Одинокий мужчина
Он садится, понимая, что ей нужна его рука. Протягивает ей руку.
Она сжимает ее с поразительной силой.
— Джордж…
— Что?
— Ты не уйдешь, пока она не придет?
— Конечно, не уйду.
Она сжимает его руку еще крепче. В этом нет чувства, нет общения. Она не руку знакомого держит, просто ей надо за что-то держаться. Он не решается спросить ее о боли. Боится выпустить на волю джина, увидеть, почувствовать, ощутить нечто ужасное прямо тут, между ними.
И в то же время ему интересно. В прошлый визит сиделка сказала, что к Дорис приходил священник (она воспитана в католичестве). Конечно, на прикроватном столике лежит маленькая аляповатая книжица: „Остановки на Крестном пути“… Но если весь твой путь сузился до ширины кровати, если впереди пугающая безвестность, посмеешь ли ты пренебречь хоть таким путеводителем? Возможно, Дорис уже кое-что знает о своем путешествии. Но если и знает, если даже Джордж отважится спросить ее, она ничего не скажет. Для этого надо владеть языком той местности, куда отправляешься. А те речи, которыми мы, многие из нас так невнятно и многословно тешимся, ничего не значат в этом свете. Здесь это лишь набор слов.
Но вот и медсестра, улыбаясь, появляется в дверях.
— Я как раз вовремя, как видите!
В руках у нее поднос с подкожным шприцем и ампулами.
— Я пойду, — сказал Джордж, вставая.
— О, совсем необязательно, — говорит медсестра, — можете просто отойти на минутку. Это совсем недолго.
— Мне все равно пора, — оправдывается Джордж, как все, покидающие больного. Хотя Дорис вряд ли в обиде на него. Похоже, она потеряла к нему всякий интерес, не спуская глаз с иглы в руке сестры.
— Она такая скверная девочка, — болтает медсестра, — никак не можем заставить ее съесть обед, правда?
— Ну, пока, Дорис. Увидимся через пару дней.
— Прощай, Джордж.
Дорис даже не глядит на него, откликаясь безразличным тоном. Он покидает ее мир, следовательно, больше не существует. Он пожимает ей руку, но она не отвечает. Она следит за приближением сверкающей иглы.
Это и было прощанием? Возможно, конец уже скоро. Выходя из палаты, он бросает взгляд на нее поверх ширмы, пытаясь зафиксировать что-нибудь в памяти — вдруг понадобится: это было в последний раз, когда я видел ее живой.
Но ничего. Ничего важного. Он ничего не чувствует.
Одно он понял, пожимая ей руку напоследок: ровно как в этой мумии не осталось и следа от Дорис, пытавшейся отнять у него Джима, так и в нем не осталось больше чувств. Пока он лелеял хоть гран ненависти, Джордж знал, капельку отнятого у него Джима она держит при себе. Он ненавидел Джима не меньше, чем ее, пока они развлекались в Мехико. И эта ниточка связывала его с Дорис. Теперь она оборвана, значит, еще одна частичка Джима потеряна для него навсегда.
ДЖОРДЖ едет вдоль бульвара, превращенного в одну громоздкую Рождественскую декорацию — позвякивающие на ветру олени и колокольчики на металлических елках, протянутых поперек улицы. Но это всего лишь реклама, оплаченная местными торговцами. На тротуарах, в магазинах толпы очумелых покупателей с выпученными глазами-пуговицами, в которых отражается весь алчный блеск Рождественской недели. Не более месяца назад, пока Хрущев не согласился убрать с Кубы ракеты, они осаждали супермаркеты, сметая с полок бобы, рис и тому подобное, большей частью совершенно непригодное для питания в бомбоубежищах, поскольку без воды из них ничего не приготовишь. Что же, на этот раз пронесло. И они рады? Бедняги для этого слишком глупы; им не дано понять, что именно не упало им на головы. Правда, из-за недавних панических закупок им придется экономнее тратиться на подарки. Но ведь немало осталось. Торговцы предсказывают для всех вполне хорошее Рождество. Кроме, может быть, нервно крутящихся на перекрестке юных проститутов (опытный глаз Джорджа сразу вычисляет их в толпе), искоса поглядывающих на витрины магазинов.
Джордж далек от насмешек над уличными толпами. Можно считать их вульгарными, алчными, скучными и примитивными, но он горд, он рад, просто до неприличия счастлив жить и числиться в рядах их замечательного меньшинства Живущих. Публика на тротуарах в неведении; но он знает, счастье: протянуть еще хоть чуть, ведь только что он удрал от жуткой близости Большинства, куда уходит Дорис.
Я жив, повторяет он про себя, я жив! Жизненная энергия бурлит в его теле, разжигая восторг и аппетит. Великое благо иметь тело — даже такой поношенный каркас — все еще хранящее теплую кровь, семя, костный мозг и здоровую плоть! Конечно, пусть сердитые юнцы на углу сочтут его развалиной, или почти; но ему нравится представлять себе пусть дальнее, но родство с их сильными руками, плечами и чреслами. Всего несколько баксов — и любого из них он усадит в машину, доставит домой, стащит с него кожаную куртку, облегающие джинсы, рубашку и ковбойские его сапоги, сойдясь с юным хмурым атлетом в жарком раунде плотских утех. Но Джорджа не привлекают продажные безразличные тела этих парней. Он намерен любить собственное дряхлое живучее тело, которое пережило Джима, и собирается пережить Дорис.
Хотя по расписанию это не его день, по дороге домой он решает заглянуть в тренажерный зал.
У ШКАФЧИКА Джордж снимает одежду, надевает мохнатые носки, бандаж на гениталии и шорты. Может, надеть футболку? Смотрится в зеркало. Неплохо. Жирок над поясом шортов сегодня малозаметен. Ноги вполне хороши. Грудные мышцы на месте, не свисают. А без очков морщинки на сгибах локтей, повыше колен и вокруг впадины втянутого живота он не видит. Худосочная, необратимо сморщенная шея при любом ракурсе и свете таковой останется и для полуслепого. Тут ничего не поделаешь, эту позицию он сдает.
И все же он прекрасно знает, что выглядит лучше почти любого из сверстников в этом зале. Не потому, что они плохи — это достаточно здоровые экземпляры. Но их губит фатальная капитуляция перед возрастом, неприличное смирение со статусом дедушек, пенсионеров и гольфом. Джордж не из тех, кто сдается, что трудно передать словами; однако это очевидно, когда его видишь обнаженным. Он до сих пор соперник, а они нет. Может, единственно из тщеславия тянет лямку этот ссохшийся призрак его юности? Нет, вопреки морщинам, рыхлости и седине, мрачной гримасе и недостатку живости, еще можно угадать в нем некогда нежнолицего симпатичного паренька. Допустим, в сумме парень с дедушкой выходит выше среднего, но парень там есть.
С насмешливым отвращением глядя в зеркало, Джордж говорит своему отражению — старая ты задница, кого пытаешься соблазнить? И натягивает футболку.
В зале всего трое. Еще слишком рано для конторских работников. Крупный тяжеловатый мужчина по имени Бак — таков футболист к пятидесяти годам — разговаривает с Риком, молодым кудрявым парнем, мечтающем преуспеть на телевидении. Бак почти голый, выпуклый живот неприлично вытесняет что-то вроде плавок аж за кустистую линию на интимном месте. Похоже, стыд ему незнаком. Напротив, Рик, обладатель отличного мускулистого тела, полностью спрятан под серой шерстяной футболкой со штанами: от самой шеи до запястий и лодыжек.
— Привет, Джордж, — мимоходом кивнув, произносят оба.
И это, уверен Джордж, самые искренние дружеские приветствия за весь сегодняшний день.
Бак — ходячая энциклопедия истории спорта; он знает все — личные достижения, недостатки, рекорды и результаты. Сейчас, живописуя, как кто-то уделал кого-то в седьмом раунде, он изображает нокаут:
— Бац-бац! И все, тот готов!
Рик слушает, сидя верхом на скамье. В зале привычная атмосфера ничегонеделанья. Обычно парень вроде Рика занимается три-четыре часа, большую часть времени болтая о шоу-бизнесе, спорткарах, боксе и футболе — но, как ни странно, очень редко о сексе. Возможно, такая сдержанность ради детей и подростков, они тут часто бывают. Когда Рик говорит со взрослыми, он с жаром изображает развязность или искренность; но с детьми он прост, как деревенский дурачок. Паясничая, показывает им фокусы, с непробиваемым видом сочиняет байки; например, будто в одном магазине на Лонг-Бич (следует конкретный адрес) в один прекрасный и непредсказуемый момент объявляется День Распродаж. И в такой день любой покупатель, истративший не меньше доллара, получает Ягуар, Порше или Эм-Джи совершенно даром. (Но в остальное время это обыкновенный антикварный магазин). Когда Рика прижмут, требуя показать собственное дармовое авто, он идет на улицу и указывает на первое подходящее. Когда ребята обнаруживают на табличке владельца другую фамилию, Рик клянется, что эта и есть его настоящая, он сменил фамилию, когда стал актером. Теряя остатки легковерия, мальчишки обзывают его вруном чокнутым, осыпая тумаками; а Рик скалит зубы и бегает от них по залу на четвереньках.
Джордж укладывается на наклонную скамью, намереваясь качать пресс. Приходится себя принуждать к этому упражнению; кажется, тело ненавидит его больше чем любое другое. Пока он морально готовится, входит Уэбстер и ложится на соседнюю скамью. Ему лет двенадцать-тринадцать, стройный, грациозный, высокий для своего возраста, с длинными, золотисто-гладкими мальчишечьими ногами. Он скромен и стеснителен, постоянно погружен в себя, и очень усердно занимается. Очевидно, он считает себя костлявым, и потому поклялся стать одним из тех атлетов с гипертрофированно раздутой мускулатурой.
— Привет, Уэб, — говорит Джордж.
— Привет, Джордж, — робким тихим шепотом отвечает Уэбстер.
Уэбстер начинает качаться, и Джордж, во внезапном порыве стянув футболку, следует его примеру. Постепенно между ними, чувствует Джордж, нарастает взаимная симпатия. Они не соревнуются друг с другом, но завидно юная гибкость Уэбстера заряжает его энергией. Игнорируя протест собственных мышц, сконцентрировав внимание на пластичных движениях свежего тела Уэбстера, Джордж идет дальше своих обычных сорока наклонов, делая пятьдесят, шестьдесят, семьдесят и даже восемьдесят. Попробовать до ста? Вдруг он замечает, что Уэбстер остановился. Силы мигом покидают его. Он тоже прекращает упражнения, тяжело дыша — хотя вряд ли сильнее, чем сам Уэбстер. Успокаивая дыхание, оба лежат рядышком. Уэбстер поворачивает голову — Джордж явно произвел на него впечатление — и спрашивает:
— Сколько наклонов вы делаете?
— А-а, по-разному.
— Меня это когда-нибудь угробит, точно!
Как же здесь все-таки здорово. Провести бы остаток жизни здесь, в беззаботном физическом равноправии. Где никакой стервозности, злобы или настырности. Бахвальство и демонстративные позы перед зеркалом здесь в порядке вещей. Красавца баскетболиста заботит худоба его лодыжек. Толстый банкир, натирая лицо кремом, запросто признается, что ему непозволительно стареть. Никто не совершенен, и никто этого не скрывает. Здесь даже знаменитые актеры не выпендриваются. Мальчики невинно обнаженными сидят рядом с семидесятилетними в парилке, и все зовут друг к друга по именам. Все не так уж красивы, и не так безобразны — следовательно, все равны. Выходит, все гораздо дружелюбнее внутри, чем вне этих стен?
Сегодня Джордж намного дольше обычного задерживается в зале. Сделал удвоенное количество упражнений по сравнению с намеченным; долго сидел в парилке, вымыл голову.
КОГДА он выходит на улицу, солнце уже садится. Он внезапно меняет планы: не сворачивая к пляжам, решает прокатиться кружным путем через холмы.
Зачем? Отчасти насладиться бездумным расслаблением, обычным следствием физических упражнений. Приятно ощущать покой и благодарность во всем теле; вопреки бурным протестам, оно любит, когда его заставляют трудиться. Забыть на время о проблемах с желудком, о блуждающем нерве с артритами в пальцах и колене. Поездкой Джордж надеется продлить в душе благодать без вражды, без стимуляторов.
Еще он собирается осмотреть холмы; он давненько тут не бывал. Много лет назад, еще до Джима, когда Джордж переселился в Калифорнию, он часто приезжал сюда. Ему пришлось по вкусу чудо малообитаемой дикой природы почти посреди города. Возбуждала мысль о приключениях иностранца в первобытной враждебной местности. Он приезжал сюда на закате, или на рассвете, оставляя машину, долго гулял вдоль противопожарных просек, высматривая оленей в зарослях карликового дуба в каньоне; следил за соколом, рисующим круги высоко над его головой; бродил по дорожкам, аккуратно обходя мохнатых тарантулов; спускался по песчаным откосам, пока не натыкался на клубок дремлющей гремучей змеи. Иногда на рассвете он замечал цепочку койотов с опущенными вниз хвостами. В первый раз он принял их за собак; но стайка беззвучно, необычно долгими прыжками ринулась в рассыпную вниз по холму.
Но сейчас нет и следа того давнего восторга и возбуждения; что-то с самого начала складывается не так. Долгий подъем по извилистой дороге кажется не романтичным, но напряженным и опасным. Встречные машины на крутых поворотах то и дело вынуждают его резко отворачивать в сторону. Так что, пока он взбирается на самый верх, состояние умиротворения бесследно испаряется. И даже там понастроили столько новых зданий, что район превратился в пригород. Правда, есть еще несколько нетронутых каньонов, но Джорджа это не радует, невозможно забыть о расползшемся по всей равнине городе; он уже и на север, и на юг по обеим сторонам холмов. Исчезли вольные пастбища, ранчо и остатки апельсиновых рощ; город проглотил местные озера, просочился в леса окрестных гор. Скоро ему придется опреснять морскую воду. Но все равно город обречен. Даже без ракет, следующего ледникового периода или циклопического землетрясения город окажется в океане — его погубит гигантомания. Однажды иссякнут питавшие его дерзость и жадность, и постепенно местность вернется к первоначальному пустынному состоянию.
Увы, в том нет сомнений. Он остановился на желтоватой обочине у края кустарников, и, пока облегчался, все смотрел на Лос-Анджелес, подобно библейскому пророку, некогда с печалью взиравшему на приговоренный город. Пал Вавилон, пал великий город. Но перед ним город заурядный, великим он никогда не был, да и падать ему особо некуда.
Постояв, он застегивает ширинку, садится в машину и уезжает в глубокой депрессии. Облака низом наползают на холмы, отчего окрестности теперь похожи на унылые северные пейзажи Уэльса. День угасает, фонари вспыхивают россыпью бриллиантов по равнине, и дорога петляет вниз к бульвару Сансет, указывая путь к океану.
СУПЕРМАРКЕТ еще открыт; он работает до полуночи и ярко освещен. Его сияние манит прибежищем от мрака и одиночества. Можно часами бродить по островку обманчивой стабильности, размышляя, что именно из всего изобилия взять на ужин. Боже, чего тут только нет! Фирменные броские упаковки гарантируют вам отличный аппетит. Каждая этикетка на полках взывает: меня, меня возьми; такая битва за твое внимание способна внушить, что ты любим и желанен. Только помни, едва ты вернешься в пустые комнаты, мираж рекламных благ рассеется; останется лишь картонка и еда в целлофане. Исчезнет даже аппетит.
Вообще-то это не святилище. Это — среди бутылок, банок и коробок — хранилище мучительно живых воспоминаний о продуктах, купленных, приготовленных и съеденных с Джимом. Напоминания безжалостно хлещут его, пока он катит мимо свою тележку. Тот, кого не ждет ужин в одиночестве, так ли безнадежно одинок?
Страх питаться в полном одиночестве — не это ли главная опасность? Не в том ли начало постепенной деградации — начиная с перекуса у стойки, выпивки в баре, попоек дома без закуски — заканчивая пачками снотворных, вплоть до неизбежной однажды передозировки? Только кто вам сказал, что надо держаться, Джордж вас спрашивает? О ком мне беспокоиться? Кому до меня дело?
Эка важность, говорит он себе, возьму я морской язык, рубленое филе или стейк. Внутри лишь отвращение, даже ярость. К черту еду. К черту жизнь. Ему хочется бросить полную продуктов тележку. Правда, рабочим в зале он добавит хлопот, а вон тот парень так мил. Раскладывать самому по местам сизифов труд, у него упадок сил и острый приступ лени. Лучше пойти домой и залечь в постель до тех пор, пока не внушишь себе какой-нибудь недуг.
Все-таки он подкатывает тележку к кассе, расплачивается, однако на пути к парковке находит телефонную будку и набирает номер.
— Алло.
— Привет, Чарли.
— Джо…!
— Слушай, еще не поздно передумать? Насчет этого вечера? Понимаешь, когда ты звонила утром… я считал, что буду очень занят, но мне только что сказали…
— Конечно, не поздно!
Она даже не слушает его лживые отговорки. Ее радость доносится до него сквозь путаницу проводов прежде любых слов. Моментально Джо и Чарли образуют еще одну счастливую пару на вечер, посреди сонма неприкаянных одиночеств. Если бы кассиры, представим, наблюдали бы за ним, они бы отметили, как его лицо в стеклянном кубе осветилось радостью, словно у влюбленного.
— Может, что-нибудь захватить? Я в магазине…
— О нет, спасибо Джо, милый! У меня тонны еды. Теперь всегда всего слишком много, наверное потому…
— Буду у тебя чуть позже, сначала надо зайти домой. Пока…
— Ох, Джо, как это мило! О ревуар!
Но он в таком состоянии, что его настроение меняется прежде, чем покупки загружены в машину. Точно ли я хочу ее видеть, спрашивает он себя, и вообще, с какой стати я затеял все это? Он мысленно представляет себе уютный вечер в своем доме, на первый взгляд, милейшую домашнюю сценку — поглощение купленной еды, чтение книжки на кушетке до тех пор, пока не вгонишь себя в сон. Только минуту спустя Джордж замечает, что лишает эту картину смысла — отсутствие читающего Джима на кушетке напротив; когда оба поглощены чтением, оба сыты близостью друг друга.
ДОМА он надевает от армейских излишков рубашку цвета хаки, линялые синие джинсы, мокасины и свитер (он часто сомневается в уместности стиля — не кажется ли он молодящимся в такой одежде? Но Джим всегда возражал, что это то, что нужно — словно Роммель в цивильной одежде. Джорджу шутку оценил).
Когда он уже собирается выходить, в дверь звонят. Кто это может быть, в такой час?
Миссис Странк!
(Что я натворил, на что будет жаловаться?)
— Э-эм, добрый вечер… — (Она явно нервничает, чувствуя себя вторгшейся на вражескую территорию). — Я понимаю, что слишком поздно, я… мы часто хотели вас пригласить… я знаю, вы очень заняты… но мы давно не собирались вместе, и решили спросить, не зайдете ли вы к нам выпить чего-нибудь?
— То есть, прямо сейчас?
— Ну да. Мы как раз вдвоем дома.
— Мне ужасно жаль. Боюсь, что прямо сейчас я должен уйти.
— Ох, жаль. Я подозревала, что вы не сможете. Но…
— Нет, послушайте, — Джордж говорит искренне, он крайне удивлен и тронут. — Я в самом деле был бы рад, правда. Может, перенесем на другой раз?
— Ну, конечно. — Но миссис Странк ему не верит, улыбаясь невесело.
Джорджу вдруг очень захотелось, чтобы она ему поверила.
— Я буду рад прийти. Как насчет завтра?
Ее лицо сникло.
— А, да, завтра… Хорошо бы, но боюсь, понимаете, завтра у нас будут друзья из долины, так что…
Они могут заметить кое-какие мои странности, и вам будет неловко, думает Джордж, ну ладно, ладно.
— Да, я понимаю, — говорит он, — но можно же выпить и в другой раз, правда?
— О, конечно, — соглашается она с энтузиазмом, — и очень скоро…
ШАРЛОТТА живет на Соледад-Уэй, узкой улице, идущей вверх по холму, которая ночью так плотно уставлена припаркованными по обеим сторонам машинами, что встречные водители разъезжаются с трудом. Если приехать в гости после того, как местные обитатели вернулись с работы, то скорее всего придется оставить машину за несколько кварталов, у подножия холма. Но Джорджа это не заботит, пешком от его дома до Чарли минут пять.
Ее дом почти на вершине холма, к нему ведут три пролета кривобокой деревянной лестницы: в сумме семьдесят пять ступенек. Перед ней есть обветшалая хижина, до потолка забитая потрепанными чемоданами и ящиками, в которых Чарли хранит весь ненужный хлам. Джим обыкновенно говорил, что гараж захламлен, чтобы был повод не тратиться на машину. Так это или нет, но она категорически не желает учиться вождению. Если ей куда-то нужно, а подвезти некому, что же, значит не судьба. Но соседи почти всегда ее выручают; они элементарно не способны устоять перед этим британским шармом — слабость, которую Джордж тоже знает, как использовать, хотя и в иных сферах.
Ближайший к Чарли соседский дом находится на уровне улицы. Начиная подъем по ступенькам, можно рассмотреть убожество его домохозяйства через окно ванной комнаты (следует признать, что Соледад социально уровнем ниже, чем Камфор-Три-Лейн). Ванная увешена трусиками и пеленками, резиновый баллон спринцовки закинут на душевой кран, шланг для прочистки труб брошен на пол. Соседских детей нигде не видно, но на склоне холма за их домом земля утрамбована до твердости кирпича, а из растительности живы только кактусы. Вверху на склоне установлено напоминающее виселицу сооружение, к которому крепится баскетбольное кольцо.
Шарлоттин склон холма до сих пор можно называть садом. Местами на его террасах еще видны цветущие розы. Но за ними не слишком хорошо следят; когда Чарли в депрессии, страдают даже цветы. Выживать их колючим побегам приходится вперемешку с сорняками.
Джордж взбирается медленно, не напрягаясь (только молодых не смущает появление на пороге запыхавшимися). Здешние лестницы можно рассматривать как летопись; некоторые из них до сих пор украшены автографами первых богемистых поселенцев, очевидно адресованными к карабкающимся на четвереньках поддатым гостям: Вверх и вперед. Держись. Совсем ты плох, приятель. Не помри здесь!
Это ли не рай?
Воистину лестницы эти обернулись посмертной местью колонистов тем, кто занял их место, особенно современным домохозяйкам; здесь фактически невозможна новомодная облегчающая труд механизация. Если исключить фантазии о гигантском подъемном кране, все приходится нести наверх на руках — другого способа затащить сюда что-либо не существует. Холодильник, плиту, ванну, мебель — все это втащили в дом Чарли сильные руки яростно матерящихся мужчин — получивших затем заоблачную плату плюс тройные чаевые.
Чарли встречает его, когда он уже почти наверху. Она очевидно поджидала его, опасаясь каких-либо изменений в его планах в самый последний момент. Они встречаются, обнимаются на крошечном ненадежном крыльце перед входной дверью. Джордж ощущает всю мягкость пышного прижавшегося к нему тела. Скоро она резко отстраняется, энергично хлопнув его по спине, давая понять, что не собирается перегружать его эмоциями; ей не чуждо чувство меры.
— Проходи внутрь, — говорит она.
Прежде чем последовать за ней, Джордж бросает взгляд через неширокую долину туда, где вдоль невидимого сейчас океана сияет линия фонарей на променаде у пляжа. Стоит тихая безветренная ночь, внизу слоистый морской туман размывает свет от окон домов. Отсюда, с ее крыльца, когда туман особенно густой и дома внизу не видны, а фонари кажутся мутными пятнами, гнездышко Шарлотты кажется удивительно далеким от всего мира.
Дом ее — простая прямоугольная коробка, один из тех построенных после войны сборных домов, которые так превозносила пресса, уверяя, что за ними будущее; но они не прижились. Пол покрывают татами, декор — в духе магазина восточных подарков. Фонарь чайного домика у двери, позвякивающие на ветру колокольчики на окнах, огромный красный бумажный воздушный змей в виде рыбы на стене. Два свитка с рисунками: разъяренный японский тигр свирепо рычит на пикирующего (американского?) орла; и сидящее под деревом божество с бороденкой из полдюжины волосков, длиною футов в двадцать. Три низкие кушетки завалены милыми шелковыми подушечками, слишком несерьезными для чего-то еще, кроме швыряния в гостей.
— Надо же, я только что заметила, как здесь пахнет кухней! — восклицает Шарлотта.
Так и есть. Но Джордж дипломатично уверяет ее, что запах чудесный и у него разыгрался аппетит.
— Собственно, я решила приготовить необычное жаркое. Обнаружила в путеводителе по Борнео, который мне дала Мирна Кастер. Правда, рецепт не слишком понятный, так что я пофантазировала немножко. Я имею в виду, прямо об этом не пишут, но я подозреваю, его надо готовить из человечины. На самом деле я использовала остатки окорока…
Она намного младше Джорджа — будет сорок пять в следующий день рождения — но, подобно ему, она с цепким упорством борется со старостью. Если судить по фотографиям, она была очень хороша: большие серые глаза в сочетании с мягкой юношеской свежестью красок. Теперь увядшие щеки, нездорового цвета кожа, а волосы, некогда-то окружавшие лицо пышным ореолом, даже не слишком опрятны. И все же она держится. Наряд гротескно смел и совсем не льстит ее фигуре, но так мил: расшитая деревенская блуза в смелых красно-желто-фиолетовых тонах с закатанными до локтей рукавами, цыганистая мексиканская юбка с запахом, ковбойский клепаный пояс. Только, когда собираешься надеть сандалии на босу ногу, не следует ли сделать педикюр? (Может, помешал подспудный пуританизм, свойственный среднему классу центральной Англии?) Джим однажды так прокомментировал аналогичный ее наряд: „Я вижу, вы присвоили себе здешний национальный костюм, Чарли“. Она засмеялась, не обидевшись, и не поняв смысла. До сих пор не понимает. Чарли считает это праздничным калифорнийским нарядом и уверена, что ничем не отличается от соседской миссис Пибоди.
— Я тебе не говорила, Джо? Думаю, что нет. У меня есть целых два Новогодних решения — но их можно не откладывать. Первое: надо наконец признать, что я ненавижу бурбон. — В ее устах это звучит, как ненависть к династии. — Я с самого приезда сюда это скрывала — все потому, что Бадди его любил. Говоря откровенно, теперь кого я обманываю?
Она улыбается ему преувеличенно бодро, чтобы он не вообразил, будто это приступ тоски-по-мужу; и поспешно добавляет:
— Второе: пора уже признать, что женщины, черт побери, действительно пьют очень крепкие напитки! Думаю, это все наши идиотские привычки угождать… Итак, начинаем новую жизнь прямо сейчас, идет? Ступай, приготовь нам выпить — мне, будь добр, водки с тоником.
Она наверняка уже пару раз приложилась. Дрожащими руками прикуривает сигарету. Индонезийская пепельница полна окурков в помаде. На кухню она уходит скованной переваливающейся походкой, намекающей на артрит.
— Как мило, что ты пришел сегодня, Джо.
Он ухмыляется для приличия.
— Ты же отменил ту встречу, правда?
— Вовсе нет! Я же сказал тебе по телефону, что это они отменили в последний момент…
— Ох, Джо, да ладно! Знаешь, я часто замечала, когда ты сделаешь что-то действительно хорошее, ты потом этого стыдишься! Ты прекрасно знал, как ты мне нужен, поэтому отменил ту встречу. Стоить тебе открыть рот, и я сразу знаю, когда ты врешь! Нам втирать друг дружке очки уже бесполезно. Я это давно поняла, после стольких-то лет — ты разве нет?
— Конечно, и мне следовало бы, — соглашается он, улыбаясь, гадая, кто придумал чушь, будто близкие друзья понимают тебя лучше всех?
Мир полон иллюзиями о взаимопонимании, например, между любовниками, воспетом поэзией; а на деле эти отношения чаще сущая мука, невыносимая без периодических расставаний или ссор. Славная старушка Чарли, думает он, смешивая коктейли на ее бестолковой, не слишком чистой кухне, как бы я пережил эти годы, если бы не чудесное отсутствие у тебя проницательности? Как часто мы с Джимом, разругавшись вдрызг, приходили к тебе, избегая глядеть друг на друга, разговаривая только через тебя; и волшебным образом тебе удавалось помирить нас именно потому, что ты ровным счетом ничего не замечала.
И теперь, наливая ей водки послабее (ей пора тормозить), а себе виски покрепче, (ему надо догонять), он снова чувствует нечто мистическое, нерациональное — не восторг, не экстаз, не радость — нет, просто счастье. Слову этому в разных странах разный приписывается род — das Gluck, le bonheur, la felicidad — но следует признать, как ни крути, что испанцы правы: слово женского рода, счастье — женский дар. Чарли дарит счастье удивительно легко и совершенно неосознанно, ей это удается, даже если она сама в полном отчаянии. La felicidad Джорджа, его счастье, крайне эгоистично; он безмятежно счастлив, даже если Чарли в переживает разлуку-с-сыном, или тоску-по-мужу (одна из этих бед несомненно назревает сейчас). Но когда лишь ее хандра, без его la felicidad — тогда это тоска смертная.
Тем временем Шарлотта заглядывает внутрь печи, снова прикрывает дверцу и объявляет:
— Еще двадцать минут, — с видом знаменитого шеф-повара, каковым она, слава Создателю, не является.
Когда они с бокалами возвращаются в гостиную, она объявляет:
— Этой ночью звонил Фред.
Говорится это совсем безжизненным тоном, приличествующим грядущему кризису.
— Да? — Джордж выказывает должное удивление. — И где он сейчас?
— В Пало-Альто. — Шарлотта садится на кушетку под бумажной рыбой с таким трагичным видом, словно прозвучало — в Сибири.
— Он бывал уже в Пало-Альто, кажется?
— Конечно. Там живет эта девица. Он, естественно, с ней… Мне пора отвыкать называть ее „эта девица“. У нее вполне милое имя, не стану притворяться, что не знаю: Лоретта Маркус… В любом случае, это не мое дело, с кем Фред, и что она делает с ним. Похоже, ее мать это не волнует. Но ладно, забудь об этом… У нас был серьезный разговор. На этот раз он рассуждал вполне здраво и спокойно. По крайней мере, я знаю, он очень старался… Джо, продолжать как раньше для нас плохо кончится. Он вполне определенно и всерьез сделал свой выбор. Он хочет жить совершенно независимо.
Ее голос угрожающе задрожал. Джордж неубедительно возразил:
— Он еще слишком молод.
— Скорее слишком взрослый, для своих лет. Даже два года назад он прекрасно справлялся, если приходилось оставаться одному. Лишь потому, что он несовершеннолетний, не следует обращаться с ним, как с ребенком. То есть, нельзя по закону требовать его возвращения. Хотя бы потому, что он мне этого никогда не простит…
— Но он уже передумал однажды.
— Да, правда. Я знаю, ты считаешь, он плохо обошелся тогда со мной. Я тебя не виню, это же естественно, что ты на моей стороне. И потом, у тебя ведь никогда не было детей. Джо, дорогой, ты не сердишься, что я так говорю? Ох, ну прости меня…
— Не глупи, Чарли.
— Если бы у тебя и были дети, это ведь не то же самое. Мать и сын — особенно когда его растишь без отца — это сущий кошмар. То есть, как ни старайся, а получится плохо. Он как-то сказал, что я его подавляю. Я сначала не поняла… не могла принять — но теперь знаю… мне пришлось… я правда верю, что понимаю… ему надо жить своей жизнью, прямо сейчас… пусть он будет умолять, но нам нельзя какое-то время видеться… Джо, я не собиралась об этом… извини…
Джордж подвигается к ней поближе на кушетке, обнимает ее рукой, молча, с участием прижимая к себе содрогающуюся пухлую массу. Вовсе он не холоден; вовсе не безучастен. Он сочувствует Чарли в ее положении, тем не менее его счастливому состоянию, его la felicidad это ничуть не мешает. Свободной рукой он отпивает из бокала, стараясь, чтобы контактирующая с Чарли половина его тела не выдавала этих манипуляций.
Только как странно теперь, рядом с рыдающей Чарли, вспоминать ту ночь, и тот звонок из далекого Огайо. Дядя Джима, которого он в жизни не видел, звонит с очевидным сочувствием, признавая видимо права Джорджа на долю в семейном горе; однако затем, выслушивая его лаконичные да… понятно, да, и отрывистые нет, благодарю — в ответ на приглашение на похороны — он видимо решает, что этот сожитель, о котором они так наслышаны, вряд ли был особо близким другом Джиму… А потом, минут пять спустя после того, как он положит трубку, когда его пронзит первый шок понимания, когда малоосмысленные слова обретут ужасное буквальное значение, он, задыхаясь и слепо спотыкаясь на лестнице в темноте, взберется вверх по ступенькам, как безумный грохоча в дверь Чарли, будет рыдать у нее на плече, обхватив ее колени, навалившись всем телом; а Чарли обнимет его, гладя по голове, утешая обыкновенными в таких случаях словами… Но позже в полдень, отойдя от дурмана снотворного, поднесенного ему Чарли, он уже не чувствует ничего, кроме отвращения — я предал тебя, Джим, нашу с тобой жизнь предал, превратив наш союз в повод подтирать слезы бабской юбкой. Но конечно эта мысль — последствие истерики, второй шок, это скоро прошло. А Чарли, храни Господь ее доброе глупое сердце, берет тем временем ситуацию под контроль: готовит его любимые блюда, и завернув в фольгу, приносит сюда в его отсутствие — остается лишь подогреть — пишет жалостливые записки с позволением звонить в любое время, даже лучше среди ночи, если ему захочется; и так надежно скрывает она ужасную правду от своих друзей, что они по сей день подозревают, что Джим сбежал отсюда после какого-то секс-скандала — из лучших побуждений превратив смерть Джима в дурацкий фарс. (Теперь Джордж этому только усмехается). Конечно он рад, что примчался к ней тогда. В ту ночь она, в кристально чистой своей наивности, преподала ему бесценный урок: нельзя предать (идиотское слово!) Джима, или жизнь с Джимом, как не старайся.
К этому моменту Шарлотта справляется с рыданиями. Еще пару раз шмыгнув носом, еще раз извинившись, она успокаивается.
— Интересно знать, когда все пошло не так…
— Ради Бога, Чарли, какой в этом смысл?
— Конечно, если бы мы с Бадди остались вместе…
— Никто не скажет, что в том твоя вина.
— Всегда виноваты оба.
— Как он сейчас, ты о нем что-нибудь слышишь?
— Как же, слишком часто. Они все еще в Скрентоне. Он сейчас без работы. А Дебби только что родила — в третий раз — еще одну дочку. Не представляю, как они справляются. Я пытаюсь убедить его не слать мне больше денег, даже ради Фреда. Но, когда дело касается его чувства долга, он упрям как осел, бедняга. Хотя, дальше пусть он решает этот вопрос с Фредом, мое дело теперь сторона…
Короткая унылая пауза. Джордж утешительно хлопает ее по плечу.
— Как насчет еще пары глотков, перед твоим жарким?
— Какая замечательная идея! — Она уже веселее смеется. Но когда он забирает у нее бокал, с излишним пафосом гладит его руку, — Ты так чертовски добр ко мне, Джо.
У нее слезы на глазах.
Поднимаясь, чтобы уйти, совсем нетрудно сделать вид, что он ничего не замечает.
Если бы меня угробил тот грузовик, говорит он себе, удаляясь на кухню, сейчас здесь был бы Джим, и он входил бы в эту дверь с бокалами в руках. Все так просто, именно так.
НУ вот и мы, — говорит Шарлотта, — только мы вдвоем. Ты и я.
Они пьют кофе после ужина. Жаркое вполне удачное, хотя почти не отличимое от привычного ему, так что отношение этого блюда к Борнео наверняка чисто типографское.
— Только мы вдвоем, — повторяет она.
Джордж неопределенно улыбается, не зная, ждать ли чего-то посерьезнее, или это расслабляюще-сентиментальное последствие алкоголя. Они уговорили на двоих полторы бутылки.
Но тут, неспешно и задумчиво, как бы между прочим вспомнив свои обыкновенные женские хлопоты, она добавляет:
— Полагаю, через день-два нужно будет освободить комнату Фреда.
Молчание.
— Я думаю, пока я этого не сделаю, я не поверю, что все окончательно решено. Нужно сделать что-то такое, убедительное. Ты понимаешь?
— Да, Чарли, кажется понимаю.
— Конечно, я отошлю Фреду все, что понадобится. Остальное можно где-нибудь хранить. Под домом полно места.
— Ты намерена сдавать его комнату? — Джордж решает уточнить, ведь если так, это дело лучше обсудить.
— О нет, я на это не способна. Только не чужаку, во всяком случае. Комната не слишком изолирована, это может быть лишь член семьи… Боже, надо отвыкать от таких слов, это лишь привычка… Но ты должен понять, Джо, это может быть только близкий мне человек…
— Конечно, я понимаю.
— Ты знаешь, это странно, но мы теперь в одной лодке. Наши дома слишком малы, и слишком велики для каждого из нас.
— Как на это посмотреть.
— Да… Джо, милый… Можно спросить одну вещь? Я конечно не собираюсь лезть в твою душу, и все такое…
— Валяй.
— С тех пор, как… ну, уже прошло какое-то время — ты по-прежнему желаешь жить в одиночестве?
— Я никогда не хотел жить в одиночестве, Чарли.
— Ох, я знаю! Прости, я не об этом…
— Знаю, что не об этом. Но все в порядке.
— Я знаю, что для тебя значит ваш дом. Ты не собираешься когда-нибудь переезжать, а?
— Нет, всерьез нет.
— Нет… — (немного тоскливо). — Я так и думала. Наверное, пока ты там, ты чувствуешь себя рядом с ним, это так?
— Может и так.
Она наклоняется, с душевным пониманием сжимая его руку. Затем тушит сигарету, и, к облегчению для обоих, бодро заявляет:
— Не принесешь нам еще выпить, Джо?
— Сначала посуда.
— Да ладно, милый, подождет! Утром я вымою. Знаешь, мне даже нравится. Хоть чем-то занять свои дни. Ведь почти нечем…
— Не спорь, Чарли. Не поможешь, я и сам справлюсь.
— Ох, Джо…!
ИТАК, спустя полчаса, они опять в гостиной, полные бокалы в руках.
— Зачем притворяться, что не любишь? — Вызывающе, с кокетливым упреком спрашивает она. — Конечно ты должен скучать, конечно хотел бы вернуться — ты сам это знаешь!
Это одна из излюбленных ее тем.
— Я не притворяюсь, Чарли, ради Бога! Будто не знаешь, что я-то бывал там, и не раз — в отличие от тебя. Я не спорю, с каждым приездом мне нравилось там все больше. Еще точнее, теперь я считаю, что возможно это самая необычная страна мира — и самая удивительная смесь. Все меняется, и ничего не меняется. Вряд ли я рассказывал тебе, что в середине прошлого лета, когда мы с Джимом были в Англии — если помнишь, мы путешествовали по Котсвольду. Так вот, однажды утром мы приехали на мини-поезде по железнодорожной ветке в настоящую деревню из поэмы Теннисона — сонные долины, медлительные коровы, воркующие голуби, древние вязы — и особняк елизаветинских времен вдалеке за деревьями. А на платформе нас встречали два служителя в точно такой же форме, какую носили носильщики в девятнадцатом веке. Только эти были неграми из Тринидада. А билетный контролер у ворот оказался китайцем. Я чуть не помер от восторга. То есть, до совершенства только такого финального штриха здесь и не хватало.
— Не думаю, что это мне понравилось бы, — говорит Шарлотта.
Какой удар по ее романтизму, еще бы. Он нарочно поддразнивает ее. Только ее трудно сбить с толку. Она жаждет продолжения, пребывая в мечтательно-хмельном настроении.
— А потом вы отправились на север, — напоминает она, — осмотреть дом, где ты родился, да?
— Да.
— Расскажи мне о нем!
— Ох, Чарли — я уже сотню раз рассказывал!
— Расскажи еще раз — пожалуйста, Джо!
Она настойчива, как ребенок, и Джордж редко ей отказывает, особенно после нескольких бокалов.
— Раньше это была ферма, представляешь. Построена в 1649-м — год, когда был обезглавлен Карл Первый…
— 1649! Ах, Джо — ты только представь себе!
— Там, в окрестностях, есть еще несколько ферм, намного старше… Дом, конечно, не раз перестраивали. Нынешние его обитатели — хозяин его телевизионный продюсер из Манчестера — практически переделали все внутри. Добавили лестницу, еще одну ванную, модернизировали кухню. Потом они писали мне, у них уже центральное отопление…
— Какой ужас! Должен быть закон по защите таких прекрасных старых зданий. Это же безумие — модернизация всего на свете; подозреваю, они подцепили такую моду в этой чертовой стране.
— Не дури, Чарли, душа моя! Там же раньше невозможно было жить. Дом из местного камня, который впитывает в себя всю окрестную сырость. А ее там хватает, в их климате. Даже летом стены липкие, а зимой смертельный холод, если в комнатах хотя бы несколько дней не топить. В погребе могильный запах, книги плесневеют, обои отслаиваются, оправы картин в пятнах от сырости…
— Как ни старайся, дорогой мой, все равно получается ужасно романтично. Прямо как „Грозовой перевал“!
— На самом деле, это уже почти пригород. Если пройтись немного по аллее, попадаешь на шоссе, откуда каждые двадцать минут ходят автобусы на Манчестер.
— Но ты же говорил, что дом на краю вересковой пустоши?
— Ну да, так и есть. Такой странный, двойственный мир. Если смотреть из окон позади дома — где собственно я и родился — тот пейзаж со времен моего детства ничуть не изменился. Домов там и сейчас почти не видно — лишь каменистые склоны холмов с редко белеющими точками ферм. А вокруг старого фермерского двора конечно деревья; они были посажены задолго до моего рождения для защиты от ветров — там они очень сильные — и на гребне холма растут гигантские буки, их особенный шепот, похожий на шум волн — вот самый первый звук на моей памяти. Порой я думаю, может, именно поэтому мне всегда хотелось жить близ океана…
Что-то происходит с Джорджем. Ради Чарли он воскресает былое, сам погружаясь в его шарм. Он замечает это — но какой от этого вред? Даже забавно. Еще один способ измерения состояния опьянения. Ничего страшного, пока его слышит только Чарли. Пьянея от его слов, она глубоко и благодарно вздыхает; хотя другие наверняка скажут, что под кайфом скорее он сам.
— Там есть небольшой паб, почти в пустоши, последний дом высоко над деревней; он стоит фактически на старой грунтовой дороге через холмы, которой сейчас вряд ли пользуются. По вечерам мы ходили туда с Джимом. Паб называется „Парень с фермы“. В зале низкие тяжелые потолки из таких, знаешь, покосившихся дубовых балок; пылает настоящий огромный камин. И чучела из лисьих голов на стене. И гравюра с изображением королевы Виктории верхом на пони в Шотландском нагорье…
Шарлотта от восторга буквально хлопает в ладоши.
— Джо! Ах, я все это вижу!
— В один из вечеров — это был день рождения Джима — ради нас они закрылись позже обычного: то есть, заперли входную дверь, а нам продолжали подавать спиртное. Там было так уютно, мы пили гиннес, пинту за пинтой, пили больше, чем хотелось просто потому, что это незаконно. И с нами был „тот тип“, как они его называют: „О, это тот еще тип!“ По имени Рекс, деревенский бездельник. Он работает на ферме, но только когда припрет. Чтобы произвести впечатление, сначала он говорил с нами самым заносчивым тоном. Джиму сказал: „У вас, янки, в голове одни фантазии!“ Но потом оттаял, а когда мы возвращались в нашу гостиницу, уже пьяные вдрызг, мы с Рексом обнаружили кое-что общее — оба со школы заучили „Факел жизни“ Ньюболта наизусть. Тут мы сразу принялись орать на всю округу: „Держись! Дерзай! Веди игру!“ Ну а когда мы дошли до второго стиха, где „Песок багров, кровавым вышло дело“, а я следующую строку переиначил, как „Пулемет наш мертв, полковника заело“, Рекс провозгласил эту фразу шуткой года — Джим уселся прямо на дорогу, закрыв лицо руками и издавая жуткие стоны…
— Ты хочешь сказать, ему не понравилось?
