Вавилонские хроники Хаецкая Елена
Особая благодарность моим вдохновителям – Владимиру Хаецкому и Григорию Жаркову.
Автор
Я ненавижу рабство. Когда в Вавилоне были выборы, я голосовал за мэра-аболициониста. Он, конечно, еще худший вор, чем тот, кого все-таки избрали, но зато он обещал отменить рабство.
И рабов я тоже ненавижу…
…А вам бы хотелось, чтобы по вашему малогабаритному жилью слонялось чужое существо, бестолковое и нерадивое?
Я – рабовладелец. Разумеется, не своей волей. Раба мне всучили любящие родители.
Родители много хорошего сделали для меня. Во-первых, конечно, они меня зачали и потрудились выносить и выродить. За это я им сердечно благодарен. Особенно матушке.
Потом они дали мне хорошее образование. Его как раз хватает для того, чтобы работать там, где я сейчас работаю, но о работе после.
Затем они не позволили мне жениться на девушке, в которую я было влюбился в семнадцать лет. Поэтому я свободен и счастлив.
Был. Пока они не озаботились повесить мне на шею раба.
Наутро после тридцать первого дня моего рождения я лежал, насмерть разбитый похмельем.
В дверь позвонили. Решил не открывать. На опохмелку денег не было, а остальное меня не занимало.
У двери звонили долго, настырно. И скреблись, и копошились. Я, недвижный, злобился. Одна особо злокозненная пружина впивалась мне в ребра, но я даже не шевелился. Знал: стоит повернуться, и диван подо мной завопит на разные голоса.
Стоящий под дверью начал стучать.
Я был уверен, что явились из жилконторы. По поводу неуплаты за квартиру. Я злостный неплательщик, меня дважды пытались выселить.
У двери потоптались. Чем-то пошуршали, звякнули. Потом, после паузы, еще раз аккуратно постучали.
Да ну их совсем.
– Кто там? – гаркнул я, не поднимая головы с подушки.
– Господин Даян дома? – спросил незнакомый мужской голос.
– Я дома, – сипло сказал я. – Пшел вон.
– Господин Даян! – крикнули из-за двери. Вежливо, даже жалобно как будто. – Откройте! Меня прислала ваша высокочтимая матушка… То есть, по ее поручению…
Я сел на диване. Мне было невыносимо.
– У тебя деньги есть, ты?
– Немного. Мне выдали, когда к вам направляли…
Я пал с дивана на четвереньки. Покачал головой, попытался встать, но не смог. Если бы я встал, то все равно бы упал.
Уподобившись четвероногому скоту и отчаянно стуча мослами, я двинулся к двери.
Там ждали.
Я выпрямился, стоя на коленях и цепляясь руками за стену.
– Сичас, – сказал я.
За дверью понимающе сопели и топтались. Я откинул крючок, отодвинул засов и выпал из квартиры вместе с дверью, распахнувшейся под моей тяжестью.
Выпав, я оказался в объятиях широкоплечего детины. Он подхватил меня сильными руками и прижал к груди. Потом сжал за плечи и осторожно утвердил меня в вертикальном положении.
Я рыгнул ему в лицо – не нарочно. Он стерпел.
Посланец матушки был приблизительно моих лет. Верхняя губа пухлого рта оперена черной щетинкой, темные глаза глядят из-под широких бровей.
– Господин Даян… – в третий или четвертый раз повторил он.
Меня зовут Даян. Это древнее и славное вавилонское имя. Нужно ли говорить, что уже в детском дошкольном учреждении мое имя переделали в «Баяна», да так и повелось. Я и не сопротивлялся.
– Слушай, ты, – сказал я детине. – Сколько у тебя денег, а?
У него оказалось три сикля. На противопохмельные колеса хватит. Если брать не самые дорогие.
– Брат, – сказал я проникновенно и взял его за руку. – Дуй в аптеку…
И объяснил, зачем.
Он внес меня в квартиру, помог улечься на диван, подал воды и ушел в аптеку. Я бессильно смотрел на дверь, которую он забыл за собой закрыть, и терзался от сквозняка.
Детина вернулся через час. Объяснил, что искал аптеку.
Вместе с ним притащилась вечно беременная серая кошка, жившая в нашем подвале.
Предки кошки были породистыми голубыми тварями из храма Исет, а эта была плодом любви священной храмовой кошки с каким-то безродным полосатым сердцеедом.
Каждые два месяца Плод Любви исправно наводняла двор маленькими плодами своей любви. Любила она много и разнообразно. Что, естественно, отражалось на плодах.
Детина выпихнул кошку, незлобиво поддев ее ногой под брюхо, и захлопнул дверь.
– Давай, – сказал я, слабо барахтаясь на диване.
Он подал мне таблетку, растворив ее в воде. Таблетка шипела и плясала. У нее был мрачный, средневековый вид. Именно так травили королей в одном историко-приключенческом сериале.
Я выпил, отдал стакан и лег, закрыв глаза, – ждать, пока полегчает. Детина громоздился надо мной.
Я открыл глаза.
– Слушай, – сказал я детине, – а кто ты такой? А?..
Вот тут и открылась страшная правда.
– Ваш раб, господин, – сказал детина.
– У меня нет рабов, – сказал я. – У меня принципиально не может быть рабов. Я аболиционист.
– Ваша высокочтимая матушка так и говорила – ну, этому, на бирже… Как их? Агенту, – поведал детина. – Мол, мой сын против рабства, но хочу сделать ему подарок… От материнского подарка, мол, не откажется… У него, мол, – ну, у вас то есть, – в квартире не хватает хозяйской руки…
Так. У меня в квартире не хватает хозяйской руки. Поэтому мне не позволили жениться, а вместо того подсунули чужого человека, чтобы он сделался этой самой хозяйской рукой в моем доме… Подсунули, пользуясь моей сегодняшней слабостью. В другой день я просто спустил бы его с лестницы. А сегодня я мог только одно: расслабленно стонать.
Естественно, я сразу же возненавидел своего раба.
Все в нем было противное. И брови эти его широкие, блестящие, будто маслом намазанные. И щетина над губой. И ямка в пухлом подбородке.
– Уйди, – сказал я.
Он растерялся.
– Куда я пойду, господин?
– Куда-нибудь, – пояснил я. – Чтобы я тебя не видел.
И заснул.
Я проснулся, когда уже стемнело. Во рту было гадко, но голова не болела и острая невыносимость оставила плоть.
Я осторожно сел. Очень хотелось пить. И еще глодало ощущение какого-то несчастья, которое постигло меня в те часы, пока я спал. Что-то в моей жизни изменилось к худшему.
Вот в углу что-то зашевелилось… Сполз с кресла старый вытертый плед. Из-под пледа протянулась и коснулась пола босая нога. Нога была толстая, как фонарный столб, белая, густо поросшая волосом.
Раб!
– Пить хочу, – сказал я грубо.
Он поморгал сонно, завернулся в плед и пошлепал на кухню. Его пятки приклеивались к недавно отлакированному паркету.
Пока я пил, он скромно стоял в сторонке. Я отдал ему стакан и сказал:
– Я буду звать тебя Барсик.
– Барсик? – переспросил он, озадаченный.
– Не нравится «Барсик»? – сказал я. – Тогда Мурзик. Будешь откликаться на Мурзика?
Мурзик сказал, что будет.
Вы, конечно, скажете, что я засранец. Что нельзя так с людьми обращаться. А я и не говорю, что можно. Конечно, нельзя. Поэтому я и голосовал за мэра-аболициониста. Пусть он вор, но он тоже против рабства.
Если кто-то отдан тебе в полное владение, ты обязательно будешь над ним измываться. И не захочешь, а будешь. Само собой как-то получится. Закон природы.
Конечно, я над Мурзиком измывался. Конечно, он меня, пьяного, раздевал и умывал. Конечно, он вскакивал по ночам, когда я сонно требовал молока, портвейна или бабу. И бежал искать для меня молоко, портвейн или бабу.
Матушке я сказал, что очень доволен Мурзиком. Матушка была довольна.
Мой раб наводит в доме порядок. То есть, он наводит беспорядок – только не мой, а свой собственный. Это и называется – «хозяйская рука».
А я должен его кормить и терпеть.
– Мурзик, – молвил я обессиленно. – Мурзик…
Шли вторые сутки пребывания меня в статусе рабовладельца.
Я замолчал. Как объяснить рабу, что…
…Когда мне было пять лет, меня отдали в детское дошкольное учреждение. В детском дошкольном учреждении меня кормили сарделькой с макаронами. Сарделька была толстая, как гусеница. От сытости у нее лопалась жесткая шкура.
Потом я томился в закрытом учебном заведении, ужасно дорогом и престижном. Родители выложили немалые деньги за право заточить меня туда. Считалось, что там, за четырьмя стенами, я получаю бесценное образование и рациональное питание. Насчет образования – возможно. Что до питания, то нас кормили все той же сиротской сарделькой с макаронами.
Обретя свободу в двадцать с небольшим лет, я думал, что с сарделькой покончено навсегда.
Не поймите так, что я какой-нибудь растленный гурман. Но ведь не для того же я терплю дома это нелепое животное (Мурзика), чтобы вернуться – пусть только гастрономически – в те безотрадные годы!..
Мурзик растерянно смотрел, как я бушую над тарелкой. Бушевал я бессловесно – мыча, будто умалишенный.
Мой раб вздохнул (сволочь!), уселся за стол против меня и уставился с сочувствием.
– Мурзик, – проговорил я наконец, – ты знаешь ли, я ненавижу сардельки с макаронами… – И вдруг заорал, срываясь на визг: – Ненавижу, ненавижу, НЕНАВИЖУ, НЕНАВИИИЖУУУ…
– Да? – искренне поразился Мурзик. Его маслянисто-черные брови поползли вверх, по мясистому лбу зазмеились морщинки.
– Да, – повторил я. – Твоим рабским умишком этого не охватить, Мурзик, но, представь себе, свободный человек, гражданин Вавилона, избиратель и налогоплательщик, может не любить сардельку с макаронами… Кстати, эти сардельки делают из туалетной бумаги, а мясной запах фальсифицируют, поливая туалетную бумагу кровью. А кровь берут со скотобойни… И там, между прочим, повсюду ходят крысы. У моей матушки одна знакомая нашла в сардельках крысиный хвост.
– Я не знал… – растерянно проговорил Мурзик. Совсем по-человечески. – Ну, то есть, я не знал, что можно не любить сардельки… Меня никогда не кормили сардельками…
– Ну так жри!.. – рявкнул я, отпихивая от себя тарелку. – Подавись!..
– Можно?
– Да!!! – заорал я страшным голосом.
Мурзик потрясенно взял с моей тарелки сардельку, повертел ее в пальцах и, трепещущую, сунул в рот. Пососал.
Я отвернулся. Мурзик с сочным чавканьем прожевал сардельку. Когда я снова повернулся, мой раб уже наматывал на свой толстый палец макароны, вытягивая их из моей тарелки.
Я взял кетчуп и полил его палец.
– Спасибо, господин, – пробормотал Мурзик с набитым ртом. И сунул палец в рот. Макароны повисли по углам его широких губ.
– Милосердный Мардук… – простонал я.
Раб шумно проглотил макароны. Я ждал – что еще отмочит Мурзик.
Мурзик взял мою тарелку и слизал масло, прилипшее к краю. Нос у него залоснился.
– Я голоден, – напомнил я, нервно постукивая пальцами по столу.
Мурзик подавился. Он покраснел, глаза у него выпучились. Я испугался – не блеванул бы.
– Может, пиццу? – прошептал Мурзик между приступами кашля.
– Да ты готовить-то умеешь, смерд? – заревел я. Я так ревел, что люстра из фальшивого хрусталя тихонько задребезжала у меня над головой. – Тебя, между прочим, как квалифицированную домашнюю прислугу продали! С сертификатом! Для чего к тебе сертификат приложен? Любоваться на него?
Мурзик стал бледен, как молоко. Даже синевой пошел. Залепетал:
– В супермар…кете… От фирмы «Истарванни»… Пицца… По восемь сиклей…
Вот тут-то первое подозрение относительно Мурзика превратилось в железную уверенность. В стальную. В такую, что и в космос слетать не стыдно – вот какую.
– А теперь, – объявил я, доставая кофеварку, – ты расскажешь мне правду.
– Ка…кую правду?
Он действительно испугался. Я был доволен.
– Кто ты такой?
– Ваш раб, господин.
Мурзик чуть не плакал.
Я был очень доволен.
– Я могу подвергнуть тебя пыткам, – сообщил я и включил кофеварку. Она зашипела, исходя паром.
– Можете, господин, – с надеждой сказал Мурзик.
– Но я не стану этого делать, – продолжил я.
– Спасибо, господин.
Мурзик снова запустил палец в тарелку. Макароны уже остыли.
– Сними рубашку, – велел я.
– Что?
– Рубашку сними! – заорал я.
Люстра опять дрогнула. Кофеварка зашипела и начала плеваться в хрустальный бокал в виде отрубленной головы сарацина. Сарацин постепенно чернел.
Мурзик встал. Медленно расстегнул верхнюю пуговицу. Посмотрел на меня. Я ждал. У меня было каменное лицо. Мурзик расстегнул вторую пуговицу. Третью. Снял рубашку. Под рубашкой оказалась голубенькая застиранная майка, из-под которой во все стороны торчали буйные кудри темных волос.
– Майку… тоже? – шепнул Мурзик.
– Не надо, – позволил я. Меня тошнило от его волосатости.
Все левое плечо Мурзика было в синих клеймах. И на правом тоже обнаружилось две штуки. Мурзик представлял собою живой монумент государственному строительству в нашем богамиспасаемом отечестве. Чего только не отпечаталось на его шкуре! Гербы строек эпохи Восстановления, нефтяных вышек Андаррана, портового комплекса на границе с Ашшуром, медных рудников, хуррумских угольных шахт и даже железной дороги «Ниневия-Евфрат, Трансмеждуречье».
Под всем этим великолепием моргала подслеповатым глазом полустершаяся русалка похабного вида, а на правом предплечье имелось изображение скованных наручниками кайла и лопаты с надписью «Не забуду восьмой забой!»
– Все, – сказал я. – Можешь одеваться.
Трясущимися лапами Мурзик натянул на себя рубаху. Забыв заправить ее в штаны, сел. Машинально доел макароны. Вид у него был убитый.
– Мурзик, – сказал я. – Сукин ты сын. Где тебя добыла моя матушка, а?
– На бирже, – сказал Мурзик и рыгнул. – Простите.
Я растерялся. То есть, я по-настоящему растерялся. Матушка всегда покупала товары с гарантией. Даже из комиссионных магазинов неизменно выцеживала какую-нибудь филькину грамоту, по которой потом имела право на бесплатный или льготный ремонт. По части филькиных грамот моя матушка – великая искусница. Как же ее угораздило вместо добропорядочной и квалифицированной домашней прислуги приобрести беглого каторжника?..
У Мурзика подрагивали толстые губы.
– Ну, ну, – сказал я наконец. – Рассказывай уж все, без утайки. Как ты надул их?
– Не надувал я никого, – пробубнил скисший Мурзик. – Знаете такую лавочку – «Набу энд Син работорговая компани лимитед»? Слыхали?
– Ну, – буркнул я. Я не знал такой компании. Я противник рабства.
– Они скупили у нас, на железке – ну, «Трансмеждуречье», шпалоукладка – большую партию отбракованных рабов, – продолжал Мурзик.
– Так ты еще и отбракованный?
Мурзик кивнул.
– Так вышло, – пояснил он. – Да я-то уж точно ничего не делал, ну – ничего такого… Он случайно упал.
– Кто?
– Прораб. Он в котел упал. – Добавил тише: – Ну, со смолой – котел, то есть. А спичку уронил вообще не я… Ну, нас и отбраковали. Всю смену…
Я налил себе кофе в чашку из широко раздутых ноздрей хрустального сарацина. Сел с чашкой.
Мой раб уныло и многословно бубнил, что не ронял он спички и что прораб упал в котел случайно, а всю смену отбраковали и хотели общественно-показательно повесить, но тут как раз кстати нагрянули ушлые ребята из этой «энд Син работорговой» и вошли в сложные переговоры с руководством строительной компании. Вернее, с подрядчиком. Вернее, с одним мудаком, который всей этой богадельней заведовал.
Вследствие чего всю отбракованную смену «энд Син работорговая» скупила по баснословной дешевке. А на биржу сдала, понятное дело, уже втридорога, снабдив каждого сертификатом квалифицированной домашней прислуги и липовой справкой об отличном состоянии здоровья.
– У нас двое чахоточных были, – сообщил Мурзик. – Я с ними еще с рудника. Один так вообще кровью харкал…
– Как же ему справку?.. – спросил я и тут же осознал свою наивность и слабую подготовленность к жизни. У работорговой компании этих справок как грязи.
Желая сделать мне подарок на день рождения, матушка направила на биржу запрос. Оттуда прислали личное дело моего Мурзика – с фотографией располагающего к себе киноактера, с липовыми данными, с липовой квалификацией, с липовой характеристикой с места последнего служения – вообще, сплошную липу. И стоила эта липа очень-очень дорого. И уж конечно на липу полагалась гарантия. Естественно, настоящая.
Пока я все это соображал, Мурзик в тоске глядел в стену и ждал.
…А что я должен теперь со всем этим дерьмом делать? Отослать Мурзика обратно на биржу? Чтобы его благополучно перепродали какому-нибудь другому честному налогоплательщику? Разбить сердце матушки, которая до сих пор свято верит справкам, личным делам – вообще всему, что выбито на глиняных таблицах?
– Ну, – уронил я наконец, – так что делать будем?
Он повернулся ко мне и разом просветлел лицом. Я еще ничего не решил, а он уж почуял, подлец, что обратно на биржу его не отправлю. Пробормотал что-то вроде «до последней капли крови» и «ноги мыть и воду пить».
Я сдался. Я дал ему восемь сиклей. Я велел принести пиццу фирмы «Истарджонни» или как там. Я допил кофе.
Съел пиццу – холодной, ибо разогреть ее в духовке мой раб не догадался. Сварил себе еще кофе. На душе у меня было погано.
Ну вот, теперь вы всё знаете о том, как я живу, какие у меня родители и какой у меня замечательный раб Мурзик.
Нашу фирму основал мой одноклассник и сосед по двору Ицхак-иддин. Он наполовину семит. Ицхак является полноценным избирателем и налогоплательщиком и вообще ничем не отличается от таких, как я – представителей древних родов. Ничем, кроме ума. Ума у него больше. Так он говорит. Я с ним не спорю. Он организовал фирму и регулярно выплачивает мне зарплату – самую большую, после своей, конечно.
Фирма наша называется «Энкиду прорицейшн корпорэйтед. Долгосрочные и кратковременные прогнозы: бизнес, политика, тенденции мирового развития».
Вы скажете, что в повседневном быту потребителя мало интересуют тенденции мирового развития. Что рядовой потребитель и слов-то таких не знает, а если знает, то выговаривает спотыкаясь, через два клина на третий.
Во-первых, при помощи хорошо поставленной рекламной кампании мы научили потребителя произносить эти слова. И внушили ему, что прогнозы необходимы.
А во-вторых, они и в самом деле необходимы…
Кое в чем наша небольшая лавочка успешно конкурирует даже с Государственным Оракулом. Оракул слишком полагается на искусственный интеллект, считает Ицхак. Пренебрегает мудростью предков и на том периодически горит. Предки – они ведь тоже не пальцем были деланные. А компьютеров у предков не было. Предки совершали предсказания иначе. И память об этом сохранилась в нашем богатом, выразительном языке.
Ицхак заканчивал кафедру темпоральной лингвистики Гелиопольского университета – за границей учился, подлец, в Египте. Гордясь семитскими корнями, Ицхак неизменно именовал Египет «страной изгнания» и «державой Миср». Наш бухгалтер не любит, когда Ицхак называет Египет «Мисром». Говорит, что это неприлично.
Бухгалтер у нас женщина, Истар-аннини. Аннини училась с нами в одном классе. Была отличницей. Даже, кажется, золотой медалисткой.
Изучая темпоральную лингвистику, Ицхак набрел на простую, дешевую и практически безошибочную методику прогнозирования.
Запатентовался, взял лицензию и начал собирать сотрудников.
Ицхак позвонил мне грустным летним днем. Я лежал на диване и плевал в потолок. Потолки у нас в доме высокие, поэтому я ухитрился заплевать и стены, и самого себя, и диванную подушку, набитую скрипучими опилками.
– Баян? – произнес в телефоне мужской голос.
– Это кто? – мрачно спросил я.
В трубке хихикнули.
– Угадай!
Я уже хотел швырнуть трубку, но на том конце провода вовремя сообразили:
– Это я, Ицхак.
– Сукин сын, – сказал я.
Ицхак обиделся. Сказал, что по семитской традиции голубизна крови передается по материнской линии. И чтобы я поэтому не смел ничего говорить плохого о его происхождении.
– Я знаю, что ты по матери голубой, – сказал я.
Ицхак подумал-подумал и решил больше не обижаться. У него было хорошее настроение. Такое хорошее, что из телефона аж задувало.
– Баян, дело такое… Нет, по телефону нельзя. Я приду.
– Не вздумай, – сказал я.
Но он уже повесил трубку и через час с небольшим нарисовался у меня в квартире.
Мурзик проводил его в мою маленькую комнату. Я сел на диване, отодвинул ногой пыльные пивные бутылки и мутно уставился на Ицхака.
Ицхак был отвратителен. Его длинный, перебитый в двух местах нос – будто вихляющий – свисал почти до губы. Губы оттопыривались, причем верхняя нависала над нижней. Глаза сияли. Они всегда были у него лучистые, странно светлые. Ицхак называл их «золотистыми», а мы, его одноклассники, – «цвета детской неожиданности».
На нем были черные идеально отутюженные брюки со стрелочками, которые все равно мешковато болтались на его тощей заднице. Пиджак малинового цвета с искрой источал запах парикмахерской. Редеющие темные волосы были гладко зализаны и чем-то смазаны.
Он сел на принесенный Мурзиком из кухни табурет, предварительно проверив, не подкосятся ли ножки. Достал из кармана огромные часы, щелкнул крышкой. Часы фальшиво исполнили Национальный Вавилонский Гимн.
– Это еще зачем? – спросил я злобясь. На мне были черные трусы до колен и майка.
– Чтобы ты встал, – добродушно ответствовал Ицхак. – Гимн полагается слушать стоя.
Я действительно встал. Мурзик подал мне халат, полосатый, с дыркой под мышкой. Я всунулся в халат и обернулся теплыми полами. Мурзик сказал шепотом:
– Я чаю поставлю.
– Иди, – раздраженно велел я. – Поставь.
Мурзик вышел. Он боялся меня гневать. Пока гарантийный срок не выйдет, будет как шелковый. А потом, небось, осмелеет, хамить начнет. Сдать раба обратно на биржу по гарантийке – плевое дело, но когда срок заканчивается, никто за мерзавца больше ответственности не несет. Кроме хозяина, конечно. И продавать его снова – занятие откровенно убыточное. Особенно Мурзика. На нем и так клейма негде ставить.
Ицхак смотрел на меня и улыбался. В детстве у него были желтые кривые зубы. Теперь же они дивным образом побелели и выпрямились и скалились на меня, как лейб-гвардейцы на параде: ровные и прямые. Металлокерамику себе поставил, подлец.
– Ну, – сказал я после долгого молчания.
Ицхак заговорил:
– Слышь, Баян… Дело такое. Я открываю свою фирму.
– Профиль? – спросил я.
– Прогнозы.
– Слушай, Ицхак, ты хоть и семит, а полный болван. Прогоришь. Здесь же все схвачено. Прогнозами сейчас только ленивый не занимается… Эти лавочки горят только так.
– Моя не прогорит, – сказал Ицхак уверенно. И я понял, что он что-то знает. На жилу какую-то золотую набрел.
Он и в детстве таким был. Однажды в третьем классе мы нашли запрятанную кем-то из старшеклассников картинку «Пляжная девочка». Мы подрались и случайно порвали ее. Даже тогда мне досталась тупая морда этой бабы, а Ицхаку – все интересное.