Путешественник Дженнингс Гэри
– К несчастью, так будет продолжаться недолго. Болезненные симптомы будут разрастаться и усугубляться. Ваши ломкие волосы начнут выпадать, и вы станете совершенно лысым. Озноб будет выматывать вас, вызывать слабость и апатию, пока вы совсем не сможете двигаться. Боль в нижней части грудной клетки исходит от органа, который зовется селезенка. Она пострадает еще больше, начнет выдаваться наружу самым ужасным образом, затвердеет и полностью утратит свои функции. Тем временем ваша кожа вся станет синюшного цвета, а затем почернеет, отвиснет, на ней выступят волдыри, фурункулы и язвы; все ваше тело, включая и лицо, будет представлять собой один огромный черно-красно-коричневый синяк. К тому времени вы будете горячо желать смерти. И умрете, когда ваша селезенка наконец откажет. Если немедленно не начать продолжительного лечения, вы обязательно умрете.
– А можно ли полностью излечиться?
– Можно. – Хаким Мимдад извлек маленький полотняный мешочек. – Это лекарство главным образом состоит из растертого в порошок металла под названием сурьма. Он, вне всякого сомнения, способен справиться с джинном и является лекарством от kala-azar. Если вы начнете немедленно принимать его, в весьма малых дозах, и продолжите все делать так, как я предпишу, то вскоре обязательно пойдете на поправку. Вы наберете потерянный вес, и силы снова к вам вернутся. Вы опять станете совершенно здоровым. Сурьма – единственное лекарство.
– Хорошо! Значит, требуется всего одно лекарство? Я с радостью начну принимать его.
– К сожалению, я должен сказать вам, что сурьма сама по себе, пока ею лечат kala-azar, причиняет вред другого рода. – Лекарь замолчал. – Вы уверены, что не хотите продолжить нашу консультацию с глазу на глаз?
Дядя Маттео заколебался и нерешительно посмотрел на нас, но затем распрямил плечи и пророкотал:
– Что бы это ни было, говорите!
– Сурьма – это тяжелый металл. Когда его принимают, из желудка он попадает во внутренности и, перемещаясь по ним, оказывает определенное воздействие, подчиняя себе джинна kala-azar. Оттого, что металл тяжелый, он оседает в нижней части тела, где, как говорится, есть мешочек, в котором содержатся мужские камушки.
– А поэтому мой «стручок» отвиснет от тяжести. Я достаточно силен, чтобы носить его.
– Я пришел к заключению, что вы человек, который наслаждается, хм, тем, что часто тренирует его. Теперь, когда вы поражены смертельной болезнью, нельзя терять времени. Если у вас еще нет подружки в этом месте, я бы порекомендовал вам поспешить в местное заведение, которым управляет иудей Шимон.
Дядя Маттео издал смешок, который мы с отцом могли понять лучше, чем хаким Мимдад.
– Я потерплю неудачу при любовной связи. Зачем же мне идти?
– Чтобы удовлетворить свои мужские потребности, пока вы можете это сделать. На вашем месте, мирза Маттео, я поспешил бы заняться zina впрок. У вас нет выбора: либо kala-azаr обезобразит вас и в конечном итоге убьет, либо, если вы хотите вылечиться, вы должны немедленно начать принимать сурьму.
– Что значит «если»? Разумеется, я хочу вылечиться.
– Подумайте хорошенько. Некоторые все же предпочитают умереть от этой смертельной болезни.
– Во имя Господа, почему? Говорите толком, несносный вы человек! – Потому что сурьма, которая попадет в вашу мошонку, постепенно станет оказывать на нее и другое вредное воздействие – поразит ваши яички. Очень скоро и на всю оставшуюся жизнь вы станете полным импотентом.
– Ges, – только и сказал дядюшка.
Мы потрясенно молчали. В комнате стояла ужасающая тишина, казалось, никто не мог набраться храбрости и нарушить ее. Наконец дядя Маттео заговорил сам, уныло заметив:
– Выходит, не зря я называл вас Dotr Balanzn. То, что вы преподносите мне, – несомненно, ехидная насмешка. Ничего себе перспектива: либо я умру ужасной смертью, либо останусь жить, перестав быть мужчиной.
– И тем не менее выбор надо сделать побыстрее.
– Я стану евнухом?
– В сущности, да.
– И никакого выхода?
– Нет.
– Но… возможно… dar mafa’ul be-vasil al-badm?
– Nakher. Увы. Badam, так называемое третье яичко, также становится бесчувственным.
– Тогда выхода нет вообще. Capn mal capon. Но… а как насчет желания?
– Nakher. Даже его не будет.
– Да ну! – Дядя Маттео удивил нас, начав говорить в своей обычной веселой манере: – Почему вы не сказали этого сразу же? Какая разница, смогу я или нет, если все равно не буду испытывать желания? К чему думать об этом? Нет желания – нет нужды, следовательно, нет неприятностей, следовательно, нет неприятных последствий. Да мне будут завидовать все священники, которых когда-либо соблазняли женщины, мальчики-певчие или же суккубы. – Я подумал, что дядя Маттео на самом деле не испытывал того веселья, которое пытался изо бразить. – В любом случае, немногие из моих желаний могли быть реализованы. А самое последнее мое желание исчезло в зыбучих песках. По этому очень удачно, что джинн кастрации напал только на меня, а не на кого-нибудь, обладающего более достойными желаниями. – Он издал еще один смешок, такой же ужасно фальшивый. – Однако не слушайте мои разглагольствования, как бы мне не превратиться в философа-моралиста – последнее прибежище для евнухов. Надеюсь, что сия опасность меня минует. Моралиста надо остерегаться больше, чем сластолюбца, no xe vero? И вот что, добрый хаким, я выбираю жизнь, любой ценой. Давайте начнем лечение – но не раньше завтрашнего дня, ладно? – Он потянулся за своим chapon. – Вы правы, пока я еще испытываю желание, мне следует этим воспользоваться. Пока во мне бродят соки, надо в них искупаться, не правда ли? Потому простите меня, господа. Чао. – И дядя Маттео покинул нас, сильно хлопнув дверью.
– Больной сохранил присутствие духа, – пробормотал хаким.
– Возможно, он и правда так думает, – произнес отец задумчиво. —
Самый неустрашимый мореплаватель после того, как под ним пойдет ко дну множество кораблей, будет испытывать радость, когда наконец пристанет к безмятежному берегу.
– Надеюсь, что нет! – выпалил Ноздря и торопливо добавил: – Это всего лишь мое мнение, добрые хозяева. Ни один мореплаватель не обрадуется, если ему снесет мачту. Особенно в возрасте хозяина Маттео, которому почти столько же лет, сколько и мне. Простите меня, хакимМимдад, но, может быть, этот kala-azar… заразный?
– Не беспокойтесь. До тех пор пока вас не укусит муха-джинн, никакой опасности нет.
– Тем не менее, – произнес Ноздря взволнованно, – хочется… быть уверенным. Если у вас, добрые хозяева, нет для меня приказаний, то прошу меня простить.
Как только он исчез, я тоже вышел. Похоже, пугливый и суеверный раб не поверил заверениям лекаря. Я поверил, но даже если и так…
Когда кто-то ухаживает за умирающим, как я уже говорил прежде, то он, несомненно, очень сочувствует несчастному, однако в глубине души, тайно, даже бессознательно, радуется тому, что сам он жив и здоров. Применительно к дядюшке Маттео можно было сказать, что он частично мертв или мертвы отдельные части его организма, а я радовался тому, что сам все еще владею этими частями, и, подобно Ноздре, хотел удостовериться, что все в порядке. Поэтому я отправился прямиком в заведение Шимона.
Я не встретил там ни Ноздри, ни дяди Маттео. Самое вероятное, что раб отправился на поиски доступного мальчика из числа kuch-i-safari, возможно, так же поступил и дядя. Я снова попросил у иудея смуглую девушку Чив, получил ее и взял с такой решительностью, что она, изумляясь полученному наслаждению, выдыхала слова на своем родном языке: «yilo!», «friska!» и «alo! alo! alo!». Я почувствовал печаль и сострадание ко всем евнухам, содомитам, castroni и ко всем калекам, которые никогда не испытывали того удовольствия, которое получаешь, заставляя женщину петь эту сладострастную песнь.
Глава 3
В каждый мой следующий визит к Шимону – а они были довольно частыми, раз или два в неделю – я просил Чив. Я был вполне удовлетворен тем, как она занимается surata, и почти перестал замечать цвет ее кожи. Я не собирался попробовать женщин других рас и национальностей, которых иудей держал в своем загоне, потому что все они уступали Чив лицом и фигурой.
Все, что происходило в Базайи-Гумбаде, было для меня новым и интересным. Любой случайный шум, порой даже шаги кошки, казались мне звучавшей в отдалении музыкой, и я немедленно отправлялся туда в надежде посмотреть занимательное представление. Когда мне везло, это оказывались mirasi или najhaya-malang.
Mirasi буквально означает мужчина-певец, однако певец он особенный – поет только об истории рода. Представление обычно происходило так. По просьбе и за плату mirasi садился на корточки перед своим sarangi – инструментом, напоминавшим скрипку, на которой играли при помощи лука, только укладывали ее прямо на землю. Певец смотрел на струны инструмента и под их завывание начинал перечислять всех прародителей пророка Мухаммеда, Александра Великого или какого-нибудь другого исторического персонажа. Для такого представления нужно было совсем немного. Казалось, что каждый певец знал наизусть подробную генеалогию всех подходящих знаменитостей. Mirasi часто нанимало какое-нибудь семейство, чтобы он спел про их историю. Иногда, как я полагаю, люди тратились, чтобы просто порадоваться тому, что их генеалогическое древо положено на музыку, а некоторые, возможно, также хотели поразить соседей. Однако обычно mirasi приглашали, когда собирались заключить брак с представителем другого рода. В таких случаях mirasi во всю силу своих легких представляет наследство жениха или невесты. Глава семьи записывает или зачитывает вслух певцу всю их родословную, после чего тот расставляет имена в рифму, соблюдая определенный размер. По крайней мере, так мне объяснили. Однако, честно говоря, сам я никогда не мог разобрать ничего, кроме монотонного гула – певец способен был петь и пиликать на своей sarangi часами. Я допускаю, что это требует определенного таланта, но после одной порции «Реза Феруз родил Лота Али, а Лот Али родил Рахима Йадоллаха» и так далее, от Адама до наших дней, я больше не старался посетить подобные представления.
Выступления najhaya-malang так быстро не надоедали. Malang – это то же самое, что и дервиш, святой проситель, и даже здесь, на вершине Крыши Мира, были нищие, как местные, так и пришлые. Некоторые из них не просто просили милостыню, но давали представления, за которые требовали бакшиш. Malang садился, скрестив ноги, перед корзиной и начинал наигрывать на простой деревянной или глиняной дудке. А змея-najhaya высовывала из корзины голову, разворачивала свой капюшон и грациозно покачивалась, словно танцуя под сиплый свист. Najhaya – страшно злобная и ядовитая змея, и каждый malang неизменно утверждает, что только он имеет над ней такую власть – власть, которая достигается лишь магией. Так, например, корзина, по их утверж дениям, делалась из особого материала под названием khajur, который мог изготовить только мужчина. Дешевая трубка якобы мистическим образом освящалась, а мелодия была известна лишь посвященным. Однако я вскоре понял, что просто-напросто у всех змей ядовитые зубы были вырваны, что сделало их безобидными. Было также очевидно, что, поскольку у змей нет ушей, najhaya покачивалась туда-сюда, просто чтобы зафиксироваться на цели – дрожащем конце дудочки. Malang вполне мог бы наигрывать мелодичную венецианскую furlna, и результат был бы тем же.
Иногда я слышал странные взрывы музыки, и когда шел к их источнику, то обнаруживал группу красивых калашских мужчин, которые пели баритоном: «Dhama dham mast qalander…», а потом надевали свои красные туфли utzar. Они обували их только тогда, когда собирались топать, лягаться и кружиться в танце, который назывался dhamal. Еще я мог услышать грохот барабанного боя и дикие звуки свирели, под которые исполняли еще более бешеный, яростный attan, представлявший собой огромный хоровод, к которому могла присоединиться половина лагеря, как мужчины, так и женщины.
Однажды, услышав громкие звуки музыки в темноте ночи, я последовал в лагерь синдхов, состоявший из повозок, поставленных в круг. Я увидел, что танец исполняли только синдхские женщины, которые пели при этом: «Sammi meri warra, ma’in wa’ir…» Я обнаружил там Ноздрю, который тоже наблюдал за своими соотечественницами, смеялся и постукивал пальцами по пузу. На мой вкус, женщины эти были слишком смуглыми, кроме того, у них на верхней губе пробивались усы, но их танец выглядел прелестным, особенно при свете луны. Я присел рядом с Ноздрей – тот сидел, привалившись к колесу одной из крытых повозок, – и раб начал переводить для меня песню, сопровождавшую танец. Женщины подробным образом излагали трагическую историю любви, сказал он, историю принцессы Самми, которая еще девочкой влюбилась в мальчика, принца по имени Дхола. Однако, когда они выросли, он ушел, позабыл про нее и никогда не вернулся. Печальная история, однако если маленькая принцесса Самми, когда выросла, стала мясистой и усатой, принца можно было понять.
Поскольку все женщины этого каравана приняли участие в танце, то в повозке, к которой мы с Ноздрей прислонились, забеспокоился брошенный младенец. Он принялся так вопить, что перекрыл даже звучную музыку синдхов. Я какое-то время терпел, надеясь, что постепенно ребенок заснет или задохнется, признаться, меня не слишком заботило, что именно с ним случится, лишь бы замолчал. Когда же спустя довольно долгое время ничего не изменилось, я заворчал в раздражении.
– Позвольте мне его успокоить, хозяин, – сказал Ноздря. Он встал и забрался внутрь повозки.
Вопли ребенка перешли в бульканье, а затем и вовсе прекратились. Я обрадовался и все свое внимание сосредоточил на танце. Младенец, слава богу, помалкивал, но Ноздря еще какое-то время оставался в повозке. Когда он наконец вылез из нее и снова сел рядом со мной, я поблагодарил раба и шутливо спросил:
– Как тебе это удалось? Убил и закопал крикуна?
Он самодовольно ответил:
– Нет, хозяин. Меня мгновенно осенило: я дал ребенку пососать соску с молоком, которое лучше молока его матери.
Я даже не сразу понял, что Ноздря имеет в виду, а когда уразумел, то отшатнулся от него и воскликнул:
– Боже милостивый! Не может быть! – Ноздря совсем не выглядел пристыженным, он лишь слегка удивился моей бурной реакции. – Ges! Эта твоя маленькая штука вся в отвратительных болячках, ты всовывал ее в животнх и мужикам в задницу и… и теперь – ребенок! Дитя твоего народа!
Раб пожал плечами.
– Вы хотели, чтобы ребенок успокоился, хозяин Марко. Видите, он все еще спит и довольно посапывает во сне. И мне приятно.
– Приятно?! Ges Maria Ispo, да ты самое подлое и отвратительное человеческое создание, которое я только когда-либо встречал!
Гнусный поступок раба вполне заслуживал того, чтобы его избили до крови, и, конечно же, выйди правда наружу, ему бы как следует досталось от родителей младенца. Но поскольку я в некоторой степени сам спровоцировал его, я не стал бить раба. Я просто долго ругался и цитировал ему слова нашего Господа Иисуса – или пророка Исы, которому поклонялся Ноздря, – что мы всегда должны нежно обращаться с маленькими детьми, потому что они войдут в Царствие Божие.
– Но я сделал это нежно, хозяин. Теперь наступила тишина, и вы можете наслаждаться танцем дальше.
– Я не могу! Не в твоей компании, тварь! Я не могу смотреть в глаза танцующим женщинам, зная, что одна из них мать этого несчастного невинного младенца.
Потому-то я и ушел еще до того, как представление закончилось.
К счастью, обычно ничто не мешало мне наслаждаться зрелищами. Иной раз мне случалось также наблюдать не танцы, а игры. В Базайи-Гумбаде были популярны две спортивные уличные игры. Ни в одну из них нельзя было играть на маленькой площадке, потому что в обеих играх участвовало огромное количество мужчин верхом на лошадях.
В первой игре принимали участие только мужчины-хунзукуты, потому что изначально ее придумали у них на родине, в долине реки Хунзы, где-то к югу от этих гор. Участники игры размахивали тяжелыми палками, похожими на колотушки, отбивая предмет, на их языке именуемый pulu, – круглый шар из ивы, который катился по земле как мяч. В каждой команде было по шесть верховых хунзукутов, которые старались ударить по pulu своими палками – в то же время они довольно часто и с восторгом лупили по своим противникам, их лошадям и собственным игрокам – для того, чтобы провести pulu мимо шестерки защищающихся противников и закатить или забить его за линию в дальнем конце поля, что означало победу.
Я часто терял нить игры, оттого что долго по отдельности разговаривал с игроками обеих команд. Все они были одеты в тяжелую одежду из меха и кожи и вдобавок неизменно щеголяли в традиционных головных уборах – человек при этом выглядит так, словно он удерживает на голове два огромных пирога. В действительности же их головной убор состоял из длинного рулона грубого полотна, оба конца которого накручивались на голову навстречу друг другу. Для состязаний в pulu шестеро участников одной команды надевали красные «пироги», а другие шестеро – синие. Но как только игра начиналась, эти цвета было уже невозможно различить.
Еще я часто терял из виду среди сорока восьми топчущихся копыт, во взметающемся снегу, грязи и брызгах, и сам деревянный pulu. Колотушки с громким стуком соединялись, и, хотя и не часто, некоторые игроки, спешившись, все-таки сильно ударяли по нему и, как правило, перебрасывали pulu. Более опытные зрители, а это значит, все остальные в Базайи-Гумбаде, были настоящими знатоками этой игры. Каждый раз, когда они видели, что pulu отскакивал за линию на одном или на другом конце поля, вся толпа начинала кричать: «Гол! Го-о-ол!» – хунзукутское слово, означающее, что какая-либо команда увеличила счет на одно очко, одновременно музыканты принимались бить в барабаны и играть на флейтах, издавая победную какофонию.
Игра заканчивалась, лишь когда одна из команд девять раз загоняла pulu за линию на противоположной стороне поля. Потому-то табун из двенадцати лошадей мог провести целый день, носясь туда и обратно по мокрому грязному полю. Игроки при этом вопили и громко богохульствовали, зрители одобрительно ревели, а палки взмывали вверх и ломались, часто в щепки. Вылетавшая из-под копыт грязь покрывала игроков, лошадей, зрителей и музыкантов. Всадники выпадали из седел и старались убежать, чтобы спастись от сидевших верхом товарищей. К концу дня, когда поле превращалось в настоящее болото из грязи и слизи, лошади начинали скользить на топких местах и валились наземь. Эта была восхитительная игра, я никогда не упускал случая взглянуть на нее.
Вторая игра была на нее похожа: в ней тоже принимало участие множество всадников. Однако их число не было ограничено, ибо здесь не было команд. Каждый играл сам за себя против остальных. Игра эта называлась bous-kashia, думаю, что это таджикское слово, однако к ней присоединялись все мужчины лагеря. Вместо pulu в bous-kashia гоняли по земле козлиную тушу без головы.
Свежий труп животного просто пинали по земле среди лошадиных копыт, а множество всадников, в стремлении приблизиться к нему, боролись, тузили и отталкивали друг друга. Каждый норовил дотянуться и схватить козла с земли. Тот, кому в конце концов удавалось это сделать, несся галопом и тащил его к линии в конце поля. Все остальные, разумеется, пускались за ним вдогонку, пытаясь выхватить трофей, подставить подножку его лошади, заставить ее свернуть или выбить всадника из седла. Кто бы ни схватил козлиную тушу, он сам становился добычей для остальных. Таким образом, игра в действительности представляла собой не что иное, как борьбу и выхватывание козлиной туши друг у друга. Игра была яростной и возбуждающей, лишь несколько игроков выходили из нее без потерь. Мало того, множество зрителей получали травмы от скачущих лошадей или падали без чувств, когда в них попадала туша козла.
Та зима на Крыше Мира была очень долгой. Я занимал себя, как мог, наблюдая игры и танцы и развлекаясь в постели с Чив. А еще я также проводил немало времени в шутливых беседах с хакимом Мимдадом.
Дядя Маттео принимал сурьму в порошке, как ему прописали, и мы видели, что дядюшка стал набирать потерянный во время болезни вес и становился сильнее день ото дня. Однако мы деликатно сдерживали свое любопытство, хотя нам и было интересно, когда же лечение превратит его в евнуха. Поскольку, пока мы находились в Базайи-Гумбаде, я никогда не заставал его в компании мальчика или незнакомого мужчины, я не мог сказать, когда же он прекратил подобные отношения. Во всяком случае, хаким все еще навещал нас время от времени, чтобы узнать, как продвигается лечение дяди Маттео и не надо ли увеличить или сократить количество сурьмы, которое тот принимал. А после этого мы с хакимом часто сидели вместе и болтали, он представлялся мне на редкость интересным стариком.
Как и все другие medego, которых я знал, Мимдад расценивал каждодневную медицинскую практику как тяжелый труд, которым он зарабатывал себе на жизнь, предпочитая при этом сосредотачивать большую часть своей энергии на частных исследованиях. Подобно многим другим medego, он мечтал открыть какое-нибудь новое чудесное лекарство, чтобы удивить мир и навсегда увековечить свое имя среди таких признанных светил медицины, как Асклепий[163], Гиппократ и Ибн Сина. Тем не менее большинство лекарей, которых я встречал – во всяком случае в Венеции, – занимались лишь тем, что разрешала или, по крайней мере, не препятствовала им делать церковь; все они пытались найти новые способы, чтобы изгнать или уничтожить демонов болезни. Однако иссле дования Мимдада и его опыты лежали совсем даже не в области лекарского искусства, а в сфере герметики и основывались на трактатах легендарного Гермеса Трисмегиста, то есть балансировали на грани магии[164].
Поскольку герметические искусства первоначально долгое время практиковались язычниками вроде греков, арабов и македонцев, церковь, естественно, запретила изучать их. Но каждый христианин слышал об этом. Что касается меня, то я знал, что герметики, старые и новые – адепты, как они любили себя называть, – почти все поголовно вели свои исследования лишь в двух направлениях: пытались открыть эликсир жизни и найти универсальный философский камень, который превращает обычные металлы в золото. Поэтому я был удивлен, когда хаким Мимдад посмеялся над этим моим заявлением, назвав все это сказками.
Он призналс, что тоже является адептом древнего оккультного искусства. Лекарь называл его al-kimia (алхимия) и утверждал, что Аллах сначала обучил ему пророков Муссу и Гаруна (имея в виду Моисея и Аарона), а уж от них оно постепенно дошло до таких знаменитых экспериментаторов, как великий арабский мудрец Джабир[165]. И еще Мимдад признался, что, подобно всем остальным адептам, он втайне мечтал о философском камне, но меньше всего его при этом привлекали столь грандиозные цели, как бессмертие или несказанное богатство. Сам он надеялся открыть или снова найти лишь рецепт «приворотного зелья Меджнуна и Лейли»[166]. Однажды, когда зима уже ослабила свою хватку и вожаки караванов принялись изучать небо, решая, не пора ли им отправляться вниз с Крыши Мира, Мимдад рассказал мне легенду об этом замечательном зелье.
– Меджнун был поэтом, а Лейли – поэтессой, и они жили очень давно и далеко отсюда. Никто не знает где и когда. Все, что осталось от них, – это стихи, а все, что о Меджнуне и Лейли известно, – это то, что они по собственному желанию умели изменять свою внешность. Они могли становиться моложе или старше, красивее или уродливее, мужчиной или женщиной, как им больше нравилось. Или же они могли меняться полностью, становясь гигантскими птицами Рухх, или могучими львами, или ужасными джиннами. Или же, если они пребывали в беззаботном настроении, они могли превращаться в нежных оленей, или прекрасных лошадей, или же в изысканных бабочек…
– Полезный дар, – заметил я. – В своих стихах они могли изобразить несвойственную человеку жизнь более детально, чем это делали другие поэты.
– Без сомнения, – согласился Мимдад. – Однако они никогда не стремились нажить богатство или прославиться благодаря этому своему особому дару. Они пользовались им для игры, а самой любимой их игрой была любовь. Акт физической любви.
– Dio me varda! Неужели им нравилось заниматься любовью с лошадьми и им подобными? Ну, значит, тогда в жилах нашего раба течет кровь поэта!
– Нет-нет-нет. Меджнун и Лейли занимались любовью лишь друг с другом. Ну подумайте сам, Марко. Разве им этого было недостаточно?
Я призадумался.
– Да, пожалуй, вы правы.
– Представьте себе все разнообразие доступных им экспериментов.
Лейли могла стать мужчиной, а Меджнун женщиной. Или же она могла остаться собой, а он мог взобраться на нее в образе льва. Или он мог оставаться мужчиной, а она стать нежной газелью. Или же они могли вообще стать другими людьми, в том числе и представителями одного пола. Или же невинными детьми, один мог стать взрослым, а другой ребенком. Или же оба они могли придать себе причудливую форму.
– Ges…
– Когда же Меджнун и Лейли уставали от занятий любовью в образе людей, пусть даже и разнообразных и прихотливых, они могли интереса ради испытать новые удовольствия, которые наверняка известны зверям, змеям, демонам-джиннам или прекрасным пери. Они могли стать двумя птичками, занимающимися любовью в полдень, или же двумя бабочками, которые любили друг друга в ароматных объятиях цветка.
– Звучит восхитительно.
– Или же они могли принять облик людей-гермафродитов, и тогда оба, и Меджнун, и Лейли, могли стать одновременно al-fa’il и al-mafa’ul друг друга. Возможностям не было числа, и они могли попробовать все, поскольку только этим и занимались всю жизнь – за исключением разве что тех моментов, когда оба насыщались и прерывались, чтобы написать одно или два стихотворения.
– Вы надеетесь превзойти их?
– Я? О нет, я стар, и мой возраст любви уже давно миновал. К тому же адепт не может заниматься алхимией ради своей корысти. Я надеюсь изобрести приворотное зелье и сделать его силу доступной для всех мужчин и женщин.
– А вы уверены, что Меджнун и Лейли пользовались именно зельем? А вдруг для того, чтобы измениться, они произносили заклинания или читали стихи?
– Надеюсь, что нет, ибо это означает для меня тупик. Я не умею писать стихи, я не могу даже прочесть их с должным искусством. Пожалуйста, не надо делать обескураживающих предположений, Марко. Я могу приготовить зелье, состоящее из жидкости и порошка, при помощи чар. И кое-что у меня уже получилось.
Разговор становился интересным, и я спросил:
– Да ну? Вы добились успеха?
– Некоторого, пожалуй. Правда, одна из моих жен умерла, после того как попробовала очередной мой препарат, но она умерла с блаженной улыбкой на устах. Другая, усовершенствованная разновидность этого препарата погрузила вторую мою жену в исключительно яркий сон. Во время него она начала ласкать и трогать себя рукой и даже стискивать себя в интимных местах, но это было много лет назад, она не прекратила это делать и по сей день, потому что так никогда и не проснулась от этого сна. Моя вторая жена и сейчас живет в комнате со стенами, обитыми тканью, в так называемом Доме иллюзий в Мосуле. Всякий раз, когда я бываю там, я захожу, чтобы справиться о ее состоянии, и тамошний хаким рассказывает, что жена моя все еще демонстрирует самовозбуждение. Жаль, что я не знаю, какой сон ей снится.
– Ges! И вы называете это успехом?
– Любой эксперимент считается успешным, если из него узнаешь нечто новое. После этого я исключил из своих рецептов соли тяжелых металлов, придя к выводу, что они вызывают глубокую кому или даже смерть. Теперь я придерживаюсь постулатов Анаксагора и использую только органические или же состоящие из подобных частей ингредиенты. Йохимбин, кантаридин, шпанские мушки, галлюциногенные грибы и тому подобное. – Далее последовали невразумительные латинские названия, показавшиеся мне, в силу моей необразованности, полнейшей тарабарщиной. – Тут, по крайней мере, нет опасности того, что человек может не проснуться.
– Приятно это слышать. А чего-нибудь еще вы добились?
– Ну, была одна бездетная пара, которая уже потеряла всякую надежду обзавестись потомством. Сейчас у них четыре или пять прекрасных мальчиков, и, думаю, они никогда не сосчитают количество отпрысков женского пола.
– Вот это, с моей точки зрения, действительно успех.
– Своего рода, да. Однако все их дети – самые обычные люди.
Обидно.
– Я вас понимаю.
– А ведь эти муж с женой были последними добровольцами, которые решились попробовать зелье. Я подозреваю, что хаким из Дома иллюзий распустил сплетни по всему Мосулу, в нарушение клятвы врача. Таким образом, основная моя трудность состоит не в том, чтобы приготовить новые разновидности зелья, надо найти тех, на ком можно его испытать. Я сам слишком стар, а две мои оставшиеся жены наотрез отказываются участвовать в экспериментах. Как вы, должно быть, понимаете, лучше всего попробовать зелье на мужчине и женщине одновременно. Желательно на молодых и полных жизни.
– Понятно. На Меджнуне и Лейли, так сказать.
Наступила продолжительная пауза.
Затем он сказал, спокойно и осторожно, но голосом, полным надежды:
– Марко, может быть, у вас есть подходящая Лейли?
Красота опасности.
Глава 4
Опасность красоты.
– Надеюсь, ножа у тебя с собой нет, – сказал Шимон, когда я зашел в его лавку. – Эта domm сегодня в ужасном настроении. Может, на этот раз ты выберешь кого-нибудь другого? Теперь, когда лагерь начинает сворачиваться, думаю, ваша группа тоже скоро отправится в путь. А напоследок тебе, возможно, захочется чего-нибудь новенького? Другую девушку, не domm?
Но нет, для моей игры в Лейли и Меджнуна мне нужна была только Чив. Тем не менее, понимая, что последствия этой игры могут оказаться непредсказуемыми, я все же прислушался к совету иудея и оставил свой «выстреливающий» нож у него в конторке. А еще я оставил там целую кучку дирхемов, предусмотрительно заплатив вперед, дабы он не появился в самый неподходящий момент с сообщением, что время истекло. После этого я вошел в спальню Чив и сказал:
– У меня кое-что есть для тебя, моя девочка.
– У меня для тебя тоже кое-что есть, – ответила она. Чив, абсолютно голая, сидела на hindora и, заставляя кровать слегка покачиаться на веревках, втирала масло в свои округлые смуглые груди и плоский живот, чтобы придать им блеск. – Или будет вскоре.
– Еще один нож? – лениво спросил я, начиная раздеваться.
– Нет. Ты что, уже потерял и второй нож? Ну и ну! Нет, это будет кое-что, от чего ты не сможешь отречься так легко. Я жду ребенка.
Я замер в оцепенении, и вид у меня при этом, наверное, был глупее некуда, потому что я наполовину спустил с себя шаровары и теперь стоял, как аист, на одной ноге.
– Как понимать твои слова о том, что я не смогу отречься? Почему ты говоришь об этом мне?
– А кому еще мне говорить?
– Почему, например, не прежнему владельцу ножа? Да мало ли у тебя было других мужчин.
– Я бы так и сделала, если бы отцом ребенка был кто-нибудь другой. Но это ты.
К тому времени первое изумление уже прошло, и я снова овладел собой. Я продолжил раздеваться, но уже не так энергично, как раньше, и разумно возразил:
– Но я же приходил сюда всего лишь месяца три или около того. Откуда ты можешь знать?
– Я знаю. Мы, женщины romm, умеем определять подобные вещи.
– Тогда вы должны знать и как их предотвратить.
– Я знаю. И обычно вставляю себе затычку из морской соли, смоченной маслом грецкого ореха. И если я пренебрегала этими мерами предосторожности, то лишь потому, что была просто ошеломлена твоим vyadhi, твоим пылким желанием.
– Не надо меня обвинять или преувеличивать мои достоинства. Небось, надеешься таким образом склонить меня на свою сторону? Мне не нужны никакие темнокожие отпрыски.
– Что? – Больше Чив ничего не сказала, но при этом она прищурилась, внимательно рассматривая меня.
– В любом случае, Чив, я отказываюсь тебе верить. Я не вижу в твоем теле никаких изменений. Оно все еще очень привлекательное и прекрасной формы.
– Да, и моя работа зависит от того, каким будет мое тело. Измененное беременностью, оно станет бесполезным для surata. Но скажи, почему ты мне не веришь?
– Уверен, что ты просто притворяешься. Чтобы оставить меня при себе. Или для того, чтобы я взял тебя с собой, когда уеду из Базайи-Гумбада.
«Спокойно, Марко!»
– Ты такой желанный.
– В конце концов, я не дурак. И удивляюсь, что ты посчитала меня настолько легковерным, решив поймать на такую старую и примитивную женскую уловку.
«Спокойно!»
– Неужели ты и правда считаешь это всего лишь уловкой?
– Хорошо, допустим ты действительно носишь ребенка. Но в таком случае опытная и разумная женщина вроде тебя наверняка знает, как от него избавиться.
– О да. Есть разные способы. Но я хотела, чтобы ты все-таки узнал про ребенка, прежде чем отречешься от него.
– Вот и прекрасно. Я узнал и не вижу никаких поводов для беспокойства. Мы оба пришли к обоюдному согласию. А теперь я покажу тебе кое-что интересное.
И, сбросив с себя последнюю одежду, я уронил на hindora бумажный пакетик и маленький глиняный флакон.
Чив развернула бумагу и сказала:
– Это всего лишь самый обыкновенный гашиш. А что в маленькой бутылочке?
– Чив, ты когда-нибудь слышала о поэте Меджнуне и поэтессе Лейли? Я присел рядом с девушкой и рассказал ей все, что хаким Мимдад поведал мне о легендарных любовниках и их чудесном даре принимать разные обличья, в которых они занимались любовью. Я умолчал лишь о том, что хаким сказал мне, когда выбрал меня и Чив в качестве подопытных для испытания своего последнего варианта зелья. Он в последний момент засомневался и пробормотал: «Девушка из народа romm? Говорят, что эти люди и сами владеют магией. Она может войти в конфликт с алхимией».
Я объяснил Чив:
– Мы разделим питье из флакона. А затем, пока мы будем ждать его действия, сожжем гашиш. Бандж, как тут его называют. Мы будем вдыхать его дым, это развеселит нас и временно ослабит нашу волю, сделав обоих более чувствительными к зелью.
Чив улыбнулась так, словно отвлеклась от забот.
– Ты хочешь попробовать магию гаджи на женщине народа рома?
Есть хорошая поговорка, Марко. О дураке, который беспокоился о дьявольском огне и подкладывал в него дрова.
– Но это же не какая-то дурацкая магия. Это алхимия, ее придумали мудрецы и ученые врачи.
Улыбка осталась на ее лице, но утратила беззаботность.
– Ты сказал, что не видишь изменений в моем теле, однако собираешься сам мгновенно изменить оба наших тела. Ты ругал меня за то, что я притворяюсь, а теперь хочешь, чтобы мы вдвоем притворялись.
– Это не притворство, это эксперимент. И я вовсе не жду, что ты поймешь философию герметиков. Просто поверь мне на слово: это гораздо выше и прекрасней, чем всякие варварские суеверия.
Чив открыла флакон и принюхалась.
– Пахнет тошнотворно.
– Хаким сказал, что испарения гашиша подавят любую тошноту.
Он рассказал мне, какие ингредиенты входят в зелье. Семена папоротника, лист повилики, корень лекарственного растения chob-i-kot, порошок из оленьих рогов, козье вино и другие безвредные вещи, ни одна из них не ядовита. В противном случае я, разумеется, не стал бы глотать эту микстуру сам и не попросил бы это сделать тебя.
– Прекрасно, – сказала Чив. Улыбка девушки превратилась в довольно злой оскал, она опрокинула флакон и сделала глоток. – Я разложу бандж на жаровне.
Большую часть зелья она оставила для меня.
– Твое тело больше моего, возможно, ему трудней измениться.
Я выпил все зелье. Маленькая комнатка быстро наполнилась густым, голубоватым, сладковатым запахом гашиша, когда Чив бросила его на угли жаровни. Она что-то нечленораздельно бормотала, видимо, на своем родном языке. Я вытянулся на спине во всю длину hindora и крепко закрыл глаза, чтобы удивление было сильнее, когда я открою их и увижу, во что превратился.
Возможно, дальнейшее было просто бредом, вызванным гашишем, но я так не думаю. В прошлый раз, когда я пробовал гашиш, обрывки сновидений смешивались, кружились и путались. На этот раз все последующие события казались реальными, четкими и происходившими на самом деле.
Я лежал с закрытыми глазами, ощущая всем своим обнаженным телом жар, который исходил от жаровни, глубоко вдыхал сладкий дым и ожидал, что вот-вот начну изменяться. Сам не знаю, чего именно я ожидал: возможно, что у меня на лопатках прорежутся крылья птицы, или бабочки, или пери. А может, что мой мужской член, который уже встал в предчувствии, превратится в огромный член быка. Но я ощущал лишь постепенное и неприятное нарастание жара в комнате, а затем и нужду опорожнить свой мочевой пузырь. По утрам такое случается сплошь и рядом: мужчина проснулся, и его член стал твердым как candeltto, но наполнен он всего лишь обычной мочой. Никаких сексуальных желаний при этом не возникает, а опорожнить его в этот момент опасно, потому что в таком положении моча течет вверх и можно испачкаться.
Не слишком-то многообещающее начало любовных приключений! Поэтому я продолжил лежать тихо, с закрытыми глазами, надеясь, что это ощущение пройдет само собой. Но оно не проходило. Позыв, напротив, усилился, так же как и жара в комнате, наконец я заволновался и почувствовал себя неуютно. Внезапно в паху у меня возникла боль, как это иногда бывает после продолжительного позыва к мочеиспусканию, когда сдерживаешься слишком долго. Боль была такой мучительной, что я не задумываясь выпустил струю мочи. В следующий момент я просто лежал, ощущая стыд и надеясь, что Чив ничего не заметила. Но потом я обнаружил, что не чувствую, что мой голый живот обрызган, как случалось ранее, когда мой стоящий орган выпускал мочу в воздух. Я почувствовал влагу внизу и между ног. Странно. В чем же дело? Я открыл глаза, но не увидел вокруг ничего, кроме голубоватого дыма. Стены комнаты, жаровня, девушка – все исчезло. Я бросил взгляд вниз, чтобы посмотреть, почему это candeltto ведет себя так странно, но тут мой взгляд наткнулся на мои собственные груди.
Груди! У меня выросли груди, как у женщины, и они были так же прекрасны: острые, вздымающиеся, цвета слоновой кости, с привлекательными большими желтовато-коричневыми ореолами вокруг припухлых сосков, блестевшие от пота, струйки которого стекали по ложбине. Зелье саботало! Я изменился! Мне предстояло совершить самое странное путешествие-открытие своей жизни!
Я поднял голову, чтобы посмотреть, как мой candeltto согласуется с этими новыми дополнениями. Но так и не смог его увидеть из-за огромного круглого живота. Он напоминал гору, по сравнению с которой мои груди казались предгорьем. Я покрылся потом. Это и так был весьма оригинальный опыт – стать женщиной на какое-то время, но чтобы тучной, жирной женщиной? Возможно, я был даже безобразной женщиной, потому что мой пупок, который всегда представлял собой незаметную маленькую ямку, теперь выпячивался, вздымаясь подобно маленькому маяку на вершине живота-горы.
Не в состоянии разглядеть свой член, я принялся искать его на ощупь. Однако натолкнулся лишь на волосы на своем «артишоке», гораздо более пышные и курчавые, чем те, к которым я привык. Когда я скользнул рукой еще ниже, то обнаружил – уже не слишком удивляясь, – что мой candeltto исчез, так же как и мошонка. Теперь на их месте располагались женские половые органы.
Я не подскочил и не закричал. В конце концов, я ожидал изменений. И превратись я во что-нибудь вроде птицы Рухх, это взволновало и испугало бы меня гораздо сильнее. В любом случае, я был уверен, что не останусь таким навсегда. Однако и радоваться тоже оказалось особенно нечему. Женские органы должны были быть привычны для моей пытливой руки, однако некоторые отличия сбивали меня с толку. То, что я сейчас трогал пальцами, было тесным, напряженным и жарким, а еще непривычно клейким после недавнего непроизвольного мочеиспускания. Когда я прикоснулся к своим женским органам, они не походили на мягкий, очаровательный и гостеприимный кошелек – михраб, kus, pota, mona, – куда я столь часто засовывал пальцы, и не только.
Как же мне быть? Я ожидал, что, когда женские интимные органы исследуют пальцами, пусть даже своими собственными пальцами, женщина должна почувствовать какое-то наслаждение или хотя бы приятную щекотку. Но теперь, когда я сам был женщиной, то чувствовал лишь, как меня пронзают пальцы; это заставляло меня ощущать только заигрывания, и мой внутренний отклик был просто волной чувствительности. Я медленно скользнул пальцем внутрь себя, но он не прошел достаточно далеко, потому что ему что-то мешало, а затем мягкое обрамление отвергло палец – можно даже сказать, выплюнуло. Что-то там было, прямо внутри меня. Уж не затычка ли из морской соли? Возможно, мой исследовательский зуд был вызван скорее отвращением, чем любопытством, так что я решил не повторять опыт. Но даже когда я, не торопясь, резко щелкнул пальцем по zambur, lumaghtta – самой нежной части моих новых органов, такой же чувствительной к любым прикосновениям, как и веко, – то не почувствовал ничего, кроме нахлынувшей раздражительности и предпочел оставить их в покое.
Я удивился: неужели женщина не испытывает ничего приятней этого, когда ее ласкают? Разумеется, испытывает, сказал я себе. Тогда, возможно, все дело в толщине? Я стал вспоминать, приходилось ли мне ласкать действительно толстую женщину. Во всяком случае, надо было установить, не был ли я сам, в своем новом обличье, толстой женщиной? Я сел, чтобы посмотреть.
Прекрасно: у меня все еще сохранился этот некрасивый вздувшийся живот, и теперь он показался мне еще уродливей из-за того, что был обтянут нездоровой синюшной кожей, по которой от моего вздувшегося пупка вниз к «артишоку» шла коричневая линия. Казалось, что живот оказался единственным местом, которое было у меня полным. Мои ноги были достаточно стройны, не имели волос и выглядели бы достаточно привлекательно, если бы видневшиеся на них вены не выступали, подобно сети, и не пульсировали, словно черви прорывали под кожей свои ходы. Мои руки также выглядели довольно стройными и по-девичьи мягкими. Но они не показались мне мягкими, я ощущал в них боль и неровности. Пока я разглядывал их и сгибал, обе руки вдруг скрючились в спазме, что заставило меня издать стон.
Стон этот был достаточно громким, чтобы Чив его услышала, но она не материализовалась из голубоватого дыма, который меня окружал даже тогда, когда я несколько раз окликнул ее по имени. Что же с ней сделало зелье? Я предположил, что по принципу превращения, раз я стал женщиной, то Чив превратилась в мужчину. Но хаким говорил, что Маджнун и Лейли иногда развлекались тем, что оба становились людьми одного пола. Иногда же один из них или оба делались невидимыми. До сих пор основной целью зелья было усилить чувства во время занятий любовью. А в этом отношении, рассудил я, пробное зелье потерпело неудачу. Ни один партнер – мужчина, женщина, невидимка, – похоже, не хотел совокупляться с тем нелепым созданием, в которое я превратился. Тем не менее что же все-таки произошло с Чив? Я звал ее снова и снова… а потом вдруг завопил.
Я завопил, потому что другое ощущение сотрясло мое тело, ощущение гораздо более ужасное, чем обычная боль. Что-то двигалось, нечто, что не было мной, но оно двигалось внутри меня, внутри чудовищно вздувшегося живота. Я знал, что это не неусвоенная пища в желудке, потому что движение происходило где-то ниже. Это не было и плохо переваренной пищей, из-за которой в нижнем отделе кишечника образуются газы, потому что я был знаком прежде с этим ощущением. Оно было достаточно неприятным и вызывало спазмы, даже когда не сопровождалось ни звуками, ни зловонием. Нет, на этот раз это было что-то совершенно иное, ощущение, которого я никогда прежде не испытывал. Я чувствовал себя так, словно проглотил какое-то небольшое спящее животное и переваривал его где-то в глубине своего кишечника, а потом оно внезапно проснулось, потянулось и зевнуло. «Мой Бог, – думал я, – а вдруг оно захочет выбраться оттуда наружу?»
И тут оно снова зашевелилось, а я опять пронзительно закричал, потому что оно, похоже, собиралось сделать именно это. Но не сделало.
Движение быстро успокоилось, заставив меня испытать стыд за мой визгливый крик. Животное могло просто повернуться немного в своем жилище, как если бы недоумевало, каким образом оно там оказалось. Я снова почувствовал между ног влагу и подумал, что опять обмочился от страха. Однако когда я положил туда руку, то почувствовал что-то еще ужасней мочи. Я поднял руку и поднес ее к глазам: мои пальцы слиплись от вязкой субстанции, нити которой протянулись от ладони и до самого паха, влажные, липкие и непрочные. Субстанция оказалась влажной, но это была не жидкость. Она была липкой и серой, вроде слизи, вытекающей из разбитого носа, и вся в прожилках крови. Я принялся проклинать хакима Мимдада и его дьявольское зелье. Подлый лекарь не только подсунул мне это уродливое женское тело, очевидно такое, у которого были деформированы женские органы, но к тому же в нем завелось еще кое-что нездоровое, испускавшее тошнотворные выделения.
Убедившись, что моя новая оболочка точно была больной или покалеченной, я рассудил, что мне лучше не рисковать и не вставать, чтобы найти Чив. Разумнее остаться лежать там, где я лежу. Поэтому я позвал девушку еще несколько раз, но безрезультатно. Я даже стал звать Шимона, хотя и мог представить себе, как иудей будет смяться и издеваться, увидев меня в теле женщины. Шимон не пришел тоже, и теперь я сожалел, что заплатил ему сразу за долгое время вперед. Какие бы крики и шум ни раздавались из комнаты, он наверняка принял их за бурные занятия любовью и решил не быть назойливым.
Долгое время я лежал на спине. Ничего больше не происходило, разве что в комнате становилось все жарче и жарче. Я начал потеть, и к моему позыву помочиться прибавилось теперь и желание опорожнить кишечник. Казалось, что маленькое животное внутри меня всем своим весом давило на мои мочевой пузырь и кишечник, невыносимо сжимая их. Мне пришлось приложить видимое усилие, чтобы не позволить себе освободиться, но я устоял, не желая опорожняться под себя и на кровать. Затем внезапно, словно дверь отворилась под напором оттаявшего снаружи снега, мое тело стало сотрясать дрожь. Пленка покрывавшего меня пота на моем теле превратилась в лед, все мои конечности сотрясались, по коже побежали мурашки, а выступающие соски встали наподобие часовых. Однако накрыться было нечем. Если дае вся моя одежда и валялась на полу, я не мог ни увидеть ее, ни дотянуться до нее, а встать и поискать я боялся. Но вскоре лихорадка прошла – так же внезапно, как и началась, – и воздух в комнате стал таким же спертым, как прежде. Я снова начал потеть и задыхаться.
Отказавшись от попытки объяснить происходящее с позиций логики, я попытался овладеть своими чувствами. Их было много, и они были разными. Я чувствовал определенное возбуждение: зелье сработало, по крайней мере частично. Я чувствовал некоторое предвкушение: зелье готово было совершить нечто большее, а это могло быть интересно. Но остальные мои эмоции не были такими уж приятными. Я чувствовал дискомфорт: мои руки оставались скрюченными, а желание опорожнить кишечник становилось нестерпимым. Я испытывал отвращение: из моего михраба все еще текло вещество, напоминающее гной. Я ощущал возмущение: это надо же, оказаться ввергнутым в такое положение. Я чувствовал жалость к себе: мне приходилось терпеть все это в одиночестве. Я ощущал вину: по справедливости, я должен был быть сейчас в караван-сарае и помогать своим компаньонам паковать вещи, готовясь к дальнейшему путешествию, а не здесь, потворствуя неуместному любопытству. Я испытывал страх: не зная наверняка, какие еще сюрпризы в запасе у зелья, я боялся, что сейчас со мной произойдет непоправимое.
Затем, в какое-то парализующее мгновение, все остальные ощущения исчезли, разрушенные, стертые с лица земли одним-единственным ощущением, которое стало преобладать над всеми ними: эта была боль. Боль настолько неистовая, что просто разрывала мои жизненно важные органы внизу, и мне даже показалось, что я слышу, как разрывается прочная ткань, но я мог слышать только свой мучительный крик. Я схватился было за свой предательский живот, но тут меня сотрясла такая боль, что мне пришлось вцепиться в раскачивающуюся hindora, чтобы не свалиться с нее.
При мучительном приступе боли человек инстинктивно старается двигаться, надеясь, что какое-нибудь движение смягчит ее; единственное движение, которое я мог сделать, – это поднять и раздвинуть ноги. Резкость движения привела к утрате контроля над самыми интимными мускулами, и моча внезапно заструилась теплой влагой мне прямо под ягодицы. Но вместо того, чтобы резко уменьшиться, боль уходила постепенно, сливаясь с чередующимися жаром и холодом. Я содрогался, когда внезапные приливы озноба уступали место сжимающему меня холоду, а затем меня вновь охватывал жар. Когда эти приливы наконец постепенно стихли, я остался лежать весь в поту и моче. Я был слаб, бессилен и тяжело дышал, словно меня полностью вымыли, и теперь мог громко крикнуть: «Что со мной происходит?»
И тут я все понял. Судите сами: здесь, на этом покрывале, лежит женщина. Она лежит, распростершись на спине, большая часть ее тела плоская, со всеми изгибами и формами, какие и должны быть у женского тела, кроме вот этой, вселяющей ужас выпуклости – раздутого живота. Она лежит, задрав и расставив ноги, обнажив свой михраб, сжатый и онемевший от напряжения. И при этом что-то есть в ней, внутри ее. То, что делает ее живот огромным. Оно живое. Женщина чувствует, как оно движется в ней, и ощущает первые страдания того, кто хочет выйти наружу. И как же ему выйти, если не через канал михраб между ее ног? Очевидно, что женщина эта беременна и готовится дать жизнь ребенку.
Прекрасно: такое величественное, спокойное и трогательное зрелище. Но я-то не был сторонним наблюдателем – я был ею. Жалким, медленно извивающимся предметом на покрывале, в нелепой позе, напоминающей лягушку, перевернутую на спину, – это был я.
«Ges Maria Ispo, – подумал я и, высвободив руку, которой хватался за край кровати, перевернулся, – как могло зелье сделать из меня два существа и поместить одно в другое? Что бы ни было внутри меня, должен ли я теперь пройти весь процесс его рождения полностью? Сколько времени это будет продолжаться? Что нужно делать дальше?» В дополнение к этим мыслям я вспоминал недобрыми словами хакима Мимдада, от души советуя ему отправиться в преисподнюю. Возможно, с моей стороны это было неразумно, потому что именно в хакиме я сейчас нуждался. Много ли я знал о новорожденных детях? Нет, весь мой опыт сводился к тому, что я раз или два видел бледных, голубовато-пурпурных, словно освежеванных, только что родившихся младенцев, выловленных мертвыми из каналов в Венеции. Я никогда не присутствовал даже при том, как бездомная кошка рожала котят. Наиболее знающие венецианские портовые ребятишки иногда обсуждали этот предмет, но все, что я припомнил, это то, что они упоминали о «родовых муках», а насчет этого мне не требовались указания. Я знал также, что женщины часто умирали от родовых мук на ложе, давая жизнь ребенку. Предположим, я умру в этом чуждом мне теле! Никто даже не узнает, кем я был. И меня похоронят в безымянной могиле, словно незамужнюю девицу, которую убил собственный ублюдок…
Однако я не мог спокойно поразмышлять даже о своей бесславной кончине. Яростная боль пришла вновь, и она была такой же разрывающей и суровой, как и прежде, но я стиснул зубы и не издал ни звука, напротив, я даже попробовал исследовать боль. Казалось, она зарождалась где-то в глубине моего живота, где-то позади, недалеко от хребта, и мучительно прокладывала путь вперед. Затем я получил передышку, во время которой смог вздохнуть, прежде чем боль снова напала на меня. Хотя боль и не уменьшалась, но мне казалось, что с каждой накатывающейся волной я могу лучше останавливать ее. Таким образом, я пытался измерить боль и интервалы между ее волнами. Каждый приступ продолжался от тридцати до сорока секунд, однако когда я попытал ся вычислить интервалы облегчения между ними, у меня ничего не вышло.
Однако одной лишь болью страдания мои не исчерпывались. И в комнате, и внутри меня самого все еще чередовались приступы жара и озноба, и я поочередно то поджаривался, то замерзал. В моем животе, где-то посреди всех этих страданий, нашелся уголок для тошноты. Я то рыгал, то меня тошнило, несколько раз я боролся с рвотой. Я все еще непроизвольно мочился каждый раз, когда накатывала боль, и только благодаря тому, что ценой невероятных усилий сжимал мускулы, не опорожнил заодно и кишечник. Пролитая моча была жгучей. Мои бедра и пах внизу были сырыми, они чесались и словно были покрыты язвами. Я испытывал сводившую с ума жажду, возможно, из-за того, что весь пропотел и обильно помочился. Мои руки все еще конвульсивно скрючивались; мало того, теперь то же самое происходило и с моими ногами из-за неловкой позы, в которой я находился. Там, где моя спина прижималась к постели, я чувствовал раздражение. В действительности у меня болело везде, в том числе и во рту. Он был так перекошен, что болели и сами губы. Я был даже рад, когда родовые муки в очередной раз начали распиливать мои кишки. Они были такими ужасными, что все остальное вылетело у меня из головы. Я пришел к мысли, что, после того как я выпил зелье, со мной не произошло ничего хорошего. Теперь, по истечении бесконечных часов, я старался убедить самого себя, что зелье вместо этого вызвало у меня жажду и тошноту. Я осквернил себя и терзался от мучений, которые сопровождались периодическими приступами боли. По крайней мере, это будет продолжаться до тех пор, пока не перестанет действовать зелье и я не стану самим собой или пока оно не окружит меня другими мучениями, новыми и отличными от прежних.
И точно, постепенно мне стало еще хуже. Когда приступы боли перестали выжимать из меня струи мочи, я подумал, что в теле больше не осталось жидкости. Но внезапно я почувствовал, что снизу меня омыла влага, исторгнутая мной, – поток жидкости, словно между ног вдруг опрокинули кувшин. Жидкость была теплой как моча, но, когда я приподнялся, чтобы посмотреть, то разглядел, что разлившаяся лужа была бесцветной. Я также заметил, что жидкость вылилась не из мочевого пузыря и не через тот маленький канал, через который женщины изливают мочу, а через михраб. Я вынужден был предположить, что эта грязь сигнализирует о том, что наступает еще более грязная стадия в том грязном процессе, который называется родами.
Боль в животе теперь накатывала через более короткие помежутки, у меня почти не оставалось времени на то, чтобы передохнуть после приступа и сжаться в готовности к следующему. Это навело меня на размышления: а может, не стоит пытаться уклоняться от боли, потому что это причиняет лишние мучения. Может, если храбро встретить боль, оттолкнуть ее… Я попытался так и сделать, но «отталкивание боли» в этой ситуации означало борьбу с напряжением тех мускулов, которые были вовлечены в процесс испражнения. И поэтому, когда мучительная боль слегка ослабла, я обнаружил, что выдавил из себя на кровать между ног значительное количество зловонной жижи. Однако на сей раз это меня не слишком заботило. Я просто подумал: «Ты и раньше знал, что человеческая жизнь заканчивается в дерьме. Теперь ты знаешь, что она также и начинается с дерьма».
– Господи, во имя Царствия Небесного, – я внезапно припомнил, как недавно читал мораль рабу Ноздре, – позволь маленькому ребенку явиться ко мне. – Я произнес это по памяти и печально рассмеялся.
Я не смеялся долгое время. Хотя в это и трудно поверить, но дела после этого пошли еще хуже. Боль накатывала теперь уже не волнами, а быстрой непрерывной чередой, она стала сильнее, и наконец в моем животе наступила постоянная агония. Однако она не ослабевала, а становилась все ужасней, и в конце концов я, к своему стыду, принялся рыдать, хныкать и стонать. Я боялся, что боль уже никогда не прекратится, и изо всех сил желал милосердного обморока. Если бы кто-нибудь склонился в этот момент надо мной и сказал: «Это еще ничего. Ты способен страдать гораздо сильней, и так оно и будет», – то я, пожалуй, смог бы среди всех этих мук, среди стонов и рыданий издать еще один смешок. Однако этот некто оказался бы прав.
Я почувствовал, что мой михраб начал раскрываться и растягиваться, словно зевающий рот; губы его продолжили широко раскрываться до тех пор, пока отверстие не превратилось в окружность, словно распахнувшийся в крике рот. И хотя это было достаточно мучительно, но внутреннюю часть этой окружности, казалось, внезапно полили жидким огнем. Я сунул руку в это жидкое пламя, не заботясь о последствиях. Однако ничего не последовало, ожога не было, только что-то хрупкое. Я поднес руку к своим слезящимся глазам и сквозь слезы увидел, что мои пальцы испачканы в чем-то отвратительном, в какой-то бледно-зеленой субстанции. Как она могла так жечься?
Но даже тогда, наряду с неистовой болью в животе и обжигающим пламенем внизу, я мог чувствовать и другие ужасные вещи. Я ощущал пот, который тек по моему лицу в рот, и кровь из искусанных мною губ. Я вдыхал свое бормотание, стоны и хриплое дыхание. Я ощущал зловоние нечистот, которыми было вымазано мое тело. Я чувствовал, как внутри меня снова зашевелилось создание: оно кувыркалось, пиналось и молотило меня, неуклюже прокладывая себе дорогу через боль в животе по направлению к пламени внизу. Пока оно двигалось, оно еще сильней давило на мой мочевой пузырь и кишки, каким-то образом в них еще осталось, от чего освободиться. И вот сквозь последнее выдавливание мочи и экскрементов создание начало двигаться. И, ах, Господи! Когда Бог вынес приговор: «В муках будешь рожать ты детей своих», он действительно сделал это. Я испытывал обычную боль и прежде, но я познал настоящую боль за эти часы, после я познал и другую боль, но думаю, что нет на земле боли, подобной той, которую испытывал я тогда. Я видел, как пытали людей профессиональные палачи, но сомневаюсь, что есть хоть один человек, настолько жестокий, изобретательный и достигший совершенства в причинении боли, как Господь.
Боль состояла из двух различных видов. Первая ее разновидность возникала оттого, что мой михраб неистово двигался туда-сюда. Возьмите кусочек кожи, начните ее медленно и безжалостно резать и попытайтесь представить себе, что эта кожа расположена у вас между ног, от «артишока» до анального отверстия. Когда я впервые почувствовал эту боль, она заставила меня завопить. Кости в этом месте расположены близко друг к другу, и они, должно быть, раздвинулись в стороны с таким же скрежетом и грохотом, с каким валуны непримиримо несутся по узкой расщелине между горами. Одновременно с этой болью я ощущал также отвратительное движение и боль внутри себя, размельчение и растяжение всех костей между ногами, мучительное жжение крайней плоти. И только представьте себе, даже среди этой неистовой боли, издавая крики и вопли, невозможно потерять сознание, чтобы избежать мучительной агонии.
Я, во всяком случае, не потерял сознания до тех пор, пока вместе с последней волной, потоком и скрежетом боли не раздался слабый визг и темно-коричневая головка не появилась у меня между бедрами, липкими от крови и слизи. И тут кто-то злобно произнес голосом Чив: «Кое-что, от чего ты не сможешь отречься так легко…» А затем мне показалось, что я умер.
Глава 5
Когда я наконец очнулся, то уже снова был самим собой. Я, все еще голый, лежал на спине на hindora, но я вновь стал мужчиной, и тело, казалось, было мое собственное. Я был покрыт засохшим потом, во рту страшно пересохло, очень хотелось пить, и у меня раскалывалась голова, но больше ничего не болело. На покрывале не было никакого зловонного месива из экскрементов. Оно выглядело таким же чистым, как и всегда. Комната почти полностью очистилась от дыма, и я увидел на полу брошенную мной одежду. Чив тоже была здесь, полностью одетая. Она сидела на корточках и заворачивала в бумагу из-под гашиша что-то маленькое, бледное, голубовато-пурпурного цвета.
– Все это был сон, Чив? – спросил я. Девушка не ответила и даже не взглянула на меня, продолжая заниматься своим делом. – А что произошло в это время с тобой, Чив? – Она молчала. – Я думал, что у меня родился ребенок, – сказал я, облегченно хихикнув. Никакого ответа. Я продолжил: – Ты была там. Это была ты.
При этих словах Чив подняла голову, на лице ее застыло злое выражение, как и во сне, или что там это было. Она спросила:
– Я была темно-коричневой?
– Почему… хм, да, вроде бы.
Девушка покачала головой.
– Дети romm становятся темнокожими поздней. Когда они рождаются, они такого же цвета, как и дети белых женщин.
Чив встала и вынесла свой маленький сверток из комнаты. Затем дверь открылась, и я удивился, заметив, что на улице светло. Неужели я пробыл здесь всю ночь и уже наступил следующий день? Мои компаньоны будут беспокоиться и сердиться, что я бросил их паковать вещи одних. Я принялся торопливо надевать на себя одежду.
Ко гда Чив вернулась в комнату, уже без свертка, я снова продолжил раз говор: