Товарищ Чикатило

– Разве упомнишь – там, не там…

Город-то невелик. Не Токио, не Мехико, даже не Ростов. Уж если местные таксисты не знают Межевого переулка, то, может быть, его вообще нет в природе? Есть. Нашелся знаток родного края. Сторговываемся за полсотни – такая в тот день была такса в любой конец. Чуть дороже двух десятков яиц.

За окном пыльная уличная зелень, частные дома за глухими заборами с воротами для въезда машин, стандартные казенные здания из красного кирпича. Несколько раз останавливаясь для уточнения маршрута, преодолеваем километра полтора и выходим из обколупанной «Волги» аккурат на углу Межевого переулка.

Вот тут это все и было четырнадцать лет назад.

Довольно широкая Советская (какая же еще!) улица, посередине трамвайные рельсы. Да, действительно, там в деле фигурировал трамвай. Наверное, такой же, как этот, что спускается мимо аккуратных одноэтажных домиков, мимо высоких голубых и зеленых заборов к мосту через речушку Грушевку. По ту сторону моста – новый район с многоэтажными домами, но нам – на эту сторону. Сворачиваем с Советской и идем вдоль по Межевому, приглядываясь к номерам домов.

Ощущение, будто засасывает в воронку. Несколько ближних к трамваю домиков, из тех, что побогаче, облицованы по фасаду кафельной плиткой, какой выкладывают ванные, – признак благосостояния, что ли? Или, напротив, бедности – что сумели раздобыть, тем и облицевали… На воротах таблички про злую собаку. Никаких сомнений: за воротами собака, она злая и, возможно, ей есть что охранять.

Дальше дома поплоше, без кафеля; переулок помаленьку сужается и превращается в ухабистую, зажатую между заборами дорожку, по которой с риском оцарапать бока еле-еле протиснется автомобиль. И заборы уже не те, что прежде: изгороди из ржавых труб, подгнивших досок или кроватных панцирных сеток. Нищета бывает и живописной, но здесь она угрюма. Из-за заборов бросают на незнакомцев подозрительные взгляды. То ли здесь так принято, то ли случайно совпало, но при нашем появлении неопределенного возраста женщины загоняют домой голенастых, с поцарапанными коленками дочек. Или внучек. У калитки стоит старушка в темном платке, ну прямо та самая… Нет, про старушку еще рано.

А вот и дом 26. Так и намалевано – черным по белому прямо на стене.

На невысоком бугре стоит жалкий флигель, который не раз упоминается в двухсот двадцати двух томах дела об убийствах. Бывший хозяин флигеля называет его землянкой – слово полузабытое, военное, из давних воспоминаний. Но довольно точное: в землю основательно вросла грязная зеленоватая сараюшка, не слишком аккуратно обшитая досками, кое-где обмазанными глиной. В окнах немытые, треснувшие стекла. Чуть правее сараюшки, совсем рядом, – беленый дощатый сортир, к нему ведут несколько деревянных ступенек, еще правее, буквально в нескольких шагах, – другой, столь же обшарпанный домишко. На пороге встрепанная бабка развешивает белье, бросает через плечо недоверчивый взгляд.

Во всем этом жалком и грустном трущобном пейзажике есть нечто инфернальное. Неизбежное. Здесь обязательно должно произойти нечто такое…

Нет, глупости все это, люди как люди – замотанные, небогатые, и дома у них соответствующие, и жизнь несладкая; при чем тут какая-то предопределенность? И так могло повернуться, и этак. Просто стоит перед глазами, застилая взор, картина четырнадцатилетней давности.

Тогда не лето было, а декабрь, погода стояла промозглая, и узкая, вся в ухабах, дорожка была покрыта мокрым, смешанным с грязью снегом. По этой дорожке от улицы Советской, от трамвайной остановки «Грушевский мост», шли по переулку к землянке, то бишь к дому 26, рослый мужчина с несколько удлиненным носатым лицом и девочка лет десяти. Мужчина, по свидетельским показаниям, – впереди, в трех – четырех шагах.

Детективы и следователи со всей тщательностью фиксируют, во что были одеты подозреваемые и потерпевшие. Из этих записей нередко удастся извлечь ключевую информацию. Опишем одежду взрослого и ребенка, углублявшихся в темень переулка, с протокольной точностью.

На мужчине: длинное темное демисезонное пальто и цигейковая шапка, в руке сумка из ткани болонья, из сумки торчат винные бутылки.

На девочке: красное пальтишко с отороченным черным мехом капюшоном, кроличья шапка, войлочные сапожки, в руке школьный портфель.

Через несколько дней, когда в реке Грушевке найдут тело девочки, на нем будет та же одежда.

Черное мужское пальто и коричневую цигейковую шапку с матерчатым верхом тоже обнаружат, но очень нескоро – через двенадцать лет. Когда мужчину арестуют и в квартире его произведут обыск, там найдут много поношенных, ненужных вещей и среди них – пальто с шапкой. Давным-давно выбросил бы, чтоб улик не оставалось, но нет, рука не поднялась: не любил расставаться с барахлом, даже со старым, негодным. Бережливый мужик, хозяйственный…

Определенно известно, что второклассница Леночка Закотнова была бойкой девочкой. Любила поболтать с подружками. После уроков прямо в классе разучивала с ними танцы – так было и 22 декабря. Потом разбегались по домам, норовили по дороге прокатиться по раскатанным полоскам льда, падали, отряхивались. Договаривались, когда пойдут гулять. Прощались. И Лене, и ее подружкам от школы до дома было несколько минут ходьбы.

Конечно, всякий школьный день складывался по-своему, но ничего из ряда вон выходящего не случалось. Накануне, 21 декабря, после школы Лена забежала к бабушке, потом в детский сад за младшей сестрой, там встретилась с матерью, втроем отправились домой. А перед этим, еще в школе, она рассказывала подружкам о знакомом дедушке, который дарит ей жвачку. И показывала пластинку жевательной резинки в красивой заграничной обертке. Если кто хочет, она может попросить жвачки и для подруг. Дедушка добрый, наверняка даст.

Подруги хотели: надо быть чокнутой, чтобы от такой красивой жвачки отказаться! Ладно, говорила Лена, дед меня в гости приглашает, я на всех попрошу.

Она была доброй девочкой.

Сказочно богатый, щедрый на жвачку дедушка всплывал в рассказах Лены и раньше. Но без подробностей. Что за дед, откуда взялся, где живет – не рассказывала. Должна же быть у маленького человека своя большая тайна.

Двадцать второго декабря Наташа Борошко, выйдя из школы, застала свою подружку Лену Закотнову за любимым занятием – катанием по ледяной дорожке. Домой пошли вместе. По дороге забежали к Наташе: Леночке приспичило по-маленькому. Наташа осталась дома, а Лена, сделав свои дела, сообщила, что направляется к деду. И ушла. На улице встретила другую подружку, немного прогулялись вместе и распрощались до завтра.

Уже стемнело, было около шести. Мальчишка-одноклассник, которого отец послал в аптеку, увидел со спины Лену Закотнову. Она шла по направлению к трамвайной остановке. Одна.

В последний раз живой ее видели тоже около шести на трамвайной остановке «Трампарк». Это недалеко от Межевого переулка, на той же Советской. Средних лет мужчина в темном пальто и цигейковой шапке, держа в руке сумку с бутылками, что-то вполголоса втолковывал девочке лет десяти в красном пальто. Лицо девчонки выдавало смятение, похоже, она колебалась, соглашаться или нет. И хочется, и колется. Мужчина, не повышая голоса, продолжал настаивать. Девочка наконец решилась, кивнула, и они двинулись в путь: он впереди, показывая дорогу, она следом за ним.

Он открыл калитку и, оскальзываясь на припорошенных снежком ступенях, первым поднялся к флигельку, отпер ключом слегка перекошенную дверь, она открылась со скрипом, и пропустил девочку вперед. Быстро затворил дверь и накинул крючок. Лишь после этого нащупал в темноте выключатель. Под замызганным, в разводах сырости потолком зажглась свисающая на проводе тусклая лампочка…

Дальнейшие события известны только со слов «дедушки». Найденное при расследовании – на трупе девочки – эти слова подтверждает. Процитируем протокол допроса, признание подследственного. Дадим ему возможность воссоздать сцену так, как он ее запомнил. Хотя, конечно, могут вкрасться неточности – как-никак двенадцать лет прошло, кое-что можно и подзабыть.

Но вообще-то память у него что надо. Отличная память – всем бы такую. Полсотни человек узнать в лицо на снимках!

Вот как охотно и многословно он кололся в кабинете следователя.

«…Мы зашли в мою мазанку. Я включил свет, как только закрыл дверь, и сразу навалился на нее, подмяв под себя, повалил на пол. Девочка испугалась, закричала, а я стал зажимать ей рот руками, срывать с нее нижнюю часть одежды, оголяя тело, расстегнул пальто. Она вырывалась, но против меня ничего не могла поделать, так как я лег на нее, прижав всем телом. Спустив с себя брюки, я стал водить половым членом по ее промежности, но эрекция полового члена не наступала, и мне не удавалось ввести его ей во влагалище. Но желание удовлетворить себя затмило весь мой рассудок, и мне хотелось любым путем совершить это… Ее крики возбудили меня еще больше. Лежа на ней и покачиваясь, как бы имитируя половой акт, я достал нож и стал наносить ей удары… У меня произошло семявыделение… как это бывает при оконченном половом акте в естественной форме, я стал заталкивать ей сперму рукой во влагалище. Руками залез вовнутрь половых органов, хотелось все рвать и трогать. Она хрипела, я ее душил, и это принесло какое-то облегчение. Когда я понял, что убил девочку, встал, оделся и решил избавиться от трупа».

Когда читаешь эти признания подряд, на каком-то дальнем эпизоде – двадцатом или тридцатом – вдруг ловишь себя на мысли, что потерял ощущение непрекращающегося кошмара. Рассказывает себе человек и рассказывает. Один случай, другой, третий. Складно рассказывает, похоже, не врет.

Если вы уже стряхнули с себя натуралистический бред, если сумели это сделать с первого раза, если вообще сумели это сделать, то, пожалуйста, забудьте его на время, выкиньте из головы, наберитесь сил на будущее. А пока – отвлекитесь на что-нибудь. Например, оцените слог.

Возможно, в протоколе допроса кое-что смягчено и подредактировано, но, обратите внимание, – ни одного непечатного выражения, сплошь деликатные эвфемизмы и термины, свойственные скорее учебникам по медицине. Ни следа ненормативной лексики. Для всего находятся правильные слова, каждое в отдельности вполне приличное.

Следователи ничего не приукрасили – он и вправду не переносил нецензурщины. Сам никогда не матерился и терпеть не мог, когда в его присутствии мужчины пересыпали речь матерщиной. Однако неприличные слова и выражения знал и по меньшей мере один раз употребил такое словцо в письменной речи, впрочем, для благообразия изобразил его латинскими буквами. В юности от чужой матерщины краснел, в зрелом возрасте молча уходил.

А слог – это от приличного образования. Он окончил Ростовский государственный университет, между прочим получивший впоследствии имя замечательного стилиста и культуртрегера М. А. Суслова. И не какой-нибудь естественный факультет, где всю подноготную выкладывают без прикрас, а филологический. Не был чужд, как говорится, изящной словесности. Впрочем, филолог нынче массовая профессия, вроде шахтера или бизнесмена. Кто только не филолог!

Как-то мы пересказывали вкратце эту историю режиссеру Ролану Быкову. «Филолог! – воскликнул Ролан Антонович. И задумчиво протянул – медленно, сквозь вытянутые трубочкой губы: – Фи-ло-лог… Вот она наша жизнь – сплошная филология. Вы бы так и назвали вашу книжку: „Фи-ло-лог“».

Нам не захотелось. В его устах это греческое слово, обозначающее почтенную профессию, прозвучало не то как ругательство, не то как оскорбление.

* * *

Много лет спустя, когда филолога арестуют по подозрению в совсем других убийствах, во время долгого следствия и не менее долгого суда то и дело будут возникать вполне обоснованные сомнения – а вменяем ли подследственный и подсудимый? И способен ли вменяемый совершить такое?

Вот в чем сволочная штука – способен.

«Я встал, оделся и решил избавиться от трупа».

Оделся он быстро, оглядел себя в зеркале – все ли в порядке, нет ли следов крови. Поправил одежду на убитой девочке. Тщательно вытер пол, затер пятна крови. Поднял легкое тело и направился к выходу.

У двери оглянулся – не забыл ли чего. Так и есть – ее портфель на полу. Подхватил и портфель, еще раз огляделся. Вроде бы теперь все в порядке. Открыл дверь, вышел в темноту – фонарей в таких переулках не ставят, ни к чему жечь электричество зазря. Аккуратно закрыл за собой дверь. Медленно, чтоб не поскользнуться и не упасть с трупом и с портфелем в руках, спустился по ступенькам на дорогу.

Как ни осмотрителен был, все же дважды оплошал. Но это по первости, дальше таких грубых осечек не будет. Сначала забыл погасить свет во флигеле. Надо же – до сих пор, уходя, всегда гасил свет, чтобы не платить лишнего за электроэнергию: при его скромном заработке и это не пустяк. А тут, когда нужна особая осторожность, – из головы вон.

Случайная эта забывчивость едва не стоила ему свободы, а то и жизни. Однако обошлось.

В Межевом ночью хоть глаз выколи. Но он хорошо знал дорогу. До того места, куда он решил идти, было всего метров полтораста. Девочка легонькая, нести не тяжело. Однако у дома, что напротив его сараюшки, он положил труп на землю, чтобы перехватить поудобнее.

Это была вторая его оплошность, и она могла выйти ему боком. Но тоже обошлось.

Минуты через две он вышел на берег Грушевки. Медленно спустился к реке и, стараясь не замочить ботинки, опустил тело в воду. Отпихнул от берега, в стремнину. Вслед швырнул портфельчик. Остальное, рассудил, сделает течение.

Назвать Грушевку рекой можно лишь с большой натяжкой. У Межевого переулка она не шире трех метров – так, ручей, речушка. Но течение действительно быстрое. Впрочем, зимой, подпитанная тающим снежком, она бывает чуть шире, но ненамного.

Мы спустились к берегу тем же путем, каким спускался убийца с телом Леночки Закотновой в руках.

Место, где он опустил тело в воду, под стать месту убийства. К воде подступают скособочившиеся хилые заборчики, за которыми ковыряются в земле здешние землевладельцы. Заброшенная свалка прямо на берегу, рядом – остов дачного туалета. Зачем он здесь, за пределами участков, кому понадобилось строить сие убогое сооружение – кто скажет? На склоне растут больные, воистину плакучие ивы, ложе речушки загажено донельзя: скелеты перевернутых вверх колесами старых автомобилей, лысые покрышки – у нас умеют ездить до полного износа протектора. И между всем этим хламом течет река Грушевка.

Если уж искать труп в речке, то лучше в такой. Больше шансов найти.

Экскурсия закончилась. Мы бросили прощальный взгляд на Грушевку и двинулись в обратный путь по Межевому в сторону Советской – ловить такси или трамвай, как повезет. Из углового дома на всю округу раздавался голос неутомимой Аллы Пугачевой. Старушка по-прежнему стояла у калитки и провожала нас недоуменным, растревоженным взглядом, словно вспоминала что-то и не могла вспомнить.

На трамвайной остановке грудастая молодуха, шахтинская мадонна, укачивала на руках младенца. Бабушка прижимала к себе шестилетнюю внучку. Мимо пробежали двое – должно быть, брат с сестрой: ей лет одиннадцать, ему от силы восемь. Симпатичные.

Все позади, говорили мы сами себе. Чего волноваться? Бомба два раза в одно место не падает. Сколько лет прошло, и он давно уже в тюрьме. Ничего с этими детьми не будет, говорили мы сами себе.

Нам было за них страшно.

* * *

Двадцать четвертого декабря 1978 года жительница Шахт гражданка Гуренкова ехала с обеда на работу со своими сослуживцами в трамвае по Советской улице. Проезжая по Грушевскому мосту, они увидели возле речки небольшую толпу, в которой мелькали милицейские шинели. В провинциальных городах события, достойные внимания толпы, а тем более милиции, происходят не так уж часто, и компания сослуживцев не поленилась выйти из трамвая на ближайшей остановке, чтобы присоединиться к толпе и поглазеть на случившееся.

На берегу лежала утопленница. Ее, как выяснилось, совсем недавно выловили под мостом – тем самым, по которому шел трамвай. Тут же был и школьный портфельчик: его вынесло на сухое место в ста пятидесяти метрах ниже по течению. Гуренкова глянула в лицо утопленницы и вскрикнула: эту девочку в красном пальто с капюшоном она видела два дня назад. Вечером. Рядом с ней был мужчина с сумкой. Из сумки торчали бутылки. Это точно. Где же она их видела? Да, на трамвайной остановке, примерно в это же время – часов в шесть вечера. Нет, перепутать не могла. Это та же девочка.

Гуренкова рассказала обо всем мужу, а тот сообщил в милицию.

Потерявшие голову родные искали Лену уже два дня. Опознали ее сразу. О следах насилия милиция старалась не распространяться.

Когда находят труп со следами насильственной смерти – а на теле девочки их было множество, – немедленно приходит в движение правоохранительный механизм. Милиция ведет дознание, прокуратура открывает уголовное дело, и в первую его папку ложатся протоколы обнаружения трупа, заключение медэксперта, показания очевидцев. Рассказ Гуренковой о вечерней встрече на трамвайной остановке тоже приобщили к делу. Пригласили художника Владимира Петровича Бельмасова. Пейзажист и портретист, неплохой рисовальщик, словом, профессионал, он и прежде не раз помогал милиции. По подробному описанию свидетельницы художник набросал портрет мужчины. Гуренкова глянула и сказала – очень похож.

Рисованный портрет мужчины сфотографировали, снимок размножили и раздали милиционерам – ищите. Недели две, а то и три милиция патрулировала улицы города, искала крупного носатого мужчину с удлиненным лицом, опрашивала школьников, трамвайных кондукторов и всех иных горожан, которые в день убийства могли случайно встретить подозреваемого. Видела же его Гуренкова и запомнила; наверняка он еще кому-то попадался на глаза. Город-то невелик.

Гуренкова в сопровождении милиционеров в те дни тоже немало побродила по городу. Особенно по тем местам, где имеют обыкновение собираться мужчины. Например, у пивных ларьков. А вдруг попадется на глаза оригинал, с которого портрет рисовали?

Уже перед самым Новым годом в кабинет директора местного профтехучилища И. П. Андреева заглянул старший лейтенант. Показал картинку, объяснил: этого человека подозревают в убийстве девочки. Гляньте – вдруг видели такого.

Директор глянул. И, ни секунды не колеблясь, узнал. Еще бы не узнать преподавателя своего училища! Назвал фамилию, имя и отчество, продиктовал адрес. Лейтенант попросил Андреева до поры до времени ни слова никому не говорить и поспешил в отделение милиции докладывать начальству. Какому же сыщику не хочется выйти на след первым! А тут не след даже, а сам подозреваемый. Бери его тепленьким.

Тем временем и другие милиционеры прочесывали места неподалеку от Грушевки. И Межевой переулок стороной не обошли. Не пропустили ни одного дома. Это называется так: подворный обход жилого массива.

Сплошное прочесывание тоже кое-что дало. В первый же день парни из ближайшего отделения милиции нашли у забора дома 25, что напротив флигеля, следы крови и аккуратно их собрали. Выражаясь протокольным языком, изъяли улику. Оперуполномоченный Шахтинского УВД В. В. Файман мгновенно оценил находку и тут же составил рапорт.

А в доме 24, соседнем с сараюшкой, то бишь флигелем, или, как называл его хозяин, землянкой, проживала гражданка Л. А. Сибирякова. Она переехала сюда всего месяц назад и еще не очень хорошо знала всех соседей. Про ближайшего соседа, высокого мужчину средних лет, знала только, что он работает где-то по педагогической части и живет один, должно быть, холостяк или в разводе. О пропаже Леночки Закотновой она слышала по городскому радио и ужасно огорчилась, потому что Лена дружила с ее дочерью.

В городе Шахты, как и во многих других городах, есть кинотеатр под названием «Аврора». Зовется он так, само собой, не в честь богини утренней зари, а в память о легендарном крейсере, который в октябре 1917 года не то выстрелил по Зимнему дворцу, не то пальнул холостыми, но, во всяком случае, как написано было в учебниках истории, открыл эру социализма. Почему кинотеатры надо называть в честь крейсера – этот вопрос лишен смысла: ни почему. Или, если хотите, по той же причине, по которой в каждой области столько городов, начинающихся со слова «красный». В Москве, у Покровских ворот, тоже была своя «Аврора», но больно уж ветхая – пришлось закрыть.

Шахтинский кинотеатр «Аврора» надлежит запомнить, с ним будет связано еще не одно трагическое событие. Господи, сколько же страшных мест знаем мы теперь в Ростове и его окрестностях!

В кинотеатр «Аврора» ходила Сибирякова в день исчезновения Леночки – на вечерний, но не поздний сеанс. После кино, около семи вечера, возвращалась со знакомым и обратила внимание, что из окошек флигеля сквозь шторы пробивается свет. Хорошо, сказала она спутнику, теперь учитель стал вечерами дома бывать, окна светятся, а то темень такая – того и гляди ноги переломаешь.

Когда тело Лены нашли в реке, Сибирякову, как и всех ее соседей, вызывали в ближайшее, Октябрьское, отделение милиции. Там она столкнулась нос к носу с учителем. Рада познакомиться, сказала она и добавила что-то об освещенных его окнах, мол, спасибо, сосед, благодаря вам хоть дорогу к дому видно стало. А он в ответ как-то сухо, но по-соседски – боюсь, вы ошибаетесь, я мазанку эту не для себя, а для старика отца в марте купил, изредка только забегаю проверить, все ли в порядке. Но давно уже не заглядывал, времени нет. Как же так, удивилась Сибирякова, буквально на днях шла домой из кино, а окошки ваши светились. Учитель замолк, стушевался, как-то сник, только моргал часто. Милиционеры тоже это заметили, глаз у них наметанный.

Учитель выглядел все более подозрительно. Улики подбирались одна к одной, все против него, и кольцо, можно сказать, неумолимо сжималось. Его уже допрашивали в отделении раз пять или шесть, однажды в присутствии жены. Он был женат, но жил с семьей вовсе не в убогой мазанке, а совсем в другом месте, и жена, между прочим, не подозревала вовсе о домишке, приобретенном мужем без ее ведома и согласия. Была небольшая семейная сцена, прямо в отделении. Ну, милиции к этому не привыкать.

А что же учитель? Он путался в ответах, его показания с каждым допросом выглядели все менее убедительными, противоречия и недомолвки буквально лезли наружу. И вдруг – словно сломалось что-то в механизме, будто кто-то придержал карающую десницу: филолога оставили в покое.

Потом он скажет об этом так: «Меня вызывали в милицию, допрашивали, я отрицал свое участие в этом преступлении, и мне поверили».

Так ему и поверили. Можно подумать, у нас такая доверчивая милиция. А в Америке полиция доверчивая? И где вообще она склонна отмахиваться от очевидного?

Как бы то ни было, учителя перестали таскать на допросы. Не то чтобы извинились или что-нибудь в этом роде, а просто перестали вызывать в отделение. Только и всего.

А что же показания Гуренковой, женщины с отменной памятью, которая видела учителя в лицо и точно описала его внешность? Ей подозреваемого просто-напросто не показали.

Почему? Именно такой вопрос и задал знакомому милиционеру муж-дружинник. А незачем. Смысла нет. С тем, нарисованным, сказал знакомый милиционер, ошибочка вышла. В нашем милицейском деле такое бывает сплошь и рядом. Но мы исправляем. Убийца, между прочим, уже найден и арестован. Это самое главное.

И директора Андреева, который не колеблясь опознал по рисованному портрету педагога из своего профтехучилища, тоже попросили не беспокоиться. Настоящий убийца сидит за решеткой и во всем признался.

Дело приняло неожиданный оборот.

Оно обернулось делом Александра Кравченко.

Глава V

Дело Александра Кравченко: обвинение. 1979–1982

В Межевом переулке, где нашли тело Леночки Закотновой, среди нескольких десятков его обитателей жил человек по имени Александр Петрович Кравченко. Личность особо не примечательная, правда, милиции известная – по прошлым делам. Но в последнее время ни в чем предосудительном замечен не был, за прошлое расквитался.

Сразу после убийства, с ходу не обнаружив преступника, следователи и сыщики, как это обычно бывает в таких случаях, стали отрабатывать несколько версий и подступать к делу с разных сторон. Одни опрашивали видевших девочку в последние дни и часы ее жизни, другие готовили и размножали рисованный портрет носатого мужчины, третьи совершали подворный обход жилого массива близ реки Грушевки. Но в первую очередь подняли милицейские картотеки: нет ли там подозрительных личностей, судимых или задержанных ранее, которых не мешало бы проверить на причастность к преступлению. Обнаружится такой человек – надо взять у него показания, проверить алиби. Рутинная процедура, стандартный следственный ход.

И с первого же шага – невероятная удача! Картотека выводит на двадцатипятилетнего Александра Кравченко. Где проживает? В Межевом переулке, в том самом, с ухабами и без фонарей. В каком доме? Ближнем к реке. Судим ли ранее? О да, судим. За что же – какое-нибудь мелкое хулиганство или кража? Может быть, мошенничество или ограбление? Нет же, нет. Тогда за что?

За изнасилование и убийство.

Не будь он на момент преступления несовершеннолетним, непременно дали бы ему вышку.

Широко распростерла руки свои уголовная лексика! Повсеместно в народе смертную казнь именуют вышкой. Если же полностью, то – высшая мера наказания. Или, как говаривали в приснопамятные тридцатые годы, подводя под что угодно идеологический базис, – высшая мера социальной защиты. Или, как значится в ныне действующем уголовном законодательстве, – исключительная мера наказания.

Советские эвфемизмы заслуживают особого исследования. Придумывались они ради того, чтобы прикрыть срамоту, утаить правду, обмануть своих и чужих, соблюсти внешние приличия и осенить все цитатами из марксистско-ленинского священного писания. Ни слова в простоте не скажут. И появлялись на свет божий разные бессмыслицы вроде «общенародной диктатуры», «социалистической законности» или «прослойки интеллигенции». Дьявольщина какая-то! Вещи, названные своими именами, могут вызвать в народе нежелательные умонастроения. В нашем замечательном, самом справедливом в мире социалистическом обществе преступность день ото дня должна идти на убыль, поскольку для преступлений, как следует из трудов классиков, нет социальной базы. Но пока (цитируем статью 23 Уголовного кодекса Российской Федерации) «в виде исключительной меры наказания, впредь до полной ее отмены, допускается применение смертной казни – расстрела…». Изящно, не правда ли? А если же пока преступность еще не очень быстро идет на убыль, а в некоторых районах (кое-где, иногда, время от времени – цена одинакова, означает: всегда и всюду) преступность даже возрастает, то это связано с дурным влиянием капиталистического окружения и недостатками воспитательной работы. Следовательно, перед обществом стоят две задачи: отгородиться от капиталистического окружения и усилить воспитательную работу.

Это надо прожить. Дети, рожденные после, не поймут и не поверят.

Исключительная мера, скажите на милость! Да какая она, к чертовой матери, исключительная, если и в благополучные – по нашим меркам – времена за год по стране набираются сотни расстрельных приговоров. В 1991-м, например, в России, вынесли 144 смертных приговора, а казнили 79 человек. Остальным вышку заменили долгим сроком.

Оно, конечно, не тридцатые годы, когда «исключительные» выносились сотнями тысяч, а еще больше людей казнили вообще без суда. Исполнители приговоров (на людском языке – палачи) перекурить не успевали между исполнениями (на людском языке – между казнями). Теперь лафа, кури не хочу.

В тридцатые годы от высшей меры и родилось обиходное – вышка.

Так вот, Александру Кравченко по статьям 102 и 117 российского Уголовного кодекса (плохого или хорошего – другой разговор) светила вышка. Но поскольку ему на момент преступления не стукнуло еще восемнадцати лет, исключительная мера по закону к нему не могла быть применена. Хотя, конечно, суд отмерил ему немалый срок.

Полный срок Кравченко не отсидел. Стране нужны дешевые рабочие руки. За хорошее поведение в зоне заключенный Александр Кравченко был поначалу расконвоирован, а затем направлен работать на стройки народного хозяйства. «На химию», как это зовется в народе. Без права выезда, с обязательной явкой для отметки в органы внутренних дел, любое нарушение режима – и под конвоем назад, в зону.

Он и здесь вел себя хорошо, в нарушениях замечен не был, норму выполнял, а потому по прошествии времени был освобожден досрочно за добросовестный труд и в связи с раскаянием в содеянном. И уехал в Шахты. И стал там жить с любимой женщиной. Угораздило же их поселиться в Межевом переулке! И не где-то посередке, а в первом же доме у пустыря, прямехонько на берегу Грушевки…

Можно сказать, нежданный подарок для милиции. Такого типа надо брать немедля.

Взяли.

Правда, соседи отзывались о нем положительно: образумился, работает, почти не пьет, ну а кто сейчас вообще не пьет? Те, у кого язва и денег нет, как говорят мужики после трудового дня или во время оного, разливая по стаканам. У него вроде язвы не было. Не хуже других – на праздник выпьет малость, и все. Женился – не женился, в паспорт не смотрели, но живет с одной женщиной, семья как семья, не ссорятся, ребенка родили недавно, все как у людей. К детям относится хорошо, по натуре вроде бы добрый. Но, конечно, в чужую душу не заглянешь.

Все это, однако, общие соображения, а не доводы в пользу невиновности. Один раз убил? Убил. Значит, может и второй раз. Безукоризненная логика мисс Дулитл из бессмертного «Пигмалиона»: «Кто шляпку украл, тот и тетку пришил». Отрицает? А поначалу все отрицают. У нас и сущие ангелочки, если их как следует потрясти, раскалывались. А Кравченко с его статьями – тот еще ангел. Это он ее пришил, кто же еще?

Логика железная.

А Кравченко и вправду ох какой не ангел. Срок ему дали за дело. За жуткое дело.

Одна только загвоздка: на сей раз против него не было ни единой улики. Жил действительно рядом, а вот улик не было.

Нет улик, так найдутся. Если постараться, что-нибудь всегда можно найти. Надо постараться: город взбудоражен, начальство, того и гляди, начнет вызывать на ковер…

И тут возникает препятствие, на первый взгляд совершенно непреодолимое: алиби. У Александра Кравченко было железное алиби. Стопроцентное. В день гибели Леночки Закотновой, в шесть вечера, когда девочка, по показаниям Гуренковой, была еще жива, он пришел домой прямо с работы трезвый как стеклышко. Тому есть два свидетеля: жена Александра Кравченко и ее подруга. Обе дали свои показания независимо друг от друга, сговориться между собой и с Кравченко никак не могли. После таких показаний остается только принести извинения за незаконное задержание и немедленно выпустить.

Нет для советской милиции такого алиби, которого нельзя обойти.

По надуманному обвинению в краже – у соседки пропало сушившееся белье – взяли жену Кравченко и стали трясти: будешь стоять на своем – пойдешь в зону. Хорошо еще, если за кражу, а то и за соучастие в убийстве. Что-то ты подозрительно убийцу покрываешь… есть у твоего мужика алиби, нет его, все едино – он убил девчонку, больше некому. Ему не впервой. Будешь упорствовать – сделаешь ему только хуже. За добровольное признание ему жизнь сохранят, как сохранили в прошлый раз. Отсидит и выйдет, вернется к тебе, дура, а будешь стоять на своем – его шлепнут, как пить дать шлепнут, ребенок без отца останется. Подумай, дура, о ребенке, если о муже подумать не желаешь.

Примерно таким был набор аргументов, с которым милицейские сыщики подступили к жене Кравченко. Кто и что мог ей посоветовать? Какой адвокат, если до самого недавнего времени не допускался он к процессу до окончания следствия? А уж при задержании, когда следствие еще и не начиналось, об адвокате бессмысленно было и заикаться. Это вам не зарубежный детективный роман, в котором полицейские, схватив человека, произносят заговоренные слова «Миранда – Эскобедо», что означает ссылку на прецедент, на решение Верховного суда, согласно которому представители власти обязаны напомнить задержанному, что всякое слово, им сказанное, может быть истолковано против него, что он вправе не отвечать до прихода своего адвоката, а если своего адвоката нет, но он нужен, то бесплатно предоставят казенного. И там, надо думать, в полиции не ангелы работают, и там с этими Эскобедо, судя по разрозненным сведениям, не всегда носятся как с писаной торбой. Однако есть опора на закон. Надежда на справедливость.

Жену Кравченко после допросов не домой отпускали, к ребенку, а отправляли в камеру, по сравнению с которой и хибара в Межевом – что твой дворец.

И женщина сдалась. Да, муж пришел домой не в шесть, а полвосьмого, сказала она. И не трезвый как стеклышко, а изрядно выпивши.

Что и требовалось доказать. А к тому белью, оказывается, она никакого отношения не имеет. Извините за недоразумение.

Теперь пришла очередь подруги. Пришить ей кражу ну никак не получалось. За что же взять? Наивный вопрос: за лжесвидетельство. Тут логика еще проще, чем у мисс Дулитл. Жена Кравченко отказалась подтвердить алиби мужа, а ты на нем настаиваешь, значит, лжешь, иными словами, пытаешься ввести в заблуждение правоохранительные органы и тем самым сознательно покрываешь убийцу. За это у нас в кодексе есть статья. По ней и сядешь.

Трое суток женщина держалась. Трое суток провела в кутузке, отказываясь называть белое черным. По закону подозреваемого могут задерживать, не предъявив обвинения, сорок восемь часов. На сорок девятом обязаны выпустить.

Пошли четвертые сутки – не выпускают.

От беспомощности, от ужаса женщина потеряла голову. И отступилась от своих показаний. Ничего не знаю, ничего не видела. Спасибо, сказали ей, распишитесь вот тут и вот здесь. И выпустили.

Было алиби да сплыло.

Теперь можно было приниматься за Александра Кравченко.

Ему первым делом прямо сказали, что лучше признаться во всем, тогда, глядишь, до вышки дело не дойдет. Он честно недоумевал – в чем признаваться? Не то что не убивал – девочку в глаза не видел. Он и не волновался особенно, настаивал на алиби. Есть же свидетели, видели, когда он с работы ушел, когда дома появился.

Он не знал еще, что никакого алиби у него уже нет. Следователь давил – он умел это делать. Кравченко стоял на своем. Первый сокрушительный удар ему нанесла жена, когда на очной ставке показала все, что ей было велено. Второй удар он получил в камере, и не один, а десятки – нешуточных, хорошо поставленных, по голове, по ребрам, по почкам, в пах, куда попало. Бил его здоровенный уголовник, которого ради этого специально подсадили к Александру.

Прямо скажем, не новый прием в арсенале советского правосудия; в известные времена он был доведен до высокого совершенства. Раньше били на допросах, потом – в камере. Не знающие тюремных нравов и обычаев полагают в наивности, что все это дела давно минувших дней, порочная практика тоталитарного режима. Вспоминают Декларацию прав человека, Международную амнистию и все такое. Может быть, с москвичом или питерцем, идущим в камеру по крупному хозяйственному делу, с человеком, у которого и друзья, и деньги, и связи в печати, такой прием не рискнут использовать – побоятся огласки, – а с убийцей и насильником чего церемониться! Он-то со своей жертвой не церемонился. Может быть, невдомек следователю или милицейскому оперу, что убийцей и насильником этот человек станет не то что после следствия – только после суда, что не обвиняемый он даже, а подозреваемый? Подумаешь, открытие! Учились мы на юрфаке, не надо объяснять нам, что такое презумпция невиновности. Только здесь вам, извольте заметить, не университетские аудитории. Здесь, голубчик, камеры и кабинеты следователей. «Право есть возведенная в закон воля господствующего класса», – как сказал выпускник юридического факультета В. И. Ленин. «Наседки» в тюрьмах – это, конечно, не профессия, но специализация. Что им сулят следователи и тюремные власти, что из обещанного выполняют – какая, собственно, разница. «Наседки» делают за разные поблажки агентурную работу, выманивая у подследственных большие и малые тайны. Стукачей и слухачей хватает и на воле. Сокамерник Александра Кравченко был из другой породы: он не выпытывал, а пытал. Выколачивал. И не по личной воле, не по извращенности натуры, а исключительно угождая начальникам.

Он получал приказ и исполнял его. Так ли уж важно, за сколько сребреников?

И кто больше преступал закон – отдававший приказ или исполнявший его?

Годы спустя, уже в начале девяностых, когда вернутся к делу Кравченко, без большого труда обнаружат следы громилы, который по наущению следствия истязал Александра. В соседнем крае, в Ставропольском следственном изоляторе, он «воздействовал» на несчастного председателя колхоза, арестованного по подозрению в недозволенной хозяйственной деятельности. (Кстати, большинство этих законов, подавляющих предпринимательство, долго никто не отменял, хотя на практике ими не пользовались; но еще долго немало людей, радевших не столько о своем кармане, сколько об общем благе, маялись по многочисленным российским лагерным зонам.) Добровольный помощник следствия с могучими кулаками и повадками громилы сделал жизнь несчастного председателя сущим адом. Он каждый день избивал его в камере, глумился, грозил «опетушить», что на тюремном языке означает изнасиловать. И не в одиночку избивал, а вместе с помощником, своим товарищем по камере, который за наркотики согласился бы сделать что угодно.

Эта славная парочка сломала председателю семь ребер. После этого не то что в хозяйственных нарушениях – в убийстве отца родного признаешься.

Александр Кравченко продержался недолго. Он признал себя виновным в убийстве. А признание, как говаривал черной памяти Андрей Януарьевич Вышинский, – царица доказательств.

Постулаты товарища Вышинского были официально отвергнуты, дела, хотя и далеко не все, пересмотрены, приговоры отменены; практика же оказалась живучей, ибо она проста. Той простотой, что хуже воровства.

Одной «царицы», однако, для суда недостаточно, ему требуется и что-то объективное. Нет улик – значит, плохо искали. Если хорошенько поискать, то найдутся.

И нашлись. На штанах Кравченко обнаружили колючки репейника, который растет на берегу Грушевки. Блестящая улика, достойная того, чтобы войти в анналы криминалистики. Единожды без злого умысла побывав на берегу этой малой и неполноводной речки, мы тоже проходили рядом с репейным кустиком и могли за милую душу нацепить себе на штаны точно такую же улику. Нам-то что, разок почиститься, а Александру она стоила жизни.

Не будем ломиться в открытую дверь. Не станем разжевывать, что человек, живущий в десятке шагов от колючих зарослей, может унести на своей одежде колючки, и не убивая никого. Более того, Амурхан Хадрисович Яндиев, следователь Ростовской областной прокуратуры по особо важным делам (важняк, как говорят профессионалы), ни на минуту не сомневается в том, что и эта тухлая улика сфабрикована следствием. В самом деле, долго ли послать сержанта на берег Грушевки, чтобы нарвал репьев и налепил на изъятые при обыске штаны подследственного?

Но было и кое-что посерьезнее. Следствие представило суду заключение экспертизы: на свитере Кравченко обнаружены следы крови той же группы, что у убитой, а также микроскопические частицы ее одежды.

Откуда они взялись? Были ли вообще? Имеют ли такие улики достаточную доказательную силу? Подтверждены или опровергнуты выводы экспертизы? Сейчас, когда Александр Кравченко по этому делу полностью оправдан, такие вопросы носят академический характер: если объявить сто предупреждений о неполном соответствии и тысячу самых строгих выговоров, если даже осудить кого-то и, что почти невероятно, приговорить не к штрафу и не к условному заключению, жизни-то не вернешь. Хорош он был или плох, но крови Лены Закотновой – и частиц ее одежды – на нем нет.

На суде «явившийся с повинной» Кравченко путался, как не выучивший урока школьник. Он ошибался, называя возраст убитой, не помнил, как она была одета, не мог сказать, куда подевался нож. Даже свои показания о месте преступления менял несколько раз.

Приговор был – исключительная мера. Вышка. Расстрел.

Как же так? Мы, наивные, законопослушные, даже свидетелями в суд не вызывавшиеся граждане, не могли уместить это в сознании. Мы цеплялись к Амурхану Хадрисовичу, чтобы он нам объяснил: хорошо, тебя отметелили в камере, но кто мешает рассказать об этом следователю, дабы восстановить справедливость? Не будешь услышан – тогда на суде, в присутствии адвоката и с его помощью, не поздно еще отказаться от признания, которое у тебя вырвали силой. Суд-то открытый, гласный…

Важняк Яндиев, слушая эти слова, печально улыбался. Так взрослые улыбаются детям, когда те излагают им свои версии о тайне деторождения.

Когда совершено преступление и заведено уголовное дело, почти автоматом запускается механизм поиска и изобличения преступника. В двух руслах протекает работа: следственном и поисково-оперативном. Следователи прокуратуры и милицейские оперативники действуют одновременно и почти независимо друг от друга. Следователи больше связаны процессуальными ограничениями, у них меньше сил и средств, работа у них больше кабинетная – допросы подозреваемых и свидетелей, анализ фактов, добытых сыщиками по горячим следам. У оперативника руки связаны меньше, чем у следователя, а людей у него больше. Он, как правило, первым попадает на место преступления: когда что-то случается, звонят не в прокуратуру, а в милицию. Оперативник без труда пройдет в камеру предварительного заключения, надо будет – подсадит к задержанному агента, тихого стукача или громилу, вроде того, что ребра ломал. О своей агентуре – добровольной и платной, среди правопослушных граждан и в преступном мире – он не обязан сообщать следователю. Конечно, следователь вправе запросить такие сведения, но он делает это очень редко: раздобыла милиция факты – и на том спасибо.

Конечно, следователь и сыщик делают общее дело и работают в контакте, но следователю нет резона вдаваться в детали милицейских методов. Если он и подозревает что-то не вполне законное, то старается не замечать. Так удобнее, так быстрее дела передаются в суд, где доказательства выглядят более убедительными, а в том, чтобы дело поскорее ушло в суд, одинаково заинтересованы и милиция, и прокуратура.

Пожалуется подсудимый следователю, тот выслушает, пусть даже доброжелательно, пообещает что-то, – а когда вспомнит? И вспомнит ли? В камеру же, где тебя каждый день метелят, вот-вот возвращаться, а там все начнется по новой. И когда дойдет до суда, такая охватит тоска, такая обрушится безнадега, что скорее бы приговор и – в зону. По лагерной присказке, в зоне тоже люди живут. Кому зона – кому дом родной. Раньше сядешь – раньше выйдешь. Исключительно наши пословицы, чисто советского происхождения.

Александр Кравченко пытался сопротивляться, подавал жалобы: «Я писал явки с повинной только из-за того, что от некоторых работников уголовного розыска и тюрьмы слышал угрозы в свой адрес. Некоторые детали этого преступления я узнал из актов экспертиз, и потому в моих заявлениях есть некоторые подробности, которые я узнал от своих следователей…» Все без толку. Признание было? Было. Так что вам еще требуется?

Он не надеялся, что его оправдают, но рассчитывал на зону, ждал ее как избавления от мучений в следственной тюрьме.

Ростовский областной суд под председательством судьи В. А. Алексеева приговорил его к расстрелу.

Еще долго судьба Александра Кравченко раскачивалась на качелях российского правосудия. Дело перекочевывало из Ростова в Москву и обратно. Несколько раз возвращали его на доследование. Ничего нового, впрочем, не выяснили, не добавили ни единой улики.

В декабре 1980 года коллегия Верховного суда России заменила Александру смертную казнь пятнадцатилетним заключением. Однако в августе 1981 года высший судебный орган России, Президиум Верховного суда, вновь направил дело на доследование. Весной 1982-го оно слушалось в очередной раз. И хотя новых доказательств вины Александра Кравченко доследование не дало, коллегия Ростовского областного суда под председательством В. В. Постаногова вновь – решительно и бесповоротно – вынесла смертный приговор.

«Сомнений в виновности Кравченко тогда у меня не было», – много лет спустя сказал судья Постаногов.

Верховный суд: оставить приговор без изменения.

Президиум Верховного Совета: ходатайство о помиловании отклонить.

Двадцать третьего марта 1983 года двадцатидевятилетний Александр Кравченко был расстрелян.

В 1991 году Верховный суд Российской Федерации на четвертом слушании дела отменил приговор, приведенный в исполнение восемь лет назад.

Глава VI

Дело Александра Кравченко: оправдание. 1991

В иных местах, в иные времена история расстрела невиновного всколыхнула бы общество, дала бы пищу для дискуссий и газетных выпадов, для размышлений на тему о суде неправедном, о несовершенстве третьей власти. Ничего подобного не случилось: промелькнули две-три статьи, что-то сказали по радио, матери расстрелянного парня принесли официальные извинения; тем и закончилось. И в этой книге история Александра Кравченко прозвучит лишь как побочная тема. В беспомощности разведя руками, вернемся к главному персонажу, носатому человеку с удлиненным лицом, к владельцу мазанки по Межевому переулку, дом 26. Это он, арестованный по подозрению в совсем иных, не менее страшных деяниях, рассказал на следствии среди прочего, что Лену Закотнову изнасиловал и убил не тот парень, а он, филолог. Убил при обстоятельствах, которые читателю уже известны.

Когда учителя взяли и стали разматывать длинную кровавую цепь, он начал колоться, по собственной инициативе признавался в одном преступлении за другим. Он рассказывал и о таких убийствах, которые следствию были не известны, и о таких, по которым преступники разыскивались уже много лет, но с его учительской личностью никак не связывались.

Через два месяца после ареста, в начале девяносто первого года, он вспомнил, что зимой 1978-го убил в Шахтах девочку.

«…Убийство этой девочки у меня было первым преступлением, и я сам без чьего-то напоминания искренне рассказал об обстоятельствах ее убийства. На момент моего задержания по настоящему делу следственные органы не могли знать, что это убийство совершено мною. После того как я принял решение искренне рассказать о всех совершенных мною преступлениях, я решил рассказать все с самого начала, то есть с этого первого убийства, ибо именно после этого преступления я начал убивать других своих жертв. На первых допросах я не мог правдиво сказать о месте совершения убийства Закотновой, так как в это время члены моей семьи проживали в этом же городе Шахты, и если бы я сказал, что убил ее во флигеле, то жители этого города легко бы установили их и могли бы уничтожить мою семью.

Позже мне стало известно, что члены моей семьи поменяли фамилии и выехали из города Шахты, и вот после этого я уже дал более правдивые показания о месте убийства этой девочки и сделал это даже с выходом на место в этот флигель…»

Если филолог что-то путает, то не случайно. У него отличная память. Он показал сначала, что совершил убийство прямо на берегу Грушевки – мол, не утерпел, не довел до дому. Он переживал за родственников, боялся самосуда. Потом рассказал об убийстве со всеми подробностями. Выглядело правдоподобно. Все концы сходились.

Но так ли уж важно, где произошло убийство? Мы лукавим, задавая этот вопрос, ибо уже много говорили об истинной цене признаний обвиняемого, о том, к чему приводит слепое поклонение «царице доказательств» и сколько неправедных приговоров на ее совести.

Обвиняемый добровольно признался в убийстве Лены Закотновой. По теперь расследование вели другие люди. Другая эпоха стояла на дворе.

Следователь по особо важным делам Амурхан Яндиев не счел возможным принять признание на веру. Ему нужны были объективные доказательства. Он поехал за ними в Шахты.

По прошествии стольких лет не так легко найти очевидцев и свидетелей, чьи показания приобщены к делу, однако при нашем не отмененном пока паспортном режиме – не так чтобы особенно сложно. Гораздо сложнее оказалось получить в руки дело Кравченко. Яндиева мотали и так и этак, отказывали под разными предлогами. Да если бы его одного! Знаменитый его московский коллега, следователь по особо важным делам Российской прокуратуры Исса Магометович Костоев, пять лет возглавлявший следственную бригаду по розыску серийного убийцы, сам Исса Костоев, как почтительно говорили в Ростове, публично давший клятву восстановить справедливость в отношении Кравченко, – и он лишь с огромным трудом, после долгих проволочек получил из архива дело Кравченко.

Вопиющие беззакония обнаружились сразу же, едва дело оказалось в руках новых следователей. Когда в конце семидесятых годов с упорством добывали улики, обличающие Александра Кравченко как убийцу, то все остальное, что могло хоть намеком указать на причастность к преступлению кого-то другого, перепрятывалось из следственных материалов в оперативные. Эти материалы до суда не доходят. В суд дело поступает из прокуратуры. А что там всплывает в ходе розыска и дознания, какие случайные и сопутствующие обстоятельства – это внутренние проблемы, не для огласки. Суду все знать необязательно.

Если бы суд знал больше, чем он знал, то версия следствия могла не устоять. Следователи сами решили, что суду нужно, а что – нет.

Ни в Ростовском, ни в Верховном суде тогда, в конце семидесятых, так и не узнали о мужике с винными бутылками в сумке, о непогашенном свете в мазанке, о директоре училища Андрееве, который не колеблясь опознал по рисованному портрету учителя. И следов крови у дома 25, что напротив хибары, – их как бы и не было вовсе, хотя рапорт Файмана лежал и ждал своего часа. Но лежал не там: не в следственном деле, а в оперативных материалах. Никому тогда и в голову не пришло предъявить Гуренковой на опознание учителя и Кравченко: с тем или с другим, а может быть, и не с ними вовсе видела она Лену незадолго до убийства? И никто не удосужился заглянуть хотя бы в дом, где в тот вечер светились окна, а может быть, поискать на полу следы крови. И ведь были они там, никуда не делись. Кровь не оттирается…

Важняку Амурхану Яндиеву, когда он вошел в дело, было сорок четыре, когда дело пошло в суд, – сорок восемь. Он ингуш; роста небольшого, сухой и жилистый, с мятыми ушами борца. На ковре имел в свое время успехи. Какой малец из Владикавказа, Махачкалы или Грозного не мечтает стать мастером по вольной борьбе? Амур-хан им стал. Он, кстати, из Грозного. Упорен до невозможного. Кабинетной работе предпочитает осмотр, выезд на место, неформальную беседу. За день проходит на своих двоих многие километры: служебной машины до сих пор нет, все только обещают продать «Жигули» в личное пользование и оплачивать бензин, потраченный на казенные разъезды. Раскручивая дело учителя и заодно восстанавливая историю Кравченко, он неделями ходил по Шахтам, с улицы на улицу, из дома в дом, и очень многое узнал. После этого признание филолога обросло достаточным числом улик, чтобы стать похожим на доказательство.

Тертый российский народ не слишком-то охоч давать показания, сотрудничать с милицией и следствием не рвется. Скажешь слово по неосторожности – глядишь, затаскают по отделениям, по следственным кабинетам, по судам. И вдвойне обидно, когда тебя, властям на помощь пришедшего, с работы отпросившегося, детей оставившего дома без присмотра, одергивают и обрывают, смотрят на тебя с подозрением: если ты не сам преступник, то в одной с ним компании. Проутюженный советской карательной машиной человек без крайней надобности в эту машину не лезет. Сунешь палец – руку оттяпают. А то и голову.

Не хотели шахтинские старухи говорить с человеком из прокуратуры. Но Амурхан и не спешил вытягивать из них показания. Он присаживался на лавочку у дома и заводил разговор о нынешнем житье-бытье. О лютых ценах, о малой пенсии, о том, что сахара на варенье не достать, о детях и внуках, от которых теперь уважения к старшим не дождешься, хотя и молодых тоже понять можно – не они сами себе такую жизнь устроили.

Так за разговорами и пересудами узнал он про старушку с Межевого переулка, которая задолго до убийства Лены видела, как от флигелька учителя в сторону Советской улицы мчалась девочка, на вид лет десяти, – не Лена, другая. Старушка оказалась памятливой, рассказывала так, словно все вчера случилось: «Глаза со страху выпучены, бежит босиком, дело было летом, несется к трамваю, а следом за ней этот самый, штаны незастегнутые придерживает, чтоб не упали…»

Не та ли памятливая старушка провожала нас подозрительным взглядом, когда мы приезжали в Межевой переулок, на место преступления?

Бабка почуяла неладное, крикнула девочке – беги ко мне в дом! Та не услышала, а в это время как раз трамвай подошел. Девочка прыгнула в вагон, двери закрылись, и трамвай ушел.

Яндиев пытался найти эту девочку, которая давно уже выросла, может быть, вышла замуж. Он обошел весь город, побывал в школах. Не нашел. Никто ничего не вспомнил.

Или не захотел вспоминать? «Что там было у них? – спрашивает сам себя Яндиев. – Можно себе представить. Такие воспоминания нормальный человек загоняет поглубже. И лишний раз не бередит. Я все думаю – слава богу, трамвай тогда подоспел…»

Ох и наследил же летом и осенью семьдесят восьмого года филолог в небольшом шахтерском городе!

«В тот период меня просто неодолимо влекло к детям, появлялось какое-то стремление видеть их оголенные тела, половые органы, хотелось совершить половой акт, а потенция у меня в это время уже ослабла. Сказалось, видимо, еще и то, что, когда я перебрался в город Шахты и устроился на работу в ГПТУ-33, семья оставалась в Новошахтинске, и какое-то время я вроде был как безнадзорный, скиталец никому не нужный…

В тот период я часто бывал в центре, где всегда много детей, ходил по школам. Заходил прямо туда и всегда узнавал, где имеется туалет… А так как меня влекло больше к девочкам, старался быть ближе к женскому туалету и, когда никто не наблюдал, заходил туда и подглядывал за находящимися там детьми. Были случаи, когда меня заставали за такими занятиями. Я тогда сразу уходил без лишнего шума…

Чтобы дети как-то шли со мной на контакт, я иногда покупал им жвачку, угощал их, чтобы они только какое-то время были со мной. Кому конкретно давал жвачку, я не запомнил, но знакомства на этой почве с детьми у меня возникали».

Узнаете стиль филолога? Университетское образование чувствуете? «Скиталец никому не нужный…», «неодолимо влекло к детям…». Какие обороты!

Яндиев довольно быстро нашел свидетелей, которые не раз прогоняли никому не нужного скитальца из школьных туалетов. Они и тогда знали, что «доброго дедушку» лет сорока с небольшим неодолимо влечет к детям, а в обмен на дружбу он предлагает иностранную жвачку, твердую детскую валюту в России.

Без колебаний опознала филолога по его фотографии Г. Г. Ищенко, работавшая в те годы завучем десятой школы. Снимок, как полагается, в числе других показал ей следователь Яндиев. А кто, спрашивается, мешал той зимой походить по городу с рисованным портретом? Тем более что директор училища Андреев опознал своего учителя без колебаний.

У Андреева, перенесшего инсульт и уже не работающего директором, Яндиев, разумеется, тоже побывал. И узнал любопытную подробность: после единственного визита к нему человека из милиции, когда Андреев, только глянув на портрет, сразу сказал, кто есть кто, ни директором, ни его педагогом никто больше не интересовался. Ни разу.

Конечно, всюду можно встретить разгильдяев. Но в такой дикий непрофессионализм верится с трудом.

Следственная группа Амурхана Яндиева сделала все, что требовал от нее служебный долг, выполнила все рутинные процедуры. По их настоянию, в частности, была проведена физико-техническая экспертиза. Она подтвердила, что ножевые ранения на теле Лены с высокой вероятностью могли быть нанесены одним из 23 ножей, которые при обыске нашли на последней квартире учителя. А именно – ножом под номером 22. И еще Яндиев доставил учителя в принадлежавшую ему некогда мазанку, давно и за бесценок проданную. Перед объективом видеокамеры тот уверенно показал на манекене, как действовал, как держал жертву, как наносил удары ножом. Он ничего не забыл, не путался в показаниях, как Александр Кравченко. Он охотно разъяснил подробности, которые ставили следствие в тупик.

Когда тело Лены вынули из Грушевки, у девочки ее же шарфом были туго завязаны глаза. Зачем? Глаза завязывают, чтобы жертва не видела дорогу, не смогла потом ее найти. Но девочка шла к дедушке добровольно, по пути в мазанку завязывать ей глаза не было смысла. Значит, завязал глаза потом. Может быть, уже после убийства вспомнил о старом поверье, будто в глазах жертвы остается последнее, что она видела при жизни, – страшный лик убийцы? Он же филолог!

Все это слишком умозрительно. Как в историях про Шерлока Холмса. В жизни проще. И невероятнее.

«Во время совершения преступления я шарфом завязал Закотновой глаза, так как мне страшно было видеть ее взгляд…»

Он вообще не мог подолгу смотреть людям в глаза. Отводил взгляд на служебных совещаниях, когда ему давали поручение или выговаривали за упущения в работе. Не выдерживал взглядов учеников в школе и подчиненных в учреждении, после того как изменил педагогическому призванию и занял высокий пост начальника отдела снабжения. Не мог заглядывать в глаза своим жертвам. И этой, первой, и многим следующим.

Первой он глаза завязал. Позже он стал выкалывать их ножом. На черепах, в пустых глазницах, оставались следы, эксперты сопоставляли их с ножами из богатой учительской коллекции и в свойственной им крайне осторожной манере делали заключение: «Не исключена возможность, что раны нанесены тем же инструментом…», «Вполне вероятно, что нож под номером 22…».

Он был чувствительным, этот никому не нужный скиталец…

Замечательно, конечно, когда справедливость торжествует. Хотя бы дюжину лет спустя, хотя бы после нескольких дюжин безвинных смертей. Здесь нет иронии: для истины не бывает слишком поздно. Лишь бы пришла.

Но почему, бога ради, почему она так запоздала?

Еще в начале 1979 года все могло стать на свои места. Вряд ли напуганный учитель (а он не из храброго десятка) долго бы запирался, припертый к стене многочисленными свидетельствами. Да, прямых очевидцев нет, но косвенных улик – более чем достаточно. Вспомним, как он краснел, бледнел, заикался, моргал маленькими глазками на первых допросах, как потел и отмалчивался. И не надо было бы разрушать недозволенными приемами чистое алиби Александра Кравченко. У филолога никакого алиби не было и в помине. И следов он оставил за собой – будь здоров. Оперативник, рассчитывающий на повышение по службе, может только мечтать о таком преступнике – дилетанте.

Что же все-таки произошло?

Сейчас на этот счет можно строить разве что предположения – более или менее правдоподобные. Вот первое из них, довольно серьезное.

Будем считать, что в то время у филолога были крепкие покровители. Они имели право цыкнуть – и цыкнули: это наш человек, не трогать!

Такое в советские годы бывало. Хотя покрывать убийц даже в худшие времена не всегда решались: если человек особой ценности не представляет, проще сдать его и забыть.

Кто же мог быть таким покровителем? Из материалов дела ясно следует, что еще до первого убийства филолог стал добровольным помощником, внештатным работником – читай, осведомителем – органов внутренних дел. То есть милиции. Конечно, невелика фигура, но все-таки… И еще: в свои армейские годы он служил в Берлине, в спецвойсках связи, сидел на кагэбэшной линии Берлин – Москва. Такая вот у филологии необычная предыстория.

Подобного рода специалисты, говорят, и после увольнения из КГБ насовсем не уходят. Знают слишком много. Их долго еще держат на коротком поводке. Доводилось слышать – но за достоверность не поручимся, – что учитель уже в восьмидесятые годы, работая снабженцем, в многочисленных разъездах по стране пользовался литерными билетами, которые положены лишь избранным. Тем, кто разъезжает с особыми заданиями и не вправе тратить драгоценное служебное время на нудное стояние в очередях за билетами.

Спецслужбам литерные билеты положены.

Не станем, однако, пускаться в спекуляции. Служил в ГБ, не служил – не знаем. А почему бы и не служить? Партийный, грамотный, в университетах марксизма-ленинизма то на одном факультете поучится, то на другом, щелкает их как орешки, здоровьем природа не обделила, энергичный, общественник, словом, на хорошем счету. А то, что грешок есть, – как бы сказать помягче, ну, определенный нездоровый интерес к малолеткам, – так кто ж без греха? С грешком даже лучше: легче одернуть, когда занесет, проще в узде держать.

Все может быть. Есть еще одно соображение: при наших-то сложностях с пропиской очень уж легко, подозрительно легко менял филолог города и квартиры: Новошахтинск, Шахты, Новочеркасск. Остается только удивляться, как просто, на зависть соседям, получал он казенные (может быть, явочные?) квартиры. И это в стране, где жилье, случается, ждут всю жизнь! Да и покупка в марте семьдесят восьмого года флигеля и Межевом переулке у гражданки Фесенко, прямо скажем, за бесценок тоже как-то странновато выглядит на фоне повсеместно нерешенных жилищных проблем. Купил задешево домик, пусть не в центре, однако же не где-нибудь в богом забытой деревеньке, а в промышленном городе, и никто – ни родственники, ни сослуживцы – об этом не знает. И будто не в Советском Союзе: ни тебе прописки, ни осложнений с милицией…

Страницы: «« 1234 »»