Путешественник Дженнингс Гэри
– Хоть убей, не могу поверить, что хоть одна женщина в здравом уме когда-либо захочет пройти через весь этот ужас. А ты, Чив?
– Нет, я не захочу.
– Ну признайся, я был прав? Ты только притворялась раньше? На самом деле ты не беременна?
– Нет, я не беременна. – Обычно разговорчивая, она сегодня отвечала слишком отрывисто.
– Не бойся. Я не сержусь на тебя. Наоборот, я очень рад. А теперь мне надо возвращаться в караван-сарай. Я пойду?
– Да. Ступай.
Она сказала это так, словно подразумевала: «И не возвращайся».
Я не видел причины для такой грубости. У меня возникло подозрение, что именно Чив была виновата в моих страданиях, поскольку ухитрилась что-то добавить в зелье и изменить его действие.
– Она в плохом настроении, как ты и говорил, Шимон, – сказал я иудею, когда выходил из лавки. – Наверное, я должен тебе еще денег, потому что пробыл у тебя столько времени?
– Нет, – ответил он. – Ты был совсем недолго. По совести – вот – я отдаю тебе один дирхем обратно. А вот и твой «сжимающий» нож. Шолом!
Итак, стоял все тот же самый день, было немного за полдень, мои мучения лишь казались такими невероятно долгими. Я отправился обратно в гостиницу, чтобы отыскать отца, дядю и Ноздрю, которые все еще упаковывали наше имущество, но ничуть не нуждались в моей помощи. Поэтому я отправился на берег озера, где местные прачки всегда сохраняли во льду полынью. Вода была такой синей и холодной, что, казалось, она кусалась, потому мое омовение было поверхностным – руки, лицо, затем я быстро разделся до пояса, чтобы быстрыми движениями сполоснуть грудь и подмышки. Это мытье было первым за всю зиму. Внезапно я почувствовал отвращение к собственному запаху, мне казалось, что еще никто не пах хуже. Наконец я понял, что бесполезно очищаться от пота, который высох на мне в комнате Чив. Уничтожая его, я также уничтожал и худшие воспоминания о своем эксперименте. С болью было то же самое. Ее было тяжело терпеть, но легко забыть. Я подумал, что это, пожалуй, единственное объяснение загадке, почему женщины, намучившись при рождении ребенка, соглашаются пройти столь суровое испытание еще раз.
Накануне нашего отъезда из Крыши Мира хаким Мимдад, чей караван также отправлялся в путь, но в другую сторону, пришел попрощаться со всеми нами и отдать дяде Маттео запас лекарства в дорогу. Затем, когда отец и дядя занялись своими делами, я поведал хакиму, что его эксперимент потерпел неудачу – вернее, что зелье достигло совершенно иной цели. Я живо рассказал ему, что произошло, однако рассказывал это без энтузиазма, хотя и без малейшего осуждения.
– Девчонка, должно быть, вмешалась, – решил лекарь. – Этого-то я и боялся. Но эксперимент не потерпел полного краха, если из него можно что-либо извлечь. Поняли ли вы хоть что-нибудь, Марко?
– Только то, что человеческая жизнь начинается и кончается в дерьме, или, по-вашему, в kut. Нет, я уяснил и еще одно: следует быть осторожным в будущем, когда я влюблюсь. Я никогда не обреку ни одну женщину, которую полюблю, на такую страшную участь, как материнство.
– Ну ладно, выходит, хоть что-то вы для себя извлекли. Может, захотите еще раз попробовать? У меня здесь есть запасной флакон, слабый раствор этого средства. Возьмите его с собой и поэкспериментируйте вместе с какой-нибудь женщиной, только, конечно, не с ведьмой из народа romm.
Дядя, услышавший последнюю фразу, не без ехидства проворчал: – Dotr Balanzn в своем репертуаре. Мне он дает сами знаете какое лекарство, а молодому и полному сил юноше – средство, чтобы усилить потенцию, в котором он совершенно не нуждается.
Я сказал:
– Что ж, я возьму ваше зелье, Мимдад, как диковинный подарок на память. Сама идея очень привлекательна – заниматься любовью во всех видах. Но передо мной лежит долгий путь, и, пока я не истощу все возможности своего собственного тела, я предпочту остаться в нем. Без сомнения, когда вы наконец усовершенствуете свое зелье окончательно, слухи о нем распространятся по всей земле. К тому времени я, возможно, уже использую все свои способности, и тогда разыщу вас и попробую порцию вашего последнего изобретения. А теперь я желаю вам успеха, салям, прощайте.
Когда я тем же вечером пришел в заведение Шимона, у меня не оказалось возможности сказать Чив хотя бы это.
– Чуть раньше, в полдень, – равнодушно рассказывал он мне, – девчонка domm вдруг попросила выдать причитающееся ей за все время пребывания здесь вознаграждение, собрала пожитки и присоединилась к узбекскому каравану, который отправился в Балх. Domm проделывают такие штуки сплошь и рядом. Не беспокойся, такая изворотливая девочка не пропадет. А у тебя останется на память «сжимающий» нож.
– Да, и он будет напоминать мне ее имя. Ведь Чив значит «лезвие». – Помни об этом. И радуйся, что она никогда не воткнет его в тебя. – Я не так уж уверен в этом.
– Остались еще и другие женщины. Ты возьмешь какую-нибудь в последнюю ночь?
– Пожалуй, нет, Шимон. Они с первого взгляда показались мне не слишком привлекательными.
– Исходя из этого, если верить совету твоего друга, они не опасны. – Много ты понимаешь! Старый Мордехай предостерегал меня против кровожадной красоты, но он никогда не утверждал противоположного. Так или иначе, но я всегда буду предпочитать красивых женщин и не упущу своего шанса. Ну ладно, спасибо тебе за все, праведник Шимон, а теперь я прощаюсь с тобой.
– Sakan aleichem, nosyah.
– Это звучит по-иному, чем ваше обычное «да-пребудет-с-тобой-мир».
– Я так и думал, что ты уловишь разницу. – Он повторил слова на иврите, а затем перевел их на фарси: – Опасность идет с тобой, путешественник.
Хотя вокруг Базайи-Гумбада было еще полно снега, озеро Чакмак-тын постепенно меняло свое покрывало из бело-голубого льда на разноцветный покров водоплавающих птиц – бесчисленные стаи уток, гусей и лебедей уже прилетели и все еще прилетали сюда с юга. Повсюду звучали их довольные гогот и кряканье, а когда тысячи птиц все одновременно вдруг начинали разгоняться по воде для радостного полета вокруг озера, шум стоял такой, словно в лесу бушевал ураган. Мы наконец-то разнообразили наш рацион дичью. Прилет птиц был сигналом для караванов – наступила пора грузить вещи, запрягать и собирать в стада животных и выстраивать в линию повозки, которые одна за другой потянулись из лагеря прочь к горизонту.
Первые караваны, которые покинули Базайи-Гумбад, отправились на запад, к Балху и дальше, потому что долгий склон Ваханского коридора был самым простым путем с Крыши Мира и самым первым становился доступным весной. Путешественники, вынужденные отправляться на север, восток или юг, продолжали терпеливо ждать, потому что путь в этих направлениях означал прежде всего подъем в горы, которые окружали эту местность с трех сторон. Затем следовало спуститься через их высокие перевалы для того, чтобы вновь взбираться на горы за ними, а затем и на следующие. К северу, востоку и югу от Базайи-Гумбада, как нам сказали, снег на высоких горных перевалах не таял даже в середине лета.
Таким образом, мы, Поло, вынужденные отправиться на север и не имевшие никакого опыта путешествия по такой местности и в таких условиях, терпеливо ожидали вместе со всеми. Может быть, мы колебались несколько дольше, чем в этом была нужда, но однажды к нам пришла делегация низкорослых темнокожих тамилов из Чолы, тех самых, над которыми я когда-то посмеялся и перед которыми впоследствии извинился. Они сказали нам, с трудом изъясняясь на торговом фарси, что решили не везти свой груз морской соли в Балх, поскольку получили достоверные сведения, что выручат гораздо лучшую цену в месте, которое зовется Мургаб, торговом городе в Таджикистане, расположенном на дороге, пролегающей с востока на запад, между Катаем и Самаркандом.
– Самарканд находится далеко к северу отсюда, – заметил дядя Маттео.
– Но Мургаб расположен прямо на север отсюда, – сказал один из индусов, тощий маленький человечек по имени Талвар. – Это вам по пути, о, Дважды Рожденные. Если вы смогли пересечь самые неприступные горы, когда шли сюда, то путешествие по горам отсюда до Мургаба будет для вас легче, если вы отправитесь с нашим караваном. И мы хотим лишь сказать, что радушно примем вас, ибо на нас произвели сильное впечатление манеры этого Дважды Рожденного юноши Марко. И мы верим, что вы станете для нас в пути подходящими компаньонами.
Отец с дядей и Ноздря выглядели слегка смущенными оттого, что индусы именовали их Дважды Рожденными, а меня похвалили за хорошие манеры. Но все мы согласились принять приглашение чоланских тамилов и выразили им признательность и благодарность. Итак, вместе с этим караваном мы выехали на своих лошадях из Базайи-Гумбада и направились вверх, к неприступным горам на севере.
Это был совсем небольшой караван по сравнению с теми, которые мы видели в Базайи-Гумбаде. Индусов было всего двенадцать человек, одни только мужчины, никаких женщин и детей. У них было всего лишь полдюжины маленьких коренастых верховых лошадей, поэтому тамилы по очереди то ехали верхом, то шли пешком. Кроме того, у индусов имелись только три хрупкие двуколки, в которых лежали их постельные принадлежности, провиант, корм для животных, кузнечные инструменты и другие вещи, необходимые в путешествии. Они везли свою морскую соль до Базайи-Гумбада на двадцати или тридцати вьючных ослах, а там постарались выторговать дюжину яков, которые могли везти тот же самый груз, но были лучше приспособлены к северной местности.
Яки прекрасно прокладывали дорогу. Они не обращали внимания на снег, холод и другие неудобства и твердо стояли на ногах, даже когда нес ли тяжелый груз. Мало того, когда яки с трудом тащились впереди нашего каравана они не только выбирали самый лучший путь, но также и пропахивали дорогу, очищая ее от снега и утрамбовывая для нас, шедших следом. По вечерам, когда мы разбивали лагерь и привязывали вокруг животных, яки показывали лошадям, как разрывать копытами снег и находить выцветший и ссохшийся, но съедобный кустарник burtsa, оставшийся с прошлого сезона.
Я подозреваю, что чоланские тамилы пригласили нас присоединиться к ним потому, что мы были рослыми мужчинами – по крайней мере по сравнению с ними, – и они, должно быть, полагали, что мы окажемся хорошими воинами, если по дороге в Мургаб караван захватят бандиты. Однако мы не встретили ни одного бандита, таким образом, продемонстрировать свои навыки случая не представилось, однако наша физическая сила часто оказывалась полезной, когда тележка тамилов переворачивалась на неровной дороге, или лошадь падала в трещину, или як сбрасывал один из тюков, оступившись на камне. Мы также помогали индусам в приготовлении пищи по вечерам, но делали это больше в своих собственных интересах, чем из вежливости.
Любое мясо чоланцы готовили одним-единственным способом: пропитывали его напоминавшей по консистенции мусс подливкой серого цвета, состоящей из многочисленных различных острых приправ; соус этот они называли карри. Эффект его заключался в том, что, что бы ты ни ел, ты всегда ощущал только вкус карри. Признаться, это было очень кстати, когда блюдо состояло из безвкусных кусков высушенного и соленого мяса или уже покрывалось плесенью. Но мы не тамилы, и нам вскоре поднадоел вкус карри: никогда не знаешь, какой продукт находится под ним – баранина, дичь или же простое сено. Сначала мы попросили разрешения улучшить соус и добавили к нему немного нашего шафрана – приправу, доселе индусам не известную. Они очень обрадовались как новому вкусу, так и необычному золотистому цвету, который шафран придал карри. Отец даже дал тамилам несколько стеблей шафрана, чтобы они отвезли его с собой обратно в Индию. Но когда даже этот усовершенствованный соус начал надоедать нам, отец, Ноздря и я добровольно заменили чоланцев в качестве поваров, а дядя Маттео достал из вьюков лук и стрелы и принялся снабжать нас свежей дичью. Обычно он приносил маленьких зверьков вроде зайцев-беляков или же куропаток с красными лапками, но иногда ему попадались также горалы и уриалы, и тогда мы готовили вкусную и простую еду – отварное или жареное мясо, которое можно было есть с удовольствием без всяких приправ.
Если не считать пристрастия чоланцев к карри, эти люди оказались прекрасными попутчиками. Только представьте, они были настолько застенчивы и так стеснялись говорить, опасаясь показаться назойливыми, что мы могли пройти весь путь до Мургаба, не замечая их присутствия. Их робость была понятна. Хотя чоланцы говорили на тамильском языке, а не на хинди, они исповедовали индуизм и пришли из Индии, поэтому безропотно сносили презрение и насмешки, которым другие народы справедливо подвергают индусов. Наш раб Ноздря был единственным человеком из всех, кого я знал, побеспокоившимся выучить занимающий низкое положение язык хинди, но даже он никогда не изучал тамильский. Таким образом, никто из нас не мог общаться с чоланцами на их родном языке, а они слишком плохо знали торговый фарси. Тем не менее, когда мы дали тамилам понять, что не собираемся публично презирать и избегать их или смеяться над их несовершенной речью, они стали относиться к нам чуть ли не раболепно и прилагали массу усилий, чтобы рассказать нам интересные вещи об этой части мира и сообщить сведения, полезные в дороге.
Эту местность большинство людей на западе называют Далекой Тартарией и полагают, что она является самой восточной оконечностью земли. Но то и другое неверно. Земля простирается далеко на восток за этой самой Тартарией, да и само слово «Тартария» является искаженным названием местности. Монголы называются татарами на фарси, языке Персии, а ведь именно от персов жители Запада впервые услышали упоминание об этом народе. Позднее, когда монголы неистовствовали на границе Европы и все европейцы в страхе трепетали и ненавидели их, слово «татары» вполне естественным образом ассоциировалось у многих с древним классическим названием места, которое называлось Тартар. Поэтому-то европейцы и стали говорить о «татарах из Тартарии», словно они говорили о «демонах из преисподней».
Казалось бы, жители Востока должны были хорошо знать правильное название, но даже ветераны многих караванов, путешествовавших по этой земле, по-разному именовали горы, через которые пролегал наш путь, – Гиндукуш, Гималаи, Каракорум и так далее. Ну а поскольку при этом они имели в виду отдельные горы и целые горные хребты и даже целые горные страны, то количество названий тут, сами понимаете, могло быть бесконечным. Тем не менее, поскольку мы все-таки хотели создать карты, мы поинтересовались у своих спутников чоланцев, не могут ли они внести ясность в этот вопрос. Они слушали, как мы перечисляем различные названия, которые слышали от путешественников, и согласно кивали. Ибо нет людей, как считали тамилы, которые могли бы точно сказать, где кончается один хребет и начинается другой.
Однако чоланцы все-таки смогли определить наше местонахождение, сказав, что мы медленно и равномерно двигаемся на север через хребты Памира, оставив позади себя хребет Гиндукуш на юго-западе, хребет Каракорум на юге и Гималаи где-то далеко на юго-востоке. Другие названия, которые мы слышали – Хранители, Хозяева, Трон Соломона, – по словам индусов, были местными и использовались только теми, кто жил среди этих хребтов. Таким образом, отец и дядя и нанесли пометки на карты Китаба. По мне, так все горы между собой очень похожи: высокие скалы, остроконечные утесы, отвесные обрывы и глубокие ущелья. И при этом все горы, которые нам попадались, – серые, коричневые и черные – были покрыты снегом и украшены гирляндами сосулек. По-моему, название Гималаи, или Обиталище Снегов, подходило абсолютно каждому хребту в далекой Тартарии.
Тем не менее, несмотря на отсутствие растительности и ярких красок, это был самый величественный пейзаж, который я видел за все время своих путешествий. Ряды гор Памира, огромных, массивных и ужасных, снисходительно и небрежно возвышались над нами, несколькими жалкими созданиями, ничтожными насекомыми, суетливо прокладывавшими путь через их величественные хребты. И разве может простой человек вроде меня описать ошеломляющее величие этих гор? Ладно, пожалуй, я все-таки попробую. Полагаю, что высота и грандиозность европейских Альп известна на Западе каждому образованному человеку. Так вот, если бы где-нибудь существовал мир, созданный целиком из Альп, то и тогда пики Памира были бы его Альпами.
И еще я хочу сказать об одной из особенностей Памира, о которой не упоминал никто из побывавших там путешественников. Ветераны караванов, которые назвали столько различных имен этой местности, также охотно давали нам всевозможные советы и рассказывали о том, что мы можем встретить, когда попадем туда. При этом все почему-то вспоминали об ужасных тропах Памира и суровой погоде, советуя, как избежать обморожения. Однако никто не упомянул об одной поразившей меня особенности: непрерывном шуме, который издают горы.
Я не имею в виду завывания ветра, шум буранов или песчаных бурь, которые неистовствуют в горах, хотя, Бог свидетель, мы довольно часто слышали эти звуки. Нам нередко приходилось бороться с ветром, на который человек буквально мог лечь и зависнуть над землей, поддерживаемый его сильным порывом. Немало нам также доставалось от прямо-таки сбивающего с ног снегопада или вихрей горячей пыли, в зависимости от того, где мы находились: на вершинах, где все еще продолжалась зима, или в глубоких ущельях, где уже стояла поздняя весна.
Нет, тот шум, который я так хорошо помню, был звуком, сопровождающим разрушение гор. Меня, помню, просто потрясло, что такие исполины могут разваливаться на куски, расходиться и падать вниз. Когда я впервые услышал этот звук, то принял его за гром, прокатившийся среди скал. Я тогда сильно удивился, потому что на чистом голубом небе не было ни облачка. Да и какая могла быть гроза на таком холоде. Я натянул поводья и остановил лошадь, замерев в седле и внимательно прислушиваясь.
Сначала послышался смутный гул где-то впереди нас, затем он стал громче, переходя в отдаленный рев, а затем к этому звуку присоединилось многоголосое эхо. Другие горы услышали этот рев и повторили его, словно хор голосов, которые по очереди подхватывают тему солиста, поющего басом. Они усилили и расширили тему, добавив к ней резонанс теноров и баритонов. И вот уже звук начал идти сверху, снизу, сзади, со всех сторон. Я остался стоять, пригвожденный к месту гудящими раскатами, в то время как они постепенно убывали и наконец совсем исчезли diminuendo[167]. Голоса гор замолкали медленно, один за другим, так что мое человеческое ухо не смогло определить момент, когда последний звук умер в тишине.
Чоланец по имени Талвар подъехал ко мне на своей тощей маленькой лошаденке, внимательно посмотрел на меня и разрушил разочарование, пояснив сначала по-тамильски: «Batu jatuh», а затем на фарси: «Khak uftadan»; обе фразы означали одно: «Обвал». Я понимающе кивнул и поехал дальше.
Это был всего лишь первый из многочисленных подобных случаев. Шум можно было услышать почти в любое время дня или ночи. Иногда он раздавался так близко от нашей тропы, что мы могли расслышать его сквозь скрип и громыхание нашей сбруи, колес телег, ворчание и скрежет зубов наших яков. Если мы успевали поднять головы до того, как эхо запутает направление, то могли увидеть вздымающийся в небо с какого-нибудь хребта дымящийся столб пыли или сверкающую волну снега, образовавшуюся на том месте, где сошла лавина. А если хорошенько прислушаться, то можно было расслышать шум камнепадов. Я предпочитал ехать впереди каравана или, наоборот, позади шумной компании и терпеливо ждать. Мне доводилось слышать, как то в одной, то в другой стороне какая-нибудь гора стонала в агонии, не желая уменьшаться в размерах, а затем эхо перекрывало этот шум со всех сторон: все остальные горы присоединялись к панихиде.
Иногда оползни состояли из снега и льда, как это случается в Аль-пах. Но чаще всего они означали медленное разрушение самой горы, потому что Памир, хотя он и гораздо выше Альп, значительно менее прочный, чем они. Горы Памира издали кажутся незыблемыми и вечными, но я видел их совсем близко. Они состоят из пород, испещренных прожилками и трещинами, а большая высота способствует их неустойчивости. Если порыв ветра сталкивает мелкие камушки с высокого места, заставляя их катиться вниз, то он может смещать и камни, и осколки покрупнее. При этом они увлекают за собой и другие камни, пока все вместе не начинают падать, из-за высокой скорости падения опрокидывая по дороге огромные валуны; те, в свою очередь, способны обрушить целиком крутой склон, а уж тот при падении может расколоть целый склон горы. И так происходит, пока масса горных пород, камней, гальки, гравия, земли и пыли, обычно перемешанных со снегом, слякотью и льдом, – масса иной раз размером с небольшие Альпы, – не уносится вниз, в узкие ущелья или даже в еще более узкие лощины, которые разделяют горы.
Все живое на пути лавины на Памире гибнет. Мы видели много свидетельств тому – кости и черепа, восхитительные рога горалов, уриалов и «баранов Марко», а также кости, черепа и безжалостно разбитые вещи, которые некогда принадлежали людям, – останки давно погибших диких животных и останки давно пропавших караванов. Эти несчастные услышали сначала стон горы, затем гул, рев, а потом… потом они уже больше ничего не услышали. Только случай спас нас от такой же судьбы, потому что на Памире нет безопасного пути или места для лагеря, нет такого времени суток, когда не происходит обвалов. К счастью, на нас ни разу ничего не упало, хотя мы сплошь и рядом обнаруживали, что тропа полностью уничтожена, так что приходилось искать обходной путь вокруг препятствий. Было не слишком приятно, когда оползень оставлял на нашем пути огромную груду каменных обломков. Однако было намного хуже, если вдруг от обычной тропы сохранялся лишь узкий уступ, отсеченный от поверхности крутого склона и не тронутый лавиной, которая оставила его висеть над пустотой. Тогда нам приходилось возвращаться по тропе обратно на много фарсангов назад и потом тащиться еще много-много фарсангов окольным путем, прежде чем мы снова могли свернуть на север.
Стоит ли удивляться, что отец, дядя и Ноздря, всякий раз заслышав грохот камнепада с какой-нибудь стороны, начинали от души браниться, а тамилы – жалобно хныкать. Однако что касается меня, то я всегда приходил в возбуждение от этого гула и не мог понять, почему другие путешественники, похоже, даже не считали его достойным упоминания в своих мемуарах. А ведь этот грохот означает, что даже самые великие горы не вечны. Разумеется, пройдут века, тысячелетия и эры, прежде чем Памир станет по своей высоте таким же, как Альпы, но он будет неуклонно разрушаться, постепенно превращаясь в невыразительную плоскую равнину. Поняв это, я задался вопросом: почему Господь Бог, если он создал горы Памира лишь для того, чтобы дать им разрушиться, так нагромоздил их и сделал такими непомерно высокими, какими они были сейчас? И еще я дивился и дивлюсь до сих пор, представляя, какой же неописуемо громадной была высота этих гор, когда Господь еще только создал их, в самом начале.
Все горы были одинаковые, их облик мог меняться лишь в зависимости от погоды и времени суток. В ясные дни высокие пики ловили великолепие рассвета, когда мы еще спали, и сохраняли на себе отблеск заката еще долгое время после того, как мы разбивали лагерь, ужинали и ложились спать в полной темноте. В дни, когда на небе были облака, мы наблюдали, как их белоснежные громады прокладывают себе дорогу вдоль голых коричневых скал и скрывают их. Затем на уже безоблачном небе вновь появлялись горные вершины, но теперь они были такими белыми от снега, словно задрапировались в лоскуты и лохмотья облаков.
Когда же мы сами поднимались вверх, взбираясь по тропе, освещение наверху играло шутки с нашим зрением. Обычно в горах всегда бывает легкий туман, который делает все далекие объекты немного более тусклыми для глаза, и таким образом можно судить, что находится ближе, а что – дальше. Но на Памире нет и следа тумана, и потому невозможно определить расстояние или даже размеры самых обычных и привычных предметов. Я часто фиксировал свой взгляд на вершине горы у далекого горизонта и пугался, увидев, как наши вьючные яки легко карабкаются на нее: оказывается, это была простая груда камней в сотне шагов от меня. Или же я бросал беглый взгляд на неуклюжего sur-ragoy – дикого горного яка, который и сам напоминал осколок скалы. Мне казалось, что он затаился рядом с нашей тропой, и я беспокоился, как бы дикий як не подбил наших одомашненных яков убежать в горы. Но затем я осознавал, что в действительности он находится в целом фарсанге от нас и между нами простирается долина.
Горный воздух играл с нами такие же шутки, как и освещение. Точно так же, как и на Вахане (который по сравнению с Памиром теперь казался нам низменностью), воздух здесь отказывался поддерживать пламя наших костров: они горели всего лишь бледно-голубым прохладным огнем, и требовалась вечность, чтобы котлы с водой наконец закипели. Здесь, наверху, разреженный воздух каким-то образом оказывал влияние и на солнечный свет. На солнечной стороне камни прогревались так, что к ним больно было прислоняться, но их теневая сторона при этом оставалась такой же неприятно холодной. Иногда нам приходилось снимать верхнюю одежду, потому что на солнце в ней было жарко, однако кристаллы снега вокруг нас не таяли. Солнце превращало сосульки в слепящие, яркие, переливчатые радуги, однако это не сопровождалось капелью.
Правда, подобное случалось на вершинах лишь в ясную солнечную погоду, когда зима ненадолго забывала о своих обязанностях. Мне представлялось, что Старик Зима приходит на эти вершины похандрить в одиночестве, когда вся остальная земля с презрением отвергает его и радостно приветствует наступление тепла. И наверное, в одну из здешних горных пещер Старик Зима удаляется, чтобы какое-то время подремать. Но спит он тревожно и постоянно просыпается, зевает, выпуская изо рта огромные клубы холода, и молотит длинными руками из ветра, и вычесывает из своей белой бороды каскады снега. Все чаще и чаще я наблюдал, как высокие заснеженные пики смешиваются с вновь выпавшим снегом и исчезают в его белизне. Потом вдруг исчезали ближайшие хребты, затем яки, которые возглавляли наш караван, и вот уже наконец я не видел ничего, что было дальше развевающейся гривы моей лошади. Иной раз во время таких буранов снег был таким густым, а ветер – настолько свирепым, что нам, всадникам, приходилось разворачиваться и усаживаться в седлах задом наперед, предоставив лошадям выбирать путь самостоятельно и мотаться на ветру подобно лодкам в открытом море.
Поскольку мы постоянно то поднимались на очередную гору, то спускались с нее, эта холодная погода смягчалась каждые несколько дней, когда мы оказывались в теплых, сухих, пыльных ущельях, куда уже пришла Юная Весна. Затем, когда мы поднимались вверх, во владения, где все еще хозяйничал Старик Зима, все вокруг снова замерзало. Таким образом, мы поочередно то с огромным трудом прокладывали путь в снегу наверху, то с не меньшим трудом пробирались через грязь внизу. Мы замерзали до самых костей во время метелей с мокрым снегом наверху и чуть не задыхались от пыльных бурь внизу. Однако, по мере нашего продвижения на север, мы начали замечать на дне тесных долин небольшие островки зелени – сперва низкорослые кустарники и редкую травку, потом маленькие лужайки, а затем стали встречаться и одинокие деревца. Эти пятна зелени выглядели такими свежими и такими чуждыми среди белизны снегов и суровой черноты грязно-коричневых вершин, что казались подарками из далеких стран, вырезанными волшебными ножницами и чудесным образом разбросанными посреди этих пустошей.
Чем севернее мы продвигались, тем дальше друг от друга отстояли горы, давая место все более широким и зеленым долинам. Здесь контрасты были еще поразительнее. Напротив холодных гор, расположенных где-то на заднем плане, сияли сотни различных оттенков зелени, и все они прогревались солнцем – массивные темно-зеленые чинары; бледные серебристо-зеленые акации; тополя – высокие и стройные, напоминающие зеленые перья; осины с дрожащими листьями, с одной стороны зелеными, а с другой – жемчужно-серыми. А под деревьями и среди них сверкали сотни различных цветов – ярко-желтые чашечки тюльпанов, ярко-красные и розовые дикие розы, переливающиеся пурпуром цветы, которые назывались сиренью. Вообще-то это не цветок, а высокий кустарник, так что пурпурные кисти сирени, на которые мы всегда смотрели снизу, выглядели еще более живыми на фоне застывшего снежного горизонта; а что касается запаха сирени – это один из самых восхитительных цветочных ароматов, и он кажется еще слаще оттого, что его разносит суровый ветер с заснеженных равнин.
В одной из таких долин мы подошли к первой реке, которую встретили с тех пор, как оставили Пяндж. Река эта называлась Мургаб, а за ней располагался город с таким же названием. Мы воспользовались возможностью отдохнуть и провели там две ночи в караван-сарае, вымылись сами и постирали нашу одежду в реке. Затем мы распрощались с тамилами и продолжили свой путь на север. Я надеялся, что Талвар и его товарищи все-таки выручат немало монет за свою морскую соль, потому что больше ничего Мургаб не мог предложить. Это был довольно убогий городок, и его жители таджики отличались исключительным сходством с яками – мужчины и женщины там были одинаково волосаты и вонючи, все с широкими плоскими лицами и торсами, совершенно невозмутимые и напрочь лишенные любопытства. Мургаб был настолько лишен соблазнов, из-за которых можно было в нем задержаться, что заскучавшие чоланцы с нетерпением предвкушали ужасное путешествие обратно через Памир и всю Индию, что, признаться, меня удивляло.
Наш дальнейший путь из Мургаба не был особенно тяжелым, мы уже привыкли путешествовать по этим горам. К тому же дальше к северу горные хребты были уже менее высокими и неприветливыми, а их склоны – не такими крутыми. Чередующиеся с горами долины были очень приятными – просторными, покрытыми зеленью и цветами. Я вычислил с помощью своего kaml, что теперь мы находились гораздо севернее, чем сам Александр Македонский заходил в Среднюю Азию. Если верить картам нашего Китаба, мы сейчас находились в самом ее центре. Поэтому мы были порядком изумлены и смущены, когда в один прекрасный день вдруг вышли на морское побережье. Легкие волны набегали на копыта наших лошадей, и водная гладь простиралась далеко на запад, насколько хватало взгляда. Мы, конечно же, знали, что в Средней Азии существует громадное внутреннее море под названием Гиркан, или Каспий, но полагали, что находимся гораздо восточнее. Я мгновенно вспомнил о наших недавних попутчиках-тамилах: вот бедняги, угораздило же их привезти морскую соль на берег моря.
Однако когда мы попробовали воду, она оказалась пресной, сладкой и кристально чистой. Это было озеро. Каких только чудес нет на свете – это надо же, встретить огромное глубокое озеро, расположенное так высоко над землей. Постоянно двигаясь на север, мы вышли на восточный берег этого удивительного озера и затем много дней двигались вдоль него. Все это время мы постоянно выискивали предлоги поставить лагерь рано вечером, так чтобы можно было успеть как следует искупаться, побродить и порезвиться в этих целительных сверкающих водах. Мы не обнаружили на берегу озера ни одного города, однако здесь попадались дома из глины и сплавленного леса, которые принадлежали таджикским пастухам, дровосекам и углежогам. Они сказали нам, что озеро называется Каракуль, что означает Черное Руно – это название породы домашних овец, которых разводят все пастухи в окрестностях.
Вас, возможно, удивит, что озеро носило имя животного, но животное это было непростым. Помню, глядя на отару местных овец, мы недоумевали: почему они называются «кара»? Почти все взрослые бараны и овцы были различных оттенков серого и серовато-белого цвета, и лишь изредка попадались черные. Но нам объяснили, что все дело было в необыкновенно ценном мехе, известном как «каракуль». Эта дорогая красивая шкура с тугими курчавыми черными локонами выделывается не из остриженной овечьей шерсти. Это шкура новорожденного ягненка, а все ягнята каракулевой породы рождаются черными, и их убивают, пока им не исполнилось три дня. Днем позже чистый черный цвет теряет свою насыщенность, и ни один торговец мехами уже не признает этот мех за каракуль.
После недели путешествия вдоль побережья озера мы подошли к реке, которая текла с запада на восток. Местные таджики называли ее Кексу, или река-Проход. Название было подходящим, потому что ее широкое русло проделало настоящий проход в горах, и мы с удовольствием отправились по нему на восток, все ниже и ниже спускаясь с гор, среди которых так долго находились. Даже наши лошади радовались этому удобному проходу, ибо путешествие среди скал было тяжелым, как для их животов, так и для копыт. Здесь же, внизу, имелось в изобилии мягкой травы, которую можно было есть и по которой было так приятно идти. Любопытно, что абсолютно в каждой встречавшейся нам на пути одинокой деревне и даже в каждом отдельном доме, в который мы заходили, отец с дядей снова и снова упорно спрашивали название реки, и всякий раз им отвечали: «Кек-су». Мы с Ноздрей удивлялись их настойчивым постоянным расспросам, но оба лишь посмеивались и не спешили объяснять, зачем им понадобилось так много заверений в том, что мы идем по реке-Проходу. И вот наконец в один прекрасный день – мы подошли уже к шестой или седьмой деревне – на традиционный вопрос отца «Как вы называете эту реку?» местный житель вежливо ответил:
– Кок-су.
Река была та же самая, местность ничуть не отличалась от вчерашней, а сам мужчина так же походил на яка, как и все остальные таджики, но он произнес название реки несколько иначе. Отец повернулся в седле и крикнул дяде Маттео, который ехал чуть позади нас, – в голосе его звучало ликование:
– Мы прибыли!
Затем он слез с лошади, схватил полную горсть желтоватой придорожной грязи и стал разглядывать ее чуть ли не с любовью.
– Прибыли куда? – в неоумении спросил я.
– Название реки все то же: Проход, – пояснил отец, – но этот добрый человек произнес его на языке великого хана. А значит, мы пересекли границу с Таджикистаном. Через этот участок Шелкового пути мы с твоим дядей возвращались домой, на запад. Город Кашгар всего в двух днях пути отсюда.
– Итак, мы находимся в провинции Синьцзян, – сказал дядя Маттео, который подъехал к нам. – Бывшая провинция Китайской империи. А теперь Синьцзян и вся земля, которая лежит к востоку отсюда, принадлежит монголам. Племянник Марко, ты наконец-то находишься в самом сердце ханства.
– Ты стоишь, – торжественно возвестил отец, – перед желтой землей Китая, которая тянется отсюда до великого Восточного океана. Марко, сын мой, ты наконец-то попал во владения великого хана Хубилая.
Часть седьмая
Китай
Глава 1
Кашгар оказался довольно крупным городом: гостиницы, лавки и жилые дома там были прочными, а не построенными из глиняных кирпичей лачугами, которые мы видели в Таджикистане. Кашгар строили на века, поскольку это западные ворота Китая, через которые должны проходить все караваны, следующие по Шелковому пути с Запада или на Запад. При этом ни один караван не мог пройти без того, чтобы его не задержали. В нескольких фарсангах от городских стен нас остановила группа монгольских часовых, которые стояли заставой на дороге. За их постом мы смогли разглядеть бесчисленные круглые юрты, отчего казалось, что на подступах к Кашгару расположилась целая армия.
– Mendu, старшие братья, – сказал один из часовых.
Это был типичный монгольский воин с устрашающими мускулами, некрасивый и с ног до головы весь увешанный оружием, хотя его приветствие и звучало вполне дружелюбно.
– Mendu, sain bina, – ответил отец.
Я тогда еще не знал многих монгольских слов, но позднее отец повторил мне весь разговор, объяснив, что он был стандартным обменом любезностями, принятыми в Монгольском государстве. Странно было слышать, что столь грубый с виду часовой так тщательно соблюдает нормы этикета, ибо монгол продолжил вежливо расспрашивать:
– Из какой части земли под небесами вы пришли?
– Мы оттуда, где под небесами лежит далекий Запад, – ответил отец. – А ты, старший брат, где ты ставишь свои юрты?
– Смотри, мои бедные юрты стоят сейчас среди bok ильхана Хайду, который ныне остановился лагерем в этом месте, дабы обозреть свои владения. Скажи мне, старший брат, на какие земли ты бросал свою благодетельную тень по пути сюда?
– Недавно мы спустились с высокого Памира, вниз по реке-Проходу. Мы зимовали в месте, достойном уважения, под названием Базайи-Гумбад, которое также относится к владениям твоего повелителя Хайду.
– Поистине, его владения далеко разбросаны и многочисленны. Было ли ваше путешествие мирным?
– Мы добрались сюда благополучно. А ты, старший брат, ты живешь в мире? Плодовиты ли твои кобылы и жены?
– У нас все мирно, наши пастбища процветают. А куда направляется ваш караван, старший брат?
– Мы собираемся на несколько дней остановиться в Кашгаре. Надеюсь, место сие достойное?
– Вы можете зажечь там свои костры в уюте и спокойствии и подкрепиться жирными овцами. Однако, прежде чем вы отправитесь дальше, позвольте смиренному стражнику ильхана узнать, какова конечная цель вашего путешествия?
– Мы держим путь на Восток, в далекую столицу Ханбалык[168], выполняя поручения твоего самого высокого господина, великого хана Хубилая. – Отец вытащил письмо, которое мы так долго возили с собой. – Мой старший брат снизошел до того, чтобы изучить скромное искусство чтения?
– Увы, старший брат, я не достиг таких высот познания! – ответил часовой, беря документ. – Но даже я могу постичь и узнать великую печать великого хана. О горе мне, задержавшему мирный караван столь важных лиц, каковыми вы, должно быть, являетесь! Теперь я буду безутешен.
– Ничего страшного, ты ведь делал свою работу, старший брат. А теперь позволь мне взять письмо обратно и мы отправимся дальше.
Однако часовой не спешил отдавать письмо.
– О, мой хозяин Хайду подобен всего лишь жалкой лачуге по сравнению с величественным громадным шатром, которому можно уподобить его старшего двоюродного брата, благородного господина Хубилая. А посему полагаю, он сочтет за честь взглянуть на слова, написанные Хубилаем, и прочтет их с глубоким уважением. Без сомнения, мой хозяин также сочтет за честь принять и приветствовать посланцев с Запада, избранных его благородным сородичем. Так что, с твоего позволения, старший брат, я покажу ему этот документ.
– Откровенно говоря, старший брат, – ответил отец с некоторым нетерпением, – нам совершенно не нужны никакие пышные церемонии. Мы бы хотели побыстрее, тихо-мирно проехать Кашгар. К чему суета?
Часовой не обратил на это никакого внимания.
– Здесь, в Кашгаре, множество гостиниц для самых разных гостей.
Есть караван-сарай для торговцев лошадьми, а есть другой, для купцов, продающих зерно…
– Мы уже знаем об этом, – зарокотал дядя Маттео. – Мы бывали здесь прежде.
– Тогда я рекомендую вам, старшие братья, одну гостиницу, которая специально отведена для проезжих путешественников. Эта гостиница называется «Пять даров» и находится в переулке Благоухающей Человечности. Спросите любого в Кашгаре, и…
– Мы знаем, где это.
– Тогда не будете ли вы так добры поселиться там, пока ильхан Хайду не попросит вас оказать ему честь, посетив его юрту? – Часовой отступил на шаг, все еще держа в руке письмо, и сделал нам знак продолжать движение. – А теперь идите с миром, старшие братья. Хорошего вам путешествия!
Когда мы отъехали на такое расстояние, что часовой не мог нас услышать, дядя Маттео зарокотал:
– Дерьмо с корочкой! Надо же, из всей монгольской армии мы попали именно на людей Хайду.
– Да уж, – согласился отец. – Подумать только: пройти весь этот путь через его земли без приключений, чтобы в конце концов нарваться на него самого.
Дядя угрюмо кивнул:
– Возможно, на этом наше путешествие и закончится.
Чтобы мои читатели поняли, почему отец и дядя были так встревожены и обеспокоены, я должен рассказать кое-что об этих землях Китая, куда мы прибыли. Мне частенько доводилось слышать на Западе, что люди ошибочно произносят это название как Катай. Я даже не пытался их исправлять, поскольку название Китай тоже можно считать правильным лишь условно. Его ввели монголы, причем сравнительно недавно, всего за какие-то полсотни лет до моего рождения. Когда монголы начали свое завоевание, они покорили эту землю самой первой, и именно там Хубилай решил установить свой трон; это ступица многочисленных спиц раскинувшейся Монгольской империи – прямо как мой родной город Венеция, который является влиятельным центром многочисленных владений нашей республики: Фессалии, Крита, материковой части Венеции и всех остальных. А ведь венецианцы первоначально пришли в Венецианскую лагуну откуда-то с севера, как и монголы пришли в Китай.
– У монголов есть легенда, – сказал отец, когда мы удобно расположились в кашгарском караван-сарае «Пять даров» и обсуждали, как быть дальше. – Весьма забавная, но они в нее верят. Говорят, что когда-то давным-давно жила-была одинокая вдова, она жила в юрте посреди заснеженной степи. От одиночества она подружилась с диким голубым волком и в конце концов спарилась с ним, в результате чего на свет и появились первые предки монголов.
Согласно легенде, монгольская раса берет начало в далекой северной земле под названием Сибирь. Сам я никогда там не бывал и совершенно к этому не стремился, потому что, говорят, это весьма скучная низменность, где всегда холодно и постоянно идет снег. Поэтому совершенно не удивительно, что многочисленные монгольские племена (одно из которых называет себя «китай»), должно быть, не смогли придумать лучшего занятия, чем сражаться между собой. Однако среди них нашелся человек по имени Тэмуджин, который объединил вместе несколько племен и одно за другим покорил остальные, пока наконец не подчинил себе всех монголов. Они назвали его ханом, что значит «великий господин», и дали ему новое имя, Чингисхан, что можно перевести как «идеальный воин».
Под командованием Чингисхана монголы покинули свои северные земли и хлынули на юг – к этой обширной стране, которая тогда называлась империей Цзинь, – и они покорили ее и назвали Китаем. Я не буду подробно описывать, как монголы завоевывали другие земли, ибо это все хорошо известно. Достаточно сказать, что Чингисхан и его младшие ильханы, а позднее – сыновья и внуки расширили монгольские владения на запад до берегов реки Днепр в Польской Украине и до ворот Константинополя в Мраморном море – море, которое, между прочим, мы, венецианцы, как и Адриатическое, считаем своей собственностью.
– Итальянское слово «орда» образовано от монгольского слова «юрта», – пояснил мне отец. – А всех грабителей вместе в Венеции именуют монгольской ордой. – Это все я и раньше слышал, но дальше отец рассказал кое-что новое и интересное. – Говорят, в Константинополе их называют по-другому – Золотая Орда. Так случилось потому, что монгольская армия, покорившая те земли, первоначально происходила отсюда, а ты уже видел, какая здесь повсюду желтая почва. Они всегда красили свои шатры в желтый цвет, такой, как эта земля, чтобы быть не слишком заметными. От этих-то желтых юрт и произошло название Золотая Орда. Однако те монголы, которые двигались из своей родной Сибири прямо на запад, привыкли красить юрты в белый цвет, как сибирские снега. Таким образом, те армии, которые покорили Украину, жертвы завоевания назвали Белой Ордой. Полагаю, что существуют еще орды и других цветов.
Даже если бы монголы покорили один лишь Китай, им и то было бы чем гордиться. Огромные земли простираются от гор Таджикистана на восток – к берегам великого океана, который называется Китайским морем, некоторые называют его морем Цзинь. На севере Китай граничит с сибирскими пустошами, откуда и произошли монголы. На юге – по крайней мере во времена моей юности – Китай граничил с империей Сун. Однако позднее монголы покорили и эту империю тоже, назвав ее Манзи и присоединив к ханству Хубилая, которое поглотило ее.
Но даже в те далекие дни, когда я побывал там впервые, Монгольская империя была настолько огромна, что – как я уже упоминал – ее поделили на многочисленные провинции, каждая под управлением своего ильхана. Эти провинции раздробили на части, не обращая особого внимания на то, где раньше проходили границы, которые некогда соблюдали бывшие правители. Ильхан Абага, например, был правителем того, что когда-то было Персидской империей, однако в состав его провинции вошли также и более западные (бывшие Великая Армения и Анатолия) и более восточные земли (Индийская Арияна). На востоке владения Абаги граничили с землями, выделенными его троюродному брату, ильхану Хайду, который управлял Балхом, Памиром, всем Таджикистаном и Синьцзян – той самой западной провинцией Китая, где теперь временно обосновались мы четверо.
Однако даже образование великой империи, обретение власти и богатства не уменьшило прискорбного пристрастия монголов постоянно ссориться между собой. Они довольно часто воевали друг против друга, как привыкли делать в те времена, когда они были всего лишь оборванны ми дикарями на пустошах Сибири, еще до того, как Чингисхан объединил их и привел к величию. Великий хан Хубилай был внуком Чингиса, и все ильханы отдаленных провинций также были прямыми потомками это го «идеального воина». Жители Запада назвали бы их членами королевской семьи. Однако поскольку они были детьми и внуками разных сыновей Чингиса, а также представителями разных поколений, то есть принадлежали к различным ветвям генеалогического древа Чингисхана, они постоянно спорили, справедливо ли было завещание их великого предка. Каждому хотелось унаследовать более значительную долю империи.
Вот, например, ильхан Хайду, аудиенции с которым мы теперь ожидали, был внуком дяди Хубилая, Угэдэя. Этот Угэдэй в свое время и сам правил империей, был великим ханом, вторым после Чингиса, и, разумеется, его внука Хайду страшно возмущало, что титул и трон отошли к представителям другой ветви родословной. Наверняка он полагал, что заслуживает гораздо большей части ханства, чем та, которой он владел. Во всяком случае, Хайду несколько раз вторгался на земли, отданные Абаге, что было прямым неповиновением великому хану, потому что Абага был племянником Хубилая, сыном его родного брата и ближайшим союзником.
– Хайду никогда еще открыто не восставал против Хубилая, – сказал отец. – Однако он не только всячески изводит любимого племянника Хубилая, но вдобавок еще и пренебрегает многими законами, захватывает не положенные ему привилегии и вообще всячески попирает авторитет великого хана. Если он решит, что мы друзья Хубилая, то наверняка посчитает нас своими врагами.
Ноздря тяжело вздохнул.
– Я думал, что у нас обычная задержка, хозяин. Неужели вместо этого мы снова оказались в опасности?
Дядя Маттео пробормотал:
– Как сказал кролик в басне: «Уж если это и не волк, то, без сомнения, охотничья собака».
– Хайду может захватить все подарки, которые мы везем Хубилаю, – сказал отец. – Просто из зависти и ненасытной злобы.
– Но он не посмеет, – возразил я. – Ведь это будет вопиющим lesa-maest – проигнорировать охранную грамоту великого хана. Хубилай придет в ярость, если мы вернемся с пустыми руками и расскажем ему, что случилось. Разве не так?
– Так-то оно так, но только если мы вообще прибудем туда, – зловеще произнес отец. – В настоящее время Хайду – хранитель ворот на этом участке Шелкового пути. Наши жизнь и смерть в его власти, так что нам остается лишь ждать и наблюдать.
Прошло несколько дней, прежде чем мы предстали пред светлые очи ильхана, однако все это время никто не ограничивал нашу свободу передвижения. И поэтому я порядком побродил за стенами Кашгара. Я уже давно понял, что пересечь границу между двумя государствами – далеко не то же самое, что пройти через ворота из одного сада в другой. И это относится не только к далеким странам, которые так причудливо отличаются от Венеции. Много удивительного можно также увидеть, если, скажем, пересечь материковую Венецию и попасть в герцогство Падуи или Вероны. Первый же простолюдин, которого я увидел в Китае, внешне вроде бы ничем не отличался от тех таджиков, которых я до этого лицезрел месяцами. На первый взгляд Кашгар тоже был всего лишь несколько увеличенным и улучшенным вариантом таджикского торгового города Мургаба. Но при более пристальном знакомстве я обнаружил, что Кашгар во многих отношениях отличается от тех городов, где мне довелось побывать прежде.
Помимо монгольских захватчиков и поселенцев в состав его населения входили также таджики (рядом проходила граница с Таджикистаном), узбеки, турки и другие народы, которых монголы называли одним общим словом «уйгуры». Буквально «уйгур» означает всего лишь «союзник», однако слово это имело гораздо более широкое значение. Так называемые уйгуры были не просто союзниками монголов, все они принадлежали к одной расе и были в какой-то степени связаны общим культурным наследием, языком и традициями. На мой взгляд, не считая небольших различий в одежде и украшениях, они выглядели точно так же, как и монголы, – с коричневыми лицами, глазами-щелками, грубо вытесанные, сильно волосатые, ширококостные, предпочитавшие сидеть на корточках. Однако среди жителей Кашгара были также люди, которые сильно отличались как от меня, так и от монголоидных народов – по внешнему виду, языку и манерам. Такими были хань[169], как я выяснил, коренные жители этих земель.
У большинства представителей этого народа лица были бледнее, чем мое, нежного оттенка слоновой кости, как дорогой пергамент; растительности у них на лицах было очень мало или же не было вовсе. Глаза их хоть и не прикрывались тяжелыми свисающими веками, как у монголов, но тем не менее были такими узкими, что казались косыми. Все хань были тонкокостными, стройными и казались почти хрупкими. И если при взгляде на косматого монгола или одногоиз его уйгурских родственников сразу же приходило на ум: «Этот человек всегда жил на открытом воздухе», то в отношении хань, даже самых жалких крестьян, занимавшихся тяжелым трудом на полях, перепачканных в грязи и навозе, ни у кого бы не возникло сомнений в том, что эти люди родились и выросли в помещении. Однако не надо было даже смотреть, и слепец почувствовал бы, что хань – единственные в своем роде. Достаточно было послушать, как они говорят.
Язык хань не похож ни на один язык в этих землях. И хотя у меня не было проблем с изучением разговорного монгольского и я даже выучился писать на их языке, мне с большим трудом удалось освоить лишь самые азы языка хань. Монгольская речь грубая и неприятная, так же как и сами говорящие, но она, по крайней мере, состоит из звуков, не слишком отличающихся от тех, которые слышны в наших западных языках. У хань же, напротив, все состоит из отрывистых слогов, которые скорей поют, чем говорят. Очевидно, горло у хань не способно образовывать те звуки, которые обычно производят другие люди. Звук «р», например, совершенно за пределами их возможностей. Мое имя на их языке всегда звучит как Махко. Поэтому, имея в своем распоряжении слишком мало звуков, хань вынуждены произносить их с разными интонациями – высокими, средними, низкими, восходящими, нисходящими, – чтобы создать достаточное разнообразие для компиляции словаря. Сейчас постараюсь объяснить на примере. Предположим, наш грегорианский хорал «Gloria in excelsis» означал бы «Слава в вышних», только когда его исполняли бы в соответствии с традиционными высокими и низкими невмами, а если бы слоги пели по-другому, то это могло бы сильно изменить весь смысл – на «тьма в низменном», или на «бесчестие низменному», или даже на «рыба для жарки».
Кстати, если уж речь зашла о рыбе: в Кашгаре ее совсем не было. И хозяин нашей гостиницы, уйгур, почти что с гордостью объяснил почему. Здесь, в этом месте, сказал он, мы находимся так далеко в глубине материка, как только можно попасть от любого моря по суше – и от находящихся в умеренном климате западных и восточных морей, и от южных, и от замерзших северных. Нигде больше на земле, торжественно провозгласил уйгур – как будто это было предметом его особой гордости, – нет больше места, которое находится так далеко от морей. Он пояснил, что в Кашгаре нет и пресноводной рыбы тоже, поскольку ре ка-Проход слишком сильно загрязнена городскими стоками и поэтому рыба там просто не водится. Это сильное загрязнение воды я и сам уже заметил. В каждом городе неизбежно существуют нечистоты, отбросы и дым, но в Кашгаре дым был особенный. Его выделял камень, который горит. Ничего подобного я до сих пор не видел.
В известном смысле эту горючую породу можно считать полной противоположностью того удивительного минерала, что я раньше видел в Балхе: помните, из него еще делают одежду, которая не горит. Впоследствии многие из моих знакомых в Венеции смеялись над этими моими рассказами об обоих камнях и считали их досужими вымыслами путешественника. Однако другие венецианцы – моряки, которые торговали с Британией, – говорили мне, что этот горючий камень хорошо известен в Англии и, как правило, используется там в качестве топлива; англичане называют его коксом. В монгольских землях минерал этот именовали просто «кара» («черный») – из-за его цвета. Он встречается в виде больших пластов неглубоко под желтой почвой, поэтому его легко добывать при помощи самых обычных кирки и заступа. Мало того, будучи достаточно хрупким, камень этот легко разбивается на небольшие глыбы. Домашний очаг или жаровня, заполненные его кусками, нуж даются в лучине для растопки, но как только «кара» загорится, он горит гораздо дольше, чем дерево, и дает намного больше тепла, так же как и нефть. «Кара» здесь имеется в изобилии и доступен для всех, единственный его недостаток – это густой дым. Из-за того, что во всех кашгарских домах, мастерских и караван-сараях черный камень используют в качестве топлива, над городом в небе вечно висит пелена.
По крайней мере, «кара», подобно помету верблюда или яка, не придает ядовитого привкуса пище, которую на нем готовят. Однако я бы не сказал, что в Кашгаре нас вкусно кормили. Здесь повсюду встречались стада коз, овец, коров и домашних яков, а на каждом заднем дворе имелись свиньи, цыплята и утки, но главным блюдом в «Пяти дарах» оставалась все та же неизменная баранина. Уйгуры, так же как и монголы, не имеют своей религии, и в тот раз я не мог понять, есть ли какая-нибудь религия у хань. Однако в Кашгаре, расположенном на перекрестке торговых путей, среди местных жителей и приезжих имелись приверженцы почти всех религий, которые только существуют на свете, а употребление в пищу мяса овцы не запрещено ни одной из них. И ароматный, слабый, безалкогольный и, следовательно, не вызывающий возражений ни у одной религии чай тоже был универсальным напитком.
В Китае мы познакомились также с местной кухней. Вместо риса здесь подавали родственное ему блюдо, которое называлось min. Оно не было совсем уж новым для нас, поскольку представляло собой всего лишь пасту из вермишели твердых сортов; скорее это напоминало приятную встречу со старым знакомым. Обычно ее варили al dente[170], совсем как готовят венецианскую вермишель, но иногда min разрезали на маленькие кусочки и жарили до хрустких завитков. Это было что-то новенькое – для меня, во всяком случае, – мало того, к завитушкам еще подали две тонкие палочки. Я уставился на них в изумлении, не зная, что с ними делать, а отец с дядей весело рассмеялись.
– Эти палочки называются kui-zi, – сказал отец, – «проворные щипцы». И они гораздо практичнее, чем кажутся на вид. Смотри, Марко.
И, взяв обе свои палочки пальцами одной руки, он начал очень умело подхватывать ими кусочки мяса и клубочки min. Мне потребовалось несколько минут, чтобы с горем пополам овладеть «проворными щипцами», хотя потом я и рассудил, что это гораздо аккуратнее, чем на монгольский манер есть прямо руками. И разумеется, оказалось намного удобнее накручивать нити пасты на палочки, чем есть ее нашими венецианскими ложками.
Хозяин-уйгур одобрительно заулыбался, увидев, что я начал потихоньку осваивать это искусство, а затем сообщил мне, что «проворные щипцы» были изобретением хань. Затем он заявил, что и вермишель min тоже была якобы изобретена хань, но тут я не согласился. Я рассказал ему, что множество различных макаронных изделий появились на моем родном полуострове еще очень давно, после того как некий римский корабельный кок случайно изобрел новое блюдо. Возможно, предположил я, хань узнали об этом во время завоеваний Цезаря, когда осуществлялась торговля между Римом и Китаем.
– Без сомнения, так оно и было, – ответил хозяин: он был безупречно вежливым человеком.
Должен заметить, что все простые люди в Китае, независимо от того, к какому народу принадлежали – когда они только не были вовлечены в кровавые междоусобицы, восстания или войны, а также не осуществляли месть и не занимались бандитизмом, – были исключительно любезны, тактичны и умели вести себя. Я уверен, что здесь сказалось благотворное влияние хань.
Язык хань, если не принимать во внимание его вышеупомянутые недостатки, был насыщен цветистыми выражениями, витиеватыми оборотами речи и замысловатыми правилами, поэтому не удивительно, что и манеры хань тоже были изысканно-утонченными. Они, бесспорно, являются людьми очень древней и высокой культуры, хотя более подробно их история мне неизвестна. Однако хочется верить, что все остальные народы, близко общавшиеся с хань, хотя и стояли прискорбно ниже их в культурном отношении, перенимали от них хотя бы внешние признаки более развитой цивилизации. Помнится, у себя на родине в Венеции я видел, что люди стремятся подражать лучшим из них, хотя бы по внешнему виду, если не по другим достоинствам. Вот, казалось бы, все лавочники занимают в обществе одинаковое положение, однако манеры того, кто продает свой товар знатным дамам, обязательно будут лучше, чем у того, кто имеет дело лишь с женами простых рыбаков. Монгольский воин может быть по натуре неотесанным варваром, но кода захочет – вспомните нашу беседу с монгольским часовым, – он может говорить так же вежливо, как и любой хань, и демонстрировать манеры, с которыми не стыдно показаться при дворе.
Даже в этом малокультурном приграничном торговом городе благотворное влияние хань было очевидно. Я прогуливался по улицам с изысканными названиями вроде Цветочная Щедрость и Дурманящий Аромат, а рыночные площади здесь назывались Полезные Стремления и Прекрасный Обмен. Там я увидел тяжеловесных монгольских воинов, которые покупали ярких певчих птиц в клетках и лохани с маленькими блестящими рыбками, чтобы украсить свои грубые армейские жилища. У каждого прилавка на рынке имелась надпись – длинная узкая дощечка, подвешенная вертикально, и прохожие любезно переводили мне слова, написанные монгольскими буквами или иероглифами хань. Таблички не просто указывали, чем здесь торгуют: «Фазаньи яйца», «Помады для волос» или «Ароматная краска индиго», на каждой дощечке обязательно имелся еще какой-нибудь афоризм, вроде «Промедление и сплетни не способствуют процветанию дела» или что-нибудь в том же духе.
Кашгару была также присуща и еще одна особенность, отличавшая Китай от всех тех мест, где я побывал, – бесконечное разнообразие запахов. Правда, и все другие восточные сообщества пахли, но главным образом ужасно – застарелой мочой. Кашгар тоже не был лишен этого затхлого запаха, но в нем имелись и другие, гораздо лучше. Самым заметным здесь был запах дыма от сжигания «кара», который не так уж и неприятен, к нему примешивались бесконечные ароматы и фимиамы: люди жгли благовония в своих домах и лавках. Кроме того, в любое время суток здесь можно было ощутить запахи готовящейся пищи. Иногда они были знакомыми: старый добрый аромат, от которого просто слюнки текли – запах свиных отбивных, которые жарились на немусульманской кухне. Но широко тут были распространены и другие: запах варившихся в котелке лягушек или запах тушеного собачьего мяса, который просто не поддается описанию. Иногда мой нос улавливал необычный приятный запах – жженого сахара. Я с интересом наблюдал, как торговец сладостями хань растапливал разноцветный сахар над жаровней, а затем с ловкостью фокусника выдувал его и вращал этой помадкой таким образом, что придавал ей изящные формы – цветка с розовыми лепестками и зелеными листьями, смуглого мужчины на белой лошади, дракона с множеством разноцветных крыльев.
В корзинах на рынке продавалось невероятное количество чайных листьев, но среди них не было и двух похожих. Чего только я там не видел: банки с незнакомыми специями, корзины с цветами такой формы, цвета и запаха, каких я никогда не встречал прежде. И даже гостиница, где мы остановились, пахла иначе, чем те, в которых мы жили раньше, и хозяин объяснил мне почему. В штукатурку стен был подмешен красный перец melegta. Он отпугивает насекомых, пояснил уйгур, и я поверил ему, потому что место, в котором мы жили, было единственным, где отсутствовали паразиты. Однако, поскольку стояло раннее лето, я не смог проверить другое заявление хозяина: что жгучий красный перец якобы делает комнаты зимой теплее.
Других венецианских торговцев я в городе не видел, не попадалось мне также ни генуэзцев, ни пизанцев, ни каких-либо иных наших извечных конкурентов в торговле, однако мы, Поло, были не единственными в Кашгаре белыми людьми. Или так называемыми белыми людьми. Помню, много лет спустя один из ученых хань спросил меня: «Почему, интересно, вас, европейцев, называют белыми? Вы гораздо чаще имеете кирпично-красный цвет лица».
Так или иначе, но в Кашгаре было еще несколько человек белых, и их кирпично-красные лица выделялись в толпе людей восточного типа. Во время первой своей прогулки по улицам Кашгара я увидел двух бородатых мужчин, увлеченных беседой. Одним из них оказался дядя Маттео. Другой, в одеянии несторианского священника, судя по плоскому затылку, был армянином. Я очень удивился, что, интересно, мой дядя мог обсуждать с церковником-еретиком, но не стал вторгаться в их разговор, а лишь помахал рукой в знак приветствия и прошел мимо.
Глава 2
В один из дней нашего вынужденного безделья я отправился за городские стены, посмотреть на монгольский лагерь – или, как они его называли, bok, – потренироваться в употреблении тех монгольских слов, которые я уже знал, а заодно и выучить новые.
Первыми новыми словами, которые мне довелось услышать, были: «Hui! Nohaigan hori!» Я быстро запомнил их, потому что они означали: «Эй! Отзови-ка своих собак!» Своры огромных и свирепых мастиффов свободно рыскали в поисках добычи по всему лагерю, и у каждой юрты было привязано на цепи перед входом по два или три таких зверя. Я узнал также, что поступил мудро, захватив с собой арапник: так всегда делают монголы, чтобы отбиться от собак. И еще мне в тот раз объяснили, что, когда входишь в юрту, следует оставлять арапник снаружи; заносить его внутрь невежливо, этим можно обидеть ее обитателей, которые сочтут, что они, по-твоему, не лучше собак.
Существовали здесь и другие тонкости этикета. Незнакомец должен был приблизиться к юрте, обязательно пройдя сначала между двумя кострами, горевшими перед входом, и совершить таким образом обряд очищения. Нельзя также наступать на порог юрты, когда входишь внутрь или выходишь из нее, и еще нельзя свистеть, когда находишься внутри. Я узнал все эти вещи, потому что монголы гостеприимно приглашали меня к себе в юрты и старались обучить своим обычаям, с интересом расспрашивая о наших. Тут следует отметить, что хотя монголы необычайно свирепо ведут себя с недружелюбными чужаками, они также проявляют удивительную любознательность при общении с чужаками миролюбивыми. Я заметил, что наиболее часто встречающийся звук в их речи – «а-а», что является вопросительным междометием.
– Sain bina, sain urkek! Добро пожаловать, добрый брат! – приветствовала меня группа воинов, а затем они тут же поинтересовались: – Из-под каких небес ты прибыл, а-а?
– Из-под небес Запада, – ответил я.
Они раскрыли свои глаза-щелки так широко, как только могли, и воскликнули:
– Hui! Те небеса огромны, и они защищают много стран. Скажи, в своей западной стране ты жил под крышей, а-а, или в шатре, а-а?
– В своем родном городе – под крышей. Однако я долгое время провел в дороге, и там мне приходилось жить в шатре, а то и под открытым небом.
– Sain! – закричали они, широко улыбаясь. – Все люди братья, не правда ли, а-а? Но те, кто живет в шатрах, еще более близкие родственники, братья-близнецы. Добро пожаловать, брат-близнец!
И они склонились, жестами указывая мне на юрту, которая принадлежала одному из них. За исключением того, что эта юрта была переносная, она мало походила на ту непрочную палатку, где мне доводилось ночевать. Внутри она представляла собой шатер около шести больших шагов в диаметре, а верхушка юрты находилась намного выше головы стоящего человека. Стены были обшиты деревянными планками, а наверху имелся купол. В центре его находилось круглое отверстие, куда поднимался дым от жаровни. Рама из планок поддерживала внешний покров юрты: покрытие из тяжелого войлока было покрашено желтой глиной и прикреплялось к раме с помощью перекрещивающихся веревок. Внутреннее убранство было простым, но добротным: на полу ковры и диваны из подушек, все сделанные из ярко окрашенного войлока. Юрта была та кой же прочной, теплой и не подверженной непогоде, как и любой дом. Но ее можно было разобрать за час и упаковать в узлы, достаточно маленькие и легкие, чтобы везти их в одном вьючнике. Вместе с пригласившими меня монголами я вошел в юрту через отверстие, завешенное войлоком, которое во всех монгольских сооружениях располагается с южной стороны. Мне жестом указали место на «мужском диване», находившемся в северной части юрты, где я мог сидеть лицом к благословенному югу. (Диваны для женщин и детей были поставлены вдоль менее благоприятных сторон.) Я утонул в покрытых войлоком подушках, а хозяин юрты вложил мне в руку сосуд для питья, который оказался простым бараньим рогом. Он налил в этот рог из кожаного мешка какую-то дурно пахнущую голубовато-белую водянистую жидкоть и пояснил:
– Кумыс.
Я из вежливости подождал, пока и остальные мужчины наполнят свои чаши. А затем сделал как они: макнул пальцы в кумыс и стряхнул по нескольку капель во все стороны света. Монголы объяснили, что таким образом мы приветствовали «огонь» на юге, «воздух» на востоке, «воду» на западе и «мертвых» на севере. Затем все подняли рога и сделали по большому глотку, причем я запятнал себя, грубо нарушив приличия. Кумыс, как я понял, для монголов такой же священный напиток, как и gahwah для арабов. Мне его вкус показался просто ужасным, и я допустил непростительную слабость, позволив своему впечатлению отразиться на лице. Все присутствующие были поражены. Один монгол выразил надежду, что я еще слишком молод и напиток со временем мне понравится. Хозяин юрты взял у меня рог и выпил весь кумыс, а затем наполнил рог из другого кожаного мешка и вручил мне со словами:
– Это арха.
Запах у архи был лучше, однако я сделал осторожный глоток, потому что по виду напиток слишком напоминал кумыс. И был вознагражден: арха на вкус оказалась довольно приятной, вроде нашего вина. Я одобрительно кивнул, широко улыбнулся и спросил, из чего монголы делают свои напитки, потому что не видел в окрестностях виноградников. Я был изумлен, когда хозяин юрты гордо сказал:
– Из доброго молока здоровых кобылиц.
Кроме своего оружия и доспехов монголы производили еще всего лишь две вещи, и их делали монгольские женщины, причем я только что познакомился с обеими. Я сидел на покрытых войлоком подушках в войлочной палатке и пил напиток, приготовленный из молока кобылицы. Не исключено, что монгольские женщины сведущи также в прядении и ткачестве, но презирают эти занятия, потому что те, на их взгляд, годятся лишь для изнеженных женщин, тогда как сами они – настоящие амазонки. Во всяком случае, ткани, которые монголы носили, покупались у других народов. Зато монгольские женщины в совершенстве освоили искусство изготовления из шерсти животных различных сортов войлока – от тяжелых покрывал, которые шли на юрты, и до материи такой же мягкой и тонкой, как и валлийская фланель.
Монголки презирают также любое молоко, кроме кобыльего. Они даже не дают своим детям сосать собственную грудь, но с младенчества вскармливают их молоком кобылиц. Чего они из этой жидкости только не делают! В скором времени, преодолев свое первоначальное отвращение, я принялся с энтузиазмом пробовать все монгольские молочные продукты. Наиболее распространен слегка хмельной кумыс. Этот напиток получают из свежего кобыльего молока, его наливают в большой кожаный мешок, по которому женщины бьют тяжелыми дубинками, пока не образуется масло. Затем масло вычерпывают и оставляют жидкий осадок для брожения. Этот кумыс потом становится резким и острым на вкус, с послевкусием, похожим на миндаль, и человек, который употребляет его в больших количествах, может заметно захмелеть. Если мешок с молоком бить дольше, пока масло и творог не разделятся, тогда на брожение оставят совсем жидкий осадок, и он превратится в приятно сладкий, полезный и шипучий сорт кумыса, который называется арха. Можно захмелеть даже от небольшого его количества.
Кстати, монгольские женщины используют творог весьма остроумно. Они раскладывают его на солнце и высушивают до твердых лепешек. В результате получается так называемый хурут. Женщины растирают его в порошок и скатывают в шарики, которые можно хранить сколько угодно, они не испортятся. Часть этих шариков откладывают на зиму, когда кобылы в стаде не дают молока, а некоторое количество убирают в мешочки, которые в случае необходимости мужчины могут взять с собой в поход. Хурут нужно только растворить в воде, и пожалуйста, готов питательный густой напиток. Что меня очень удивило, так это то, что дойкой кобылиц у монголов занимались исключительно мужчины, а женщинам это занятие запрещалось. Однако последующее приготовление кумыса, архи и хурута, так же как и валяние войлока, – это была женская работа. И вообще всю работу в монгольском bok делали женщины.
– Потому что единственное подходящее занятие для мужчины – это война, – сказал в тот день мой хозяин. – А единственное дело, присущее женщине, – заботиться о своем мужчине. А-а?
Этого нельзя было отрицать, поскольку монгольскую армию повсюду сопровождали жены воинов, а также свободные женщины, предназначенные для холостых мужчин, и отпрыски всех этих женщин, а мужчины редко обращали внимание на что-нибудь, кроме войны. Любая монгольская женщина могла без всякой помощи разобрать или поставить юрту, а также делала всю рутинную работу: наводила и соблюдала чистоту и порядок в юрте, кормила и одевала своего мужчину, поддерживала его боевой дух и выхаживала, когда он был ранен. В обязанности женщины также входило содержать его боевые доспехи в готовности и заботиться о его лошадях. Дети тоже работали: собирали помет или «кара» для лагерных костров, выполняли обязанности пастухов и часовых. В редких случаях, когда битва складывалась не в пользу монголов, воины вынуждены были звать свой резерв, и известно, что женщины без колебаний хватались за оружие и сами шли в сражение; у монголов это очень ценится.
Мне жаль так говорить, но монгольские женщины совершенно не похожи на воинственных амазонок античности, какими изображали их западные художники. Их можно даже по ошибке принять за мужчин, потому что у них такие же плоские лица, широкие скулы, жесткая кожа и пухлые веки, превращающие глаза в щелки, внутри которых всегда заметно бушующее красное пламя. Монгольские женщины не такие плотные, как мужчины, но это было незаметно, потому что они носили такую же громоздкую одежду. Как и у мужчин, привыкших большую часть своей жизни проводить верхом, у их женщин была такая же неуклюжая походка. Женщины отличались лишь тем, что не носили редкой бородки или усов, как некоторые мужчины. Мужчины также отращивали длинные волосы и завязывали их сзади шнурком, иногда они выбривали их на макушке наподобие тонзуры священника. Монголки укладывали волосы наверху головы по существовавшей моде – не удивлюсь, если делали они это лишь один раз за всю жизнь, потому что скрепляли волосы при помощи смолы дерева wutung. На верхушке прически монголки водружали высокий головной убор, который назывался gugu; его изготовляли из коры, украшенной кусочками разноцветного войлока и лентами. Склеенные волосы вместе с gugu делали женщину чуть ли не на два фута выше мужчины, такой громоздкой и высокой, что она могла войти в юрту, только низко наклонив голову.
Пока я сидел и беседовал с хозяином, его жена несколько раз вошла в юрту и вышла обратно, каждый раз ей приходилось нагибаться. Коленопреклонение, которое она при этом демонстрировала, вовсе не было знаком раболепия. Женщина просто торопилась управиться с делами, доставая для нас новые бутыли с кумысом и архой, забирая опустевшие и вообще всячески следя, чтобы нам было удобно. Монгол, который был ее мужем, обращался к ней Най, что означает просто «женщина», но остальные гости учтиво именовали хозяйку Сайн Най – «добрая женщина». Я с интересом узнал, что хотя эта «добрая женщина» и работает как рабыня, но она не ведет себя подобно рабе и не считает себя таковой. Монголке не приходится, подобно мусульманке, скрывать свое лицо под чадрой, прятаться самой в pardah или сносить иные унижения. Ожидается, что она должна оставаться непорочной до свадьбы и хранить верность мужу, но никого не смущает, если она употребляет крепкие словечки или смеется над непристойной историей – или же сама рассказывает такую, как это сделала Сайн Най. Она, не спросив, положила для нас еду на войлочный ковер в центре юрты. Затем, также без спроса, женщина уселась, скрестив ноги, чтобы есть вместе с нами – у монголов это не запрещено, – что удивило и поразило меня не меньше самой еды. Сайн Най использовала своего рода монгольскую версию венецианской scaldavivande (духовки): чаша с горячей похлебкой, чаша поменьше с красно-коричневым соусом и большое плоское блюдо с небольшими кусочками сырого ягненка. Мы все по очереди окунали кусочек мяса в горячий бульон, приготовляя его по своему вкусу, а затем макали мясо в острый соус и съедали его. Сайн Най, как имужчины, погружала кусочки мяса в бульон только для того, чтобы согреть их, а затем съедала чуть ли не сырыми. Все сомнения относительно того, что монгольские женщины такие же здоровые, как и мужчины, рассеялись при виде хозяйки юрты, раздирающей куски мяса – ее руки, зубы и рот были в крови. Единственным отличием было то, что мужчины ели молча, тогда как Сайн Най трещала без умолку.
Если я правильно понял, она насмехалась над тем, как ее муж познакомился со своей новой женой. (Количество жен у монголов не ограничено. Единственное условие: каждой жене он обязан поставить отдельную юрту.) Сайн Най ехидно заметила, что муженек был мертвецки пьян, когда попросил руки своей последней жены. Все мужчины захихикали, включая и ее супруга. И все они также посмеивались и хихикали, когда она принялась перечислять недостатки новой жены, очевидно не выбирая выражений. Мужчины грубо захохотали и повалились на ковер, когда Сайн Най в заключение предположила, что молодая жена, наверное, и мочится, как мужчина, стоя.
Это была не самая смешная вещь, которую я слышал, но было совершенно очевидно: монгольские женщины наслаждаются свободой, невозможной для всех остальных женщин Востока.
Вообще, за исключением того, что они лишены привлекательности, монголки напоминают венецианок: как и мои соотечественницы, они всегда полны живости и обычно пребывают в хорошем настроении, потому что знают, что они равны с мужчинами и приходятся им товарищами. У них всего лишь различные функции и обязанности в жизни.
Монгольские мужчины не бездельничают, пока их жены выполняют тяжелую рутинную работу, или, по крайней мере, бездельничают не все время. После трапезы монголы предложили мне прогуляться по bok, показывая, как работают мужчины, занятые изготовлением стрел, доспехов и мечей, выделкой кож и другими ремеслами. Оружейники, уже сделавшие достаточный запас стрел в тот день, ковали для них специальные наконечники, с отверстиями, для того, как мне объяснили, чтобы заставить стрелы во время полета свистеть и издавать пронзительные звуки, вселяя тем самым страх в сердца врагов. Те, кто изготовлял доспехи, громко стучали молотками по листам раскаленного до красноты железа, придавая им форму грудных пластин для людей и лошадей, другие проделывали то же самое с cuirbouilli[171], производя при этом значительно меньше шуму. Грубую кожу вываривали до тех пор, пока она не становилась мягкой, а затем придавали ей форму и давали высохнуть, после чего кожа становилась такой же прочной, как и железо. Кожевенники изготавливали широкие пояса, украшенные разноцветными камнями – это было не простое украшение, сказали они, камни должны защитить воинов от грома и молнии. Оружейники делали небольшие shimshir и кинжалы и насаживали старые лезвия на новые рукоятки, подгоняли черенки к боевым топорикам, а один из них выковал необычное копье с крюком – для того, чтобы выдергивать из седла врагов.
– Свалившегося врага можно заколоть более умело, – пояснил один из моих сопровождающих. – На земле его проще заколоть, чем в воздухе.
– Тем не менее мы презираем слишком простые удары, – сказал другой. – Сбросив врага с коня, мы немного отъезжаем назад и ждем, пока он не бросит вызов или не попросит пощады.
– Да, а затем погружаем кончик копья ему в рот, – добавил третий. – Эх, до чего же славно проделать это на всем скаку!
Подобного рода замечания привели моих новых знакомых в состояние счастливых воспоминаний, и они продолжили подробно излагать мне различные истории о военных кампаниях, сражениях и войнах, в которых участвовал их народ. Ни одна из этих схваток, казалось, не кончалась поражением монголов, но всегда лишь победой, покорением противника и последующим прибыльным грабежом. Из всех историй, которые они мне в тот день рассказали, две я запомнил особенно четко, потому что в них монголы боролись не с другими людьми, а с огнем и льдом.
Они рассказали, как однажды давным-давно, в то время, когда монгольские войска осадили некий город в Индии, его трусливые, но хитрые защитники индусы попытались обратить врагов в паническое бегство, послав против них необычную кавалерию. На лошадях сидели всадники, изображавшие людей, но выкованные из меди. Каждый из таких всадников был в действительности передвижной печью. Внутри они были заполнены горящими углями и пропитанным маслом хлопком. Намеревались ли индусы разжечь большой пожар среди монгольской орды, или просто посеять ужас, неизвестно. Потому что воины-печи так опалили своих лошадей, что те благоразумно сбросили всадников, а монголы беспрепятственно вошли в город, вырезали всех его немногочисленных пылких защитников и присоединили к своим владениям.
В другой раз монголы вели войну против племени дикарей-самоедов, где-то далеко на севере. Перед началом битвы мужчины того племени побежали к ближайшей речке и нырнули в нее, а затем, для верности, еще и вывалялись в пыли на берегу. Самоеды дали этому покрову замерзнуть на теле, а после этого повторили всю процедуру несколько раз, пока все сплошь не покрылись «доспехами» из толстого слоя грязи со льдом, рассудив, что таким образом они обезопасят себя от стрел и лезвий монголов. Возможно, что так бы и произошло, однако необычные «доспехи» сделали самоедов такими толстыми и неуклюжими, что те не смогли не только спрятаться, но даже бежать, и монголы просто затоптали их копытами своих коней.
Таким образом, огонь и лед не помогли их противникам, но сами монголы время от времени с успехом использовали воду. В стране казаков, например, монголы однажды осадили город под названием Кызыл-Орда, однако его защитники долго и упорно сопротивлялись. Слово «казак» означает «вольный человек», и народ этот, который мы на Западе называем «козаки», был не менее воинственным, чем сами монголы. Однако осаждавшие не сидели сложа руки, просто окружив город и ожидая, когда тот сдастся. Они использовали время, вырыв новое русло-канал для протекавшей рядом Сырдарьи. А затем повернули течение реки, и в результате вода затопила Кызыл-Орду со всеми ее жителями.
– Наводнение – хороший способ взять город, – сказал мне один из монголов. – Это лучше, чем обстрел большими камнями или огненными стрелами. Еще один хороший способ – катапультировать в город умерших от болезни людей. Понимаешь, это очень удобно: погибнут все защитники, а постройки останутся нетронутыми и сохранятся для новых завоевателей. Единственный недостаток обоих этих способов – они лишают наших предводителей их любимой забавы: устроить праздничный пир на человеческих столах.
– На человеческих столах? – переспросил я, думая, что ослышался. – А-а?
Они засмеялись и объяснили. Вот как выглядит такой стол: столешницы из тяжелых досок поддерживаются согнутыми спинами стоящих на коленях людей, побежденных офицеров какой-нибудь армии, которую разбили монголы. Помню, мои новые знакомые веселились от души, изображая стоны и рыдания несчастных голодных людей, согнувшихся под тяжестью досок, уставленных грудой подносов с мясом и наполненных до краев кувшинов с кумысом. А затем они наглядно изобразили еще более жалобные крики «людей-столов» после окончания пира, когда монголы радостно запрыгивают на столы, чтобы исполнить, яростно топая ногами и подскакивая, свой победный танец.
Рассказывая эти истории, мои спутники упоминали различных военачальников, под чьим командованием они служили; похоже, все их предводители носили сбивающее с толку количество титулов и званий. Постепенно я понял, что монгольская армия в действительности не бесформенная орда, но образец организованности. Во главе каждых десяти воинов, самых сильных, свирепых и опытных, стоял младший командир. Точно так же из каждых десяти этих младших командиров один назначался главным; таким образом, под его началом оказывалась уже сотня воинов. Дальнейшая иерархия строилась по тому же принципу. Следующим подразделением, имеющим уже свое знамя и насчитывавшим тысячу человек, командовал флаг-командир. Тогда как в подчинении следующего по званию офицера, сардара, находилось уже целых десять тысяч воинов. Десять тысяч по-монгольски – «томан», а еще это слово обозначает «хвост яка», поэтому штандартом сардара является ячий хвост, прикрепленный на шесте вместо флага.
Это чрезвычайно действенная система командования, поскольку каждому офицеру на любом уровне, от младшего командира и до сардара, приходится обсуждать свои планы, диспозицию и решения всего лишь с другими девятью ему равными. Есть только одно звание выше сардара. Это орлок, что приблизительно означает «полководец», под его командованием находятся по крайней мере десять сардаров и их томанов, которые образуют тук из ста тысяч воинов, а иногда и больше. Власть орлока столь безгранична, что ею редко облекают кого-либо, кроме правящего ильхана из семьи Чингисидов. Армия, которая тогда стояла лагерем рядом с Кашгаром, была частью тех войск, которыми командовал ильхан Хайду, одновременно носивший звание орлока.
Обязанности монгольских офицеров всех уровней не сводятся к одному только ведению боевых действий. Они должны быть для своих подчиненных кем-то вроде Моисея для израильтян во время их скитаний. Независимо от того, сколько воинов находится у него в подчинении, десять или десять тысяч, командир отвечает за передвижение и снабжение продовольствием их самих, их жен, детей и многих других, кто следует за войском, – например, стариков-ветеранов. На офицере также лежала ответственность за стада скота, которые шли в стороне от главной дороги вместе с его войском. Это были верховые лошади и животные, предназначенные на убой, вьючные яки, ослы, мулы или верблюды. Если подсчитать одних только лошадей, то получается, что каждый монгольский мужчина путешествует в среднем с табуном из восемнадцати боевых коней и молочных кобылиц.
Монголы упоминали в разговоре разных командиров, но я смог разобрать лишь одно-единственное имя – ильхан Хайду. Поэтому я спросил, водил ли их когда-нибудь в битву сам великий хан Хубилай, с которым я надеялся познакомиться в не столь отдаленном будущем. Они ответили, что никогда не имели высокой чести служить под его непосредственным командованием, хотя им все-таки посчастливилось увидеть его мельком пару раз во время какого-то похода. Мои новые знакомые сказали, что Хубилай – красивый мужчина с военной выправкой и мудрый государственный муж, но особенно он знаменит своим крутым нравом.
– Он может прийти в гораздо большую ярость, чем наш ильхан Хайду, – сказал один из моих спутников. – Ни один человек не в состоянии вынести гнева великого хана Хубилая. Даже сам Хайду.
– Даже земля и небеса, – добавил другой. – Вот почему наши люди выкрикивают имя великого хана в грозу: «Хубилай!», чтобы в них не ударила молния. Я слышал, что даже наш бесстрашный Хайду так делает.
– Это правда, – сказал третий монгол, – в присутствии великого хана Хубилая даже ветер не отваживается дуть слишком сильно, а дождь – лить сплошной стеной и забрызгивать грязью его сапоги. Даже вода в кувшине и та пересыхает из страха перед ним.
Я заметил, что это, должно быть, довольно неприятно, когда Хубилай испытывает жажду. Однако, хотя я и отпустил столь святотатственное замечание в адрес самого могущественного человека на земле, никто из присутствующих даже бровью не шевельнул, потому что к тому времени все мы были совершенно пьяны. Мы снова сидели в юрте, и хозяева убрали уже несколько опустевших бутылей с кумысом, а я выпил до статочное количество их архи. Монголы никогда не позволяли себе выпивать всего одну чашу и не разрешали гостю так поступать, восклицая: «Человек не может ходить на одной ноге!» – и наливали следующую чарку. Потом вспоминали еще какую-нибудь прибаутку, и так далее. Монголы, говорят, даже на смерть идут, сначала выпив. Убитого воина всегда хоронят на поле боя под пирамидой из камней, и его погребают сидя, в руке же на уровне пояса умерший держит свой рог для питья.
День уже начал клониться к закату, когда я решил, что мне, пожалуй, уже хватит пить, а не то я сам рискую оказаться погребенным. Я поднялся на ноги и, поблагодарив хозяев за гостеприимство, попрощался с ними и вышел, а они кричали мне вслед:
– Mendu, sain urkek! Доброго тебе коня и широкой степи, до следующей встречи!
Я был не на лошади и шел, сильно пошатываясь. Однако никто не делал мне замечаний. Я, покачиваясь, плелся по bok, снова прошел через ворота Кашгара и по душистым улицам вернулся в караван-сарай «Пять даров». Когда я, пошатываясь, вошел в свою комнату, то в изумлении остановился, вытаращив глаза: посреди нее стоял высокий, здоровый, одетый в черное и с черной же бородой священник. Мне потребовалось мгновение, чтобы узнать в нем дядю Маттео, и в моем пьяном сознании промелькнуло: «Ну это уже, пожалуй, чересчур! Это до чего же дядюшка докатился?! А-а?!»
Глава 3
Я шлепнулся на скамью и ухмыльнулся, глядя, как дядя с набожным видом одергивает рясу. Отец раздраженно процитировал старую поговорку:
– «На небо поглядывает, а по земле пошаривает». Нет уж, Маттео, ни монаха из тебя не получится, ни священника. Где это ты раздобыл рясу?
– Купил у отца Бойаджана. Помнишь, Нико, мы встречали его в Ханбалыке, когда были здесь в последний раз?
– Помню. Пронырливый армянин, который не гнушается торговать телом Христовым. Покупал бы уж сразу и его, что мелочиться?
– Священные реликвии ничего не значат для ильхана Хайду, а эта одежда значит. Его собственная старшая жена, ильхатун, – обращенная христианка, по крайней мере несторианка, насколько мне известно. И поэтому я очень надеюсь, что Хайду с уважением отнесется к этому одеянию.
– Почему? Ты же сам его не уважаешь. Сначала критиковал взгляды церкви на еретиков. А теперь и вовсе докатился до богохульства!
Но дядюшка был не согласен с такой постановкой вопроса.
– Ряса сама по себе не что иное, как литургическое одеяние. Всякий может носить рясу, если не покушается на ее святость. Я, например, не покушаюсь. Я не смог бы, даже если бы захотел. Помнишь Второзаконие: «Евнух, чьи яички уничтожены, не может войти в храм Господа». Capn mal capon.
– Маттео! Только не пытайся меня разжалобить.
– Я всего лишь говорю, что, если Хайду по ошибке примет меня за священника, я не вижу нужды поправлять его. Бойаджан утверждает, что христианин может пойти на уловку, если имеет дело с Небесами.