Одинокий мужчина
Как обычно, сначала полное молчание. Класс сидит, вперившись в семантически грандиозное слово. О чем. Это о чем? Ну и чего от них ждет Джордж? Они скажут ему все, что он хочет, абсолютно все. Потому что большинство из них, несмотря на всю подготовку, где-то внутри воспринимают эти „о чем“ как утомительную софистику. Что же до меньшинства, те, кто сроднился с мыслями „о чем“ до такой степени, что это стало их второй натурой, кто тоже мечтает написать однажды о чем-то книгу, подобно Фолкнеру, Джеймсу или Конраду, после чего все остальные книги на ту же тему окажутся ни о чем — они пока не спешат высказаться. Они ждут момента, когда можно будет выйти на сцену, подобно знаменитому сыщику, чтобы развенчать преступника Хаксли. А пока пусть мелюзга помучается. Пусть сначала замутят воду.
И Александр Монг ожидаемо замутил. Конечно, он знал, что делает, не дурак. Может, это часть его философии абстрактного художника: воспринимать все переносное как по-детски несносное. Европеец не сдержался бы, но Александр, с милой китайской улыбочкой, начал:
— Тут об одном богатом парне, который ревнует, потому что боится, что слишком стар для той девочки, и ему кажется, что тот молодой за ней ухлестывает, но на деле у того никаких шансов, потому что она уже снюхалась с доктором. Так что богатый зря пристрелил молодого, хотя доктор их вроде прикрыл, и все отправились в Англию искать того графа, который забавлялся в подвале с той цыпочкой…
Гомерический хохот.
С улыбкой принимая эстафету, Джордж спрашивает:
— Вы забыли мистеров Пордиджа с Проптером — так что они?
— Пордидж? Ах да, это который узнал, что граф ел ту чертову рыбу…
— Карпа.
— Точно. А Проптер… — Александр ухмыляется, слегка паясничая, почесывает в затылке, — Извините, Сэр. Правда, я до полвторого не спал, пытаясь понять. Да! Классно, но я не въехал в эту хрень.
Опять хохот. Александр сделал свое дело. Подал филистимлянам пример, молодец. И языки развязались, и процесс пошел.
И вот некоторые из их достижений:
Если мистер Проптер заявляет, что субъект не существует, значит, он не верит в человеческую природу.
Этот роман — бессмысленный абстрактный мистицизм. Скажите, зачем нам вообще эта вечность?
Роман умен, но циничен. Хаксли следовало бы обратить внимание на положительные человеческие эмоции.
Роман — чудесная духовная проповедь. В нем учат, что не следует совать свой нос в мистическое. Не следует шутить с вечностью.
Хаксли удивительный сумасброд. Он хочет извести человечество и оставить мир животным и духам.
Заявлять, что время есть зло, потому что зло есть во времени — все равно, что считать, что океан это рыба, потому что рыба в океане.
Мистер Проптер не занимается сексом. И потому это неубедительный персонаж.
А у мистера Пордиджа сексуальная жизнь неубедительная.
Мистер Проптер сторонник джефферсоновской демократии, анархист, большевик, готовый член Общества Джона Берча.
Мистер Проптер избегает действительности. Почитайте его разговор с Питом о войне в Испании. Пит был нормальным парнем, пока Проптер не стал капать ему на мозги, так что тот совсем свихнулся на вере.
Хаксли прекрасно понимает женщин. Розовый скутер Вирджинии — отличный тому пример.
И так далее, и тому подобное… Джордж стоит, улыбаясь, фактически молча, не мешая им развлекаться в свое удовольствие. Он здесь при романе, как служитель при карнавальном балагане, подзуживая толпу лупить по мишеням исключительно ради удовольствия. Однако некоторые основные правила должны соблюдаться. Если заходит речь о влиянии лизергиновой кислоты или мескалина, с намеком на серьезное пристрастие Хаксли к наркотикам, Джордж лаконично это опровергает. Попытки отойти от романа, и связать одну известную даму с убийством Джо Стойтом Пита, Джордж решительно пресекает; эти домыслы опровергнуты еще в тридцатых.
И наконец Джордж слышит вопрос, которого ждал. Спрашивает, конечно, Майрон Херш, неутомимый мучитель неевреев.
— Сэр, на странице семьдесят девятой мистер Проптер говорит, что глупейшие строки в Библии — „Возненавидели Меня напрасно“. Он считает, что нацисты были правы в ненависти к евреям? Значит, мистер Хаксли антисемит?
Джордж делает глубокий вдох.
— Нет, — мягко отвечает он.
После обдуманной паузы — класс взбудоражен тупостью Майрона — повторяет громко и жестко:
— Нет, мистер Хаксли не антисемит. Нацисты не имели права ненавидеть евреев. Но их ненависть к евреям не беспричинна. Ненависть всегда имеет причины…
Но давайте забудем на время о евреях, хорошо? Независимо от отношения к ним, говорить на эту тему объективно пока невозможно. Как и ближайшие двадцать лет, вероятно. Поэтому поговорим об этом относительно иного меньшинства, какого хотите, но небольшого, не имеющего организованного комитета для своей защиты…
Пристальный взгляд Джорджа говорит Уолли Брайанту, я на вашей стороне, сестра-по-братству в меньшинстве. Лицо Уолли пухлое, землистого цвета, попытки пригладить буйно вьющиеся волосы, отполировать ногти и придать форму бровям, вопреки усилиям, лишь добавляют ему непривлекательности. Ему наверняка ясен смысл взглядов Джорджа, это его смущает. И напрасно! Джордж намерен преподать ему урок, который тот не забудет. Он покажет изнутри его собственную робкую душу. Может, тогда у него хватит смелости забыть о маникюре и взглянуть правде в глаза…
— Например, люди с веснушками не воспринимаются как меньшинство теми, у кого веснушек нет. В интересующем нас смысле. А почему? Потому что меньшинство только тогда воспринимается как таковое, когда оно представляет угрозу большинству — реальную или мнимую. Но угроза никогда полностью не вымышленная. Кто-нибудь не согласен? Если это так, спросите себя, что станет делать то или иное меньшинство, если наутро оно окажется в большинстве? Вы меня понимаете? Если нет, подумайте над этим.
— Ладно, возьмем либералов, в том числе и присутствующих, полагаю. Уверен, они скажут: меньшинства это люди, такие, как мы. Конечно, меньшинства люди — люди, не ангелы. Конечно, как мы, но не совсем, в том и беда экзальтированного либерального ума, обманывающего даже себя вплоть до отрицания различий между негром и шведом.
(Ну почему он не в состоянии прямо сказать — между Эстель Оксфорд и Бадди Соренсеном? Может быть потому, что тогда последовал бы взрыв всеобщего веселья, всеобщие объятья, и царствие небесное тотчас же снизошло бы на аудиторию номер 278. Или не снизошло.)
— Поэтому лучше признать, что меньшинства есть люди, которые от нас отличаются взглядами, поведением, и имеют недостатки, которых мы лишены. И потому они сами, их поведение и недостатки могут нам не нравиться. И гораздо лучше, если мы признаем это, нежели запятнаем свои взгляды псевдо-либеральной сентиментальностью. Честное признание — это выпускной клапан, защищающий нас от искушения подвергать их гонениям. Я знаю, это немодная нынче теория… Принято верить в то, что если проблему достаточно долго игнорировать, она исчезнет…
— Так о чем я? Ах, да… Положим, меньшинство преследуется — не так важно, по политическим, экономическим или физиологическим причинам. Какие-либо всегда найдутся, неважно, насколько ложные — я в этом убежден. И конечно сами преследования всегда есть зло; надеюсь, вы согласны с этим… Но к сожалению, есть опасность впасть в иную ересь. Если преследовать их грешно, значит, скажет либерал, это меньшинство безгрешно. Это ли не абсурд? Искоренение зла преследованием еще большим злом? Разве все христианские мученики на аренах были святыми?
— И еще одно. Меньшинства склонны к своего рода агрессивности, которая провоцирует большинство. Их ненависть к большинству, поверьте, не без причины. Они даже ненавидят другие меньшинства, потому что и здесь есть некоторая конкуренция — каждое считает свои страдания наибольшими, а пороки наихудшими. И чем больше ненавидят, тем больше их преследуют, тем нетерпимее они становятся! А вы думаете, это любовь подогревает в людях дурные свойства? Представьте, что нет! Так почему же ненависть к ним улучшит дело? Когда тебя преследуют, ты ненавидишь людей, виновных в этом, ты живешь в мире ненависти. И не узнаешь любовь, когда ее встретишь. Даже любовь у тебя на подозрении! Вдруг за этим что-то кроется, какие-то мотивы, какой-то обман…
К этому моменту Джордж и сам не знает, что доказал, что опроверг, на чьей он стороне, если вообще на чей-то, он вообще толком не знает, о чем говорит. Тем не менее, все рассуждения вырывались у него изо рта с неоспоримой искренностью. Он верил любому их них беспрекословно, разумно оно или неразумно. Он управлялся с ними как с хлыстом, не давая спать Уолли, и Эстель, и Майрону. Имеющий уши да слышит…
Но Уолли глядит все так же смущенно — он не выпорот и не разбужен. Он даже не смотрит на него; он смотрит в какую-то точку выше него, где-то у него за спиной… И, обежав взглядом комнату, споткнувшись на полуслове и потеряв нить, Джордж видит, что все пары глаз глядят туда же — на эти чертовы часы. Незачем оборачиваться, и так ясно, что его время вышло. Резко прерывая урок, он говорит им:
— Продолжим об этом в понедельник.
Все сразу встают, за болтовней собирая свои книжки.
Ну а чего он ожидал? Большинству из них минут через десять пора быть в каком-нибудь другом месте. Все же Джордж раздражен. Давно он не позволял себе так увлекаться, позабыв о времени и месте. Как это унизительно! Вздорный старый проф, бубнит свое, не замечая ни часов, ни вздохов класса — и в который раз! На минуту, пока они разбегаются, Джордж упивается ненавистью к ним, к их одноклеточному первобытному безразличию. Он просит одну монетку, протягивая им бриллиант, а они пожимают плечами и отворачиваются с усмешкой, думая про себя — чокнутый старый торгаш.
Что ж, остается лишь подчеркнуто благожелательно улыбаться тем, кто задержался с какими-то вопросами. Сестра Мария уточняет, обязаны ли они прочесть к экзаменам все упомянутые мистером Хаксли книги? Джорджу ужасно хочется сказать ей, что да, все, включая „120 дней Содома“. Но, конечно, он не скажет. Оценив полегчавшую виртуальную стопку книг, она с довольным видом уходит.
Бадди Соренсен остался, чтобы извиниться.
— Простите, Сэр, я не читал, я думал, вы захотите сначала сделать анализ.
Чистый идиотизм или хитрость? Джордж не станет выяснять.
— „Нет Бомбе!“ — зачитывает он слоган на его значке, и Бадди, не раз слышавший это от Джорджа, счастливо улыбается:
— Так точно, Сэр!
Миссис Нетта Торрес жаждет узнать, не послужила ли прототипом для Гонистера какая-то реальная английская деревня. Джордж понятия не имеет. Он только знает, что в последней главе, когда Обиспо, Стойт и Вирджиния выехали из Лондона в поисках Пятого Графа, они двигались в юго-западном направлении. Так что, вероятно, Гонистер находился где-то в Хэмпшире или Сассексе… Но понятно, что вопрос был лишь предлогом. Заговорила она об Англии для того, чтобы поведать, какие незабываемые три недели она провела там десять лет назад! Хотя большую часть в Шотландии, меньшую в Лондоне.
— Каждый раз, когда вы говорите с нами, — вещает она, с энтузиазмом сверля Джорджа глазами, — у меня в ушах звучит тот дивный, как музыка, акцент. (Джорджу страшно хочется узнать, кокни или Горбалз?)
Она интересуется, где он родился — но об озвученном месте она впервые слышит. Пользуясь ее озадаченностью, он прерывает тет-а-тет.
ИНОГДА полезная штука свой кабинет; можно скрыться от миссис Торрес. Мистер Готтлиб как всегда на месте.
Готтлиб пребывает в большом возбуждении, он только что получил из Англии новую книгу одного оксфордского мэтра о Фрэнсисе Куорлзе. Готтлиб скорее всего знает об Куорлзе не меньше того мэтра, но Оксфорд за его спиной повергает в священный трепет беднягу Готтлиба, уроженца убогого района Чикаго.
— Теперь я понимаю, — говорит он, — что без должного происхождения подобную должность не получишь.
Джордж же с тоской заключает, что предел мечтаний этого человека — занять место никчемного коллеги, чтобы затем всю жизнь гробить себя невыносимо желчной язвительной писаниной.
Подержав в руках книгу, с должным уважением полистав страницы, Джордж решает, что пора обедать. Выходя из здания, он видит Кенни Поттера и Лоис Ямагучи, сидящими на траве под самым чахлым из саженцев с дюжиной листьев. Трудно выбрать место нелепее, но возможно именно поэтому Кенни и сидит здесь. Как дети, играющие в жертвы кораблекрушения на берегу атолла в Тихом океане. С этой мыслью Джордж улыбается им. Они тоже улыбаются, Лоис смеется своим застенчиво-японским личиком. Джордж, словно пароход, без остановки проходит мимо их атолла. Лоис понимает это, поэтому изящной узкой кистью руки радостно машет ему так, как люди машут плывущим мимо. Кенни тоже машет, но вряд ли с пониманием; он просто подражает Лоис. Но все равно, этот обмен любезностями смягчает сердце Джорджа. Он снова машет им; для старого парохода и юных изгоев это обмен приветствиями, а не сигнал о помощи. Они не лезут в душу, и не навязываются. Просто желают всего хорошего. И снова, как у теннисного корта, Джордж ловит тепло и яркость красок, только сейчас это спокойное, греющее чувство. Улыбаясь своим мыслям и не оглядываясь, он под всеми парами направляется в сторону кафетерия.
Но скоро слышит за спиной:
— Сэр!
Обернувшись, он видит нагоняющего его в своих бесшумных кедах Кенни. Джордж ждет, что Кенни спросит, скажем, какую книгу они будут читать на следующем уроке, после чего уйдет. Но нет, тот идет рядом, подстраиваясь под его шаг, и говорит будничным тоном:
— Мне нужно сходить в книжный магазин.
Он не спрашивает, нужно ли Джорджу в книжный магазин, а Джордж не говорит, что туда не собирается.
— Вы когда-нибудь пробовали мескалин, Сэр?
— Да, как-то в Нью-Йорке. Лет восемь назад. Тогда не было каких-то ограничений на его продажу. Я просто зашел в аптеку и заказал нужное количество. Они раньше о нем и не слышали, но через несколько дней я заказ получил.
— А у вас были видения — типа всей этой мистики?
— Нет, видений, как вы это называете, не было. Сначала меня мутило, как в море. Но не сильно. Так мог чувствовать себя доктор Джекилл, когда впервые принял свое зелье… Потом все вокруг расцветилось ярчайшими красками, но тебя не заботит, почему никто этого не замечает. Помню, я подумал, увидев на столе в ресторане немыслимо красную дамскую сумочку — это что-то чудовищное! Лица людей превратились в разоблачающие их сущность грубые карикатурные подобия. То есть сразу становилось ясно, что вот этот — индюк надутый, другой сейчас лопнет от страха, третий напрашивается на драку. Но были и светящиеся красотой лица тех, в ком нет страха или злобы, кто принимает жизнь такой, какая она есть… А потом все вокруг обрело необычайный вес и объемность — шторы, словно вылепленные скульптором, ставшая объемно-зернистой древесина, и словно ожившие цветы. Помню горшок с фиалками — они не двигались, но очевидно, что могли бы. Каждый цветок — словно тянущаяся вверх змейка, замершая на своих кольцах… Затем, в апогее воздействия, стены — все вокруг — казалось, обрело дыхание, а структура дерева текучесть, словно это жидкость… Затем постепенно все вернулось в норму. И никакого похмелья впоследствии. Я распрекрасно себя чувствовал, и с удовольствием поужинал.
— И вы больше не принимали его?
— Нет. Оказалось, больше не хочется. Было желание испытать это на своем опыте. Остальные капсулы я раздал друзьям. Один чувствовал примерно то же, что и я, другой вовсе ничего. Знакомая дама сказала, что в жизни не испытывала подобного ужаса. Я подозреваю, это она из вежливости. Своего рода благодарность за удовольствие…
— У вас больше нет этих капсул, Сэр?
— Нет, Кенни, больше нет! Но если бы и были, раздавать их студентам я бы не стал. Я бы придумал более забавный повод выкинуть меня отсюда.
Кенни ухмыльнулся.
— Извините, Сэр, я просто подумал… Знаете, если мне надо, я всегда найду, где взять. Почти все можно найти прямо в кампусе. Однажды приятель Лоис пробовал его прямо здесь. Он уверяет, что под кайфом видел Бога.
— Ну, он возможно и видел. Может, я маловато принял.
Кенни искоса, с очевидным весельем, взглянул на Джорджа.
— Знаете что, Сэр? Спорим, если вы увидите Бога, вы нам не скажете.
— Почему вы так думаете?
— Лоис так думает. Что вы себе на уме. Вот как этим утром, например, когда вы слушали ту чепуху, что мы несли о Хаксли…
— Ну, положим, не вы. Кажется, вы ни разу рта не раскрыли.
— Я наблюдал за вами… Кроме шуток, думаю, Лоис права! Сначала вы позволяете нам молоть чушь, потом вправляете мозги. Я не говорю, что вы нас ничему не учите, вы рассказываете интереснейшие вещи, но никогда не скажете всего, что знаете…
Джордж чувствует себя удивительно польщенным. Он впервые слышит от Кенни подобное. И ему трудно отказаться от предлагаемой соблазнительной роли.
— Что же, может и так, в некоторой степени. Видите ли, Кенни, есть вещи, о существовании которых не знаешь, пока тебя не спросят.
Они подошли к теннисным кортам. На каждом силуэты движущихся фигур. Джордж молниеносным взглядом знатока определяет, что утренняя пара ушла, а эти игроки физически малопривлекательны. На ближайшем корте немолодой толстяк-преподаватель усиленно сгоняет жир в паре с девицей с волосатыми ногами.
— Чтобы отвечать, — продолжает Джордж многозначительно, — надо, чтобы тебя спрашивали. Вот только нужные вопросы задают редко. Большинство людей мало чем интересуется…
Кенни молчит. Размышляет об услышанном? Собирается о чем-то спросить? Пульс Джорджа авансом учащается.
— Дело не в том, что я предпочитаю быть себе на уме, — заговорил он, глядя в землю и как бы ни к кому не обращаясь. — Знаете, Кенни, часто хочется высказать, обсудить все без утайки. Но в классе это невозможно. Всегда кто-нибудь не так поймет…
Молчание. Джордж бросает в его сторону быстрый взгляд. Кенни смотрит, хотя и без особого интереса, на мохноногую девицу. Возможно, он его даже не слышал. Невозможно понять.
— Может, приятель Лоис и не видел Бога, — вдруг говорит Кенни. — То есть, может он сам себя обманывает. Приняв дозу, он очень быстро отключился. Потом три месяца провел на лечении. Он рассказывал Лоис, что в отключке превратился в черта и мог гасить звезды. Да я серьезно! Что он гасил их по семь штук за раз. Но при этом жутко боялся полиции. Потому что у них есть особый агрегат, чтобы ловить и уничтожать чертей. Называется МО-машина. МО — это ОМ наоборот, ну, знаете, так индусы называют Бога.
— Если полицейские уничтожает чертей, значит они ангелы, верно? Что же, в этом есть смысл. Заведение, где полицейские превращаются в ангелов, может быть только сумасшедшим домом.
Кенни еще смеется над его шуткой, когда они входят в книжный магазин. Ему нужна точилка для карандашей. Вот они лежат рядами, в корпусах из разноцветной пластмассы. Красные, зеленые, синие и желтые. Кенни берет красную.
— Что вы хотели купить, Сэр?
— В общем-то, ничего.
— Хотите сказать, что пришли сюда просто за компанию?
— Именно. Почему бы нет?
Похоже, Кенни искренне удивлен и польщен.
— Тогда, думаю, вы заслуживаете приз! Выбирайте, Сэр. За мой счет.
— О-о, но… ладно, спасибо!
Джордж даже чуть краснеет. Словно ему преподнесли розу. Он берет желтую точилку. Кенни усмехается.
— Я вроде ждал, что вы возьмете синюю.
— Почему?
— Разве не синий цвет духовности?
— А я жажду духовности? И почему вы взяли красную?
— Что означает красный?
— Ярость, похоть.
— Шутите?
Они молчат, улыбаясь почти интимно. Джордж чувствует, даже если двусмысленность не самый удачный путь к взаимопониманию, все равно, взаимо-не-понимание, готовность противоречить — своего рода тоже вид близости. Кенни расплачивается за точилки, мимолетным почтительным жестом прощается:
— Увидимся.
И уходит прочь. Джордж медлит в магазине несколько минут, чтобы не казалось, будто он его преследует.
ЕСЛИ прием пищи считать священнодействием, тогда столовая кафедры сравнима с самым аскетичным из домов собраний квакеров. Никаких поблажек во имя создания уютной, возбуждающий аппетит обстановки единения. Это анти-ресторан. Слишком стерильные столы из хрома и пластика, слишком опрятные бурые металлические контейнеры для использованной бумажной посуды и салфеток; а если сравнивать с шумом студенческой столовой, здесь слишком тихо. Тишина тут безжизненная, стеснительная, неуклюжая. Нет даже чего-то подавляющего или впечатляющего, вроде высоких подиумов Оксфорда или Кембриджа, где обедают почтенные знаменитости. Здесь почти все сравнительно молоды; Джордж один из старейших.
Боже, как грустно, так грустно видеть на их лицах, особенно на молодых лицах, этот мрачный, подавленный взгляд. Они настолько недовольны жизнью? Конечно, им мало платят. Конечно, здесь нет никаких материальных перспектив. И конечно, равна нулю вероятность сойтись с сильными мира сего. Но разве общение со студентами, пока еще на три четверти полными жизни — не компенсация? Приносить пользу здесь, а не заваливать потребителей грудами ненужного барахла? Неужели принадлежность к одной из немногих не погрязших в продажности профессии в этой стране — ровным счетом ничего не значит?
Для этих унылых лиц очевидно нет. Многие бы ушли, если бы решились. Но они для этого учились, теперь тянут лямку. Они израсходовали то время, когда надо было учиться врать, хитрить и хапать. Исключили себя из большинства — маклеров, спекулянтов, толкачей — обретая сухие, сомнительных достоинств знания; сомнительные для маклеров — они без них обходятся. Маклеру подавай материальный результат этих знаний. Они простаки, профессура эта, скажет он. Какой смысл в знаниях, если из них нельзя делать деньги? И наши унылые отчасти согласятся с этим, слегка стыдясь того, что не крутые и не прожженные.
Джордж идет к залу обслуживания. На стойке дымящиеся чаны, откуда официантка накладывает жаркое, овощи или суп. Можно взять салат, фруктовый пирог, или странное, жутковатого вида желе с изумрудно-зелеными прожилками. Вот на это желеобразное, словно загипнотизированный аквариумной рептилией, глядит Грант Лефану, молодой преподаватель физики, увлекающийся поэзией. Грант не из унылых, не из тех, кто сдается; Джорджу он пожалуй что нравится. Он невысок и тонок, очки; дурная улыбка истинного интеллектуала обнажает крупные зубы. Его легко представить террористом царской России, лет сто тому назад. Случись так, он мог стать фанатичным борцом за идею, без колебаний применяющим теорию на практике. Речи за полночь бледных фанатов, анархистов-студентов с горящими глазами, под чаек и сигареты при запертых дверях наутро обернутся броском бомбы под горделивые лозунги юного идеалиста-практика. А затем его, блаженного, хватают и волокут в застенки, под пули карательного отряда. На лице у Гранта часто блуждает странная, почти смущенная улыбка, когда ему случается излагать свои взгляды необдуманно — как если бы вечный молчун вдруг в отчаянии выкрикнул что-то во весь голос.
Между прочим, недавно Грант совершил небольшое геройство. Выступил как свидетель защиты в суде по делу одного книготорговца, обвиненного в продаже знаменитой порнографии времен двадцатых годов. Раньше эта продукция была в ходу только в странах романских культур, но теперь, после нескольких пробных подходов, пытается закрепиться и среди американских юнцов. (Он не вполне уверен, что именно эту книжку он и сам читал в поездке в Париж в юные годы. Но точно помнит, как ее, или подобную, он зашвырнул в мусорный бак на описании жаркой сцены совокупления. Не по причине недостатка широты взглядов, конечно, пусть себе пишут о гетеросексуалах, если хотят, а те, кому надо, пусть это читают. Но все же это смертельно скучно, и, откровенно говоря, немного безвкусно. Разве современные авторы уже не могут писать на такие старые добрые темы, как, например, парни?)
Героизм Гранта Лефану в данном случае заключается в защите книги с риском свернуть на этом свою академическую шею. Потому что один важный и почтенный член преподавательского состава колледжа Сан-Томас уже выступал в качестве свидетеля обвинения, и поклялся в том, что это грязная, дегенеративная и опасная книга. Когда призванный к ответу Грант был допрошен обвинителем, он со смущенной улыбкой заявил, что имеет мнение, отличное от выводов его коллеги. После ряда поощрений и троекратного призыва изложить оное, он выпалил, что не книга, но ее обвинители заслуживают тех трех вышепоименованных эпитетов. Что еще хуже, один из местных журналистов либерального толка жизнерадостно расписал это дело, выставив почтенного преподавателя старым отсталым козлом, Гранта — славным поборником гражданских свобод, а его высказывание в суде — личным коллеге оскорблением. Так что еще вопрос, останется ли Грант при своей должности до конца учебного года.
Грант приписывает Джорджа к своим соратникам по ниспровержению, только это вряд ли заслуженный им комплимент, поскольку, имея солидный возраст, общепризнанное право изображать британского эксцентрика, а на самый крайний случай и некоторый личный капитал, он может позволить себе высказывать в кампусе какие угодно мысли. В то время как бедняга Грант вместо капитала обзавелся женой и тремя опрометчиво произведенными на свет детишками.
— Что новенького? — спрашивает его Джордж, имея в виду очередные шаги Неприятеля.
— Слышали про курсы для студентов-полицейских? Специальный человек из Вашингтона будет рассказывать им сегодня про двадцать способов распознавания комми.
— Шутите!
— Хотите сходить? Будет случай задать пару неприятных вопросов.
— В котором часу?
— В четыре-тридцать.
— Не смогу. Через час мне надо быть в городе.
— Очень жаль.
— Очень жаль, — с облегчением соглашается Джордж.
Вообще-то он не уверен, что в этом случае его храбрость испытывают всерьез. Грант уже не раз таким же полушутливым тоном предлагал сорвать собрание Общества Джона Берча, или раскурить косячок в черных кварталах Уоттса с лучшим из безвестных поэтов Америки, и даже пойти на встречу с деятелем черного мусульманского движения. Джордж не верит, что Грант его испытывает. Сам Грант, скорее всего, нечто эдакое периодически проделывает, и ему в голову не приходит, что Джордж боится. Возможно он полагает, что Джордж избегает подобных вылазок из опасения умереть от скуки.
Пока они перемещаются вдоль стойки, ограничившись в итоге лишь кофе и салатами — Джорджа заботит его вес, аппетит Гранта под стать его худобе — Грант рассказывает, как знакомые спецы из одной компьютерной фирмы убеждали его, что начала войны бояться не стоит, поскольку людей для управления страной выживет предостаточно — то есть людей при деньгах и возможностях. Которые могут себе позволить убежища получше, чем те дырявые убийственные ловушки, что жулики нынче впаривают всем за бесценок. Господа эксперты говорят: если будете строить убежище, наймите как минимум трех разных подрядчиков, чтобы никто не понял, что именно строится, поскольку если пойдет слух, что ваше убежище лучше, то при первой же тревоге вас будут осаждать толпы. По той же причине, если быть реалистами, следует обзавестись автоматическим оружием — сентиментальничать будет некогда.
Джордж смеется именно таким, в меру сардоническим смешком, какого от него Грант и ожидает. Но от этого юмора висельника больно сжимается сердце. Он знает, что страх уничтожения подобен удару ножа. Каждый военный конфликт — двадцатых, тридцатых, война сороковых — оставил в его душе свои шрамы. Теперь же мир стоит перед угрозой выживания. Выживания в Каменном веке, когда в порядке вещей, если мистер Странк пристрелит мистера Гранта с его женой и тремя детьми, поскольку тот не озаботился запастись достаточным количеством продуктов и теперь его голодное семейство представляет угрозу Странкам — а тут уж точно не до сантиментов.
— Здесь Синтия, — говорит Грант, когда они возвращаются в столовую, — не хотите присоединиться?
— Это необходимо?
— Полагаю, да, — нервно хохотнул Грант. — Она заметила нас.
И верно, Синтия Лич уже машет им рукой. Это привлекательная молодая женщина из богатой нью-йоркской семьи, воспитанница колледжа Сары Лоренс. Возможно, именно в пику семье она недавно вышла замуж за Лича, местного преподавателя истории. Но брак их кажется вполне удачным. Энди худощав и бледноват, но не слабак; его темные горящие страстью глаза и гибкая фигура намекают на немалую сексуальную активность. Брак выбил его из привычной среды, но похоже, что усилия соответствовать уровню Синтии его увлекают. Устраиваемые ими приемы всеми одобряются уже потому, что кормят-поят там на деньги Синтии превосходно, Энди же любили всегда. Да и Синтия не так плоха, может, слишком увлеклась ролью аристократки на дне канавы — даже оттуда поучая всех свысока.
— Энди не пришел, — говорит Синтия, — поболтайте со мной.
Они усаживаются, и она оборачивается к Гранту:
— Ваша жена никогда меня не простит.
— Неужели? — Грант принужденно смеется.
— Она вам ничего не сказала?
— Ни слова!
— В самом деле? — Синтия озадачена. Потом оживляется. — Нет, она наверняка рассердилась на меня! Я ей сказала, что детей здесь одевают просто чудовищно.
— Думаю, она того же мнения. Она всегда так говорит.
— Они лишены детства, — продолжает Синтия, пропустив его слова мимо ушей, — это же будущие потребители! Избалованная мелюзга с накрашенными губами! В прошлом месяце я была в Мехико. Вот где глоток свежего воздуха. О, вы не поверите! Такие естественные детишки. Никаких капризов, никакой фальши, просто цветочки!
— Вопрос лишь в том… — начинает Грант, пытаясь возразить, но как раз поэтому так мямлит, что его едва слышно.
Синтия и не слышит.
— Но стоило нам этим вечером пересечь границу! Невозможно забыть! Я сказала себе: или мы, или эти люди сошли с ума. Они постоянно куда-то мчатся, словно в старой немой кинохронике. А хозяйка ресторана? Раньше я не задумывалась, но воистину черный юмор так их звать. Это же надо так улыбаться! И огромные меню, где нет ничего съедобного. А слуга с кухни, настоящий манекен — поставит стакан воды, слова не вымолвив! Глазам своим не веришь! Да, а на ночь мы остановились в ужасном новомодном мотеле. Кажется, ровно за минуту до нашего приезда его привезли откуда-то, может прямо с фабрики. Никакой индивидуальности, такие можно ставить где угодно. Я хочу сказать, после чудесных старинных отелей Мехико, каждый из которых нечто особенное, эти совершенно…
Грант делает новую попытку поспорить. Но мямлит еще тише. Даже Джордж ничего не понимает. Он делает здоровенный глоток кофе: такой нокаут на пустой желудок сродни хорошей дозе кайфа.
— Право, Синтия, дорогая! — слышит он свое смелое вступление. — Откуда вы взяли такую чушь?
Изумленный Грант фыркает. Синтия озадачена, но скорее позитивно. Она любит хорошую драчку; это разбавляет ее агрессивность.
— Честно, вы в своем уме? — Джордж чувствует, что его понесло, как по ветру воздушный шарик. — Боже, вы словно затхлая французская мымра, впервые оказавшаяся в Нью-Йорке! Они всегда твердят то же самое! Ненастоящие! Американские мотели? Но в том их сущность, номер в американском мотеле не есть комната в настоящем мотеле, если вам угоден этот жаргон, это просто комната, и точка. Сущность Комнаты. Символ образа жизни Америки в трех измерениях. И что требуется этому образу жизни? Дом с определенными параметрами, определенными удобствами, из определенных материалов — не более того. Все прочее ваша забота. Но ты скажи такое европейцу! Тут же умрет от ужаса… Правда в том, что наш образ жизни слишком суров для них. Здесь материальные блага сведены к простейшим удобствам. Почему? Да это же естественный первый шаг. Пока материальное не обустроено как следует, мысль не свободна. Звучит тривиально, но простейший из американцев это подкоркой чувствует. Европейцы говорят о бездуховности, а то и незрелости, чтобы нам, противникам индивидуального, романтически неэффективного вещизма ради вещизма, было пообиднее. Им дорог мертвый культ кафедральных соборов, первых изданий, парижских моделей и винтажных вин. Им надо неустанно долбить нас клятой пропагандой культуры. Если это им удастся, нам конец. Вот чем надо заняться Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности… Европа ненавидит нас за то, что мы тут хорошо устроились, загородившись рекламными щитами, словно пещерные отшельники. Спим в условных кроватях, едим условную пищу, радуемся условным зрелищам — вот причина их отвращения и ненависти, потому что понять нас они не в состоянии. Поэтому они вопят: это же зомби! Но им придется смириться с тем, что Америка может так жить — это прогрессивная культура, она на пятьсот или тысячу лет впереди Европы — или любой другой страны на земле, если уж на то пошло. Мы истинно живущие духовными ценностями существа. И потому мы как дома даже в условных наших мотелях. Только европейцы в шоке перед символическим, потому что они рабы материального…
За пару секунд до конца своего необузданного словоизвержения Джордж, словно парящий на большой высоте циркач, замечает входящего в столовую Энди Лича. Как кстати, какое облегчение! Запас энергии Джорджа уже на пределе, он самому себе верит с трудом. С ловкостью воздушного асса, он с верхотуры опускается в нужную точку. И будто из учтивости неподражаемо ловко замолкает в тот самый миг, когда Энди приближается к их столу.
— Я что-то пропустил? — ухмыляясь, спрашивает Энди.
ВЫСТУПАЮЩЕМУ под куполом цирка не дано скрыться за покровом опускающегося театрального занавеса, спасающего магию волшебства. Балансируя высоко под сводами на своей трапеции, он сверкает в пульсирующем свете, как настоящая звезда. Но на земле, лишенный света софитов, буднично доступный взглядам — хотя все уже глазеют на клоунов — он торопливо уходит мимо рядов по проходу. Ему никто не хлопает. Почти никто не провожает взглядом.
Вслед за безвестностью Джорджа охватывает желанная усталость. Приток жизненной энергии тихо иссякает, и он покорно сникает. Своего рода отдых. Внезапно старение на великое множество лет. Возвращается на парковку уже другой человек; окаменевшие плечи, неловкие скованные движения рук-ног. Опустив голову, приоткрыв рот на отупевшем застылом лице с поникшими к земле щеками, старик шаркает подошвами, занудно мыча себе под нос и время от времени протяжно-громко пукая на ходу.
ГОСПИТАЛЬ стоит высоко на отдаленном холме посреди пологих лугов и зарослей цветущих кустарников; он хорошо виден с автострады. Даже намекая проезжающим — народ, здесь конец пути — здание производит приятное впечатление. Открытое ветрам, оно множеством своих окон глядит на океан; отсюда виден мыс Палос-Верде, и даже остров Санта-Каталина в ясную зимнюю погоду.
И медсестры в регистратуре приятные. Они не пристают с вопросами. Если знаешь номер палаты, можно даже не спрашивать разрешения; просто идешь, куда надо.
Джордж решает сам подняться в лифте. На втором этаже кабина останавливается, и цветной медбрат вкатывает кресло с согбенной пациенткой. Ей на операцию, говорит он Джорджу, нам придется спуститься на первый, где операционные. Джордж из почтения предлагает удалиться, но молодой медбрат (такие сексуально мускулистые руки) не считает это обязательным, так что он остается, украдкой, подобно равнодушному зрителю на чужих похоронах, поглядывая на пациентку. Вероятно, она в полном сознании, но заговорить с ней было бы кощунством; жертва мысленно уже на пути к закланию, понимая и принимая участь свою с полным смирением. Симпатичные седые ее локоны определенно недавно завивали.
Вот эти двери; мысленно говорит Джордж.
Придется ли мне войти туда?
Ах, как корежит бедное тело при одном виде, запахе, близости этого места! Слепо оно мечется, съеживаясь, пытаясь сбежать. Да как они смеют вносить его сюда — отупевшее от их лекарств, исколотое их иглами, разрезанное изящными их ножами — какое немыслимое оскорбление для плоти! Даже вылеченное и отпущенное на волю, тело никогда этого не забудет и не простит. Никогда не будет прежним. Его лишат веры в себя.
Джим всегда разыгрывал целую трагедию из легкого насморка, порезанного пальца или геморроя. Но в конце ему повезло — а лишь конец делу венец, по большому счету. Грузовик протаранил его машину в точности там, где надо — он ничего не почувствовал. Его даже не возили в подобное заведение. Клочья истерзанных останков им ни к чему.
Палата Дорис на верхнем этаже. В коридоре сейчас пустота, двери настежь, кровать загораживает ширма. Джордж заглядывает поверх нее, прежде чем войти. Дорис лежит лицом к окну.
Джордж уже привык к ее новому облику. Больше не находит его ужасным, утратив способность замечать трансформации. Кажется, Дорис не меняется. Просто уже другое создание — этот желтушный высохший манекен с веточками рук и ног, измученной плотью и впавшим животом, угловатыми очертаниями тела под простыней. Что общего у него с тем надменным роскошным животным, каким была эта девушка? Тем бесстыдно нагим, жадно раскинутым под обнаженным телом Джима? Пухлая ненасытная вульва, коварная безжалостная плоть, во всем цветущем великолепии упругой юности требует, чтобы Джордж убрался прочь, признал поражение и смирился с прерогативой женщины, покрыв от стыда свою порочную голову. Я Дорис. Я Женщина. Самка-Мать-Природа. Государство, Закон и Церковь на моей стороне. Я требую признания моих биологических прав. Я требую Джима.
Иногда его беспокоит один вопрос: желал ли я ей когда-либо, даже в то время, подобной участи?
Ответ всегда НЕТ. Не потому, что он в принципе не способен на такую враждебность; но потому, что тогда Дорис была не просто Дорис, но Женщина как противник, предъявивший на Джима свои права. Нет смысла убирать одну Дорис, или тысячу ей подобных, если верх берет Женское Начало. Единственный способ победить Женщину — уступить, отпустить его с ней в это самое Мехико. Позволить ему удовлетворить любопытство, потешить тщеславие, насытить похоть (но в основном тщеславие), сделав ставку на то, что он вернется (так и случилось) со словами: Она отвратительна. Больше никогда.
Было бы твое отвращение к ней вдвойне сильней, Джим, если бы ты мог видеть ее сейчас? Как тебе мысль о том, что, может уже тогда, в том теле, которое ты жадно ласкал и целовал, там, куда проникала возбужденная твоя плоть, уже были семена ужасного разложения? Без отвращения ты бережно отмывал и лечил больных кошек, терпел вонь мертвых старых псов; но при этом испытывал невольный ужас перед больными и искалеченными людьми. Я знаю, Джим, кое в чем я уверен. Ты бы не захотел видеть ее здесь. Не смог бы себя заставить.
Джордж обходит ширму; входя в комнату, предупредительно шумит. Дорис поворачивает голову и смотрит на него без особого удивления. Возможно, она уже почти не отличает реальность от галлюцинации. Силуэты появляются и исчезают. Те, что колют тебя иглой, это точно медсестры. Его силуэт может быть опознан как Джордж, может и нет. Для простоты она согласна считать его Джорджем. Почему бы нет? Какое это вообще имеет значение?
— Привет, — говорит она. Сверкающие синие глаза на болезненно-желтом лице.
— Привет, Дорис.
Не так давно Джордж прекратил приносить ей цветы и подарки. Уже ничто вне этих стен не имеет особого значения для нее, даже он сам. Все важное для процесса умирания находится в этой палате. Вместе с тем, она не настолько эгоистично погружена в свое исчезновение, чтобы запретить Джорджу или любому желающему принимать в этом участие. Каждому уготован финал, он настигнет в любой миг, в любом возрасте, во здравии или болезни.
Джордж садится рядом с ней, держит ее за руку. Еще пару месяцев назад это выглядело бы до отвращения фальшиво. (Один из самых невыносимо позорных моментов был тот поцелуй в щечку — злоба это была, или мазохизм? А, к черту слова — но было это, когда он узнал, что она спала с Джимом. И Джим был рядом. Когда Джордж нагнулся, чтобы поцеловать ее, оцепеневший Джим в ужасе отпрянул, будто Джордж был готовой ужалить ядовитой змеей.) Но теперь иное дело, держать ее за руку даже не сострадание. Как он понял из прошлых посещений, это минимально необходимый с ней контакт. К тому же, так его меньше смущает ее состояние, это их каким-то образом уравнивает: мы на одном пути, я скоро последую за тобой. Даже можно обойтись без пресловутых больничных расспросов: как дела, как состояние, как себя чувствуешь?
Дорис слабо улыбается. Радуется, что он пришел?
Нет. Кажется, ее что-то позабавило. Тихо, отчетливо она произносит:
— Вчера я наделала много шума.
В ожидании пересказа шутки Джордж улыбается ей в ответ.
— Это было вчера? — говорит она тем же тоном, обращаясь к себе. Теперь она его не видит, в глазах недоумение и страх. Видимо время, как зеркальный лабиринт, вероятно постоянно пугает и путает ее.
Она переводит на него взгляд, смотрит уже без удивления.
— Я кричала. Было слышно даже в холле. Им пришлось вызвать доктора.
Дорис улыбается. Очевидно, это и есть шутка.
— Болела спина? — Спрашивает Джордж.
От усилий скрыть сочувствие голос его звучит так, будто бы он старается заглушить вульгарный провинциальный акцент. Дорис игнорирует его вопрос, угрюмо обдумывая что-то свое. Резко спрашивает:
— Который час?
— Почти три.
Долгое молчание. Джорджу необходимо что-то сказать — что угодно.
— Как-то раз я был на пирсе. Не был там целую вечность. Ты знаешь, что они снесли старый каток для роллеров? Разве не чудовищно? Будто нельзя оставить все, как есть. А помнишь киоск, где гадалка читала характер по почерку? Его тоже нет…
Он запнулся в отчаянии.
Можно ли разбудить память таким примитивным приемом? Похоже, что да. Он выхватил слово пирс, как берут случайную карту со стола фокусника — и вуаля! Карта та самая! Именно когда Джордж и Джим катались на роликах, они впервые встретили Дорис. (Она была с парнем по имении Норман, которого поспешно бросила). Потом они вместе пошли погадать по почерку. Гадалка сказала Джиму, что в нем пропадает музыкальный талант, а Дорис обладает редкостным даром выявлять в людях лучшее.
Она помнит? Конечно, должна помнить! Джордж обеспокоенно смотрит на нее. Она лежит, мрачно глядя в потолок.
— Который час, ты сказал?
— Почти три. Без четырех.
— Выгляни в холл, хорошо? Есть там кто-нибудь?
Он встает, идет в дверям, выглядывает. Но не успевает дойти до дверей, как она нетерпеливо спрашивает:
— Ну, что?
— Нет никого.
— Где эта чертова медсестра?
Звучит это так грубо, с таким очевидным отчаяньем.
— Сходить поискать?
— Она знает, что укол в три. Врач ей сказал. А ей плевать.
— Я найду ее.
— Эта сучка приходит, когда ей вздумается.
— Я все же поищу ее.
— Нет! Останься.
— Ладно.
— Сядь сюда.
— Конечно.
