Лабиринт призраков
Книга Даниэля
Той ночью мне приснилось, будто я вернулся на Кладбище забытых книг. Мне вновь было десять лет. Я проснулся в своей детской спальне и внезапно понял, что лицо матери изгладилось из памяти. Следом, само собой, как это часто происходит во сне, пришло осознание, что я сам виноват в постигшем меня беспамятстве. Я не заслуживал помнить мать, потому что не сумел отомстить за нее.
Вскоре в детскую заглянул отец; он всполошился, услышав мои горестные рыдания. Я видел его во сне таким, каким он был прежде, – молодым и знавшим ответы на все экзистенциальные вопросы. Отец крепко обнял меня, пытаясь успокоить. Позднее, когда первые лучи солнца осветили окутанную дымкой Барселону, мы вышли из дома. Отец, неизвестно почему, проводил меня только до крыльца. Там выпустил мою руку и дал понять, что дальнейший путь я обязан пройти самостоятельно.
Я побрел по улице, едва переставляя ноги. Одежда, ботинки и даже собственная кожа наливались невыносимой тяжестью. Каждый новый шаг давался с большим трудом, чем предыдущий. Очутившись на Рамбла[1], я заметил, что город на мгновение, длившееся бесконечно, сковала неподвижность. Пешеходы замерли на ходу, в оцепенении напоминая статичные фигуры на старых пожелтевших фотографиях. Застыл, взмывая к небу, голубь, и взмах его крыльев отпечатался в эфире размытыми акварельными мазками. Пыльца недвижно парила в воздухе, создавая марево, пронизанное солнцем. Брызги воды из фонтана Каналетас сверкали в разреженном пространстве подобно ожерелью из хрустальных слез.
Исподволь, словно путь пролегал под водой, я двигался дальше, погружаясь в морок застрявшей во времени Барселоны, пока не добрался до портала Кладбища забытых книг. У порога остановился, совершенно обессиленный. Я не понимал природы невидимого бремени, почти парализовавшего меня, которое влачил из последних сил. Ухватившись за дверной молоток, я постучал, но мне не открыли. Я упорно колотил в массивную деревянную дверь кулаками. Хранитель не откликался на мои призывы. В изнеможении я упал на колени. И тогда, подумав о чарах, одолевавших меня с тех пор, как вышел на улицу, проникся уверенностью, что город, как и я сам, обречен. Мы навеки опутаны заклятием, и мне не суждено вспомнить лица матери.
Я нашел его в тот миг, когда меня покинула последняя надежда. Металлический предмет притаился во внутреннем кармане школьного пиджака с моими инициалами, вышитыми синими нитками. Ключ. Я понятия не имел, как долго носил его с собой, не подозревая об этом. Ключ, покрытый ржавчиной, был тяжелым, словно гнет у меня на душе. С огромным трудом обеими руками я поднес ключ к замочной скважине. И едва не скончался от напряжения, пытаясь повернуть его. Я уже отчаялся справиться с замком, но вдруг он щелкнул, и дверь плавно отворилась внутрь.
В глубину древнего дворца вел извилистый коридор. Вдоль него тянулась вереница тускло горевших свечей, указывая путь. Едва окунувшись в полумрак, я услышал, как за спиной захлопнулась дверь. Я узнал галерею, обрамленную фресками с изображениями ангелов и других мифических существ. Они внимательно разглядывали меня из мглистых сумерек и, казалось, оживали, двигались, когда я проходил мимо. Миновав галерею, я приблизился к арочному проему, за которым открывался зал с высоким сводом, и остановился. Передо мной, как бескрайний мираж, возник устремленный ввысь лабиринт. Спираль из лестниц, туннелей, мостиков и арок, сплетавшихся в необъятный город, сложенный из всех книг на свете, возносилась к грандиозному стеклянному куполу.
У подножия массивного сооружения меня ждала мать. Она лежала в открытом саркофаге со скрещенными на груди руками, бледная, как белоснежный покров, облекавший неподвижное тело. Веки ее были смежены, губы сомкнуты. Мать покоилась безучастно, скованная мертвенным сном усопших. Протянув руку, я погладил ее по щеке и почувствовал, что кожа холодна, как мрамор. Внезапно мама открыла глаза, устремив на меня взгляд, затуманенный воспоминаниями. Отворив потемневшие уста, она заговорила, и голос ее прозвучал столь оглушительно, что обрушился на меня с силой товарного поезда, оторвал от пола и подбросил в воздух, отправив в свободное падение, длившееся бесконечно, пока эхо ее слов переплавляло пространство: «Ты должен рассказать правду, Даниэль».
Я резко пробудился в темноте семейной спальни, обливаясь холодным потом, и ощутил рядом теплое тело жены. Беа обняла меня и погладила по лицу.
– Что, опять? – прошептала она.
Я кивнул и глубоко вздохнул.
– Ты разговаривал. Во сне.
– Что я говорил?
– Я не разобрала, – солгала Беа.
Я посмотрел на нее, и она улыбнулась, как мне показалось, с сочувствием, а может, лишь с терпеливым снисхождением.
– Поспи еще немного. До звонка будильника целых полтора часа, а сегодня вторник.
По вторникам мне вменялось в обязанность водить Хулиана в школу. Я закрыл глаза и притворился спящим. Открыв их через пару минут, увидел лицо жены. Беа наблюдала за мной.
– Что случилось? – спросил я.
Она склонилась ко мне и нежно поцеловала. Ее губы имели привкус корицы.
– Мне тоже не спится, – пожаловалась жена.
Я принялся неторопливо раздевать ее. И в тот момент, когда я приготовился сорвать белье и бросить его на пол, за дверью спальни послышались легкие шаги. Беа остановила мою руку, норовившую пробраться между ее бедер, и приподнялась, опираясь на локти.
– В чем дело, дорогой?
У маленького Хулиана, смотревшего на нас с порога комнаты, вид был застенчивый и встревоженный.
– У меня в комнате кто-то есть, – шепотом сообщил он.
Беа со вздохом протянула к нему руки. Хулиан поспешил спрятаться в объятиях матери, а мне пришлось распроститься с грешными помыслами.
– Алый принц? – уточнила Беа.
Хулиан с сокрушенным видом кивнул.
– Папа немедленно пойдет в твою комнату, вытолкает его взашей, и он не посмеет вернуться.
Сын послал мне отчаянный взгляд. Спрашивается, для чего еще нужны отцы, как не для совершения эпических подвигов? Я с улыбкой подмигнул мальчику.
– Взашей! – повторил я, состроив самую зверскую гримасу, какую удалось изобразить.
Хулиан робко улыбнулся. Я выпрыгнул из постели, пробежал по коридору и ворвался в спальню сынишки. Детская столь живо напомнила комнату несколькими этажами ниже, где я обитал в возрасте Хулиана, что меня охватило сомнение, что я действительно выпутался из недавнего сновидения. Я присел на краешек кровати и включил ночник. Хулиана окружали игрушки, в том числе и доставшиеся от меня по наследству. Но особенно много у него было книг. Я быстро отыскал неблагонадежное издание в укромном месте под матрасом. Взяв в руки томик в черной обложке, открыл титульный лист.
Я уже просто не знал, куда и как прятать от Хулиана подобную литературу. Как бы я ни изощрялся в изобретательности, придумывая новые тайники, феноменальное чутье сына безошибочно приводило его в нужное место. Я бегло пролистал страницы романа, и на меня вновь нахлынули воспоминания.
На сей раз я отправил книгу в изгнание на кухонный буфет, точно зная, что сын рано или поздно обнаружит ее там. Вернувшись к себе в спальню, я нашел Хулиана в объятиях матери. Их сморил сон. Я постоял на пороге, под покровом темноты наблюдая за ними. Вслушиваясь в спокойное дыхание жены и сына, я задавался вопросом, за какие заслуги судьба награждает человека счастьем. Они спали в обнимку, крепко и безмятежно, а мне невольно вспомнился недостойный страх, отравивший душу, когда я увидел подобную сцену впервые.
Никогда и никому я не рассказывал эту неприглядную историю. В ту ночь родился мой сын Хулиан. Увидев на руках у матери благостно спавшего младенца, пребывавшего в счастливом неведении, в какой мир он пришел, я вдруг испугался. Мне захотелось бежать со всех ног на край света. Я ведь сам был лишь мальчишкой, которому взрослая жизнь казалась непостижимо сложной. Впрочем, сколько бы я ни придумывал себе оправданий, они мало помогли. До сих пор ощущаю горький привкус стыда за проявленную тогда трусость. И еще за то, что даже теперь, через много лет, не набрался мужества сознаться любимой женщине в этой слабости.
Воспоминания, похороненные в глубине души, со временем не тускнеют, навязчиво преследуя человека. Я отчетливо вижу, словно это было вчера, комнату с необъятным потолком. От затерявшейся в высоте лампочки струился подслеповатый красновато-желтый свет, озарявший очертания кровати, где с младенцем на руках лежала молоденькая девушка, едва справившая семнадцатый день рождения. Когда Беа, в состоянии прострации, приподняла голову и улыбнулась, глаза мои наполнились слезами. Я опустился около кровати на колени и уткнулся лицом в лоно жены. Почувствовал, как Беа взяла меня за руку и сжала ее, собрав оставшиеся силы.
– Не бойся, – прошептала она.
Но меня охватил страх. На мгновение, из-за которого по сей день меня терзает жгучий стыд, захотелось стать кем-нибудь другим, выпрыгнув из собственной шкуры, и очутиться как можно дальше от комнаты с высоким потолком. Стоявший на пороге Фермин стал свидетелем моего малодушия. Наверное, со свойственной ему проницательностью, он прочитал мои мысли раньше, чем они успели оформиться. Не дав мне времени открыть рот, он взял меня за локоть и, оставив Беа с малышом на попечении своей нареченной Бернарды, быстро выпроводил в коридор – узкую и длинную галерею, конец которой терялся в темноте.
– Вы еще живы, Даниэль? – осведомился Фермин.
Я неуверенно кивнул, пытаясь восстановить сбившееся дыхание. Но как только я собрался вернуться в комнату, Фермин остановил меня:
– Когда в следующий раз вы туда войдете, вам следует выглядеть жизнерадостнее. На ваше счастье, сеньора Беа еще не вполне пришла в себя и едва ли соображает, что происходит вокруг. Так вот, если угодно выслушать мое мнение, я считаю, что вам сейчас необходим глоток свежего воздуха, он укрепит нервную систему и позволит со второй попытки выступить на сцене с большей непринужденностью.
Не дожидаясь ответа, Фермин схватил меня за руку и потащил по коридору к лестнице, которая вела на балюстраду, парившую между небом и Барселоной. В лицо повеяло холодным воздухом, и я с жадностью хватал его ртом.
– Закройте глаза и сделайте три глубоких вдоха. Медленно, будто легкие заканчиваются у ботинок, – наставительно произнес Фермин. – Этому фокусу меня научил монах в заливе. Я свел с ним знакомство, когда работал портье и счетоводом в паршивом портовом бордельчике. Большего охальника свет не видывал…
Я трижды глубоко вдохнул, согласно совету, и еще три раза сверх предписания в надежде испытать целительное действие свежего воздуха, обещанное Фермином и его тибетским гуру. Почувствовал легкое головокружение и пошатнулся, но Фермин поддержал меня.
– Впадать в ступор тоже не следует. Встряхнитесь немного, ведь нынешние обстоятельства требуют спокойствия, а не апатии.
Я открыл глаза и увидел пустынные улицы и город, спавший у моих ног. Время близилось к трем часам ночи, и больница Сан-Пау была погружена в сумеречное оцепенение. Нарядные купола, башенки и арки ансамбля, сплетавшиеся в затейливые арабески, окутывала легкая дымка, стекавшая с холма Кармель. Я молча смотрел на бесстрастную Барселону, какой она видится только из больничных палат, равнодушную к страхам и надеждам страждущих, и позволил себе замерзнуть, пока не прояснилась голова.
– Наверное, вы сочтете меня трусом, – проговорил я.
Фермин внимательно взглянул на меня и пожал плечами:
– Не драматизируйте. Скорее я сказал бы, что вы угнетены и пребываете в сильном смятении, что по сути то же самое, однако избавляет от ответственности и осмеяния. К счастью, у меня есть хорошее лекарство.
Он расстегнул макинтош – бездонную пещеру чудес, превращавшуюся иной раз то в передвижную аптеку лекарственных трав, то в музей диковинок или в хранилище артефактов и реликвий, раздобытых на бесчисленных базарчиках и небольших аукционах.
– Не понимаю, как вы ухитряетесь носить на себе полный ассортимент скобяной лавки, Фермин!
– Чистая физика. Если измерить тощую комплекцию вашего покорного слуги в мышечных волокнах и хрящевой ткани, то получается, что сей арсенал усиливает мое гравитационное поле и удерживает на приколе во время сильного ветра и прочих природных катаклизмов. Не воображайте, будто вам удастся легко сбить меня с толку комментариями, которые совершенно не относятся к делу, поскольку мы поднялись сюда вовсе не для того, чтобы поболтать или заменить рекламный щит.
Сделав мне внушение, Фермин извлек из одного из своих многочисленных карманов жестяную флягу и принялся отвинчивать крышку. Понюхав содержимое, словно оно было божественным нектаром, одобрительно улыбнулся, протянул баклажку мне и, глядя проникновенно в лицо, поощрительно кивнул:
– Выпейте, или будете раскаиваться до конца своих дней.
Я неохотно принял фляжку:
– Что это? Пахнет динамитом.
– Нет. Там микстура, предназначенная, чтобы поднимать на ноги покойников и приводить в чувство молокососов, малодушно испугавшихся житейских трудностей. Универсальный коктейль моего собственного изобретения, изготовленный из анисового ликера «Анис дель моно» и других спиртовых настоек, взболтанных с крепчайшим бренди, который я купил в водочном ларьке у косоглазого цыгана, с добавлением нескольких капель вишневой наливки и ликеров Монсеррата, чтобы букет приобрел неповторимый аромат садов Каталонии.
– Боже мой!
– Вот тут-то и становится понятно, кто настоящий мужчина, а у кого кишка тонка. Пейте залпом, как легионер, заскочивший на свадебное пиршество.
Я подчинился и глотнул омерзительную бурду, имевшую вкус бензина с сахаром. Ликер обжег внутренности, но прежде чем я успел опомниться, Фермин жестом потребовал от меня повторения процедуры. Пренебрегая протестами и брожением в своем желудке, я принял вторую дозу, испытывая признательность за чувство покоя и оцепенения, которое мне подарил варварский напиток.
– Ну как? – поинтересовался Фермин. – Лучше ведь, правда? Это аперитив чемпионов.
Я убежденно кивнул, отдуваясь и расстегивая пуговицы на воротничке рубашки. Фермин воспользовался паузой, тоже хлебнул убойного пойла и с достоинством убрал фляжку обратно в карман макинтоша.
– Только химия способна обуздать разгулявшееся воображение и нервы. Но я не стал бы злоупотреблять средством, поскольку ликер обладает одним неприятным свойством, подобно крысиному яду или благотворительности: чем больше его пьешь, тем меньше толку.
– Не беспокойтесь.
Он хвастливо показал на гаванские сигары, которые выглядывали из другого кармана макинтоша. Хитро подмигнув, мой друг покачал головой:
– Я приберег для сегодняшнего дня парочку сигар «Коиба», стянув их in extremis[2] из сигарного ящика дона Густаво Барсело, который любезно взялся исполнять обязанности моего будущего тестя. Но, думаю, лучше мы отложим удовольствие до лучших времен, поскольку вы, как я вижу, совсем расклеились. Тем более нельзя допустить, чтобы малютка остался сиротой в день своей премьеры.
Фермин ласково похлопал меня по плечу и подождал, когда флюиды чудодейственного эликсира распространятся в крови и алкоголь, затуманив сознание, внушит ложное ощущение покоя и ослабит страх, владевший мной. Определив по остекленевшему взору и расширившимся зрачкам, что я достиг первой стадии опьянения, Фермин произнес речь. Он явно готовил ее весь вечер.
– Друг мой Даниэль, видит Бог – или кто там в его отсутствие отвечает за божественное провидение, – что стать отцом и сотворить новую жизнь намного проще, чем получить водительские права. Столь прискорбное недоразумение ведет к непомерному количеству идиотов, самонадеянных и безрассудных. Считая себя вправе производить потомство и щеголяя медалью за отцовство, они калечат жизнь несчастным созданиям, плодам своих чресл. Я знаю, о чем говорю, поскольку тоже тружусь в поте лица, чтобы сделать ребенка своей возлюбленной Бернарде так быстро, как позволят природа и освященный брак, которого она от меня требует sine qua non[3]. И в этом отношении я могу скоро разделить с вами ношу великой ответственности, какую налагает отцовство. В настоящий момент вы испытываете недостаток веры в себя, усомнившись в своих силах справиться с ролью paterfamilias, однако я имею основания заявить и заявляю, что вы, Даниэль Семпере Хисперт, неоперившийся юнец, лишь ступивший на путь зрелости, станете примерным родителем, притом что вы пока неофит и малость неуклюжи.
Примерно на середине проповеди я впал в прострацию, оглушенный то ли взрывной волной от его адской смеси, то ли фейерверком красноречия моего верного друга.
– Фермин, я не уверен, что понял вашу мысль.
Он вздохнул:
– Я хотел объяснить, что в такие моменты трудно собраться и взять себя в руки. Произошли большие перемены, и они выбивают вас из колеи, Даниэль. Но, как правильно недавно заметила ваша супруга, эта святая женщина, не нужно бояться. Дети, во всяком случае ваш сын уж точно, рождаются с благословения небес. И если у человека в душе есть хотя бы капля порядочности и чести, а в голове немного серого вещества, он найдет способ не испортить отпрыскам жизнь и станет отцом, которого им не придется стыдиться.
Я покосился на тщедушного человечка, готового пожертвовать ради меня жизнью. У него всегда находились точные слова – или десять тысяч слов, – чтобы разрешить наболевшие вопросы и ободрить меня, когда порой я норовил впасть в экзистенциональное уныние.
– Если бы все было легко, как вы расписали, Фермин!
– Все важное в жизни достается с трудом, Даниэль. В юности я воображал, будто для плавания в большом мире достаточно научиться трем вещам. Во-первых, завязывать шнурки ботинок. Во-вторых, с должным прилежанием раздевать женщин. В третьих, читать, чтобы ежедневно смаковать страницы литературных шедевров, признанных образцом мудрости и мастерства. Мне казалось, что человек, который твердо стоит на ногах, умеет приласкать даму и освоил науку слышать музыку слов, живет дольше, а главное, счастливее. С годами я понял, что этого ничтожно мало. Но жизнь иногда дает шанс подняться на ступеньку выше того примитивного двуногого существа, которое ест, гадит и непродолжительное время коптит небо. И сегодня Провидение в своем бесконечном благодушии решило преподнести вам такой подарок.
Я нерешительно кивнул.
– А вдруг я не справлюсь?
– Даниэль, если в чем-то между нами и есть сходство, так это в том, что мы оба встретили женщин, которых не заслуживаем. Ясно, что на тернистом жизненном пути именно им предстоит тащить тяжелые седельные вьюки и покорять вершины в физическом и метафизическом смыслах, ну а нам остается только не подвести их. Согласны?
– Я бы с радостью поверил вам, отбросив сомнения, но не получается.
– Не беспокойтесь. Крепкая смесь, которой я вас напоил, повлияла на ваши способности, и без того невеликие, воспринимать с полуслова смысл моих рассуждений. Но, как хорошо известно, в дискуссиях подобного рода я дам вам сто очков вперед, и в целом мои аргументы почти безупречны.
– Не стану с вами спорить.
– И правильно сделаете, поскольку проиграете первый же раунд. Вы мне доверяете?
– Конечно, Фермин. Вы же знаете, с вами я готов идти хоть на край света.
– Тогда сделайте одолжение, поверьте в себя столь же твердо, как верю в вас я.
Я посмотрел ему в лицо и кивнул.
– Ну что, немного опомнились? – спросил он.
– Да.
– Тогда сотрите с лица кислую мину, убедитесь, что ваши тестикулы находятся в положенном месте, и вернитесь в палату, чтобы обнять сеньору Беа и наследника, благодаря которым вы теперь можете считать себя настоящим мужчиной. Так и ведите себя, как мужчина, в конце-то концов! Не сомневаюсь, что парнишка, с которым я имел честь познакомиться давным-давно под арками на Королевской площади и который с тех пор заставил меня изрядно поволноваться, должен покинуть нас в прологе романа. Многое еще предстоит пережить, Даниэль, но то, что ожидает нас впереди, детям не по плечу. Вы со мной? Хоть на край земли? Как знать, конец света ведь может поджидать прямо за углом.
Я крепко обнял его, не зная, как выразить свою благодарность.
– Что бы я делал без вас, Фермин?
– Совершали бы ошибки чаще. Кстати, имейте в виду, что обычно одним из побочных эффектов употребления смеси, которую вы продегустировали, является временное ослабление стыдливости и чрезмерная сентиментальность. Следовательно, сейчас, когда сеньора Беа увидит, что вы вошли в комнату, смотрите ей в лицо, давая понять, что вы ее действительно любите.
– Она и так это знает.
Фермин покачал головой, демонстрируя бесконечное терпение.
– Послушайте моего совета, – произнес он. – Нет необходимости что-либо говорить, если вы смущаетесь, потому что мы, мужчины, так устроены, и тестостерон не жалует поэзию. Но она все поймет правильно. О своих чувствах лучше не рассуждать, а показывать их. И не на Пасху и в Вербное воскресенье, а каждый день.
– Я постараюсь.
– Мало постараться, надо сделать, Даниэль.
И вот так, лишившись по милости Фермина эфемерного, но привычного убежища в мире юношеских иллюзий, я отправился обратно в больничную палату, где меня дожидалась судьба.
И вот теперь, через много лет, я вспоминал о событиях той ночи, забившись под утро в подсобку в старом букинистическом магазинчике на улице Санта-Ана. Я беспомощно маялся – уже в который раз – над чистым листом бумаги, не понимая, с чего начать и какие подобрать слова, чтобы рассказать хотя бы самому себе нашу подлинную семейную историю. Месяцы, если не годы, вынашивал грандиозный замысел, но, как выяснилось, оказался не способен осуществить его. Мне не удавалось сочинить ни одного нормального предложения.
Фермин решил нанести мне ранний визит под предлогом бессонницы, которую он приписывал обильному ужину, поскольку съел накануне полкило свиной поджарки. Увидев, как я мучаюсь над чистым листом, вооружившись авторучкой, текущей, как старая машина, он сел рядом и оценивающе оглядел скомканную бумагу у моих ног.
– Не обижайтесь, Даниэль, но имеете ли вы хотя бы смутное представление, что вы хотите написать?
– Нет, – признался я. – Может, если начну работать на пишущей машинке, дело сдвинется с мертвой точки. В рекламе утверждают, что «Ундервуд» – выбор профессионалов.
Фермин поразмыслил над рекламным слоганом и отверг мою идею.
– Между пишущей машинкой и литературным произведением мириады световых лет.
– Спасибо за поддержку. Кстати, что вы делаете тут в такую рань?
Фермин пощупал свой живот.
– Целый молочный поросенок в жареном виде не пошел впрок, желудок пошаливает.
– Хотите соды?
– Нет. Сода вызовет у меня, простите, стойкую эрекцию, и тогда про сон точно придется забыть.
Я бросил авторучку вместе с очередной попыткой сочинить хотя бы одну приличную фразу и посмотрел другу в лицо.
– У вас все в порядке, Даниэль? Ну, не считая бесплодного штурма крепости изящной словесности…
Я пожал плечами. Как всегда, Фермин появился вовремя, в переломный момент, полностью оправдывая свой статус picarus ex machina[4].
– Я толком не знаю, как спросить вас кое о чем, что не выходит у меня из головы уже давно, – осмелился начать я.
Фермин прикрыл рот рукой и коротко, но смачно рыгнул.
– Если речь о всяких постельных штучках, говорите без стеснения. Напоминаю: в этой области я поднаторел как дипломированный консультант.
– Нет, постельных дел мой вопрос не касается.
– Жаль, потому что мне недавно шепнули на ухо о парочке новеньких фокусов…
– Фермин, как вы считаете, я живу правильно? Достойно справляюсь?
Он поперхнулся словами, потупился и вздохнул:
– Только не говорите, будто проблема в том, что вы сели на мель со своими бальзаковскими амбициями и теперь переживаете сложный период. Духовные искания и все такое…
– Разве человек пишет не для того, чтобы лучше познать себя и мир?
– Нет, если он понимает, что именно делает и с какой целью, тогда как вы…
– Вы никудышный исповедник, Фермин. Просто помогите мне.
– Мне казалось, вы собираетесь заделаться романистом, а не святым.
– Скажите мне правду. Ведь вы знали меня с детства. Я вас разочаровал? Стал ли я тем Даниэлем, какого вы хотели бы видеть? Тем, кого любила бы моя мама?
Фермин закатил глаза.
– Правда – та чушь, какую болтают люди, вообразившие, будто много знают, Даниэль. О правде мне известно не более, чем о размере brassire[5] с коническими чашками. В нем щеголяла та роскошная кинодива в фильме, который мы смотрели в «Капитолии».
– Ким Новак, – подсказал я.
– Да пребудет с ней Господь и закон всемирного тяготения! Нет, вы меня не разочаровали. Ни разу. Вы хороший человек и верный друг. Если хотите услышать мое мнение, то я не сомневаюсь, что ваша покойная мать Исабелла гордилась бы вами и считала хорошим сыном.
– Но скверным писателем, – усмехнулся я.
– Даниэль, из вас такой же писатель, как из меня – монах-доминиканец. Причем вам это хорошо известно. И нет на свете авторучки или «Ундервуда», которые могли бы исправить положение.
Я вздохнул и впал в унылое молчание. Фермин наблюдал за мной.
– Даниэль, на самом деле я считаю, что хотя мы с вами пережили многое, в глубине души я все тот же несчастный бродяга, влачивший жалкое существование без крова над головой, которого вы из милосердия привели в дом. А вы остались, как и прежде, беспомощным ребенком, растерянным и неприкаянным, кто, сталкиваясь постоянно на своем пути с таинственными явлениями, уверовал, будто если разгадает их суть, то произойдет чудо, он сумеет вспомнить лицо матери и вновь обрести украденную правду.
Я обдумал слова Фермина. Они попали в точку.
– Ужасно, если это так?
– Могло быть и хуже. Вы стали бы писателем, как ваш друг Каракс.
– Наверное, следовало бы с ним встретиться и убедить взяться за перо, чтобы написать эту историю, – заметил я. – Нашу историю.
– Так иногда говорит ваш сын Хулиан.
Я искоса взглянул на Фермина:
– О чем говорит Хулиан? Что он знает о Караксе? Вы рассказывали моему сыну о нем?
Фермин прикинулся кротким ягненком.
– Я?
– Что вы ему наболтали?
Он усмехнулся, намекая, что проблема не стоит выеденного яйца.
– Самую малость. На уровне примечаний в конце страницы, совершенно безобидных. Мальчик пытлив и весьма наблюдателен, естественно, он все замечает и в состоянии сложить два и два. Я не виноват, что мальчишка такой бойкий. Очевидно, он пошел не в вас.
– Господи… Интересно, а Беа знает, что вы обсуждали с ребенком Каракса?
– Я не вмешиваюсь в вашу семейную жизнь. Но сомневаюсь, что есть много такого, о чем сеньора Беа не знает или не догадывается.
– Фермин, я запрещаю вам говорить с моим сыном о Караксе!
Он положил руку на грудь и с важным видом кивнул:
– Мои уста немы. Пусть на меня обрушится самый страшный позор, если вдруг в момент помрачения рассудка я нарушу торжественную клятву молчания.
– И о Ким Новак тоже не надо упоминать, а то я вас знаю.
– Тут я невинен, как агнец, закланный за грехи наши, поскольку сметливый ребенок избегает щекотливых тем.
– Вы невыносимы!
– Я смиренно принимаю ваши несправедливые упреки, понимая, что осознание слабости своего литературного дарования ввергло вас в фрустрацию. Не желает ли ваша милость расширить черный список и занести в него помимо Каракса еще кого-нибудь, о ком нельзя упоминать? Например, Бакунина? Или Эстрельиту астро?[6]
– Почему бы вам не отправиться спать, оставив меня в покое, Фермин?
– Бросить в беде вас одного? Необходимо, чтобы в команде присутствовал хотя бы один взрослый здравомыслящий человек.
Он придирчиво оглядел авторучку и гору скомканной чистой бумаги, накопившуюся вокруг стола, рассматривая и то и другое с живым любопытством естествоиспытателя, словно речь шла о наборе хирургических инструментов.
– Вы уже решили, с чего начать?
– Нет. Я как раз размышлял над этим, когда явились вы и принялись сыпать глупостями.
– Вздор. Без меня вы не способны составить даже список покупок.
Наконец Фермин собрался с духом перед лицом грандиозного замысла, который нам предстояло воплотить, уселся рядом на стул и посмотрел на меня проникновенно и выразительно, как принято между людьми, умеющими понимать друг друга без слов.
– Кстати, о списке. Видите ли, о том, как писать чувствительный роман, я знаю еще меньше, чем о мануфактуре и ношении власяницы, но, по-моему, прежде чем приступить к повествованию, не помешало бы составить перечень того, о чем нужно рассказать. Своего рода инвентарную опись.
– План?
– Планы выдумывают те, кто толком не понимает, куда идет, но с их помощью такие люди убеждают себя и прочих олухов, будто двигаются в правильном направлении.
– Неплохо сказано. Самообман присутствует в основе любой невыполнимой затеи.
– Вот видите! Мы составляем непобедимый тандем. Вы записываете, а я размышляю.
– А нельзя ли думать вслух?
– В этом старье хватит чернил для путешествия в преисподнюю, туда и обратно?
– Достаточно, чтобы отправиться в путь.
– Осталось только решить, что будет первым пунктом в нашем списке.
– Почему бы не начать рассказ с вашего знакомства с ней? – спросил я.
– С кем?
– С кем же еще, Фермин? С нашей Алисией из Барселоны Чудес.
На лицо Фермина легла тень.
– Кажется, я никому не рассказывал эту историю, Даниэль. Даже вам.
– Тогда лучшего входа в лабиринт нам не найти!
– Человек должен иметь право умереть, забрав с собой в могилу одну-две тайны, о которых никто не ведает, – возразил он.
– Слишком большой груз тайн способен свести в могилу раньше положенного срока.
Фермин удивленно вскинул брови:
– Кто это сказал? Сократ? Или я?
– Нет. Это сказал Даниэль Семпере Хисперт, homo pardicus, несколько секунд назад.
Он улыбнулся и развернул лимонный «Сугус», собираясь отправить его в рот.
– Конечно, вам потребовались годы, но все же вы потихоньку учитесь у мастера, негодник. Хотите конфетку?
Я взял карамельку, зная, что «Сугус» – самое ценное сокровище моего друга Фермина и он оказал мне честь, предложив поделиться им.
– Даниэль, вы никогда не слышали, что в любви и на войне позволено все?
– Случалось. Обычно подобное говорят люди, предпочитающие войну, а не любовь.
– Правильно, потому что в сущности это гнусная ложь.
– Так ваша история о любви или о войне?
Фермин пожал плечами:
– Велика ли разница?
Вот так, под покровом ночи, подкрепившись «Сугусом» и отдавшись во власть воспоминаний, увлекавших его в туманную даль времени, Фермин начал прясть нить, чтобы стачать конец и начало нашей истории…
Фрагмент романа Хулиана Каракса«Лабиринт призраков»(Кладбище забытых книг, том IV).Издательство «Люмьер», Париж, 1992.Главный редактор Эмиль де Розье Кастелен
Дни гнева
От толчка волны он проснулся. Открыв глаза, нелегальный пассажир увидел вокруг темноту, которой не было ни конца ни края. Качка судна, резкий запах соли и шелест волн, плескавшихся у борта, напомнили, что он находится не на суше. Раздвинув мешки, служившие ему ложем, мужчина медленно встал, прислушиваясь к фуге, исполняемой пиллерсами и шпангоутами, составлявшими основу архитектуры корабельного трюма.
Антураж казался продолжением сна: чрево корабля напоминало затонувший собор, почти до потолка заполненный трофеями, награбленными в музеях и дворцах. Стройными рядами стояли скульптуры и картины, среди них вырисовывались контуры дорогих машин, укрытых полупрозрачной тканью. Около больших часов с боем виднелась клетка. Ее обитатель – попугай с роскошным оперением – с осуждением наблюдал за безбилетником, подвергая сомнению его право находиться тут.
Поодаль пассажир заметил копию статуи «Давида» Микеланджело, на голову которой какой-то шутник нацепил форменную треуголку гражданской гвардии. За статуей призрачная армия манекенов, наряженных в исторические костюмы, застыла во времени, исполняя па венского вальса. К пышному катафалку с застекленными стенками и гробом внутри привалилась пачка старых афиш в рамках. Одна из них приглашала посетить корриду в Лас-Аренас. Указанные на плакате даты относились к далекой довоенной эпохе. В списках рехонеадоров[7] значился некий Фермин Ромеро де Торрес. Взгляд тайного пассажира заинтересованно скользнул по буквам. Человек, известный до сих пор под другим именем, которому в ближайшее время предстояло кануть в небытие, сгорев в пламени войны, беззвучно повторил: «Фермин Ромеро де Торрес». «Хорошее имя, – подумал он. – Музыкальное. Запоминающееся. Достойное тернистого жизненного пути, какой судьба готовит вечному изгою». Фермин Ромеро де Торрес, а точнее, костлявый человечек с огромным носом, который вскоре решит взять себе эту звучную фамилию, последние двое суток прятался в трюме торгового судна, отчалившего от пристани Валенсии позапрошлой ночью. Чудом ухитрившись пробраться на борт, он спрятался в сундуке, набитом старыми ружьями и тщательно закамуфлированном с помощью других товаров. Отдельные стволы были упакованы в мешки, туго затянутые узлами, что предохраняло металл от сырости, но часть ружей путешествовала без чехлов, внавалку. Именно ими человечек надеялся воспользоваться, если придется выстрелить в незадачливого солдата или в себя, если дела пойдут совсем плохо и от противника отбиться не удастся.
Каждые полчаса Фермин отваживался совершить вылазку, чтобы размять ноги и не окоченеть от холода и сырости, изъязвлявшей корпус корабля. Блуждая среди сложенных штабелями контейнеров и коробок с припасами, он рассчитывал найти что-нибудь съедобное или, если еда не подвернется, приемлемое занятие, чтобы убить время. В одну из таких вылазок он завязал дружбу с крысенком, местным старожилом, в борьбе за пропитание поднаторевшим в набегах на корабельные грузы. Преодолев естественное недоверие, зверек робко приблизился и, согреваясь в тепле коленей человека, разделил с ним трапезу, угостившись кусочками жесткого сыра, который Фермин обнаружил в одном из ящиков с продовольствием. Сыр, если твердая маслянистая субстанция заслуживала такого названия, вкусом напоминал мыло. Насколько мог судить Фермин, руководствуясь своими познаниями в гастрономии, ни одна корова или другое жвачное животное не приложило руку, а точнее копыто, к созданию этого продукта. Наверное, не зря придумали поговорку, что «на вкус и цвет товарищей нет». Однако лишения последних дней заставили серьезно усомниться в справедливости народной мудрости: оба обитателя трюма набросились на еду с жадностью, какая возникает обычно после длительной голодовки.
– Любезный мой грызун! Военная встряска среди прочего дает то преимущество, что буквально в одночасье помои превращаются в пищу богов, и даже дерьмо, художественно наколотое на палочку, начинает издавать изумительный аромат французской boulangerie[8]. Почти спартанский рацион – похлебка из хлебных крошек и опилок, размоченных в грязной воде, – закаляет дух, а также изощряет вкус до такой степени, что однажды может почудиться, будто настенная пробка ничем не хуже иберийской свинины, если та ненадлежащего качества.
Крысенок терпеливо выслушивал Фермина, пока они вдвоем расправлялись с продуктами, которые таскал нелегальный пассажир-безбилетник. Иногда, насытившись, грызун засыпал у ног человека. Фермин наблюдал за зверьком, осознавая в глубине души, что они подружились потому, что, в сущности, очень похожи.
– Мы стоим друг друга, приятель, философски переживая натиск обезьяны прямоходящей и выцарапывая себе все, чтобы выжить. Даст Бог, в недалеком будущем приматы, получив по носу, исчезнут вовсе, отправившись возделывать райские кущи вместе с диплодоками, мамонтами и птичкой додо. И тогда вы, существа домовитые, кому для счастья достаточно есть, блудить и спать, сможете унаследовать планету, в крайнем случае разделив ее с тараканами или иной разновидностью насекомых.
Даже если у крысенка имелись возражения, он не подавал вида, предпочитая мирное сосуществование без разногласий по фундаментальным вопросам и заключив с человеком своего рода мужской договор. Днем до них порой доносились шаги и голоса моряков, эхом отдававшиеся в льяле. В редких случаях, когда кому-либо из матросов взбредало в голову спуститься в трюм – в основном чтобы чем-нибудь поживиться, – Фермин отступал на исходные позиции, возвращаясь в ящик с оружием, и там, одурманенный качкой и запахом пыли, проваливался в сон. На второй день пребывания на борту Фермин, новоявленный Иов, прилежно изучавший Священное Писание от случая к случаю, сделал открытие. Осматривая ярмарку чудес, которая скрывалась в брюхе этого Левиафана, он набрел на большую коробку с экземплярами великолепно изданной Библии. Свою находку он расценил как вызывающую и весьма гротескную, однако за неимением иной духовной пищи для литературного досуга решил позаимствовать одну книгу. При свече, также изъятой из корабельного груза, Фермин зачитывал вслух себе и своему спутнику фрагменты из Ветхого Завета, который ему всегда казался намного увлекательнее и кровожаднее Нового.
– Обратите внимание, мэтр, далее следует фантастическая притча, исполненная глубочайшего символизма и приправленная кровосмешением и жестокостью, от нее пробрало бы до печенок самих братьев Гримм.
Под эгидой моря они вместе коротали часы и дни вплоть до 17 марта 1938 года. Открыв глаза на рассвете, Фермин обнаружил, что его хвостатый приятель исчез. Вероятно, грызуна напугало чтение предыдущим вечером фрагментов из Откровения святого Иоанна Богослова, или он просто почувствовал, что плавание близится к концу, и предпочел затаиться. Фермин, как водится, промерз ночью до костей. Пошатываясь, он кое-как добрался до наблюдательного пункта – одного из иллюминаторов, сквозь который пробивалось дыхание багровой зари. Круглое окошечко находилось лишь немногим выше ватерлинии, и Фермин увидел, как над волнами цвета красного вина поднимается солнце. Лавируя между ящиками со снаряжением и проржавевшими велосипедами, связанными веревками, он метнулся к противоположному борту и выглянул в другой иллюминатор. Рассеянный, будто сотканный из золотистой дымки, луч портового маяка скользнул по корпусу корабля, и все окна трюма полыхнули светом. А вдали, в туманной дымке, причудливым кружевом обвивавшей башни, купола и трубы, распростерлась на берегу Барселона. Фермин улыбнулся, забыв на мгновение о холоде, ушибах и синяках, покрывавших тело и заработанных в стычках и передрягах, выпавших на его долю в последнем порту, где он очутился.