Царство небесное Хаецкая Елена
— Мы будем прокляты, если вступим в брак, пока не закончится пост! — крикнула она. — Вы не можете так поступить с нами!
— А как я должен с вами поступить, сестра? — захрипел Болдуин. — Выдать вашего возлюбленного моим баронам, чтобы они разрезали его на кусочки? Запретить этот брак? Начать войну в Королевстве? Я пожертвовал ради вашей любви дядиной дружбой и добрым отношением многих баронов — теперь ваш черед.
Ги прикусил губу, потому что знал: сейчас Болдуин лукавит — его прежняя детская дружба с Раймоном завершилась раньше помолвки Сибиллы; она истекла вместе с отрочеством юного короля. Но Ги промолчал.
— Наше потомство будет проклято, — причитала Сибилла, — зачатые в Великий Пост погибают до срока.
— Я не могу позволить вам даже этого, — сказал король. — Вы должны завершить свадьбу брачными отношениями, иначе этот брак не будет признан. У Сибиллы уже есть сын, наследник, так что она может позволить себе роскошь потерять второго ребенка.
Он холодно посмотрел на Ги.
— Когда-то Королевство было завоевано ради великой любви и из жалости к Святому Гробу, — сказал король. — Если теперь оно будет потеряно, то из-за любви мужчины и женщины.
— Истинная любовь не может ничего не погубить, — заговорил наконец Ги.
И они вступили в брак Великим Постом. Их отвели в супружескую спальню, и поскольку Сибилла не была девственницей и не могла поутру вывесить на дверь покрывала с пятнами крови, то в комнате остались свидетели.
Сибилла была в красном, как истинная невеста. Она сорвала с себя платье, гневаясь на каждую его складку, на каждый шов и всякую пряжку; скомкав, бросила себе под ноги и нырнула в постель. Она закрыла глаза и стала думать обо всем, что случилось и еще случится. На мгновение в мысли закрался образ ее ребенка, наследника, которого у нее отобрали. Она почти не виделась с мальчиком. Никому не нужный, забытый. Как всякий ребенок, он еще не имел ни собственной жизни, ни даже собственной личности; но в глубине души Сибилла знала, что это не так. Какое у него сердце? Какие маленькие, важные думы приходят в его голову? О чем он плачет и чему смеется? Если прикоснуться к нему, под ладонью окажется родная плоть, и душа наполнится теплом.
Она не заметила, когда это прикосновение из печального воспоминания сделалось явью: кто-то водил ладонью по ее лицу. Кто-то, кто был роднее, чем даже маленький сын.
Тогда она открыла глаза и неожиданно для себя увидела почти незнакомое лицо. Она поскорее опустила веки, лицо исчезло — осталось только прикосновение, знакомое и успокаивающее.
Очень осторожно она вновь приоткрыла глаза и стала смотреть сквозь ресницы. Ответный взгляд окатил ее нежностью. Сибилла то закрывала глаза, то открывала — но когда бы она ни посмотрела на того, кто находился с ней в одной постели, она видела только одно: нежность. И она наконец вздохнула всей грудью, как будто освобождаясь, обхватила его руками и засмеялась.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1183 год
Глава седьмая
ВЛАСТЬ
— Клянусь Господом, ни разу не согрешившим! — выговорил Раймон Триполитанский. — Я ведь узнаю этого человека!
Человек, которого узнал граф, имел самый жалкий вид. Он был бос и одет в одни только рваные штаны; кожа на его плечах обгорела и висела клочьями, а на шее болтался кусок грязной веревки.
— Сколько ты хочешь за эту развалину, друг? — обратился граф ко второму человеку, сидевшему на коне.
Этот второй был одет немногим лучше своего пленника, однако обладал превосходным, выхоленным оружием, и лошадь под ним была так хороша, что сердце схватывало сладострастной судорогой.
— А! — сказал всадник. — Сколько дашь?
— Я даю безант, — засмеялся Раймон.
Оба говорили на арабском языке, причем Раймон — даже лучше, чем его собеседник, более изящно.
И безант, сверкнув в полуденном воздухе, решил судьбу Гвибера во второй раз.
Всадник давно уже уехал, а Гвибер все трясся, все лязгал зубами и ахал, пока наконец граф Раймон не заговорил с ним:
— Я видел тебя три года назад, Гвибер.
— Как и я вас, ваша милость, — сказал Гвибер и сунул в рот конец веревки, что болталась у него на шее.
— Что же ты не убил Ги Лузиньяна, Гвибер? — продолжал Раймон. — Неужели тебе помешали люди или обстоятельства?
Гвибер задумался.
— У меня ведь был домик в Сайде, — вспомнил он. — Но потом пришел человек, похожий на тысячу других таких же, и бросил в меня монеткой — только это был неправильный денье, ваша милость! — и велел отправляться в Иерусалим и там убивать Ги де Лузиньяна.
— Почему ты не убил его? — снова спросил Раймон.
— Я хочу есть, — сказал Гвибер. — Вы ведь накормите меня, ваша милость?
— Ты обошелся мне в целый безант, — сказал Раймон. — Как ты будешь отдавать мне долг?
— Если ваша милость оставит меня при себе — то никак, — ответил Гвибер. — А если ваша милость отпустит меня на свободу, то уеду в другие края и будут там распахивать землю собственными зубами.
— Пожалуй, мне стоит забыть о безанте, — сказал Раймон. — И купить тебе какой-нибудь еды.
Они находились недалеко от города и замка Крак, в княжестве Крака и Монреаля, которое принадлежало семье Онфруа Торонского, к северу от Иерусалима. Три года назад король запретил Раймону Триполитанскому пересекать границу королевского домена, однако вскоре запрет был отменен — или, если говорить точнее, было дозволено смотреть на его нарушение сквозь пальцы. Но ссора между дядей и племянником так до конца и не изгладилась.
Раймон кружил по окраинам Королевства, надолго покидая Триполи и Тивериадский замок, где жила его семья. Он слушал и смотрел. Он ждал, пока его враг, Ги де Лузиньян, допустит ошибку. А ошибка будет непременно — ситуация в Королевстве такова, что не ошибиться невозможно.
Встретить здесь нахального смешливого сарацина с пленником-христианином Раймон никак не ожидал. И уж тем более не ожидал, что этот пленник окажется давним знакомцем. Раймон обрадовался случившемуся. На языке Саладина такая встреча означала предупреждение: султан знает о слабости Королевства и готов напасть.
Саладин не посылал почтовых голубей с объявлением войны. Не прибывали от него и всадники с письмами. Но он обычно не нападал совсем уж внезапно: для тех, кто умел читать следы на песке, послания бывали вполне явственными.
Гвибер наконец оставил веревку в покое и сорвал ее с шеи.
— Второй раз попадаюсь к ним в руки! — с досадой вскрикнул он. — Как мне быть, ваша милость? У меня не достает сил, чтобы ненавидеть их, — ведь тот человек давал мне еду и питье, в чем вы мне пока что отказываете.
— Молчи, — приказал Раймон.
В предместьях Крака дома лепились друг к другу, как и в Яффе; здесь жило много евреев, но, поскольку они, в отличие от своих заморских собратьев, не носили особой одежды, часто их невозможно было отличить от франков. Город был зажиточный, но какой-то очень беспорядочный.
Триполитанский граф въехал в замок, где гостил у молодого Онфруа. Новый владетель Торона, Баниаса и Крака не принял сторону Ги де Лузиньяна, как это сделали некоторые другие бароны — и, в частности, его отчим, драчливый старик Рено де Шатийон. Онфруа по большей части уходил от ответа, когда разговор становился слишком откровенным или чересчур резким.
За те три года, что прошли со времени помолвки его с Изабеллой, Онфруа не вырос и не возмужал: он оставался все тем же задумчивым юношей, серьезным и добросердечным. Поэтому при виде Гвибера, которого Раймон представил как давнего боевого друга, вырванного милостью Божьей из сарацинских лап, Онфруа сказал, что закажет благодарственную службу любому святому — какого укажет Гвибер; а затем распорядился, чтобы ему выдали хорошую одежду и десять безантов.
Раймон только усмехался. Онфруа разволновался. Чужая удача глубоко задела его сердце: Бог не посылает человеку везение просто так, без умысла; а приблизиться к Божьему умыслу и стать его орудием — удивительно и почетно.
Потому Гвибер был надлежащим образом умыт, одет, накормлен и расспрошен.
Гвибер говорил много, но сплошь невнятно, и больше всего рассказывал о том, как оказался один в пустыне и искал там Святую Марину.
Сперва, как вышло по его словам, он нашел некоего злодея в лагере у бедуинов; он выждал, покуда злодей покинет лагерь, и погнался за ним, украв для этого у бедуинов лошадь, полосатый плащ и кривой нож. Он пытался убить того человека, но все время что-то не позволяло ему дотянуться ножом до жертвы — хотя, видит Бог, противник Гвибера был совершенно безоружен. Бедуины отобрали у него все оружие!
— Почему же ты, несчастный, не убил его? — спросил Раймон.
— Я потерял его из виду, — пробормотал Гвибер. — Он добрался до города прежде, чем я сумел настичь его. А потом уже было поздно — он женился, и все пропало.
— О ком вы говорите? — спросил Онфруа.
Все это время он внимательно слушал рассказ. Его не слишком поразило, что Гвибер повествует о непонятном намерении совершить убийство — это-то как раз можно было объяснить безумием освобожденного пленника. Странным выглядело иное: граф Раймон, казалось, хорошо понимал, о ком идет речь и что это могло быть за убийство.
— Кто он — тот человек, которого пытался убить Гвибер? — настойчиво повторил Онфруа.
Оба собеседника уставились на него с одинаковым выражением совершенно разных лиц: они как будто досадовали на то, что хозяин замка помешал им.
— Один человек, которого я знаю, — сказал Раймон. — Я просил Гвибера совершить убийство…
— Бог не дал мне, — сказал Гвибер. — Святая Марина мне не позволила. Я искал ее в песках.
— Она в Триполи, — отозвался Раймон. — В аббатстве, разве ты забыл?
— О, я не забыл, я ведь прощался с нею… — пробормотал Гвибер. — Но она — везде. Я слышал ее голос — там, в пустыне… Я видел ее лицо. — Он очертил в воздухе овал, и перед взором Онфруа вдруг возникло красивое женское лицо, с прямым носом, большими, чуть скошенными к вискам глазами, с изогнутым ртом, очень темным, почти черным.
— Кто она? — спросил Онфруа.
— Марина, — упрямо повторил Гвибер. — Святая Марина Триполитанская… Та, что в аббатстве. Я хочу быть с нею.
— Потом, — обещал Раймон и коснулся его руки. — После смерти. Уже скоро.
Гвибер вздохнул.
— У меня рот болит от разговоров с сарацинами на их языке! — пожаловался он. — И губы ноют, и зубы, и язык изнемогает от странных фигур, которые ему приходилось выделывать!
Онфруа улыбнулся и протянул ему кувшин.
— Пей, — сказал он. — Так как звали того злодея, которого ты должен был убить?
— Гион, — выдохнул между глотками Гвибер. — Золотоволосый Гион. Я научился распознавать запах его крови, можете мне поверить, ваша милость, — он поклонился Онфруа и возвратил ему кувшин. — Да хранит Господь вашу душу! Вы добрее, чем мой господин, который второй раз уже отдает свои деньги за мою шкуру!
Но Онфруа больше не слушал болтовни наемника. Он повернулся к Триполитанскому графу:
— Вы подсылали этого человека, чтобы он убил Ги де Лузиньяна?
Граф, однако, не отвел взгляда.
— Ну и что с того? — возразил он. — Ваш отчим совершает вещи и похуже! Лузиньяны погубят Королевство. У них нет ни гроша за душой там, на их родине, поэтому они явились сюда и сразу же начали жиреть.
Онфруа протянул руку, словно намереваясь закрыть графу рот.
— Больше не произносите ни слова, мой сеньор! — попросил он. — Должно быть, я ослышался, и этот несчастный, который утратил рассудок от всех обрушившихся на него бед, попросту перепутал день с ночью.
А Гвибер уже спал — сидя в кресле и откинув голову на узкую спинку…
Лузиньян не «жирел» — это было неправильное определение. Он «врастал» в свою новую землю, и все меньше нитей связывало его с прежней родиной. Когда родилась первая дочь, Мария, оборвалась последняя из них — глядя на крохотную малышку с красным, обиженным личиком, подслеповатыми мутными глазами и лягушачьими растопыренными ручками, Ги вдруг понял, что никогда не переплывет море в обратном направлении, никогда не вернется в Лузиньян.
Он наклонился и поцеловал девочку, а Сибилла, державшая ребенка на коленях, склонила лицо к золотому затылку Ги и прижалась к нему.
— Мы зачали это дитя во время Великого Поста, — прошептала она.
— Богу известно, почему мы это сделали, — шепнул он в ответ.
Мария, дитя греха и человеческого расчета, была болезненной и крикливой, но умирать не спешила. Перед тем, как ее окрестить, Сибилла решила познакомить с новой сестрой старшего сына, наследника.
Четырехлетнего мальчика, по приказу матери, отвлекли от деревянных мечей, глиняных тележек и красивых тряпичных кукол, умыли ему лицо и отвели в женские покои. Мать не видела его несколько месяцев и снова не узнала: маленький незнакомец глядел на нее отчужденно и хмуро, требуя объяснений — чего ради его сюда притащили.
Сибилла протянула ему руку. Как его и учили, мальчик поцеловал руку матери. Затем она показала ему ребенка:
— Это ваша сестра.
Он посмотрел на Марию, затем перевел взгляд обратно на мать.
— Вы теперь — ее мать? Вы больше не моя?
Она едва не вскрикнула.
— Как вы можете такое говорить! Я останусь вашей матерью, сколько бы еще детей мне ни довелось произвести на свет!
— Я у вас первый? — уточнил он, подумав. — Так все говорят. А епископ говорит: если мать забудет сына, то Бог его не забудет. Если вы меня и оставите, у меня всегда будет Бог.
У нее тряслись губы. А мальчик смотрел на женщину холодно и отчужденно, издалека. Потом спросил негромко:
— Я могу уйти?
Сибилла не ответила — спрятав лицо среди складок детского одеяльца, она плакала и не видела, как ушел ее сын.
Король терял зрение. С каждым днем солнце, поднимавшееся над Иерусалимом, светило для него все более тускло, и начинающийся день окрашивался в серые, мутные тона. Тамплиеры прислали королю специального брата, который поддерживал его под руку и прислуживал ему, вкладывая в немощные пальцы столовый нож или чашу для питья. Этот брат носил на одежде зеленый крест, и именно зеленый крест, вырезанный из хорошего, дорогого сукна и нашитый на белую котту, был последним, что видел Болдуин перед тем, как свет перед его глазами погас.
Теперь он не мог рассмотреть даже собственную смерть, хотя знал, что она по-прежнему преданно стоит за его плечами.
Ему было трудно дышать. Кашляя, он туже кутался в свои покрывала, и каждый раз, когда приступ кашля оказывался слишком тяжелым, начинал тихо плакать.
Однажды он спросил у орденского брата, видит ли тот в комнате еще кого-нибудь, кроме Прокаженного короля. Брат, немного озадаченный, ответил: нет, никого. Тогда Болдуин прогнал его и потребовал, чтобы тамплиеры прислали ему другого.
Этот другой тоже никого не видел. И третий, и четвертый. Тогда Болдуин смирился и перестал просить о замене. Ему стало все равно.
Он собрал баронов, чтобы объявить о своей болезни и о том, что намерен назначить регента Королевства.
Он не мог их видеть. Больше не мог. Но он слышал их и всем своим существом ощущал их присутствие. От них пахло пропотевшими кожаными куртками, нагретыми на солнце кольчугами, пылью иерусалимских дорог, чесноком и пряностями, которыми были приправлены булки, съеденные ими по пути во дворец на иерусалимских улицах. Король называл их имена, и они отвечали ему: «я здесь, я здесь, государь, я здесь, ваше величество, мой король, я здесь, здесь…»
Он различал голоса, к которым привык в детстве, и для каждого хотел бы найти особенную, только ему предназначенную улыбку: для слишком умного, затаившего обиду Раймона Триполитанского — настороженную, для религиозного Онфруа Торонского — благословляющую, для неистового Бальяна д'Ибелина — просительную, для расчетливого коннетабля Эмерика де Лузиньяна — дружескую, для нежного красавца Гиона, мужа сестры, — повелительную…
Но он не мог им улыбаться, потому что лицо плохо слушалось его. А если бы и мог, они все равно ничего бы не поняли, потому что теперь он прятал лицо.
Он слушал, как они откликаются, и ему хотелось крикнуть — насколько еще позволял ему отмирающий голос: «Я тоже — здесь, я все еще здесь, бароны! Я — здесь…»
— Я хочу, — просипел король и махнул услужающему брату из числа тамплиеров, носящих зеленый крест.
Тот выступил вперед и начал читать.
— Король говорит: «Я хочу, чтобы регентом Королевства стал муж наследницы Иерусалима Сибиллы, Ги де Лузиньян. Я хочу, чтобы все бароны Королевства в моем присутствии принесли ему присягу. Они должны поддерживать регента во всем, что касается управления Королевством и защиты его границ. Я хочу, чтобы регент Ги де Лузиньян поклялся в присутствии всех баронов Королевства в том, что не будет искать моей короны, покуда я жив».
Стало тихо, а потом сразу несколько человек закричали, что требуют, чтобы их немедленно зарубили, разрезали на части и прибили к воротам Иерусалима, и совершили над ними все это в присутствии короля, потому что они никогда не присягнут на верность Ги де Лузиньяну.
Но оба великих магистра, и тамплиеров, и иоаннитов, твердо взяли сторону Ги. Кривая трещина раскола побежала по семьям латинских баронов. Оба старших пасынка Раймона Триполитанского, двоюродные братья Эскивы — жены коннетабля Эмерика, неожиданно для графа поддержали Лузиньянов.
Ги держался так, словно все происходящее касается только его лично и короля. Он не озирался по сторонам, не запоминал, кто негодует, а кто радуется. Его как будто не интересовало происходящее. Собранный и сосредоточенный, он прислушивался к тому, что делалось внутри его собственной души. А там царил полный покой. Лузиньян оставался в мире с самим собой и потому мог принести королю любую присягу, какую бы тот ни потребовал.
Он приблизился к королю, опустился перед ним на оба колена и торжественно поклялся:
— Бог и все эти благородные сеньоры пусть будут свидетелями истинности моих слов: я никогда не посягну на вашу корону, мой господин, покуда вы живы.
Король чуть подался вперед и очень тихо просипел:
— Если Королевство падет, виновен в этом будешь только ты, Гион. Это — плата за обладание Сибиллой. Ты понял меня? Если ваша любовь не спасет Иерусалим, значит, его не спасет ничто, и нет Божьей воли на то, чтобы мои потомки владели Святым Гробом.
Ги опустил голову еще ниже, а затем прикоснулся губами к перчатке умирающего короля.
Это прикосновение было легким, почти невесомым, но даже сквозь перчатку оно прожгло руку Болдуина, и король содрогнулся всем телом.
— Никогда больше этого не делай, — зашептал он еще тише.
А затем снова махнул орденскому брату, и тот прочитал остаток написанного:
— Король говорит: себе он оставляет доход в десять тысяч безантов и город Иерусалим.
Ги встал, и бароны начали подходить к нему и, кося глазами на короля, давать клятву верности новому регенту. Король сидел неподвижно, как истукан, с закрытым лицом, но его присутствие, казалось, заполняло весь огромный зал.
Саладин наползал на Королевство, как большая черная туча. Болдуин больше не мог видеть, но тем обостреннее он ощущал присутствие этой угрозы — постоянное, как шум прибоя в Яффе. В прошлом году, когда Болдуин еще различал очертания предметов, он не прекращал воевать с этим страшным врагом, пытаясь отогнать его от Мосула. В нынешнем Саладин будет заботой Ги де Лузиньяна.
— Что вам угодно, сестра?
Тихий хриплый голос прозвучал так неожиданно, что Сибилла вздрогнула и обернулась. Темная тень сидела в углу, так спокойно и тихо, словно ее здесь не было.
— Как вы меня узнали?
— По запаху, — сказала тень. — Наш дядя Раймон говорит, что родную кровь всегда можно узнать по запаху.
— А, это дядя Раймон так говорит… — Сибилла осторожно приблизилась к брату.
Он безошибочно поднял голову ей навстречу.
— Чем занят ваш муж?
— Он на севере, в Самарии.
— Рассказывайте! — приказал король.
— Государь, вы знаете все лучше меня.
— Рассказывайте! Разве муж не присылает вам писем с голубями?
Болдуин неожиданно вспомнил то, перехваченное, письмо, которое несла голубка из голубятни Раймона Триполитанского. «Змееныш». Змееныш, готовый ужалить в самое сердце Королевства.
«Вздор! — прошептал король. — Он потомок Карла Великого, а змеиная кровь делает его мудрым и неуязвимым».
И решительно отбросил негодную мысль, точно тряпку.
— Я снова в тягости, — объявила Сибилла.
— Снова девочка?
— Ах, брат, когда я носила своего первенца, все было иначе! — сказала она с вызовом и вдруг заплакала.
Болдуин слушал ее плач удивленно.
— Разве вы не счастливы?
Она затаила дыхание. По тому, с каким напряжением брат ждал ее ответа, она вдруг поняла, что вопрос вызван чем-то гораздо более важным, нежели добрые чувства.
— Да, — сказала она.
— Ну так что там, на севере? — повторил король.
— Там — мой муж и возлюбленный, — сказала Сибилла. — Я больше ничего не знаю.
— Там все плохо, — захрипел король. — Я сижу здесь, как душа, привязанная к мертвому телу кровавой пуповиной, и не могу быть там, чтобы исправить все его ошибки…
— Государь, уверены ли вы в том, что он совершает ошибки?
Болдуин несколько раз прохрипел, как будто выталкивая из горла тяжелые комки воздуха, а потом вдруг засмеялся. Он смеялся тихо и сипло, сотрясаясь всем телом.
Сибилла отошла чуть подальше. Теперь, когда ее глаза привыкли к темноте, она ясно различала эту закутанную в полотна фигуру, спеленутую с такой бережностью и любовью, словно это был младенец. Там, под своими покрывалами, он содрогался и хрипел.
— Знаете ли, дорогая сестра, — прозвучал голос, как показалось Сибилле, чуть издевательски, — все умирающие считают, будто без них жизнь остановится. До самой смерти они продолжают указывать родным — что им делать, чего им не делать, — боясь последствий своего ухода. Но как отвратить эти последствия? Я не капризен, как думают некоторые из моих приближенных, — я уверен, что после моей смерти Королевство погибнет. И я обречен сидеть здесь и ждать, пока оно приблизится к самому краю… Так чем занят ваш муж там, на севере?
— Я не знаю, мой господин, — в третий раз сказала Сибилла. И взмолилась: — Отпустите меня!
— Ступайте, — тотчас разрешил он.
Она выбежала. Он слушал ее быстрые, легкие шаги и искал в своей душе силы, чтобы благословить ее.
Эта кампания против Саладина была первой, в которой он не участвовал. Болдуин знал, как заставить хитрого курда отступать. Он рассказывал об этом своему деверю, своему регенту — Ги, когда тот отправлялся в Самарию.
— Доблесть будет не в том, чтобы попасть в их ловушку и погибнуть, — шептал король. — Заставь их уйти.
Болдуин называл замки, где лучше брать продовольствие; он перечислял все ручьи, которые могут встретиться в Самарии, и все источники; он рассказывал о каждом камне, за которым хорошо укрываться от вражеских стрел, о каждом поле, каковое надлежит, по возможности, не вытоптать. Он вспоминал всякую тропку и всякий пучок травы, и все говорил и говорил, вещая из глубин своей слепоты и своих одеяний, точно из склепа, и все еще продолжал говорить, хотя Ги давно ушел. Картины, одна ярче другой, вставали, сменяясь, перед его мысленным взором. В своих воспоминаниях он видел все эти долины со смыкающимися над головой отвесными скалами, и крохотные сверкающие ручейки, и таинственные источники вод, кудрявые в своей глубине, и каждый завиток коры, свисающий со ствола знакомого дерева, был виден ему так, словно он снова широко распахнул зоркие очи навстречу великолепному миру, где предстоит воевать и любоваться спинами удирающих врагов.
Когда орденский брат, отлучившийся на время разговора короля с его регентом, наконец вернулся, король метался по комнате и шарил в воздухе руками.
— Господин мой! — закричал орденский брат.
Король замер, растопырив пальцы возле своей головы.
— Что тебе? — спросил он грубо.
— Что вы делаете, господин мой?
— Ищу оружие!
— Нет! — сказал орденский брат, решительно подходя к больному.
— Пустите! — шепнул король. — Не то я перережу себе горло.
— Простите меня, мой господин, но я не верю, что вы сделаете это.
— Где мои вещи? — сипел король. — Где мой меч? Где кольчуга? Вы ведь не отдали их?
— Мой господин, их давно нет.
— Глупости! — хрипло каркнул Болдуин и начал кашлять, но не перестал говорить: — Меня должны похоронить с мечом, так что его не могли выбросить! Я хочу…
Он не закончил фразы. Галилея раскинулась вдруг перед ним — невыразимо прекрасная, желанная, в уборе из цветов, и та незнакомая девушка, которая просидела с ним всю ночь, еще не видя его лица и не зная, кто он, — все они снова пришли к нему, словно он не ослеп и мог в любое мгновение их увидеть.
— Государь, вы не можете участвовать в этом сражении. Доверьтесь тому, кому доверили свою сестру и свое Королевство.
— Как ваше имя, брат? — спросил Болдуин. Он задавал этот вопрос каждый день.
Орденский брат ответил королю — как отвечал каждый день:
— Брат Ренье.
— Я ненавижу вас, брат Ренье. Будьте вы прокляты.
Брат Ренье заплакал, но король не узнал об этом, потому что голос, который сказал ему: «Мне придется привязать вас, мой господин», — звучал совсем ровно.
— Очень хорошо! — сказал король. — Привязывайте! Привязывайте, как это сделали в прошлом году, когда тащили меня на носилках до самой Босры! Я хочу вспомнить, как это было. Я хочу снова это почувствовать. Мы дошли тогда почти до Дамаска! Помните? Или вас не было с нами? А, конечно, не было! Вы сидели в Иерусалиме, нянчились с умирающими, вроде меня, да? А я тогда не был умирающим! Я видел, как горит Бейтджин! Саладин ушел от Мосула, потому что я заставил его уйти! А теперь какой-то брат Ренье велит мне сидеть дома и грозится связать… Очень хорошо, брат Ренье, делайте свое дело…
Брат Ренье взял его за руку и увел во двор. Там пели птицы и чудесно пахли белые и розовые цветы.
Саладин, конечно, вернулся — ровно через год после того, как позволил Болдуину в последний раз насладиться видом его убегающей армии. Он навалился на север Самарии, заняв там три замка и город Бейсан.
Ги с большой армией шел ему навстречу, и земля, которую так подробно, с такой жадной любовью описывал ему умирающий король, встречала его как давнего знакомца. Лузиньяну казалось, что он бывал здесь уже много раз, он узнавал все те ручьи и камни, удобные для устройства засад, все те тропинки, ведущие к потаенному звериному водопою, все те курчавые источники и даже сочные пучки травы, о которых рассказывал Болдуин. И при каждой новой встрече Ги мысленно благословлял короля.
Они выбрали подходящее место, возле источников, и насыпали там вал. Сарацины тотчас появились перед франками и начали выплясывать у них на виду на своих легких конях, то приближаясь к валу, то улетая прочь с громкими криками. Ги не решался преследовать их. Просто присутствовал и ждал.
Так прошел день, и второй, и третий. Затем иссякло продовольствие, и франки начали ворчать, поначалу тихо. Несколько человек отправились под покровом ночи грабить окрестные деревни и действительно доставили в лагерь некоторое количество убиенных овец; однако затем из Торона доставили обоз с припасами. Внук погибшего коннетабля, Онфруа, позаботился об этом, понимая присягу, которую он дал регенту, вполне серьезно и совершенно буквально. Телеги обоза были истыканы стрелами, возницы — злые, почерневшие на солнце, со свалявшимися светлыми волосами — бранили сарацин и утверждали, будто тех целое море. Говоря так, они плевались.
Армия, засевшая у него в тылу, раздражала Саладина. Он пытался наскакивать на Назарет, но лопатками все время чувствовал на себе пристальный взгляд Ги, и потому поворачивал обратно. Несколько раз он пытался выманить регента на равнину и там истребить, но Ги упорно сидел за земляными валами.
Когда созрел урожай, Саладин решил уйти и по дороге в Дамаск сжег плодородные поля Самарии.
Только тогда Ги с баронами выбрались из своего укрытия. Сквозь дым они погнались за уходящими сарацинами и перебили их малочисленный арьергард, на том дело и закончилось.
Ги возвращался в Иерусалим. Несколько раз ему казалось, будто он видит рядом смутно знакомое лицо. Это был простой сержант, и вряд ли они когда-либо встречались прежде, однако при виде его Ги испытывал странную тревогу: он силился что-то вспомнить — и не мог, мысль ускользала, едва начав оформляться, и тот человек скрывался за спинами прочих.
Горящие поля сменились почерневшими; затем начались нетронутые области. Уходящее войско франков встречали молчанием. Ги невозмутимо посылал своих людей в деревни за продовольствием и не обращал внимания на то, что иногда они возвращались побитыми и ни разу не спросил, чья кровь у них на одежде.
В те дни о Ги начали говорить, что он трус. Сперва об этом шептались у него за спиной, после бросали прямо ему в лицо.
Регент мог делать вид, будто не слышит перешептываний; но вот однажды, когда они проезжали через селение, разоренное сарацинами во время последнего их набега, навстречу королевской армии вышел человек в старом доспехе и остановился посреди дороги.
Ги выехал вперед и спросил у этого человека:
— Кто ты такой и почему стоишь здесь?
Человек поднял голову. Он оказался молод и глядел на регента бесстрашно и зло, суженными светлыми глазами.
— Меня зовут Фома Эрар, и это моя земля, а вот ты кто такой?
— Я Ги де Лузиньян, — сказал муж Сибиллы, — регент Королевства. Я прошу твоего разрешения проехать по этой дороге, Фома Эрар.
— За право владеть моей землей я посылаю в твою армию двух всадников, Ги де Лузиньян. Где мои люди?
С громким топотом из рядов франкской армии выехали двое молодцев, и один из них весело закричал:
— Мы здесь, сеньор Эрар!
— Молчать! — крикнул им Эрар, рассердившись. — Почему вы живы, если все наши посевы погибли?
Молодцы переглянулись, и кони их смущенно переступили с ноги на ногу. А Эрар сказал, задрав лицо к Ги де Лузиньяну:
— Я объявляю вам, монсеньор регент, что вы — трус, из-за которого сгорел наш урожай! Попробуйте мне ответить!
— Я не трус, — сказал Ги.
— Объяснитесь! — проговорил Фома Эрар и встал прямо перед лошадью Ги, широко расставив ноги — так, словно собирался простоять здесь весь день и, если понадобится, всю ночь.
— Ладно. — Ги наклонился к нему с седла. — Армия, которая стоит за моей спиной, — последняя наша армия. Если Саладин ее уничтожит, у нас больше не будет сил отгонять его от границ. Клянусь тебе, Фома Эрар, я не трус. Я знаю, что я сделал и для чего. Мне нужно было отогнать Саладина от сердца Королевства. Ты меня понимаешь?
Фома Эрар сказал:
— А мои посевы погибли и погибнут снова. Я считаю вас трусом, монсеньор.