Зима Гелликонии Олдисс Брайан
Но, пусть и анонимная, записка подбодрила его. Снаружи кто-то думал о нем, беспокоился и — пусть даже таким скудным образом — мог общаться с ним.
В этот день, как только грянули трубы монахов, он вскочил с места и ухватился за цепи, свисающие из ниши в наружной стене. Упершись ногами в выступ стены, он потянул за цепь. И камера сдвинулась с места — Колесо начало вращаться.
Он снова потянул, и на этот раз движение далось чуть легче. Его камера продвинулась на несколько сантиметров.
— Тяните, вы, байваки! — закричал он. Ободряющие звуки труб раздавались каждые двенадцать с половиной часов, потом все стихало на такой же промежуток времени. К концу трудового дня Лутерин продвигался ни много ни мало на 119 сантиметров, почти на половину длины своей камеры. Огонек рожка, освещавший его каземат, теперь был почти рядом с разделительной стеной. К концу следующего рабочего дня огонек угаснет — кажется, в следующей камере, — но на смену ему появится новый огонек.
Массу, равную 1284551,137 тонн, можно сдвинуть с места: таков был груз, который святость водрузила на плечи узников Колеса. Казалось, это был лишь физический труд. Но день уходил за днем, и Лутерин все больше относил эту задачу к разряду духовных; и чем очевиднее это становилось, тем более крепли связи, идущие от его сердца и Колеса к Фреиру, и Беталиксу, и ко всем созвездиям. Из понимания рождалась уверенность, что Колесо несет в себе не только физическое наказание, но и — как свидетельствовала легенда — зарождение мудрости.
— Тяните! — кричал он опять и опять. — Тяните, святые и грешники!
С этой самой минуты он превратился в фанатика, мигом вскакивающего с койки и принимающегося за работу, едва раздастся призыв долгожданных труб. Он посылал проклятия тем, кто (в его воображении) поднимался со своего места не так споро, как он. Он проклинал тех, кто вообще не трудился у своих цепей, как трудился он сам. Он не понимал, почему время, отведенное для работы, так коротко.
Ночью — если только за пределами Колеса существовала ночь — Лутерин ложился спать и видел во сне медленно, со скрипом и хрустом вращающееся Колесо, подобно жерновам размалывающее жизнь людей в прах. Колесо не останавливалось ни на день, с тех пор как великие Архитекторы воздвигли его.
Вращение Колеса таило в себе горькую иронию. Узники, сидящие, подобно личинкам, каждый в своей камере по окружности Колеса, вынужденно влеклись сквозь гранитное сердце скалы. И лишь отдавшись этому жестокому путешествию, рьяно в нем участвуя, можно было надеяться выйти наружу. Только путем участия в этом путешествии можно было организовать вращение Колеса, которое означало свободу. Только проникая в утробу горы, возможно было выйти наружу свободным человеком.
— Тяните, тяните! — кричал Лутерин, напрягая все силы. Он думал о 1824 других заключенных, сидящих по своим камерам и вынужденных тянуть за свои цепи для того, чтобы выйти на волю.
Он ничего не знал о том, какие беды бушуют сейчас во внешнем мире. И о том, цепи каких событий положил начало. Он ничего не знал ни о тех, кто остался жить, ни о тех, кто умер. Мало-помалу, по мере того как теннер уходил за теннером, его разум наполнялся ненавистью к другим заключенным — некоторые из них были больны, а другие, может быть, умерли, — которые не могли тянуть Колесо в полную силу. Ему казалось, что он один тащит тяжесть Колеса на своих плечах, рвет сухожилия, что он один катит Колесо сквозь гранитную толщу к свету.
Прошло положенное количество теннеров, и миновал малый год. Изменились только царапины на наружной гранитной стене. В остальном все осталось прежним.
Однообразие завладело его еще незрелым рассудком. Теперь он уже не всегда вскакивал с места, когда над головой начинали греметь трубы священников, зов которых заглушала толща гранитного свода.
Постепенно мысли об отце отступили на задний план. Терзаясь чувством вины, он пришел к следующему убеждению: отец сам страдал от чувства неискупаемой вины и потому сам вложил в руку своего сына нож, а после вышел с ним на улицу, чтобы там встретить смерть. Это лицо с вечно лоснящейся кожей было маской подлинного страдания.
Довольно много времени прошло, пока он наконец решился посетить отца в пауке. Но эта мысль долго зрела в его мозгу, не давая покоя. На второй год своего одиночного заключения Лутерин улегся на койку и закрыл глаза. Он мало что знал о том, что теперь следует делать. Но постепенно состояние паука овладело им и он опустился вниз, во тьму более глубокую, чем сердце горы.
Никогда прежде ему не случалось нисходить в печальный мир духов, где все некогда живые, а теперь расставшиеся с жизнью, медленно тонули в жуткой тишине небытия. От потери ориентации у него закружилась голова. Поначалу он не двигался вниз со всеми; потом никак не мог остановить нисходящее движение. Он медленно погружался вниз, к искрам, поблескивающим, словно отражение звезд в сточной канаве, собранным в статичные созвездия, неподвижность которых была возможна только в мире мертвых.
Барка Лутериновой души продвигалась медленно, но непрерывно, скользя невидящим взглядом по рядам останков, просачивающихся вниз, к сердцу Всеобщей Прародительницы. При ближайшем рассмотрении все духи представляли собой нечто вроде опаленной домашней птицы, подвешенной для просушки. Сквозь грудные клетки, сквозь прозрачные животы просвечивали фрагменты окружающего, частицы, медленно кружащиеся, словно мухи в бутылке. В головах, лишь частично сохранивших форму, в пустых глазницах мигали крохотные огоньки. Повинуясь указанию, какого не дал бы ни один компас, душа Лутерина просочилась к духу Лобанстера Шокерандита.
— Отец мой, тебе достаточно сказать одно слово, и я уйду, я, который любил тебя больше всех и причинил тебе величайший вред.
— Лутерин, Лутерин, я ждал здесь, медленно погружаясь, продвигаясь к полному распаду и исчезновению, в единственной надежде увидеться с тобой. Кто в целом мире может более порадовать меня, чем ты? Как ты чувствуешь себя гостем в мире мертвых, дитя мое?
Последние слова, обратившись в облако поблескивающих частиц, растаяли в вечной тьме.
— Отец, не спрашивай обо мне, говори о себе. Моя душа никогда не освободится от преступления, которое я совершил. Мой ужасный проступок, страшный миг во дворе нашего поместья всегда будет преследовать меня.
— Ты должен простить себя, как я простил тебя, когда оказался, наконец, здесь. Мы принадлежали к разным поколениям, и мой разум не мог, да и до сих пор не может, понять тебя, тем более что пока ты не способен окинуть взглядом столь продолжительную историю человеческих дел, какой был свидетелем я. Но ты подчиняешься принципам, как и я. Это делает тебе честь.
— Однако я никогда не думал о том, что способен убить тебя, возлюбленный отец, — только олигарха.
— Олигарх бессмертен. На смену одному приходит другой.
Дух говорил, и из его рта, оттуда, где некогда помещались губы и язык, вылетали облачка тускло-блестящих частиц. Некоторое время частицы висели в небытии, потом медленно исчезали, как снежинки, тающие на черной угольной пыли.
Прах Лобанстера описал сыну, отчего вышло так, что он согласился возложить на себя бремя власти олигарха: он верил, что ценности Сиборнала достойны того, чтобы их сохранить. Отец говорил об этих ценностях, но много раз его рассуждения уходили в сторону.
Он рассказал о том, как держал свое высокое государственное положение в тайне от семьи. Долгие охотничьи вылазки были одной из уловок. В пустынном месте в горах, далеко от людских жилищ, у отца имелось тайное убежище. Там он до времени мог держать своих охотничьих собак, пока сам с небольшой охраной отправлялся в Аскитош. По дороге домой он забирал свору. Однажды вышло так, что старший сын Лобанстера обнаружил тайное укрытие для гончих и связал одно с другим. Но, предпочитая сохранить свое открытие в тайне, Фавин решил броситься со скалы.
— Ты легко можешь представить, какое горе овладело мной, сын. Лучше уж оказаться здесь, в обсидиане, в покое и безопасности, чем сносить такие жестокие удары судьбы, истязающие и плоть, и дух.
Эти слова тронули, но не убедили душу сына.
— Почему ты ничего не сказал мне, отец?
— Я полагал, что, когда придет время, ты сам обо всем догадаешься. Чуму необходимо было остановить, а людям следовало лучше понять, что означает для них повиновение. В противном случае под ударами долгих вековых морозов цивилизация попросту рухнет. Только укрепляясь этой мыслью, я мог неколебимо творить то, что творил.
— Уважаемый отец, как ты можешь говорить от имени всей цивилизации, когда на твоих руках кровь тысяч людей.
— Все эти люди здесь, со мной, сынок, солдаты армии Аспераманки. Представь себе, никто из них ни единым словом не выразил мне ненависти или обиды! Даже твой брат, который тоже здесь.
Душа произвела действие, соответствующее рыданиям.
— После смерти все представляется иначе и имеет другую ценность. Прежних чувств не остается, только благожелательность.
— А война, которую ты развязал против соседнего Брибахра, древнего города Раттагона, который был разрушен? Разве это не деяние чистой жестокости?
— Жестокость, но в пределах необходимого. Для меня самым коротким и быстрым путем в далекий Аскитош было повернуть на восток от Нунаата и быстро спуститься по брибахрской реке Джердалл — по реке, по которой пускаться в плавание гораздо безопаснее, чем по своенравной Венджи. Так я мог добраться до побережья никем не узнанный, в то время как в Ривенике меня наверняка бы узнали. Ты понимаешь, сын мой? Я рассказываю лишь для того, чтобы ты успокоился.
Сохранить анонимность олигарха было очень важно. Так значительно уменьшается вероятность покушения или возникновения соперничества между нациями. Но несколько дворян из Раттагона, сплавлявшихся по Джердалл вместе со мной, узнали меня. И, памятуя о враждебности между нашими странами, готовили разоблачение. Желая обезопасить себя, я первым нанес удар. И ты, любезный сын, должен учиться поступать так же, когда наступит твой черед. Защищай и береги себя.
— Никогда, отец.
— Что ж, у тебя еще очень много времени впереди, чтобы повзрослеть, — снисходительно сообщила мерцающая тень.
— Отец, но ты также нанес непоправимый удар нашей церкви.
Душа Лутерина помолчала. Нужно было взять себя в руки и умерить накал страстей, чтобы оказать уважение и добиться истины в беседе с этим словно бы прокопченным в дыму останком.
— Я хотел спросить: как ты думаешь, Бог когда-нибудь прислушивается к нам или говорит с нами?
Неподвижное пустое ротовое отверстие исторгло ответ.
— Мы, духи, пребывающие внизу, способны видеть и понимать, откуда приходят к нам наши гости. Я точно знаю, что ты, сынок, явился ко мне из сердца нашей национальной святыни. И я спрашиваю тебя: в недрах этого чистилища чувствовал ли ты, что Бог слушает тебя, слышал ли слова Бога, обращенные к тебе?
В глубине вопроса пробивалась тяжкая злоба, словно мука и печаль могли быть счастливы, только оповещая о себе всех вокруг.
— Если бы не мой грех, то, возможно, Бог и прислушался бы ко мне или заговорил бы со мной. Я верю в это.
— Будь на свете Бог, неужели ты думаешь, что все мы — а нас тут легионы — не слышали или не знали бы о нем? Оглянись по сторонам. Здесь нет ничего, только обсидиан. Бог есть величайшая ложь человечества — громоотвод, предназначенный для того, чтобы не рухнули великие истины мира.
Душе Лутерина показалось, что вокруг возникло ровное, но сильное течение, несущее ее к определенному, но неизвестному пока месту; ощущение, близкое к удушью.
— Отец, я должен оставить тебя.
— Подойди ближе, чтобы я мог обнять тебя.
Привыкший к послушанию Лутерин двинулся к прозрачному остову. Душа уже готова была протянуть вперед руки в привычном жесте благорасположения, но тут навстречу ей из очертаний духа вылетел поток частиц, мгновенно объявший ее, словно вихрь огня. Душа в испуге отпрянула. Сияние по сторонам от нее угасло. Лутерин вспомнил рассказы о том, что, прикрепляясь к душам живых, духи умерших и пресытившихся своей смертью могли менять свое местоположение, если это было им угодно.
Он пробормотал извинения и протест против сближения и медленно принялся подниматься сквозь обсидиан, и постепенно скопища духов и останков внизу превратились в угасающее звездное поле. Он вернулся в свое тело, без чувств раскинувшееся на койке в камере, и с некоторой неловкостью ощутил свое живое тепло.
Почти восемь лет отделяли его от того момента, когда его камера повернется дверью к выходному отверстию, еще целых три года — от той поры, когда камера достигнет отметки половины пути в самом сердце этой печальной горы.
Постепенно окружение изменилось. Отвращение Лутерина к себе мало-помалу ушло, ход мысли принял иное направление. Он обратился к расколу между церковью и государством. Предполагая, что этот раскол с давних пор усугублялся, можно было заключить, что по тем или иным причинам приток заключенных в Колесо сократился. Предположим дальше, что отбывшие десятилетний срок освобождались и выходили на волю, никем не замененные. Постепенно Колесо замедлялось. Во внутренностях Колеса оставалось все меньше людей, которые могли бы приводить его массу в движение. Несмотря на то, что мир все еще нужно толкать через пространство, Колесо в конце концов остановится. Он окажется замурованным внутри горы. Возможности вырваться на волю не будет.
Эта мысль преследовала его, словно желто-полосатая муха, даже в забытьи. Он не сомневался, что та же мысль преследовала и других заключенных. Но не стоило сомневаться и в том, что с той поры, как давным-давно Архитекторы сотворили Колесо, оно никогда не останавливалось; однако прошлое не было порукой надежности будущего. Он погрузился в некое промежуточное состояние, которое вряд ли можно было назвать жизнью, если вспомнить слова стариков: «В Сиборнале работают ради жизни, женятся ради жизни и живут ради жизни». Он готов был признать, что, исключая часть о женитьбе, поговорка родилась не где-нибудь, а внутри Колеса.
Он страдал без женщин и без мужской компании. Он пытался перестукиваться с соседями-страдальцами в камере впереди или сзади, но ему никто не ответил. После первого и единственного послания из наружного мира он больше не получил ни одной записки. Постепенно он перестал надеяться на то, что новая записка придет. О нем все забыли.
В завороженном однообразии молчания и работы его начала преследовать неотвязная мысль, связанная с некой загадкой. Из 1825 камер Колеса одновременно могли быть открыты для входа и выхода во внешний мир только две камеры, из одной преступник выходил, в другую входил. Каким образом Колесо загрузили пилигримами в самом начале его существования? Каким образом великаны, которые создали это устройство, привели его в движение?
Он пытался занять свой ум схемами из блоков, канатов, лебедок и подземной реки, поначалу превратившей Колесо в водяную мельницу. Но ни одна схема не давала ответ на загадку, который бы удовлетворил его.
Внутри горы даже сила воображения оказалась скованной пределами камеры.
Время от времени по полу камеры пробегал рикибак. Лутерин, довольный появлением гостя, ловил насекомое и осторожно держал его в руке, наблюдая за тем, как нежные лапки создания шевелятся в безуспешной попытке освободиться. Рикибак тоже отлично представлял себе свободу и определенно имел к этому предмету устойчивый интерес.
Гораздо более сложные существа, люди, выказывали гораздо большую неопределенность в этом вопросе.
Что за эфемерная боль заставляла человека заточить себя на огромный отрезок жизни внутри Великого Колеса? Действительно ли это был путь к самоосознанию?
Он задумался, сознает ли рикибак, что существует? Осознает ли самое себя? Попытки Лутерина понять крохотных существ, чтобы разделить с ними радость их крохотной частички свободы, привело к тому, что он почувствовал себя совершенно больным. Часами он лежал на полу камеры, глядя, как ползают крохотные создания, маленькие белые муравьи, микроскопические черви. «Если я умру, — думал он, — то только они будут тому свидетелями. Они ничего не поймут».
Наверняка много узников умерло за время пребывания внутри Колеса. Некоторые пожелали быть заточенными тут по своей воле, некоторых поместили сюда насильно. Возможно, часть заключенных вела, а после обманула мечта о бегстве от однообразия, мечта избавиться от суеты мира, которая — насколько Лутерин понимал астрономов — во многом определялась суетой Вселенной.
Что касается его самого, то для него однообразие камеры было равносильно смерти. Тут не существовало «вчера». «Завтра» — тоже. Его дух протестовал против такой изматывающей безысходности.
Днем вновь зазвучали трубы; он вскочил, бросился к внешней стене и схватился за ближайшую цепь. Продвижение Колеса сквозь скалу стало для него единственной осмысленной деятельностью. Каждый день машина продвигалась на 119 сантиметров, неся с собой своих обитателей сквозь тьму.
Больше он никогда не погружался в паук. Встреча с отцом в тихой обители тьмы сняла с его плеч груз вины. Через некоторое время он поймал себя на том, что больше не думает и не вспоминает об отце; или же если он и думал об отце, то вспоминал лишь искры, горящие в мире, расположенном за пределами досягаемости всех моральных законов.
Его отец, который всегда был для него настоящим героем, смелым охотником, вечно скитающимся со своими благородными друзьями в глуши лесов, исчез, словно никогда не существовал. Вместо отца — прежнего, ведущего свободную жизнь среди дикой природы, — появился другой человек, выбравший заточение на Ледяном Холме, в каменном суровом замке в Аскитоше.
Между жизнью убитого отца и собственной жизнью Лутерина существовала странная параллель. Лутерин тоже добровольно подверг себя заключению.
В третий раз за его жизнь время для него остановилось. Он провел год в неподвижности на пороге зрелости, потом в провале жирной смерти, после чего с ним случилась метаморфоза; теперь он угодил в безвременье Колеса. Понял ли он наконец, почему Харбин Фашналгид назвал его когда-то человеком системы? Какое последнее преображение поджидает его впереди?
Нужно еще узнать, сумеет ли он избавиться от влияния отца? Его отец, возглавлявший некогда систему, и сам пал ее жертвой, поскольку жертвой стала его семья. Лутерин вспомнил о матери, навсегда заключенной в родовом поместье: по сути дела с ней случилось то, что теперь с ним.
Годы шли, и образ Торес Лахл тускнел в его памяти. Свет ее присутствия становился все более слабым. Рабыня, она осталась для него только рабыней; как верно сказала его мать, преданность Торес была всего лишь преданностью рабыни, озабоченной только собой, берегущей только свою жизнь, ее верность — верностью, идущей не от сердца. Лишенная социального статуса — мертвая для общества, как говорят о рабах — она навсегда омертвела душой. Он понимал, что раб всегда хранит в душе ненависть к своему поработителю.
Теннеры и сантиметры уходили в прошлое, а образ Инсил Эсикананзи, напротив, рисовался в памяти все ярче. Узница в родном доме, пленница собственной семьи, она несла в себе искру неповиновения; под одеждами из бархата сердце билось удивительно сильно. Ее ответы всегда звучали насмешкой, мучая его и лишая покоя; и тем не менее в неравнодушии Инсил к его персоне и в ее неравнодушном понимании мира он находил утешение.
И едва начинали реветь трубы, он хватался за цепь.
Высоко в небе над Великим Колесом пролетала структура, отчасти схожая с ним. Земная станция наблюдения Аверн, чье существование также зависело от веры — от веры в точность настройки управляющих механизмов.
Но вера подвела. Общество матриархата, управляющее теперь немногочисленными уцелевшими людьми, полностью посвятило себя разыгрыванию сцен из жизни расщепленных личностей. Гигантские уродливые половые органы все до одного были изловлены и ритуально принесены в фатальную жертву — часто во имя не менее уродливых целей и замыслов. Однако стойкое отвращение ко всяким технологиям и механизмам привело к тому, что племена целиком посвятили себя поклонению духовному эвдемонизму, в котором доминировала сексуальная мотивация.
Понятие пола кануло в забвение без надежды на скорое воскрешение. В раннем детстве человек выбирал себе ряд мужских и женских личностей; иногда число их доходило до пяти. Все эти личности навсегда оставались совершенно чужими друг другу, говорили на разных диалектах, преследовали разные цели, вели различную жизнь. Случалось, что личности в одном человеке начинали враждовать или же совершенно безнадежно влюблялись друг в друга.
Некоторые личности умирали, а их физические носители продолжали жить.
Постепенно распад и разложение стали всеобщими, словно спутался и рухнул генетический код, определяющий наследование признаков.
Уменьшившееся население продолжало сложную игру. Но предчувствие конца уже витало в воздухе. Автоматические системы одна за другой выходили из строя. Дроны, запрограммированные на ремонт и восстановление разрушенных цепей, по большей части занимались собственным ремонтом и наладкой. Но тонкий ремонт и наладка требовали надзора человека, рассчитывать на что больше не приходилось.
Сигналы, отправленные к Земле, становились все более прерывистыми, менее упорядоченными. Очень скоро эти сигналы прекратятся полностью. Всего через несколько поколений.
Глава 16
Роковая невинность
В северном полушарии Земли стояло лето года, который мог бы именоваться 7583-м.
Компания любовников путешествовала в медленно движущемся домике с единственной комнатой. Рядом с ними так же медленно и лениво передвигались другие дома. Домики продвигались перед огромными геонавтами. Те держали путь к тропикам.
Иногда кто-нибудь из любовников перебирался из своей комнаты в другую. Всего перемещалось около дюжины домиков. Очень скоро геонавты должны были начать процесс размножения.
Мужчина по имени Трокерн говорил, то есть занимался тем, чем любил заняться во время послеполуденного отдыха, после окончания утренней сессии переосмысления. Как и другие присутствующие здесь мужчины и женщины, Трокерн был совершенно наг, если не считать легкой сетчатой повязки от солнца на голове.
Когда Трокерн — худощавый, с оливковой кожей — говорил, безразлично о чем, о серьезном или нет, на его губах то и дело возникала отстраненная улыбка.
— Если выводы, к которым я пришел во время утреннего переосмысления, верны, то странные люди, жившие в эпоху до ядерной войны, наверняка не понимали одного простого факта, который сейчас становится нам понятным. Они просто были недостаточно развиты, чтобы избавиться от того же типа территориального собственничества, что руководит сегодня птицами и животными.
Он обращался к двум сестрам, Шойшал и Эрмин, которые сейчас жили с ним в его домике. Сестры были очень похожи; но в Шойшал было больше ясности и целеустремленности, и она руководила сестрой.
— Но по крайней мере части старой расы удалось сбросить оковы ожесточенного стремления к землевладению, — сказала Эрмин.
— Но их считали чудаками, — ответил Трокерн. — Выслушайте мою теорию, благодаря которой, надеюсь, мы сможем понять, что обладание было для старой расы всем. Даже любовь — любовь — для них была политическим актом.
— Да, это было чрезвычайно распространено, — согласилась Шойшал. — На большей части земного шара один пол в ту пору доминировал над другим. Владел другим полом, как рабами.
— Не станем вдаваться в подробности, хотя вам хочется поспорить. Ведь были и общества, где секс превратился в чистое удовольствие, без духовного или личностного владения, где слово «свобода» было всем особенно дорого и где...
Трокерн покачал головой.
— Дорогая, ты лишь подтверждаешь мою точку зрения. Эти меньшинства восставали против доминирующих этносов, а в результате тоже полагали — поневоле — любовь политическим актом. «Освобождение» и «свободная любовь» были их лозунгами, что опять-таки давало им политическую окраску.
— Я не считаю, что они думали именно так.
— Им недоставало ясности сознания, чтобы вообще думать об этом. Отсюда их постоянное беспокойство. Мне кажется, даже войны они приветствовали как средство избежать личностной ограниченности...
Видя, что Шойшал готова возразить, он быстро продолжил:
— Да, я согласен, войны тоже связаны с территориальными спорами. Таким образом оспаривание владения распространялось на все, от земли до человеческой личности. Предполагалось, что вы должны гордиться своей родиной и сражаться за нее, так же как должны гордиться своей любовью и сражаться за нее. За свою жену, как они называли подруг. Можете себе представить, что я гордился бы вами или начал бы драться за вас?
— Это риторический вопрос? — отозвалась Эрмин, улыбаясь.
— Вот простой пример. Та одержимость, с которой старая раса относилась к праву собственности. Рабство было общим условием на Земле вплоть до периода Индустриальной Революции и в самом этом периоде. И много лет после Революции, в различных районах Земли. Практически то же самое мы видели на Гелликонии, где дела обстоят едва ли не хуже. Вам дается право власти над другим человеком — идея, практически находящаяся за пределами нашего понимания. Нам эти законы могут принести только несчастья. Но из этой истории хорошо видно, как хозяин раба сам попадает в рабство.
С этими словами Трокерн для пущей важности вскинул левую руку и повысил голос, отчего пожилой мужчина в соседней комнате, задремавший в жаркий полдень, проснулся, раздраженно пробормотал что-то, всхрапнул и перевернулся на другой бок.
— Но, милый, в мире было столько примеров общества без рабства, — возразила Шойшал. — И множество обществ, которые питали отвращение к этой идее.
— Они утверждали, что рабство им отвратительно — но при этом держали слуг, когда могли себе позволить, и поддерживали институт услужения столько, сколько могли. После люди заменили слуг андроидами. Официально нерабовладельческое общество изобретало сотни замен рабовладению... Чистое безумие.
— Они не были безумны, — ответила Шойшал. — Они просто были другие, не такие, как мы. В свою очередь, они бы нашли нас очень странными. Кроме того, то была заря человечества. Я уже довольно долго слушаю твои рассуждения, Трокерн, и не могу сказать, что нахожу их хоть сколько-нибудь интересными. Теперь послушай, что хочу сказать я.
Мы здесь благодаря невероятной удаче. Забудем про Руку Бога, о которой так любят вспоминать гелликонцы. Это просто везение. Я не говорю о той удаче, благодаря которой нескольким людям удалось пережить ядерную зиму — хотя и это счастье. Я имею в виду, что удачей можно назвать ряд космических превращений, через которые прошла Земля. Подумайте о маленьких заводах-растениях, которые наполнили кислородом атмосферу, прежде непригодную для дыхания. Вспомните случай, благодаря которому у рыбы возник позвоночник. Вспомните случай, позволивший млекопитающим сформировать плаценту — нечто, во много раз более удивительное, чем яйцо, хотя и яйцо для своего времени было великим достижением. Подумайте о бомбардировке Земли метеоритами, в результате чего климат изменился так резко, что динозавры погибли, а млекопитающие получили свой шанс. Я могла бы продолжать.
— Тебе всегда есть что сказать, — подала голос ее сестра, почти восхищенно.
— Наши старые юные предки ужасно боялись катастроф. Они боялись жить, полагаясь на удачу. Отсюда боги, и заборы, и супружество, и ядерное оружие, и все остальное. Не одержимость собственничеством, а обычный страх перед случаем. Постепенно охвативший всех. И они сами претворяют свои страхи в жизнь.
— Логично. Да. Я соглашусь, если только ты готова признать, что собственничество — один из симптомов этого страха перед случаем.
— Хорошо, Трокерн, раз ты так легко со всем соглашаешься, я скажу несколько слов и о сексе.
Они снова рассмеялись. За окном вперевалку, неуклюже продолжал свое странствие кочевой поселок, приводимый в движение потоками эгоства, излучаемого белыми многогранниками.
Эрмин положила руку на плечо сестры и погладила ее по волосам.
— Вот ты говорил, что один человек стремится обладать другим; как я догадываюсь, ты имеешь в виду прежний институт брака, который, возможно, был устроен подобным образом. И тем не менее супружество до сих пор кажется мне довольно романтичным.
— Романтичными кажутся многие убогие вещи, если смотреть на них через годы, — сказала Шойшал. — И когда глаза застилает дымка... Но супружество — отличный пример любви как политического акта. Здесь любовь просто притворство или в лучшем случае иллюзия.
— Я не понимаю, о чем ты. Ведь мужчины и женщины не обязательно должны были вступать в брак, верно?
— В основном браки заключали на добровольной основе, но существовало и давление общества, принуждающее вступать в брак. Иногда моральное давление, иногда экономическое. Мужчине нужен был кто-то, кто делал бы для него домашнюю работу и с кем можно было бы заниматься сексом. Женщинам нужен был кто-то, кто зарабатывал бы для нее деньги. Таким образом они объединяли свои способности.
— Какой ужас!
— Прочее же — романтические позы, — продолжала Шойшал, явно наслаждаясь собой.
— А как же страсть, как же любовные песни, сладкая музыка, литература, которую так чтили, самоубийства, слезы, клятвы — все публичное действо ухаживания, все приманки для ловушек, которые люди сами расставляли и в которые сами же попадались?
— Как ужасно это у тебя звучит!
— Ох, Эрмин, на самом деле все обстояло гораздо хуже, уверяю тебя. Не удивительно, что столько женщин выбирали удел проститутки... я хочу сказать, что брак был просто еще одной формой борьбы за власть: жена и муж сражались за превосходство в семье. В руках мужчины находились кнут и пряник материальных благ, а сила женщины, ее тайное оружие, скрывалась у нее между ног.
Они не выдержали и рассмеялись. Немолодой человек в соседней комнате, которого, кстати, звали СарториИрвраш, громко захрапел — скорее всего специально, из самозащиты.
— Твое оружие давным-давно перестало быть тайным, — заметил Трокерн.
Когда кочевой поселок оказывался слишком перенаселенным на чей-нибудь вкус, ему было нетрудно сменить геонавта и отправиться в другую сторону. Вокруг дрейфовало множество подобных городков, выбор был огромен. Некоторые предпочитали путешествовать долгим световым днем; другие отдавали предпочтение странствованиям по красивейшим местам; некоторым нравились только виды моря или пустыни. Везде на земном шаре были свои удовольствия.
Новый образ жизни этих людей и то, что доставляло им удовольствие, во многом отличало их от людей прежних. Новые земляне больше не были подвержены роковым страстям. Их гибкое и живое сознание подсказывало им, что правильно следовать скромным запросам, подчиняться без уступок Гайе, духу Земли, но не подчинять Гайю себе. Гайя тоже не желала властвовать над людьми, к чему некогда стремились их воображаемые боги. Люди стали частью этого земного духа. И еще приобрели способность к духовному прозрению.
Смерть перестала играть ведущую роль Инквизитора в людских делах, как это было когда-то. Теперь смерть стала лишь мелкой статьей в незначительной бухгалтерии, где стояло на балансе и человечество: Гайя была общей могилой, откуда регулярно вырастали новые всходы.
Было и измерение, где ощущалось влияние Гелликонии. Из зрителей мужчины и женщины постепенно превращались в участников. Картины чужой жизни поступали с Аверна все реже и гасли в похожих на воткнутые вертикально ракушки аудиториумах, а связи сопереживания крепли. В этом смысле человечество — человеческое сознание — преодолело пространство, чтобы стать глазами Всеобщей Прародительницы, позаимствовать силу у далеких собратьев на другой планете.
Что могло принести будущее этой форме духовного распространения человечеством своего сознания в космосе, трудно было предположить, оставалось только ждать.
Признав отведенную им роль удобной и достойной, земляне ступили в магический круг бытия. Они забыли свои старинные жадные желания. Весь мир принадлежал им, и они были частью этого мира.
Когда снаружи уже темнело, Эрмин сказала:
— Вот вы говорили о любви как о политическом акте. А ведь так мало нужно, чтобы привыкнуть к этому. Но было ли в укладе старого общества что-то, что страдало от разрушения брака? Кстати, как это называлось? ЯндолАнганол прошел через это? Ах да, развод. Такой удар по собственничеству, не правда ли?
— И по тем, кто считал себя обладателем детей, — прибавила Шойшал.
— Вот вам пример любви, заплутавшей в дебрях политики и экономики. Они просто не могли понять, что случайностей не избежать. Это был единственный каприз Гайи, в котором она решила проявить себя.
Трокерн выглянул к окошко и указал на геонавта.
— Я не удивлюсь, если Гайя прислала эти объекты для того, чтобы они завладели нами и вытеснили, сменив на лестнице эволюции, — сказал он с мрачной насмешкой. — В конце концов, эти существа много прекраснее и функциональнее нас — взять хотя бы их скорость размножения и невозмутимость.
На небе появились звезды, и троица выбралась из медленно движущегося домика и зашагала рядом. Эрмин взяла своих спутников за руки.
— Пример Гелликонии показывает нам, сколько жизней в прежние времена приносили в жертву жажде обладания территорией и собственничеству влюбленных. И никто не обращал внимания на то, что в конце концов это убивало любовь. Хватило одной-единственной ядерной зимы, чтобы раса людей избавилась от этого наваждения. Мы поднялись на высший уровень жизни.
— Интересно, что еще подстерегает нас впереди, о чем мы еще не знаем, какой наш недостаток? — спросил Трокерн и рассмеялся.
— Ну, с тобой все ясно, — язвительно сказала Эрмин. Мужчина куснул ее за ухо. В своей комнате заворочался СарториИрвраш и что-то проворчал, словно в знак одобрения, словно он и сам был не прочь отведать эту розовую мочку. Он проснулся час назад и уже почти решил выбраться наружу, чтобы насладиться тропическими сумерками.
— Вот о чем я подумала в этой связи, — сказала Шойшал, взглянув на звезды. — Если моя теория случайности хоть в чем-то верна, из нее можно понять, отчего в старые времена люди так и не сумели найти разумную жизнь нигде, кроме Гелликонии. Гелликония и Земля похожи, им просто повезло. Мы порождение цепочки случайностей. На других планетах все происходило на основе геофизического плана. В итоге ничего не случалось. Нет истории, рассказывать не о чем.
Они стояли, глядя вверх на бесконечность неба.
Сказанное Трокерн пропустил мимо ушей.
— Глядя на простор галактики, я всегда испытываю несказанное блаженство. Всегда. С другой стороны, звезды всегда напоминают мне о чудодейственной сложности и завершенности органического и неорганического миров, низводящихся к нескольким физическим законам, в своей благословенной простоте внушающим восторг...
— И тем более ты счастлив оттого, что звезды неизменно дают тему для рассуждения... — в тон подхватила одна из сестер.
— С другой стороны, дорогая... О, я счастлив оттого, что я сложнее червя или мухи и благодаря этому способен читать и видеть прекрасное в физических законах.
— Опять старая песенка о Боге, — подала голос Шойшал. — Ты все время пытаешься понять, есть ли хоть капля смысла в этих россказнях. Возможно, правда в том, что Бог просто старый ворчун и ты ждешь не дождешься известия о его смерти...
— ...или в том, что он удалился для размышлений на планету пустынь...
— ...или для того, чтобы пересчитать там все песчинки...
Рассмеявшись, они бегом бросились догонять свое жилище.
Шли годы. Все было просто. От заключенного требовалось одно: тянуть за цепь, и годы уходили один за другим. Колесо катилось сквозь полные звезд небеса.
Отчаяние сменилось смирением. Очень нескоро смирение сменила надежда, грянула, словно фанфары, словно рассвет.
Стиль и тон рисунков и надписей на направляющей внешней стене изменились. Появились рисунки обнаженных женщин, надписи, полные упований и хвастовства, — о внуках, страх за жен. Были календари отсчитывающие в обратном порядке годы; числа росли с каждым минувшим теннером.
А кроме того, оставались и надписи, связанные верой, повторявшиеся с одержимой настойчивостью на каждом метре стены до тех пор, пока через несколько теннеров автор наконец не выдохся. Одна из таких надписей произвела на Лутерина особое впечатление, заставив надолго задуматься: «ВСЯ МУДРОСТЬ МИРА СУЩЕСТВОВАЛА ВСЕГДА. ТОЛЬКО ИСПИВ МУДРОСТИ, ТЫ МОЖЕШЬ ЕЕ УВЕЛИЧИТЬ».
И снова он тянул за цепи вместе с незримыми товарищами, над ним ревели трубы, и Колесо скрипело на своих зубцах и катках, пока наконец Лутерин не заметил, что его камера осветилась чуть ярче обычного. Он продолжал трудиться. С каждым часом Колесо продвигалось на добавочные 10 сантиметров вперед, и с каждым часом света прибавлялось. Мало-помалу в каменную келью входили желтые сумерки.
Ему показалось, что он попал в рай. Сбросив меха, он схватился за десятизвенную цепь и принялся тянуть с удвоенным рвением, криком призывая своих невидимых товарищей сделать то же самое. На исходе двенадцатичасового периода работы близ передней части стены появилась заметная освещенная щель. Камеру заполнила священная субстанция, мерцающая и переливающаяся в дальнем углу помещения. Лутерин упал на колени и закрыл глаза, рыдая и смеясь.
Когда период труда закончился, щель у передней стены осталась. Щель была шириной 240 миллиметров — пройдет половина малого года, и выход из камеры Лутерина снова окажется перед дверью из монастыря Бамбек. Он заметил соответственную надпись на граните, гласящую: «МИР ОТДЕЛЯЕТ ОТ ТЕБЯ ПОЛОВИНА ГОДА: ДУМАЙ, КАКУЮ ВЫГОДУ ТЫ МОЖЕШЬ ИЗВЛЕЧЬ ИЗ ЭТОГО».
В скале было вырублено глубокое окно. Далеко ли простиралось это окно, прежде чем превратится в окно во внешний мир, понять было трудно. Дальний конец окна был забран решеткой. За решетками виднелись деревья, каспиарны, клонящиеся под порывами ветра.
Лутерин бесконечно долго смотрел на эти деревья, потом пошел к койке и опустился на нее, переживая красоту зрелища. Окно было отчасти засыпано щебнем. Сквозь оставшуюся щель лился драгоценный свет, наполняющий дальний угол камеры чудесным сиянием и превращающий его в кусочек рая. Свет всего мира, казалось, благословенно вливался в голову Лутерина. Он создавал невероятно глубокие и разнообразные тени, придающие каждому углу более чем скромной камеры очертания полутонов такой степени, которые не только никогда раньше не были свойственны ей, но которых он никогда раньше не наблюдал в мире свободы. Он снова вкушал экстаз существования.
— Инсил! — выкрикнул он в сумерки. — Я возвращаюсь!
На следующий день он совсем не работал, но наблюдал за тем, как животворное окно движется вдоль внешней стены. На следующий день он снова отказался тянуть за цепи, и окно снова передвинулось и почти полностью исчезло. Но даже небольшого оставшегося зазора хватило для того, чтобы пропустить в его темницу достаточное количество благодатного света. Когда на четвертый рабочий день даже эта щель исчезла — разумеется, для того, чтобы очаровать узника следующей камеры, — Лутерин почувствовал себя несчастным.
Начался период сомнений. Страстное стремление оказаться на свободе сменил страх перед тем, что он там обнаружит. Что Инсил могла сделать с собой? Могла ли она навсегда покинуть столь ненавистное место?
А мать? Вдруг она уже умерла — ведь прошло столько времени. Он воспротивился порыву погрузиться в паук и узнать наверняка.
И Торес Лахл. Что ж, он успел ее освободить. Возможно, она просто вернулась в родной Борлдоран.
Какова теперь политическая ситуация? Кто занял пост олигарха, и как он проводит в жизнь указы прежнего олигарха? Убивают ли, как прежде, фагоров? Продолжается ли борьба между церковью и государством?
Он задумался о том, как к нему отнесутся, когда он выйдет наконец на волю. Возможно, его сразу схватят и все равно казнят. Вопрос был старый как мир: до сих пор, по прошествии десяти малых лет, не было известно, кто он на самом деле, святой или грешник. Герой или преступник? Само собой, путь к посту Хранителя Колеса ему теперь закрыт.
Он начал вести разговоры с воображаемой женщиной, достигая в этих монологах необыкновенного согласия, проявляя красноречие, которое никогда прежде не было ему свойственно, никогда — лицом к лицу с собеседником.
— Что за жизнь у людей, настоящий лабиринт! Гораздо проще быть фагором! Эти создания не знают мучений надежд. Когда ты молод и юн, то тешишь себя несбыточной надеждой на то, что рано или поздно обязательно произойдет что-то чудесное. Потом ты наследуешь ограниченные надежды своих родителей, встречаешь прекрасную женщину, стараешься стать прекрасным для нее.
В то же самое время.
В то же время ты чувствуешь, что во всей массе случайных возможностей, в чаще противоречивых мнений есть что-то живое, что возможно узнать — узнать и понять. И ты, вне всякого сомнения, со временем это узнаешь и преобразуешь тайну в связные понятия. И потому естественная жизнь человека — средоточие мира — возникает из дымки в сиянии чистого света, в картине полного понимания.
Но на самом деле не все так ясно. И коль скоро это не так, откуда возникает мысль, чтобы мучить и раздражать нас? Все годы, что я провел тут, все мысли, что пронеслись в моей голове, — все это ушло...
И он сильными руками хватался за конец короткой цепи, одной из бесчисленного ряда цепей. Отсчет дней по каменным календарям убыстрялся. Приближался прежде невообразимый день, когда он должен будет оказаться на свободе среди других человеческих существ. Что бы ни случилось, молился он богу Азоиаксику, пусть ему снова доведется вкусить любовь женщины. В его воображении Инсил больше не была далекой.
С севера дул ветер, принося с собой частицы вечной ледяной шапки. Мало что могло уцелеть на пути этого ледяного дыхания. Даже жесткие листья каспиарнов, когда дул ветер, заворачивались вокруг стволов наподобие парусов.
Долины были засыпаны снегом, росли высокие сугробы. Год за малым годом свет угасал.
К часовне короля ЯндолАнганола теперь был выстроен крытый проход. Проход был грубо укреплен упавшими сучьями и валежником, но свое назначение выполнял надежно, предохраняя тропу от снега до самой утонувшей в сугробах двери.
Впервые за много веков в этой часовне жили. В углу у небольшой печки сидели двое, женщина и мальчик. Женщина следила за тем, чтобы дверь всегда была заперта на засов, и закрывала ставни на окнах так, чтобы снаружи не было видно, что в печи горит огонь. У нее не было никакого права находиться здесь.
Вокруг часовни она расставляла капканы, которые нашла ржавеющими в одном из углов часовни. В ее ловушки попадались небольшие зверьки, и пищи хватало. Только в самых редких случаях она позволяла себе показаться в деревне Харнабхар, хотя там она уже давно сдружилась с хозяином лавочки, торгующим рыбой, которую везли издалека, от моря — проходимой для саней древней тропой через горы, по которой она когда-то приехала сюда сама.
Она научила своего сына читать. Она писала в пыли буквы, потом подводила сына в стенам, где мальчик мог увидеть начертанные буквы различных текстов. Она объясняла ему, что буквы и слова суть символы идеальных вещей, многих из которых не существует и не существовало никогда. Она хотела за чтением внушить мальчику мораль и выдумывала для него забавные истории, над которыми они смеялись вдвоем.
Когда ребенок засыпал, она сама читала надписи на стенах.
Она постоянно думала о том, что привело сюда первого хозяина этой часовни, жителя города Олдорандо. Их жизни пересеклись странным образом, через многие мили и века. Он удалился сюда в изгнание, чтобы понести наказание за свои грехи и преступления. Потом, в конце жизни, к нему присоединилась странная женщина из Димариама, далекой страны Геспагорат. Король и его спутница оставили документ, который Торес читала часами. Иногда ей казалось, что рядом с собой она ощущает беспокойный дух короля.
Шли годы, и вот уже она рассказывала эту историю подрастающему сыну:
— Проклятый король ЯндолАнганол принес много зла стране, где родилась твоя мать. Он был верующим человеком, но убил свою веру, и с этим ужасным противоречием не смог жить дальше. Поэтому он пришел в Харнабхар и служил здесь в Колесе десять лет, как теперь служит твой отец.
Прежде чем отправиться сюда, ЯндолАнганол оставил на родине двух королев. Наверное, он был очень злой, но здесь, в Сиборнале, его считают святым.
После того, как он вышел из Колеса, с ним поселилась женщина из Димариама, о которой я говорила тебе. Как и я, она была врачом. Но, как бы сказать, и не только: например, она занималась торговлей. Ее звали Иммия Мунтрас, и, услыхав зов веры, она отправилась на поиски короля. Возможно, она стала утешением старику. Она заботилась о нем. Она была хорошим человеком.
Мунтрас обладала знанием, которое считала драгоценным. Видишь, вот здесь она все записала, слово в слово, во времена Великого Лета, когда людям казалось, что грядет конец света, точно как теперь.
Эта госпожа Мунтрас что-то знала о человеке, который прибыл в Олдорандо из другого мира. Это кажется невозможным, но я видела в жизни столько удивительного, что теперь готова поверить всему. Останки дамы Мунтрас теперь лежат у входа в часовню рядом с останками короля. А вот ее записи.
Человек из другого мира рассказал ей о чуме. Чужеземец сказал, что жирная смерть — необходимая болезнь, что у тех, кто выжил, меняется обмен веществ, чтобы они могли пережить Зиму. Без подобных изменений метаболизма человечество не сможет пережить лютые холода Вейр-Зимы.
Переносчики чумы — вши, которые живут на фагорах и могут попадать с двурогих на людей. Укуса вши достаточно, чтобы заразить человека чумой. Но только от чумы происходит метаморфоза тела. Значит, без фагоров нам не пережить Вейр-Зиму.
Это знание дама Мунтрас несколько веков назад старалась распространить в Харнабхаре. И все равно тут убивают фагоров, и государство делает все, что только в его силах, чтобы сдержать чуму. Лучше было бы стараться расширить познания в медицине и изобрести новые лекарства, чтобы люди, заразившиеся чумой, могли бы выжить.
Так, бывало, говорила она, а сама рассматривала в полутьме лицо сына.
Мальчик слушал. Потом играл с драгоценностями, оставшимися в сундуках, ранее принадлежавших проклятому королю.
Однажды вечером, когда мальчик играл, а его мать читала, в дверь часовни постучали.
Подобно медленно текущим временам Года, Великое Колесо Харнабхара всегда завершало свой круг.
Для Лутерина Шокерандита это означало, что Колесо наконец совершило полный оборот. Его камера, его обитель наконец обратилась к выходу. Стена толщиной всего 0,64 метра отделяла его камеру от камеры впереди, куда только что вошел доброволец, решившийся обречь себя на 10 лет тьмы и однообразного плавания Гелликонии к свету.
Во тьме ожидали стражи. Они помогли Лутерину выбраться из места его заключения, но сразу не отпустили его, а осторожно повели вверх по винтовой лестнице. Свет постепенно разгорался; Лутерин задохнулся и зажмурился от яркого света.
Его поместили в небольшую комнату внутри монастыря Бамбек. На некоторое время он остался один.
Вошли две рабыни, осторожно, украдкой поглядывая на него. За рабынями вошли рабы, они принесли ванну для купания и горячую воду, а также серебряное зеркало, полотенце, бритвенные принадлежности и чистую одежду.
— Все это посылает вам в знак внимания Хранитель Колеса, — сказала одна из рабынь. — Не каждому гребцу перепадает такая милость, уж будьте уверены.
Когда запахи трав и притираний достигли ноздрей Лутерина, он наконец понял, как нестерпимо воняет его одежда, как глубоко впитался метановый дух Колеса в его тело. Он позволил женщинам снять с него истрепавшиеся меха. Рабыни отвели его в ванну. Он лежал в теплой воде и наслаждался, пока его тело омывали. Ему казалось, что он умер.