Поп и пришельцы Хаецкая Елена
– Ни вы, ни ваши родственники не крестили Ольгу в детстве? Может быть, бабушка? Кто-то из знакомых?
– Нет, – сдалась Пестрова.
«И для чего это соврано, будто говорить правду легко и приятно?» – думал отец Герман, созерцая, как корчится Капитолина Ивановна.
– А сама Ольга выказывала интерес к Православию?
Пестрова оживилась.
– Лялечка много читала… Нет, конечно, она верила… что-то, несомненно, существует. Люди искусства это особенно чувствуют.
– То есть, Ольга не принимала крещения самостоятельно?
Пестрова помолчала. Потом спросила:
– А нельзя… разом?
– Что – разом?
– Ну, и отпеть, и окрестить. Если уж без этого невозможно… – Она переместилась вместе со стулом к отцу Герману вплотную, и его окатило запахом «французских» духов, купленных на вокзале у «распространительницы», и духом стареющего женского тела.
– Что, простите, я должен окрестить?
– Лялечку…
– Крещение, матушка, совершается над живыми, а дочь ваша уже в их числе не пребывает.
– А договориться? – опять намекнула Пестрова, и отцу Герману въяве услышалось, как шевелятся поблизости, спрятанные на теле Пестровой-старшей, купюры.
– С Богом ведь не договоришься, – ответил отец Герман. – Таинства совершаются только над членами Церкви. Закажите гражданскую панихиду. В похоронном бюро вам подробно расскажут.
– Везде бюрократия! – процедила Пестрова. Она уловила решительность отказа и больше не церемонилась.
Отец Герман пожал плечами.
Капитолина Ивановна гневно поднялась.
– Мне вас характеризовали совершенно иначе, – молвила она с горечью.
И она ушла, оставив открытой дверь и недопитой чашку. Отец Герман взял эту чашку и быстро выбросил в форточку – в густую траву под окном, где все еще цвели поздние белые флоксы.
Спустя пять минут вернулась Анна Владимировна.
– Зря я с ней так, наверное, – задумчиво произнес отец Герман. – Все-таки у нее действительно большое горе. Потеряла единственного ребенка.
– Не зря! – рассердилась Анна Владимировна. Она тряхнула пухленькими щечками, глаза у нее блеснули. – Она мне тут, пока ждала, порассказывала. Сколько детей загубила, чтоб только Лялечку на ноги поставить. И с мужем не расписывалась – считалась матерью-одиночкой… Еще и мало ты ей, батюшка!
Высказавшись столь энергически, матушка удалилась, а отец Герман задумчиво допил чай и взял со стола книгу.
Перед тем, как отбыть из Пояркова в Шексну, Пестрова-мать отправилась в магазин-«стекляшку» и там нанесла основательный урон репутации злого попа. Для начала она миновала возле магазина группу, состоявшую из дяди Мотяха, пса, сходного с дядей Мотяхом как родной брат, и двух пожилых мужчин в подростковых курточках. Все четверо благодарно грелись на осеннем солнце, словно рептилии, приняв расслабленные, изящные позы. Появление Пестровой, если и было ими замечено, все же посталось без внешних признаков внимания.
Капитолина Ивановна вошла в «стекляшку» и несколько секунд оценивала обстановку. В мясном продавались почти исключительно кролики. Скудный ассортимент бакалеи окружал огромную коробку дорогих шоколадных конфет, которая, казалось чувствала себя не лучше, чем графиня на захудалом постоялом дворе. Галантерея – скромненько, но все необходимое. Интерьерчик обставлен с претензией на вкус: цветочки, гардины, картонная репродукция «Римлянки, входящей в бани». И возле стены банкеточки.
Заслышав шевеление в безлюдном магазине, явилась Жанна Лахнина, лицом и повадками точь-в-точь дама «пик» из атласной колоды, продающейся тут же, в галантерейном отделе. Сходство усиливалось, когда Жанна обращала к покупателю профиль.
– Девушка, мне колбаски двести грамм, – обратилась к ней Пестрова.
– Колбасы сегодня нет, – молвила Жанна. – Только кролики.
– Девушка, мне в дорогу, – проворковала Пестрова.
– Возьмите в дорогу пряники, – предложила Жанна.
– Нет, это сладкое… от него полнеют. Мне бы в дорогу – пару бутербродов.
Жанна, не сдержавшись, зевнула.
Капитолина Ивановна закричала:
– У меня дочь убили, а вы зеваете!
– Ой! – воскликнула Жанна Лахнина, сразу перестав зевать. – Ой, беда! Я слышала… Здесь нашли, у нас… А куда она ехала?
– В эти ваши… Турусы, – всхлипнула Капитолина Ивановна и села на банкеточку.
В магазин не спеша вошли пес, дядя Мотях и еще двое и приникли к винному отделу, где ситуация по сравнению со вчерашним не изменилась. Однако они ни о чем Жанну не спрашивали, а устроились, один за другим, на вторую банкеточку.
– А говорят еще, есть справедливость, – всхлипывала Капитолина Ивановна. – Уж, казалось бы, моей Лялечке только жить… Все для нее, с рождения… Других детей не заводила, одну бы на ноги поставить… Вся жизнь, вся моя жизнь была в ней, – говорила Пестрова-мать, тиская у груди кулаки.
– Единственный ребенок! – закивала Жанна с пониманием.
– А всегда надо иметь про запас, – брякнул дядя Мотях глубокомысленно.
Жанна тотчас на него напустилась:
– Молчал бы, старый кобель! Наплодил троих – а где они все? Больно много они тебе помогают!
– Мои все вышли в люди, – обронил дядя Мотях с большим достоинством. – А помогать мне не требуется. Мы пока что не в маразме и сами управляемся.
Пестрова, ощутив, как разговор оттягивается на дядю Мотяха, громко икнула и стала заваливаться боком на банкетку. Вполне лечь у нее не получилось, и она замерла в диагональном положении.
Из глубин магазина вышел владелец, господин Адусьев, и самолично поднес стакан воды. Пестрова снова обрела в себе вертикаль и благодарно стала пить воду.
– А этот ваш… священный служитель… отказался хоронить, – сообщила она.
– Значит, есть причина, – опять встрял дядя Мотях.
– А ты лучше всех знаешь, – метнула Жанна.
– Я, может, и знаю, – сказал дядя Мотях. – Мы с ним оба принципиальные, хоть в жизненной философии расходимся. Он без причины, как и я, не делает. Без своей причины он не откажет, точно говорю.
– Выйди-ка отсюда, – сказал ему господин Адусьев. – Нечего курить в помещении.
Дядя Мотях выходить не стал, а отлепил от губы папироску, помял ее и сунул в карман.
– Говорит, раз Лялечка – мертвое тело… – выговорила Капитолина Ивановна, зарыдала и поскорее приникла к стакану, где еще оставалась вода.
Некоторое время обсуждали черствость отца Германа и приводили примеры, но потом приехал фургон от Драговозова с ящиком кроличьего мяса и маленькой партией просроченных консервов – фасоль, сладкий перчик и томат-паста. Срок вышел пару дней назад, но Драговозов очень следил за порядком и в своей столовой такого не держал, а по договоренности сдавал Адусьеву за полцены. Адусьев же бестрепетно реализовывал эти банки у себя в магазине. Жанну научили объяснять, что подозрительная дата – это не срок годности, а время изготовления.
Таким образом Пестрову забыли минут на двадцать, а когда фургон уехал и суета с накладными улеглась, оказалось, что Капитолина Ивановна ушла, боясь опоздать на автобус. Адусьев забрал стакан. Дядя Мотях решился на покупку «мерзавчика», клятвенно обещая «Жанночке» пить культурно (он действительно строго соблюдал свое достоинство и ни в каком виде не бедокурил).
Разговор потек теперь куда более обстоятельный и серьезный. Кое-что об убийстве уже стало известно. Один из товарищей дяди Мотяха, называемый Задрыга (Иван Иванович Задрыгин по паспорту) вдруг набрался решимости и во всеуслышание высказал гипотезу:
– А у них, это… у попов… если уродство – то все. У них, это, урод за человека не считается. Вообще!
– При чем тут – «урод»? – снисходительно спросил его дядя Мотях.
Задрыга густо покраснел под сложной смесью мазута, родной почвы и загара и пояснил:
– А то, что эту, дочь, ее изрезали бритвой. Убийца!
– Ну вот откуда ты знаешь, что бритвой? Может, ножом?
– Может, – обреченно согласился Задрыга и замолчал.
– Эх, – вздохнул дядя Мотях и похлопал Задрыгу по спине. – Были когда-то и мы рысаками.
Присутствующие в «стекляшке», которых заметно поприбавилось, почему-то рассмеялись, а Задрыга быстро допил свою водку и окончательно загрустил. Дядя Мотях начал уже искать взгляда Жанны, но та прикрикнула: «До восьми вторую не продам!» и взялась обслуживать учителя Гувыртовского, который закупал батоны на сухари и консервированную фасоль.
Гувыртовский сказал, обращаясь к продавщице:
– Зачем вы приобретаете ребенку такие дорогие игрушки, Жанна Евгеньевна?
Он порылся в карманах, едва не выронив при этом батоны, и выложил на прилавок маленький игровой компьютер «Гуфи».
– Заберите. И пусть в школу больше не берет. Играет на уроках, на переменах, совершенно не слушает преподавателя. А если старшие дети отнимут?
Жанна неблагослокнно прибрала компьютерчик.
Гувыртовский продолжал:
– И природоведение ваш Петюн, Жанна Евгеньевна, запустил совершенно. Вы проконтролируйте. Контрольная по муссонам – двойка. Вот пусть он вам покажет – спросите у него вечером.
– Мне некогда его учить природоведению, – холодно молвила Жанна. – Я, между прочим, весь день работаю.
– Я понимаю, Жанна Евгеньевна, и уважаю ваш труд, – сказал учитель. – Но вы как мать просто посмотрите его контрольную.
– И потом, зачем ему ваши муссоны? – продолжала уязвленная Жанна. – Современный человек не обязан разбираться во всякой ерунде.
Гувыртовский выпучил глаза, как делал всегда, если подступала ярость.
– Такие вещи, Жанночка, обогащают душу, – вмешался дядя Мотях. Он никогда не заискивал и не подлаживался под чужое мнение. – Мало ли что? Лишних знаний не бывает.
– Очень надо! – не сдавалась Жанна. – Я вот выросла без этого. И ничего! Надо второго заводить, – вдруг сказала она.
– Вот это правильно, – одобрил дядя Мотях. – А беременные, Жанночка, они добрые.
– До восьми не продам, не дождешься! – фыркнула Жанна и, будучи непоследовательной, все-таки продала ему второй «мерзавчик».
Гувыртовский потоптался немного у прилавка.
– А что, – спросил он, – эта мать – она здесь была?
– Вот вы, Иван Петрович, – сказала ему Жанна, – чем морочить нам голову, сходили бы к своему приятелю да поинтересовались: как он не постыдился разбить сердце матери?
– Отец Герман? – удивился Гувыртовский. – А что он ей сделал?
– Вот сходи и все узнаешь, – поддержал Жанну дядя Мотях. – А потом возвращайся сюда, расскажешь. Мы обождем.
Гувыртовский покинул «стекляшку», поглядел в тихое вечереющее небо, поежился от прохладцы. Вытертый пиджачок ерзал на костлявых плечах учителя: устав за пятнадцать лет непрерывной службы, он словно бы говорил своему обладателю: «Прости, господин мой, брат мой, не могу я больше тебя греть – хошь снеси меня за это на помойку, а хошь – прости и носи меня, такого негодного, и далее». Ночь наступала, и она показалась Гувыртовскому втайне напоенной злом. Как будто пряталось нечто, к чему не следовало прикасаться даже мыслями.
Гувыртовский поудобнее рассовал покупки по карманам и зашагал к домику отца Германа.
Заслышав движение в кустах у крылечка, отец Герман отложил книгу и выглянул в окно.
– Гувыртовский, это вы? – тихо окликнул он сгусток темноты, копошившийся внизу.
– Да.
– Не шумите, матушка отдыхает.
Гувыртовский на мгновение огорчился – в этот бесприютный вечер ему особенно хотелось покушать домашнего – но так же быстро взял себя в руки. Он снял обувь прямо на крыльце и в одних носках прокрался в комнатку. Горела настольная лампа, на вязаной скатерке лежала книга с тряпичной закладкой – детсадовским рукоделием давно выросшего Алеши. На полке перед иконами успокоительно моргала фарфоровая лампада, похожая на пирог и на церковку одновременно. Гувыртовский несколько секунд смотрел на нее, потом сделал над собою усилие и, чувствуя себя несколько смешным, старательно перекрестился.
– Чай у меня остыл, – предупредил отец Герман, показывая на чайник, спрятанный на подоконнике за занавесочкой.
– Ничего, ничего, – даже как будто испугался Гувыртовский. – Я не за чаем… А впрочем, налейте немножко. Посидим тихонько. Я только что из «стекляшки». Ушел с неприятным чувством.
Отец Герман чуть прищурился, но ничего не сказал.
– Там только и разговоров, что об убийстве, – продолжал Иван Петрович. – Вас, между прочим, считают черствым.
– Дорогой Иван Петрович, будь я даже мягким, как вареная колбаса! Не в человеческой власти превратить одно в другое. Человек или крещен, или нет. Погибшая девушка не принадлежала к Церкви. А ее мать непременно желает устроить ей христианское погребение. Это все равно что состоять в профсоюзе кролиководов, а требовать надбавки за выслугу лет от профсоюза металлургов.
– Понятно, – хмуро сказал Гувыртовский. – Всё же вас очень бранили.
– Что – и никто не заступился?
– Только дядя Мотях, по-моему.
– Удивительное дело, – проговорил отец Герман. – Дядя Мотях – старый агностик, и вдруг за меня заступается.
– Кстати, Герман Васильевич, вы мне можете объяснить разницу между гностиками и агностиками? – спросил Гувыртовский, странно вильнув мыслью. – Мы это в университете проходили, но как-то очень в деталях – я ничего не понял.
Пиджак неловко зашевелился на плечах Гувыртовского, когда тот откинулся на спинку стула и вложил руки в карманы, втиснув их между подкладкой и ребристой жестянкой с подозрительной фасолью.
– Агностик – это тот, кто считает, что в мире ничего сверхъестественного нет, – сказал отец Герман. – А гностик считает, что в мире имеется Нечто, вроде Космического Разума.
Гувыртовский моргнул и уточнил:
– Агностик полагает, что есть Космический Разум?
– Нет. Гностик.
Они помолчали.
Потом учитель сказал:
– Я, наверное, гностик. Вы очень точно это определили. Мне сегодня именно показалось, что существует Нечто. Нечто невидимое. Может быть, даже Космический Разум. Только очень злой и зоркий, понимаете? Он как будто заглядывал ко мне в душу, ища, за что бы уцепиться, что бы такого из меня спереть.
– Вам это представляется необычным?
Гувыртовский замялся.
– Я всегда думал, – признал он, – что Высшее Существо благодушно скользит взором по поверхности.
– Да, – сказал отец Герман, – вы типичный гностик.
– Нет, правда! – обеспокоился Гувыртовский. Он всегда очень заботился о том, чтобы каждое его слово собеседник понимал абсолютно правильно. – Когда я шел к вам, мне явственно почудилось, как кто-то невидимый, злой и сильный, смотрит на меня.
– Откуда смотрит?
– Вы не верите! Со всех сторон.
– Я вам верю, – сказал отец Герман по видимости спокойно. – У нас его называют дьяволом.
– По-вашему, дьявол существует?
– Голубчик Иван Петрович! Конечно.
Гувыртовский опять смутился.
– Не знаю… «Нечто» – это как-то ближе… понятнее… А то сразу – «дьявол»! Средневековье какое-то.
– Стоит назвать явление по имени, как все шарахаются, – задумчиво произнес отец Герман. – Я вам кое-что покажу.
Он вынул фотографии, оставленные ему Опариным, и разложил их на столе.
– Вам хорошо видно? Может быть, включить верхний свет?
Гувыртовский встал, чтобы лучше разглядеть снимки, навис над ними, склоняя голову то в одну, то в другую сторону, потом вдруг посерел и уставил на отца Германа шалые белые глаза:
– Это ведь убитые?
– Да.
– Их маньяк зарезал? Прямо у нас, в Пояркове?
– В радиусе приблизительно пятидесяти-семидесяти километров.
– А где эта… дочь?
Отец Герман молча показал пальцем. Гувыртовский нырнул к столу, потом опять отодвинулся и даже прогнул спину.
– Вам плохо видно? Может быть, все-таки зажечь свет?
– Нет, это я линзы поставил… Была близорукость, стала дальнозоркость.
Он еще немного покружил возле фотографий, а затем сел за стол, утвердил локти и воззрился на отца Германа.
– Вы и теперь не видите? – спросил учитель.
– Чего?
– Чья это работа.
– Иван Петрович, для меня нет сомнений в том, что это сделал человек с сильными отклонениями в психике и, несомненно, одержимый дьяволом.
Пока отец Герман проговаривал это, Гувыртовский решительно качал головой, все более увеличивая амплитуду.
– Нет, нет и нет, – заявил он. – Посмотрите внимательно. Видите? Характер увечий везде одинаковый. Он уродовал их не бесцельно, не бессмысленно. В его поступках есть логика.
– Система наличествует, – согласился отец Герман. – Но в этом как раз нет ничего удивительного. Маньяки, как правило, на удивление логичны.
– Он пытался вырезать им новые лица, – сказал Гувыртовский. – Понимаете?
– Нет.
– Новые лица! – вскричал учитель.
– Тише, – напомнил отец Герман.
Гувыртовский весь так и подался вперед. Его круглые глазные яблоки страшно выкатились и запрыгали в орбитах.
– Это попытка контакта! – зашипел он страшным шепотом. – Инопланетяне все-таки существуют! Они действуют среди нас! Пытаются нам что-то сказать, объяснить… возможно – показать, как выглядят люди их расы. Наглядно показать.
Отец Герман хотел было сказать «чушь», но прикусил язык. Иван Петрович трясся от возбуждения, даже зубами клацал. Поэтому отец Герман просто налил ему рюмашечку коньяка и подсунул в дрожащие пальцы. Ни о чем не спрашивая, учитель выпил, ахнул, на миг окатив своего собеседника душистым коньячным облачком, а потом сел удобнее и расслабился. Глаза успокоились и вернулись на место, тряска конечностей прекратилась.
– Ну вот, – сказал отец Герман и налил коньяка себе. Гувыртовский проводил рюмку рассеянным взглядом. – Теперь объясните еще раз.
– Вы ведь все равно не верите, – проворчал Гувыртовский. – Вы – такой же агностик, как дядя Мотях.
– Вовсе нет. С дядей Мотяхом у нас одна общая черта: мы верим в совершенно конкретные вещи. Только для него конкретны «стекляшка» и прилегающие лопухи, а для меня – невидимые силы.
– Инопланетяне тоже вполне конкретны. Вот моя гипотеза: они пытаются наладить с нами контакт.
– Убивая?
– Возможно, это входит в их общественный ритуал знакомства.
– Нет, невозможно. Убийство не может быть включено в такой ритуал. Разве что они хотят продемонстрировать свои враждебные намерения и, деморализовав нас, захватить нашу планету.
– Вот именно! – возбудился опять Гувыртовский.
– Да, но в таком случае почему они выбрали нашу провинциальную глушь? Наводили бы террор в Москве.
– Нам еще многое неизвестно, – убежденно заявил Гувыртовский.
– Иван Петрович, но ведь это, простите, ерунда.
– Я докажу! – шепотом прокричал Гувыртовский. – Завтра же вы будете иметь полные доказательства! Дайте еще коньяка, и я пойду.
Отец Герман исполнил просьбу учителя и после его стремительного исчезновения долго еще сидел над снимками. В том, что Гувыртовский нес чепуху, сомнений у него не было. Тем не менее закономерность учитель отметил правильно. Убийца настойчиво оставлял некое послание.
Предположим, маньяк действительно намеревался убить Мрыхова. Следовательно, потребность убить могла брать верх над осторожностью и раньше. А это означает, что… что неподалеку от Пояркова должен быть могильник.
Отец Герман сложил фотографии стопкой и убрал их подальше, за книги, чтобы не попались матушке. Затем раскрыл молитвослов. А там ни слова не говорилось ни о маньяке, ни о Пестровой, ни о поярковской «стекляшке» – и, читая, отец Герман постепенно все яснее представлял себе свое место на земле и то, что ему надлежало теперь делать.
Старшая дочь Николая Панкратовича Драговозова, Алина Николаевна, в крещении Алла, вошла в возраст, как это порой случается, совершенно неожиданно для своего родителя. Зная, что отец не понимает намеков и не выносит недомолвок, одним прекрасным сентябрьским утром Алина попросту вынула из его пальцев лакированный журнал «Животноводство» и, заменив собою перед отцовскими глазами статью «Болезни молодняка у кроликов», объявила:
– Папа, я хочу выйти замуж.
– Это… а кто? – спросил отец и закряхтел, как будто ухватил большой груз.
– Боречка Манушкин, – ответствовала Алина.
– Подробнее… – велел отец.
– Младший зоотехник в усадьбе «Хлопино», – покраснев, созналась Алина.
Боречка был немедленно извлечен из Хлопино телефонным звонком. Робея, предстал перед Драговозовым. Николай Панкратович осмотрел его на предмет породы и нашел удовлетворительным: хлипковат, конечно, мясов маловато, но это от молодости; а сложен хорошо.
– Это… где учился? – вопросил его Драговозов.
– Молочнинский институт, – сказал Боречка.
– От коров, значит… переквалифицировался, – отметил Драговозов. – Сам?
– Да, – сказал Боречка. – Заочно и самообразование.
– А, – вымолвил Драговозов натужно и засипел сам с собою.
Алина осторожно переместилась поближе к жениху. Он поглядел на нее вопросительно, но та покивала: пока все в порядке.
– А это… – оживился опять Драговозов. – Как у тебя с верой?
– С кем? – изумился Боречка.
Драговозов чуть шевельнул бровью и пояснил:
– Мне вера помогла… это… в бизнесе.
– Мы непременно будем венчаться, папа, – сказала Алина, в крещении Алла. – А Катя будет свидетельницей. Мы ей пошьем голубое, с цветами по подолу.
– Я его спрашиваю… – Драговозов туго повернул шею и указал на младшего зоотехника Манушкина. – Верит ли… в Бога?
– Он естественник, папа, – опять вмешалась Алина. – Естественники во всем сомневаются.
– Значит, дурак, – отрезал Драговозов. – Мне надо, чтоб зять… в Бога верил.
– Он поверит, папа, – сказала Алина, наступая Боречке на ногу.
– В общем… это… чтоб завтра же… и пусть отец Герман справку даст… – распорядился Драговозов.
Он подобрал журнал и отгородился от дочери, но читать не смог.
Конечно, младший зоотехник Боречка Манушкин был явным мезальянсом для мадемуазель Драговозовой, но, если рассуждать здраво, парень не хуже других. Опять же, дочь останется при хозяйстве. Но до чего быстро выросла! В этом ощущалась неправильность, несправедливость.
Драговозов перелистал журнал, нашел в самом конце комикс про глупую скотницу и хитрую козу и позвал младшую дочь:
– Катюха!..
Семейство Драговозовых нечасто посещало храм; однако на Рождество и Пасху являлось неизменно в полном составе, со свитой и всегда деньгами в конверте. Драговозов, крякая, говорил после причастия:
– Это… на храм, от чистого сердца…
И отец Герман брал, не смущаясь, поскольку Николай Панкратович действительно всегда давал от чистого сердца.
По специальной просьбе Драговозова отец Герман каждый год присылал ему через богомольных скотниц открытку с извещением: Пасха будет такого-то числа – прошу пожаловать на крестный ход и всенощное бдение. Традиционно сложилось так, что эти открытки были самодельные, – матушка самолично карандашами рисовала ветки вербы и яичко с буковками «ХВ». Отец Герман считал важным, чтобы все исходящее от Церкви отличалось от светского, даже в мелочах. И Драговозов инстинктивно принимал это.
Они с отцом Германом существовали в Пояркове как два суверенных государства. У них сложился определенный дипломатический этикет, что создавало в регионе стабильную, здоровую обстановку.
Поэтому отец Герман ничуть не удивился, когда к храму подкатил драговозовский джип и оттуда вышли Алина с молодым человеком, который шел за дочерью босса, чуть пригнув голову и постреливая любопытными глазами. Алина достояла службу – они прибыли к середине, а потом приблизилась к отцу Герману и вручила ему длинный конверт с фирменным кроликом в углу.
– Благословите, отец Герман, – чинно молвила Алина.
– Господь с тобой, Алла, – сказал отец Герман. – Редко тебя вижу.
Алина сделала гримаску.