Я жизнью жил пьянящей и прекрасной…
Несколько меньше
Б.
Господину др. Маркусу Даммхольцу/Бригитте Нойнер в Китцбюхель
Берлин, 27.12.1929 (пятница)
Дорогой Генрих!
Здесь весна, быть может, и вы там, в горах, рвете фиалки, и ваши лыжи уже гонят листья – жаль, что вы не можете бегать по снегу.
Мой нос действительно сломан*, я был у проф. Йозефа, он мне его снова поставил на место. Теперь уж он скоро заживет, во всяком случае, он снова выпрямился. Мне, кстати, сообщили, что проф. Бергер, которого рекомендовал Мак, чаще занимается воспалениями и нарывами.
Я сижу здесь и пытаюсь сочинять для американца Леммле*. Это довольно трудно, когда знаете этого господина лично.
Впрочем, здесь красиво, спокойно, приятно и тихо. Я должен передать привет от фрау Вайксель, она звонила вчера рано утром. Не хотели бы и вы, шалопаи, как-нибудь сюда позвонить? Отдыхайте на здоровье, и чтобы ты вернулся, Генрих, с толстыми щеками, так что напитывайся тирольскими омлетами, снегом и солнцем!
Огромный привет вам обоим – Мак должен вести себя в отеле прилично и за столом в носуне ковырять.
Б.
На всякий случай – так как я не знаю, как вы там устроились в разгар сезона, я адресую это письмо Маку.
Держи хвост пистолетом, Генрих, мрачные времена скоро пройдут!
Бригитте Нойнер в Берлин
Давос, 24.02.1930 (понедельник)
[Штамп на бланке: отель «Курхаус», Давос*]
Дорогой Генрих!
Я посылаю тебе золотой для твоего собрания амулетов, приносящих финансовый успех. Ты еще увидишь, как бойко пойдут дела, если ты всегда будешь носить его с собой.
Я сижу здесь с несколько тяжелой головой, ибо я вижу, что у меня получается роман*, а не фельетон, и ежедневно клянусь, что это будет моя последняя работа. Я бы хотел как можно меньше двигаться с места, чтобы не терять времени, и потому остаюсь здесь насколько можно, я думаю, где-то до середины марта. Потом я хочу на пару дней приехать в Берлин, взять машину и снова где-нибудь крепко засесть, чтобы корпеть дальше, пока не закончу эту чушь. Самое лучшее сейчас – сосредоточиться на этом и закончить до июля.
Я веду здесь славную жизнь, только немного пристрастился к выпивке, когда лежал в постели, – грипп можно вылечить только алкоголем; как тебе известно, шнапс здесь весьма хорош. Также как и сигареты.
Прочее идет своим чередом. Йоханнес* добродушен и снова появляется время от времени, мадам Р.* тоже старается, но, кажется, дружба дала трещину – естественно, меня это нисколько не волнует.
Время в постели заставляет считать прогулки крайне важными для здоровья. Сезон уже на исходе. Мой флигель сегодня закрыли и предоставили комнату в «Курхаусе». С ванной, очень комфортно.
Дело с Улльштайном* доносит свои грязные волны даже сюда. Почему это опять должно касаться именно нас? Почему бы и не других тоже?
Крайне неприятно, что Х.* ведет себя скверно. Но лучше всего будет, если ты наплюешь на это, пусть все идет своим чередом. Надо понимать, что в единственной жизни, которая идет сама по себе, пару раз в году приходится встречаться с неприятностями.
Генрих, мой дорогой, доставь в ближайшее время в мастерскую мою клячу «Ланчию» для покраски, чтобы она была в порядке, когда я вернусь. И пошли мне как-нибудь, во сколько тебе обойдутся восемь цилиндров.
Радуйся, что квартира будет хорошей – путешествия приятны только тогда, когда у тебя есть приличное пристанище, это для меня сейчас очевидно.
Будь бодр и здоров, Генричек, пойди и купи себе новый парусник – на новой палубе будет тебе полное удовольствие.
И купи себе, пожалуй,
у Таубера «Старую песню» (Одеон)
«Розы и женщины»
«Я же тебя люблю»
Также вальс из «Кавалера роз» (электрола, в исполнении Стоковского* или кого-то в этом роде).
Это чтобы тебе было чем заняться, старина, – и если плохое настроение захватит, только Бюкебург – Гец фон Берлих. И да здравствуют товарищи. Большие затраты.
И впрочем, обновленная «Ланчия» – не позднее, чем через три недели.
Бригитте Нойнер в Берлин
Херингсдорф, 16.06.1930 (понедельник)
[Штамп на бланке: «Курхаус», Кайзерхоф-Атлантик-Херингсдорф]
Бравый Генри!
Здесь ветрено, прохладно и солнечно, но я встаю уже в восемь утра.
Пусто, скучно и так хорошо для работы.
Получил ли ты мое последнее послание с цветами
(символический мак-самосейка)?
(из огня – да в полымя)
Я спрашиваю потому только, что Грета на такое не отвечает.
Кроме всего прочего, я горжусь! Я как раз начинаю полностью перерабатывать последние восемьдесят страниц*.
Скажи-ка, Генрих, сохранился ли у тебя ключ от моего почтового ящика? (32) Напиши мне, так ли это? – и что ты даешь мне честное слово каждые три дня забирать оттуда почту? Если там попадется что-то важное, перешли мне, пожалуйста!
Я сегодня окунул руку в море – сам пришел в ужас от собственной храбрости, только поиграв с мыслью о возможности искупаться.
В воскресенье у меня день рождения, старина, – сделай мне подарок и напиши что-нибудь милое.
Мне тебя не хватает – странно, не правда ли? Даже очень странно. Такова жизнь. Когда живешь в ста метрах друг от друга, этого не замечаешь, особенно когда занят. Но подожди, на последней странице моего сочиненьица я еще расцвету, как пион! Нет новым войнам! Нет новым книгам!
Как там с машиной?
Твои флирты я вскорости перееду! Или заставлю их сочинять книги.
Keep dmiling! (Гораций)
Немного запаха моря уже придает мобильности – во всяком случае для работы, но позже – вот!
Ответь поскорее, мой изумительный, твоему
Лунному теленку[3]
с правом на охоту!
P. S. Самые добрые пожелания господину д-ру мед. Маркусу Даммхольцу!
Д.О.
Роман Э.М.Р.
1. Мотто: Бюккебург
2. Мотто: Л.м.а.А.
3. Мотто: Всегда постепенно вперед.
До августа я не успеваю!
Вывод: Вы меня больше не застанете!
Марии Хоберг в Абазию
Оснабрюк, 05.08.1930 (вторник)
Дорогая уважаемая фрау!
Мои дни здесь проходят в работе, дожде, депрессиях – и один только взгляд на календарь заставляет с ужасом вспомнить о том, как долго уже Вас здесь нет. Но в дороге не следует слишком много думать о доме – лучше наслаждаться солнцем, морем и друзьями, как будто кроме этого нет ничего иного.
Вы, конечно, замечаете, что я всего лишь ищу способ извиниться за то, что я не написал Вам раньше. Но если серьезно: в эти напряженные недели я ничего не слышал и не видел, и я не мог ни о чем другом думать, только о работе. Кроме того, я был почти десять дней не совсем здоров, так, видимо, известное нервное расстройство действительно случилось со мной.
Но теперь я в порядке, и моей первостепенной задачей будет поведать Вам, что дом, двор, сад и ребенок* в полной сохранности и в отличном состоянии. Билли находится здесь и уже без остатка отдается дому. Карла загорела и здорова. Погода до того скверная, что Вы должны быть вдвойне счастливы, будучи в отъезде. В один из дней здесь побывала моя жена, но только один день – работа* очень напрягает.
Мое «нервное расстройство» сыграло свою роль, все вокруг стали весьма послушными.
Что еще? Что еще может случиться в Оснабрюке? Вчера прошел праздник стрельцов – самое значительное событие сезона.
Мы с радостью ждем Вашего скорого возвращения!
Сердечное спасибо за обе открытки, Вам самые добрые пожелания усердного отдыха и прекрасного возвращения от Вашего
главного дворецкого
Эриха Марии Ремарка.
Бригитте Нойнер в Берлин
Оснабрюк, конец августа 1930
Ты что, свиная шкура, писать не умеешь?
Или ты считаешь, что пара банковских счетов в конверте с тремя словами – это уже письмо?
Подожди, вот я вернусь в Берлин! Я из тебя сделаю картофельное пюре!
В остальном – дождь – работа – вне себя от гнева!
Твоя судьба!
через три недели!
in three weeklys!
en trios semanes!
in dree weerken!
ento trito wekerli!
ennos trente wantos!
in trosteriti wentatscheerplus!
Гансу-Герду Рабе в Оснабрюк
Лондон, 15.10.1930 (среда)
[Штамп на бланке: «Клэридж»]
Дорогой малыш!
Я получил сегодня твое письмо, пересланное в Лондон, где я надолго засел и контролирую перевод*. К сожалению, я не могу уехать отсюда до двадцатого – до этих пор будет длиться работа, и я непременно должен присутствовать.
Но я даю тебе возможность реванша: на рождественские каникулы ты наконец вместе с женой приедешь на пару дней в Берлин, мы встретимся и сходим в театр.
На Пасху или на Троицу, по твоему выбору, мы объездим с тобой поля сражений*.
Поскольку я знаю, что ты мне не веришь, я бы хотел сделать единственное для меня возможное, чтобы хоть как-то тебя убедить. Я бьюсь об заклад! Через несколько дней я перешлю на твой адрес пару сотен марок на хранение. Если я сдержу свое обещание, то получу их назад – если не сдержу, ты имеешь право использовать их на доброе дело – например, внести в партийную кассу УСПД[4].
Бригитте Нойнер в Берлин
Париж, 22.10.1930 (среда)
[Штамп на бланке: отель «Карлтон», Елисейские Поля, Париж]
Генрих, восхитительный!
Я сегодня действительно в первый раз трезвый – это удивительно, – первая неделя в Париже просеивается буквально сквозь пальцы, особенно если днем спишь, а по ночам гуляешь.
В Лондоне я был до понедельника – мило и скучно. Ночная жизнь ограничивается парочкой кафе, парочкой ночных клубов, вроде нашей Фемины – и все! И еще сворой проституток, которым, впрочем, далеко до уровня наших на Курфюрстендамм.
Солидный, наводящий скуку приятный город, где я купил себе две вполне приличные шляпы.
Париж на этой неделе был действительно прекрасен: не по-осеннему тепло, вечером синь и туман, жаль, что я здесь без машины. Таким образом я оказался обреченным на ночную жизнь – я каждый вечер гулял с завсегдатаями Белладонны, это великолепно, рестораны мелькают один за другим, элегантные, грязные, русские, французские и совсем французские. Маленький сутенер из Белладонны, Марсель, был с нами, и казалось почти невозможным отказаться от его невест, которых он предлагал, словно сигареты. Я страшно много пил, однажды попал на аварию в такси, без последствий, всего лишь царапина, – принял участие в потасовке, посетил почти сотню ресторанов, среди них несколько поистине милых со всякого рода полукровками – и убедился, что жизнь без машины хотя и достойна, но только наполовину. Воздуха не хватает, Генрих.
Кроме того, я продал права другому французскому издателю* и рассчитываю теперь на переговоры с «Метро-Голдвин-Майер», чтобы пристроить им уже написанный роман*. Я веду себя так, будто это для меня ничего не значит.
Получили ли вы уже мою белую «Ланчию»*? Пожалуйста, Генрих, доставь ее
а) к «Фолль&Рубек» (шайбы, дверь (не закрывается), по возможности лакировать;
б) в мастерскую (полностью проверить).
Может быть, я ее наконец получу!
Забираешь ли ты время от времени мою почту? Посмотри, пожалуйста, когда придет письмо от «Идоны», будет ли в нем подтверждение на получение страховки в связи с последней аварией. Это, собственно, должно быть сделано, деньги ведь еще не выплачены. Или позвони как-нибудь, эти люди живут на Шютценштрассе, мне бы не хотелось, чтобы расходы на ремонт остались непокрытыми.
Меня несколько беспокоит, все ли и у тебя в порядке! Сделай все, чтобы, кроме этих, теперь еще два месяца не быть дома! Это стоит того! Свобода превыше всего!
Продаешь ли ты закладные? Они падают в цене? Я хотел тебе открыть счет в Англии, но не получилось – требуется личное присутствие. Если хочешь перевести деньги, ты можешь воспользоваться моим счетом в Швейцарском кредитном доме Цюриха. Но я не думаю, что это сейчас необходимо.
Пиши мне, я живу пока здесь, но здесь немного тесно – когда Клемент* уедет, я перемещусь в «Клэридж». Пока же лучше из-за переговоров оставаться в том же отеле, поскольку парижский телефон – это само по себе чудо – как-то я два часа ждал звонка из города. Соединение здесь – чистая случайность.
Итак, Генрих, держи ушки на макушке! Еще шестьдесят дней – точнее семьдесят, но скажем лучше только шестьдесят, – и ты услышишь меня на французском (я смешиваю его в последнее время с английским). Поскольку я был там три дня! Жуть! Эрих Р.
Отважный Генрих, я постепенно начинаю курс похудения – я бы не хотел предстать перед твоим испытующим взором ожиревшим.
Кроме того, я планирую составить небольшой список мест для посещения, так как я полагаю, что твоим первым пржком на свободу будут четырнадцать дней в Париже – ты найдешь во мне первоклассного проводника.
Генрих, будь так великолепен, заставь Мака позвонить по поводу налога на автомобиль, чтобы я получил, наконец, мою плату, и отправь машину на покраску и техосмотр. Я бы хотел еще на ней покататься!
Беглый взгляд на Лондон и Париж меня убедил, что путешествиями нельзя пренебрегать, – это будет наш великий шанс, дорогой! Ланчии будут рычать и пролетать через проселочные дороги! Естественно, будет настоящее шампанское, уже из-за этого стоит побывать в Париже. В Лаперузе я сегодня отпраздновал свой отъезд запеченными раками – первоклассное бургундское мне весьма помогло.
Генрих, работай старательно – ты даже не представляешь себе, как хорошо и правильно то, что ты делаешь! Ты это еще не можешь оценить целиком – но ты должен мне поверить! Долби, долби – Пинкус, лесной дятел, он эссенция свободы.
Я выбил из моего нового издателя двести тысяч франков аванса!
К сожалению, мне еще надо найти новое название для книги* – и написать киносценарий для Леммле*. Это парочка мрачных тучек, но, правда, небольших.
Я думаю вернуться домой в начале следующей недели!
До этого ты мне должен обязательно написать. Ты уже забрал «Ланчию»? Не очень-то флиртуй, это вредит и коже, и сердцу! Я здесь чувствую себя отлично – вплоть до пьянства.
Тон Бонифациус.
Рут Альбу
Антибы, апрель 1931
Дни становятся жаркими, солнце тяжко нависает над Эден-Рок.
Воздух дрожит и мерцает, время застывает и топчется на месте.
Застывает над сновидением – сновидением, в котором вдоль берега с бешеной скоростью несется черный автомобиль, выписывая гремящие спирали, застывает над Антибами и Кап-Мартеном, над Ниццей и Ла-Тюрби – узким изгибом Гранд-Корниш.
Время остановилось и давит на ущелья между голыми скалами, на цветочные поляны, пронизывает горячий запах далекого глубокого моря, соли, луга, тимьяна и знойного африканского ветра.
Лежать, лежать, долго-долго лежать, а потом встать и идти назад – вечером, когда тени ущелий набрасываются, словно стая темных волков на светлых псов автомобильных фар, – вечером, неизменно вечером, когда ряды фонарей больших бульваров исполинскими дугами спускаются к морю, – вечером, когда сумерки растворяются в темной синеве, темной, как мягкий, кожаный, иссиня-черный бумажник, – вечером, всегда вечером, когда сливаются в едином крике рев мотора, шум дороги, вой ветра и шелест леса.
Ах, вечером, вечером – вечером.
Уже скоро.
Эмилю Людвигу
Нордвейк-ан-Зее, июнь 1931
Дорогой и глубокоуважаемый господин Людвиг!
Только сегодня, спустя полгода, меня догнала часть моей почты, которая до сих пор была мне недоступна, – и поэтому только сегодня испытал я великую радость, получив Ваши дружеские слова о моей второй книге*, отправленные мне на Новый год.
Уже два года я живу в состоянии глубокой подавленности, а временами меня охватывают приступы отчаяния, и я бегу от людей, бегу от самого себя и от жизни – как хотелось бы мне обрести завершенность, ясность, отчетливость, но это невероятно трудно. Порой мне кажется, что уже поздно, и в такой тяжелый момент я получаю письма – такие, как Ваше. Они помогают мне снова обрести веру в себя, веру, которая жила во мне много лет назад, до войны. Я очень рад, что получил Ваше письмо именно сейчас, и очень радуюсь тому, что это письмо именно от Вас. Я не в состоянии объяснить почему, ибо я не умею говорить о себе – просто поверьте, что Вы подарили мне нечто особенное.
Я желаю Вам всего наилучшего в вашей большой и важной работе. Сердечная благодарность и самый сердечный привет от Вашего
Эриха Марии Ремарка.
Рут Альбу
Порто-Ронко, 22.06.1932
Мне очень трудно тебе отвечать. Что еще я могу сказать? Словами можно лишь все испортить. Я могу сказать: я не знаю, – я могу сказать, что у меня такое чувство, будто я наткнулся на медленно тающую льдину, – я могу сказать, что, наверное, я несчастлив, но этого я не хочу знать, – я могу сказать: да, я морально неустойчив, я устал, и так ни к чему до сих пор не приступил, – я могу сказать: да, возможно, я не способен любить, но кто сильнее меня желал бы полюбить, – я могу сказать: уйди от меня, отойди прочь, я не гожусь на роль человека, который порывисто и безоглядно бросается в омут, я всегда здесь лишь отчасти, я слишком мелок, я только беру, но не отдаю.
Все это правда, я сам часто и очень отчетливо это вижу – и, несмотря на то, что я это знаю, знаю, что должен закрыть на это глаза, чтобы окончательно не отчаяться, несмотря на все это, во мне живет темная, неясная вера в то, что я все же смогу хоть что-то объяснить: что не все целиком так плоско, зыбко, удобно и фальшиво – что есть лишь душевная сумятица, слабость и нерешительность. Нет, иногда я смутно чувствую, что мог бы не так сильно страдать от этого, и поэтому мог бы ничего не делать, даже если, кроме всего этого, нет ничего, что бы я не мог понять, и чего я мог бы страшиться – того, что можно было бы назвать громким словом «Судьба».
Ты говоришь: «Любовь или ненависть – из них родилось все великое». Я не знаю, так ли это, но очень часто, чувствуя себя совершенно беспомощным, я думаю: как было бы просто любить или ненавидеть. Но нет, я тебе не верю: есть и другое лоно, из которого рождается столь многое: имя этого лона – отчаяние. Любовь и ненависть – это отговорки, опоры, за которые можно держаться, и только тогда, когда они рушатся, возникает великий страх или столь же великое бесстрашие.
Я всегда хотел играть, я всегда любил легкость, беззаботность, безрассудство – любил окунаться в них, убегать в них, теряться в них. Сколько еще я смогу быть один. Разве не всегда хотел я быть счастливым? Но разве я не знаю и другого: начать – значит разрушить.
У этого письма не будет конца. Я пишу его уже несколько часов – и после каждого написанного слова напряженно вслушиваюсь в тишину, но слова проплывают мимо, и я никогда не смогу заставить их выразить то, что мне хотелось бы. Я не могу ничего сказать о себе – я так привык лгать, а теперь, когда я отбрасываю все случайные фразы, я чувствую только стыд за то, что оказался у тебя в плену, за то, что так и не смог излечиться от своего отчаяния.
Да, я не могу любить тебя так, как хотелось бы тебе, – но нельзя строго судить того, кто в безумной и порывистой надежде набрасывался на жизнь, думая соблазнить ее, чтобы она, в свою очередь, соблазнила его.
Я избегал всего, что только мог; ах, я не хотел натолкнуться на такую странную неудачу, не хотел очутиться в сомнительных сумерках – я хотел ясности и счастья, я хотел жить. Но теперь я иногда вижу, что это неуклонное падение является лишь подготовкой: в результате этого падения я окажусь на голом неприветливом пике работы. Я ее ненавижу: она разбила все, что у меня было, она отнимает у меня тех немногих, кто меня любит, она вторгается в мое бытие, но не внушает мне веры ни в нее саму, ни в меня – я смотрю ей в глаза, холодные и упрямые, я знаю, что никогда не полюблю ее, но я не отступлю перед ее натиском.
Любовь? Разве это не любовь, когда ты живешь в моем сердце, и с каждым днем я люблю тебя все сильнее и глубже, потому что знаю: я потерял тебя еще до ее начала?
Любовь? Я не способен различать ее, как ты. Я не знаю ничего другого, но для меня любовь – это то, что не подвержено разрушению: любовь – это отношение к человеку, не просто к женщине. Мое отношение к тебе останется нерушимым. Ты уйдешь и всегда будешь уверена, что причиной стали другие – ты не сможешь понять, что это не так; и я ничем не смогу тебя переубедить. Никогда, никогда не было другого – всегда был только я, а во мне большой, бесформенный кулак, удерживавший меня – всегда, словно он всегда чего-то от меня хочет, хочет того, что могу сделать только я, если не растворюсь в ком-нибудь другом. Если останусь единственным, самим собой.
Но чувствуешь ли ты, насколько ты мне близка? Эта безнадежная близость делает меня счастливым. Ты не сможешь понять, что я хочу тебе сказать. Да я и сам не могу толком этого понять. Иногда я очень явственно воображаю тебя, словно ты стоишь передо мной, – ты говоришь с людьми, они дают тебе благонамеренные советы, а мне хочется увести тебя в ночь, попытаться поговорить с тобой без лишних слов, чтобы объяснить, как я люблю тебя, как я теряюсь – ведь я пытался и раньше. Но другие имеют больше прав, чем я.
Письмо, и правда, получается бесконечным. Прочти и порви его – оно насквозь фальшиво, чтобы оно было правдивым, нужны великие слова. Но я не смог найти таких слов и поэтому обхожусь обыкновенными. Выведи из этого письма только одно: я никогда не видел в твоем отношении ничего иного, как неожиданно свалившееся на меня что-то великое и прекрасное, то, что я хотел бы удержать, – но я не создан для этого.
Дай мне время, и я смогу объясниться. Мое письмо – очередная попытка сделать это. Я многого не понимаю. Но отступать дальше я не хочу.
Я снова здесь со вчерашнего дня. Под Флоренцией я столкнулся с другим автомобилем. Я всегда думаю о тебе – и дома, и в дороге. Но снова я не сказал тебе всей правды. Не читай лжи в этом письме. Читай то, что я не смог сказать.
Рут Альбу
Порто-Ронко, до 23.08.1932
Привет, обезьянка!
Вот тебе письмецо от нашей с тобой Доротеи.
За посылку спасибо —
А ты не забыла форель?
И как там насчет сандалий?
В воздухе осенью пахнет —
Скверный опасный запах.
Скоро конец рождественской сказке*,
Но тебе я ее не пошлю – уж очень страшна.
Сказки на Рождество – они ведь всегда страшные…
Как мне тебя не хватает!
Нынче впервые мы огонь разожгли в камине.
Как мне тебя не хватает!
Ссадина Пэт* зажила, ну, а Ленни*
Отбывает пятнадцатого – ничего в том веселого нет.
Полагаю, Сибилла* скоро будет в Берлине.
К нам собирается венка* – венская кухня, о да!
Как мне тебя не хватает…
Рислинг, что ли, сегодня открыть 21-го года
И поставить на стол два стакана – мне и тебе?
Заведу граммофон, буду пить и песенки слушать.
Быстро сходит с меня загар:
От писательства жутко бледнеют,
Особенно от рождественских сказок —
Они изнуряют, и пишущий их несчастлив.
Герман Банг говорил: «Писательство – тот же вампир».
Как мне тебя не хватает.
Кажется, начался сезон дождей; я развел огонь в камине и завел граммофон. В комнате дым и гром, а я вспоминаю о многих вещах.
Останешься ли ты в Бреслау*? Иногда я думаю: скоро ты напишешь мне, что местный театр обанкротился и ты возвращаешься. Как это было бы прекрасно зимой – знать, что будешь работать, жить в теплой комнате и говорить, говорить и говорить с тобой.
Но может случиться, что осенью я сделаю перерыв и приеду в Бреслау. Надеюсь, мои дела в Германии скоро утрясутся* и я успею к тебе до осенних дождей.
Недавно я упорядочил все свои проблемы за последний год – того потребовали обстоятельства. Естественно, я выполнил это с большими недоделками, ибо имею весьма приблизительное представление о своих финансах. Тут я нашел банковский перевод на одинадцать тысяч марок на твое имя. Там приписка насчет того, что из этой суммы ты купишь мне кое-какие вещи, а остальное оставишь себе в виде ссуды, чтобы расплатиться с долгами и т.п. Я пишу это для того, чтобы, если кто-то тебя об этом спросит, ты говорила бы то же самое, что и я. Не думаю, правда, что тебя об этом кто-нибудь спросит, так как это касается только меня и таможни, а больше никого. Мне удобнее так это задекларировать, а не входить в подробности о белье, коврах и т.п. Если вдруг захочешь получить запрос, то просто позвони мне. За свою медлительность я скоро нарвусь на денежный штраф, но постараюсь его снизить, указав, что, на самом деле, мои деньги лежат на счете в Германии. Есть, правда, некоторые трудности, потому что я забыл о многих своих платежах. Комичная ситуация – документально удостоверять свою личную собственность. Но довольно об этом.
Ты должна мне писать, обезьянка. Чаще! Я думал, что буду писать тебе каждую неделю, как делать записи в дневнике – описывать все события за неделю, но ты покончила с моей решимостью. Я думаю, что писать тебе письма намного приятнее, чем царапать каракули в дневнике. Что ты об этом думаешь? Напиши! Во время купания я разбил себе правую руку, а за левую меня укусили собаки, когда я их разнимал. Две повязки – это очень комично, но сильно мешает писать.
Целую тебя.
Рут Альбу
Берлин, осень 1932
Ты просто должна, нет, обязана, хоть что-то мне написать, и написать скоро. Пиши, как твои дела, малыш. Не надо писать много, достаточно всего четырех слов (у меня все хорошо). Поездка была не очень удачной. От Асконы до Шаффхаузена и от Готтарда до немецкой границы туман – серый, коричневый, белый туман – гороховый суп = туман, как в прачечной. На германской границе внезапно проглянуло солнце – открылась панорама Шварцвальда – мокрого, под синим небом. Я сразу же решил продать дом и переехать в Шварцвальд. Я оставался верен этому решению почти до Нюрнберга, но потом решил еще больше времени проводить в Асконе-Ронко.
В Берлине видел два фильма – с Гарбо и Дитрих – и открыл, что большинство мужчин просто отвратительны. Я заметил, что в атмосфере взаимного раздевания и рентгенологически очевидного недоброжелательства жизнь еще возможна, но любовь – нет. Я не смог избежать знакомства с адвокатом Альсбергом. Я слушал его и не переставал удивляться. Его квартира – настоящий музей. Таких прекрасных ковров я не видел никогда в жизни. Сам он – измученный работой, до крайности утомленный человек.
Перечитал, что написал*, – еще большая дрянь, чем я думал.
Сейчас сижу в отеле и размышляю. Здесь я становлюсь спокойным и задумчивым. Понимаю, что я стал намного спокойнее. Наверное, слишком спокойным для моей профессии. Я многое наблюдаю, но лишь качаю головой. Мне следовало взять с собой Билли или Томми. Я этого не сделал, потому что подумал, что собакам здесь не понравится и будет очень скучно. Но сейчас мне их не хватает. Теперь пиши мне ты, пиши, что дела твои поправились, что у тебя все хорошо, что ты хотя бы немного отдохнула. Пиши, я удовольствуюсь и малым.
Но пиши скорее или позволь писать мне.