Несчастный скиталец Хаецкая Елена
Остаток дня я приводила в порядок тряпье, снятое с нещастных… Кем были они, безвинно павшие от жестокаго кинжала? Быть может, менялами, чья жизнь – нажива на нуждах чужестранцев? Или лекарями-зубодерами, чье благополучие возведено на слезах и боли страждущих? Как бы то ни было, я чистила и усердно чинила их платье, а Миловзор расхаживал при этом по комнатам и громко читал купленную утром книгу.
«Соломенное сердце»! Вот оказия – что за нелепейшее название! Да разве и все с нами приключающееся не есть вздор, и притом предурацкий? Кухня отчаянно коптит, блюда здешние гнусны, говяжьего рулета по-анжольтеррасски пристойно приготовить не умеют, так что один лишь Миловзор может употреблять изделия туземной стряпухи без ущерба для себя. Что касается до меня, то на третий день употребления чужеродной моему желудку стряпни у меня начались колики и разнообразные ощущения по всему кишечнику, каковое недомогание пыталась я скрыть. Однако брат мой, прознав обо всем, подал мне свои желудощные капли с видом вполне сочувственным.
Верю ли я в успех предприятия нашего? Ах, в такие вечера, наподобие сегодняшнего, нимало не надеюсь я на благополучный исход… Но – молчи, Эмилия! Ни слова более, не то слезы мои смешаются с туземными чернилами, а они и без того чрезвычайно жидки. Лутше думать мне о чем-нибудь забавном… Каковое, к примеру, лицо сделалось у Гастона, когда опознал он в лекаре Гольдштифе с помощницею сестру свою и жениха ея, т. е. Миловзора и меня? Удивление? О, нет! Хорошо зная упорный нрав мой, унаследованный мною от деда нашего, ничуть не был Гастон поражен внезапным появлением моим в столице. Может быть, радость – при виде лица родственнаго и отчасти (смею надеяться!) любимаго? Увы, и сие предположение следует отвергнуть как ошибочное. Выражение глубочайшей тоски тотчас проникло во всю физиогномию брата моего, едва лишь он понял, что я не допущу безславной погибели его, и вынужден он будет покинуть смятую постель свою и выступить в поход – вдогонку за похитительницею чести нашей. Винить ли мне его за это? Сетовать ли на то, что родился Гастон мущиною, а я – женщиною, когда следовало бы, скорее, наоборот? Но еслиб была я мущиною – то не видать мне счастия с Миловзором моим, а оно-то дороже для меня всего на свете!
Бегство брата моего напоминало переселение неких кочевых племен на зимние пастбища купно со скотами, наложницами, шатрами, онаграми и идолищами погаными. Таковое великое число прихватил он с собой узлов, пакетов, баулов, свертков, кофров, нессесеров, ридикюлей, а в довершение нелепиц – вздорную, поминутно мочащуюся от избытка впечатлений собачонку, кою именует он «Милушкою» и к коей привязан с жаром, приличествующим, скорее, старой деве, нежели молодому кавалеру. Сия собачка несколько раз принималась брехать в самыя неподходящия минуты (например, на патрульных, случившихся поблизости как раз в самое решительное мгновение бегства брата моего, т. е. когда он лез из окна!). Затем, пользуясь общей сумятицей, сия Милушка сжевала веер тети Лавинии из штрауховых перьев – веер сей довершал машкерад, в каковой обрядился при бегстве Гастон, некую даму заместо кавалера из себя наружно представляя. Нужно ли говорить, что при проезде нашем чрез ворота городские скверную собачонку начало жестоко тошнить перьями, так что она едва не издохла, а брат мой сделался при этом белее мела и грозил лишиться чувств! Впрочем, сия суета и переживания сильно насмешили стражу (о, безсердечныя! а кабы псица и впрямь издохла?!), так что нас пропустили без даже досмотра.
Едва лишь мы оказались на дороге, вдали от городских стен, как Гастон попросил ослабить ему корсет и остановить ради сего экипаж. Собачку вывели из кареты, причем она отчего-то хромала, кашляла и глядела прежалостно, а Гастон, на то взирая, едва не плакал.
Коротко говоря, сия есть достойная подруга жизни брата моего. Едва лишь она избавилась от последствий озорства своего, т. е. от веера, мы продолжили наш путь, намереваясь для начала удалиться елико возможно от столицы и преследователей, буде таковыя случатся, а затем, передохнув, начать наши поиски.
Продолжение дорожнаго журнала Эмилии
Поскольку в экипаже решительно нечем заняться, а токмо ехать и ехать и все встречное претерпевать, то и мысли различныя накапливаются вкупе со впечатлениями, и чем мне еще занять невольный досуг мой, кроме записывания оных на сих клочках! Не на то ли и письменность нам дана, чтоб сохранять впечатления свои как бы в маринаде и впоследствии употреблять их, когда подоспеет в этом нужда? Сравню журнал мой с привычной мне заботой заготовки плодов летних к холодам зимним. Вот забавное происшествие, подобное ягодкам, – его заготовляют с сахаром и получается как бы некая сладость, кою приятно употребить при чаепитии. Иное происшествие мужественнаго характера, не без батальных сцен, оружия и слов, при сем приличных, – его тотчас надлежит сдобрить лавровым листом и перцем, дабы оно сохранилось пряным и при последующем употреблении бодрило кровь. Наше же путешествие временами таково, что я готова уложить его в уксусный маринад.
Впрочем, продолжу мысль свою, жизнь устроена таким необъяснимым образом, что иное тягостное поначалу впечатление впоследствии как бы обращается в свою противуположность, и при вспоминании об оном там, куда вливал уксус и сыпал перец, обнаруживаешь одну лишь сладость. В сем главенствующее отличие событий, описанных в журнале, и плодов, сохраненных на зиму в бочонках.
Проезжая чрез городок, становились мы свидетелями всяких мимолетных сцен, и иные весьма для меня волнующе выглядят, как еслиб вдруг заглянуть в интимный журнал другого лица и прочесть там две-три строки, напр.: «…назавтра я решилась! ах!.. но что если Элиза все рассказала уже N*?..» – и все в таком роде. Журнал поспешно захлопывается, строки исчезают, и остается лишь гадать – кто сия Элиза? О чем могла сообщить она N* И кто сей N*? Не держит ли этот загадочный N* в руках своих судьбу автора сих строк? Многое, многое теснится тогда в мыслях!
Так и сценки, вдруг увиденные в окно экипажа, – столь живо напечатлеваются они в памяти моей! Вот малый городок, чье название скользнуло как бы мимо слуха и тотчас унеслось вдаль и сгинуло за полной незначительностию. Однако ж и здесь – своя жизнь, свои потаенныя драмы. Все здесь как бы кукольное, созданное словно бы рукодельем, уменьшенное и сильно упрощенное супротив столичнаго: и лавки, и улицы, и колодцы градские, и ратуши. Вот уж тарахтит экипаж (уносящий нас в НЕИЗВЕСТНОСТЬ!) по главной площади такого городка, и Миловзор уж высовывается из окон почти до средины туловища своего, высматривая поблизости приличный трактир. Гастон, по обыкновению, запустив пальцы в шерсть Милушки любезной своей, безучастно созерцает заоконные виды, разнообразя молчание лишь жалобами на укус насекомого, обезобразившего-де ему запястье. Сие прескучно, и оттого внимание мое безцельно разгуливает меж домами городка. Отчего, подумается в иной раз, не суждена и нам столь мирная, безмятежная жизнь? Здесь, как и в столице, имеется и место для свершения казней, но каковая сугубая разница меж столичным образом преступлений и здешним! Там – кровь, смерть, подозрительныя пятна на одежде, тайно снесенной к старьевщику, либо же государственная измена и кандалы, четвертование публичное, биение на помосте тела, лишеннаго только что главы… А здесь? Вот столп позорный – для выставления возле оного в разных преотвратных видах незначительнаго сорта преступников для всеобщего их осуждения. И что же? Точно: прикован уж один таковой чепью за шею, на главе – дурацкая шапка, на груди – ожерелье из кружек трактирных, а поверх всего красуется надпись: «Я – пианица!». Сей наказанный, с лицом весьма оплывшим, красноглазый, с губою расквашенной, стоял у столпа как бы в недоумении, ибо, кажется, не вполне осознавал происходящее. Но много ли осуждения вызывал он у сограждан? Посмотрим. Вот приблизилась к нему женщина. Кто она – грозный дух отмщения в лице разгневанной красавицы или ангел всепрощения, непорочно-юный? Отнюдь – то весьма непритязательной наружности немолодая женщина из числа простонародья. С миною самой повседневной принялась она кормить осужденнаго хлебом с колбасою, а тот, жуя, разспрашивал ее при сем о каких-то малосущественных делах. Вот простота и незлобивость нравов, проистекающая от честного образа жизни в непосредственной близости к природе! Впрочем, разделить сию мысль с Гастоном мне не удалось, ибо брат мой объявил внезапно, что в экипаже его, купно с Милушкою, укачало, и вышел освежиться.
Гастон, как я примечаю, что ни день, то все более падает духом и чахнет. Сие сказывается и в утрате им всякого интереса к чему бы то ни было, и в ощутимом разлитии по всему существу его чорной желчи. Так, укус насекомаго, хотя бы и кровососущего, никак не может считаться чем-либо существенным. Сие непреложно так решительно для всех, за вычитанием Гастона. У того на второй же день после укушения его в запястье два пальца сделались как бы сосиски, причем на одном набух гнойный бубон. Гастон время от времени безмолвно взглядывает на сей бубон и скорбно, еле-еле, шевелит пальцами. Если будет так продолжаться и далее, нам придется задержаться и прибегнуть к услугам лекаря, дабы он пустил Гастону кровь. Все это начинает меня безпокоить. Дурное расположение духа, коим Гастон не устает нас потчевать, также свидетельствует о неподдельности его недомогания. Так, угощая меня желудощными каплями (кои нимало мне не помогли), он презлобно молвил мне: «Не умеете хворать, сестрица, – так и не брались бы!». Сие было и обидно, и весьма несправедливо: как будто бы недуг вопрошает о желаемости своего прибытия или же требует от страждущего нарочитаго умения! Хотелаб я поглядеть на универзитет, где оных умельцев вскармливают и образовывают! Уж верно Гастон не на последнем был бы средь питомцев его щету!
На тот же адрес Гастона шестое письмо
Милый мой друг!
Если-б кто несколько лет назад предположил бы мою судьбу таковым образом, я бы зело посмеялся. Теперь же смеяться не мой черед – как безродный бродяга кочую по Галадору, без угла и даже имени – на постоялых дворах мы записываемся разными прозвищами. А то и нощуем в нашем экипаже в чистом поле или даже в лесу. Кони храпят, слуги храпят, волки где-то воют – страсти! Бедная моя Милушка во сне стонет человеческими голосами, а сестрица моя Эмилия воображает сквозь сон, будто бы это я, и нелестно меня увещать принимается. Я же не сплю, токмо мучаюсь. Закроешь в дилижансе окошки – душно. Откроешь – сейчас налетят кровососныя твари и язвят, при этом гундя мерзопакостно. Днем – тряска и летают страшныя тауки. Сии тауки крови не сосут, но отгрызают от тела кусочек и с тем улетают. – Пребольно!
Виды за окном, что мимо нас проплывают, такоже не разнообразны. Слева – поля, справа – степь. В полях селяне ленивыя, в степях тучныя и ленивыя же скоты. По обочинам – бурьяны и лопухи таких размеров, что под одним только пыльным листом может жить целое семейство какого-нибудь портного. Увы! В сих диких местах портные не водятся. Водятся в бурьяне разве что нарочитыя жучки-виольщики, каковыя безперебойно играют шумныя концерты.
На трехцветных столбах дорожных (от каковых к концу дня у меня в глазах прыгают живчики и закорючки) сидят серенькие птички, высматривая полевых грызунчиков. Пахнет дорожною пылью, пахнет бурьяном и лопухами… Слышны только скрыпы колес, копытныя топы да возница временами без слуху и складу поет нечто дикарское, от какового пения хочется плакать. Но я креплюсь и не плачу – к чему слезы, когда они ни в ком понимания не найдут…
Впрочем, сестрица моя Эмилия, изображавшая из себя несокрушимую и всеопытную странницу, тоже страдает. На каком-то постоялом дворе угостили нас сущею отравой, и Эмилия, отведав сего, занемогла. Чуть не всякую версту выбегала она из экипажа и уединялась в лопухах… Бедняжка. Капли желудощные отчего-то ей не помогли.
Я же ощущаю, что верно скоро помру. Погребут меня в канаве, положат в головах придорожный валун – и более никто меня не побезпокоит.
Из нас один лишь Миловзор ничем не удручен. Сей железный человек комарами никогда не кусаем, тряска ему нипочем, трактирную еду он переваривает безо всяких для себя последствий. Он вечно свеж и улыбчив – порою из-за этого мне хочется его потихоньку удушить! Но, к его чести, попутчик из него знатный. Пребойко торгуется он с трактирщиками, решительно везде достает корм для лошадей и при этом держит свою особу с великим достоинством. Единственный его порок – и пресурьезный – нарочитая страсть к декламации. Где-то раздобыл он книжку, начиненную армейскими остротами и героическими песнями, каковыя остроты и песни он читает иногда вслух, надеясь этим вызвать меж нас оживление. Вот яркий обращик сих:
Роберт Эрмс
- Храбрый парень Томас Лу
- На войну идет.
- Крепко ранен Томас Лу,
- Получил он в грудь стрелу
- И копье в живот.
- Весь в крови, едва живой,
- Напевает наш герой:
- Гей-тюрлю! Эгей-бом-бом!
- До свадьбы заживет!
- Потопил его баркас
- Злобный кашалот,
- Томас тонет и сейчас
- Алчна тварь ему как раз
- Ногу отгрызет!
- Но и в этакой беде
- Он поет в морской воде:
- Гей-тюрлю! Эгей-бом-бом!
- До свадьбы заживет!
- Стал он пенсии искать,
- Но имперский флот
- Ничего не хочет знать,
- Может лишь медальку дать –
- Денег не дает.
- Без гроша в своем углу
- Напевает Томас Лу:
- Гей-тюрлю! Эгей-бом-бом!
- До свадьбы заживет!
- Стал пиратом сгоряча
- Томас Лу, и вот
- От удара палача
- Голова из-под меча
- Прыг на эшафот!
- Что же? Шепчет голова
- Те ж веселые слова:
- Гей-тюрлю! Эгей-бом-бом!
- До свадьбы заживет!
Каково? И вот так – всю дорогу. Удержать Миловзора от сих декламаций не может и Эмилия. Впрочем, ей как будто нравится.
Здесь я временно прекращаю письмо – нощью мы должны без остановок сквозь Кемранский лес проехать. Сие небезопасно, так как, по слухам, обитают в лесу разбойники и иная нечисть. Но Миловзор разсчитал, что форсировав сей лес без заминки, обнаружим мы государева колдуна аль-Масуила в деревушке Горелка. Каковой аль-Масуил опережает нас всего на полдни пути. По его нечистому следу и едем мы сквозь страну, надеясь, что колдун приведет нас к преступной беглянке и оговорщице.
Продолжение того же письма
События прошедшей нощи зело разнообразны и бурны оказались. Даже сейчас, по прошествии некотораго времени, руки мои дрожат – это видно по почерку. Ах, Мишель, если только суждено мне выбраться из сией адвентюры, рассказов моих на многие вечера должно хватить.
Кемранский лес изобилует прежде всего гигантскими сычами-перевертышами. Каковыя сычи, в полтора человечьих роста размерами, обыкновенно висят на суку вниз головою и высматривают добычу. Престрашными голосами они промеж собою переухиваются и зраками гораздо сверкают. (Ежели выживу – непременно закажу себе из такового сыча чучелку и подвешу в вестибюле).
Милушка моя оных сычей убоялась и наотрез отказалась от вечернего променаду. Сидела на ручках у меня и дрожала. Я же успокаивал ея, как умел.
По приказу Миловзора, Мартос, боязливый мой слуга, срезал себе в лесу исполинский посох, зело тяжелый и сучковатый. Возница, именем Данило, вооружился арбалетом. Миловзор для готовности обнажил шпагу свою и парный к ней кинжал. Мое же оружие не выдержало его критик. Увы! В спешке дом покидая, прихватил я некстати парадную рапиру, впрочем – заточонную, но тонкую и ненадежную.
Видя мою досаду, наш провинциальный воитель смягчился и рек: «Ничего, в умелых руках и спица сия может быть опаснее двуручнаго меча!». Будто в воду глядел.
Эмилия же огромными от страху глазами (наподобие сыча) молча взирала на своего героя и дивилась его отваге. Мне же показалось, что обожатель ея, скорее, являет разумную деловитость, словно бы он собирается играть на бильярде или же в лото, нежли сражаться.
Я же уповал, что разбойников пронесет мимо нас. Каковое упованье, как и многия иныя мои надежды, оказалось разбито обстоятельствами!
Ехали мы порядочно по лесной дороге, как вдруг Миловзор поднял руку и молвил:
– Тихо! Слышите?
– Совершенная тишина, – отвещал я, пожимая плечьми.
– То-то и оно. Сычи затихли – скверный знак.
Сердце мое сжалось. Весь я был в страшном напряжении. И тут раздался свист и голоса.
– Пять человек на дороге идут к нам, вооружены и с огнем, – рек наш возница в нарочитое окошко.
Лошади наши остановились.
– Тем лутше, что с огнем, – разсудил на то Миловзор и обратился ко мне: – Берите оружие, своего лакея и идите к ним навстречу. Мы же с Данилою обойдем их с фланга. Вы отвлеките их внимание, мы же нападем внезапно и супостатов гораздо изумим. Вперед!
С сим напутствием он чуть не вытолкал меня из кареты. Милушка при этом жалобно и безпокойно затявкать не преминула. Что делать! Едва живой, поплелся я навстречу опасности. Мартос же, струхнувший не на шутку, – за мной следом.
Далеко не пришлось идти – тати стояли уже возле лошадей наших.
– Гляди-ко, Микитко, кучер-то утик! – со смехом рек один.
– Пес с ним, – отвещал иной. – Ты лутше глянь, какой красивый барин к нам пришли!
Все они разсмеялись.
– Что вам надобно? – вопросил я. – Мы – бедныя путники, нету у нас ни денег, ни иных сокровищ.
Голос мой при этом дрожал изрядно.
На таковые слова тать Микитко, посмеиваясь, ткнул пальцем своим мне в грудь.
– А точно это у тебя, бедный путник, пуговицы на кафтане из золота?
Разбойники пуще стали смеяться, пихая друг друга в боки. Все они были зело бородаты, в кожаных куртках с шипами и бляхами. Лица их носили несомненные печати вырождения и множественных пороков. У одного совсем провалился нос, иной от пианства весь был синюшен, третий таскал на ремешке белый младенческий череп вместо кошелька.
Главарь же их, Микитко, осознавая превосходство своего положения, продолжал глумиться:
– Не нужны нам ваши жизни крольчачьи. Отдавайте одежу, да лошадей, да денежки, какие есть, – а колымагу можете себе оставить.
Тати смеялись, как безумныя, а у меня пред глазами поплыли круги. Что было сие – отчаяние, страх перед этими здоровенными молодцами? Иль то была ярость, вызванная присутствием грубаго, жестокаго скотства? Эти созданья Природы, предо мною бывшие, являться людьми никак не могли. Грешно даже предположить, что единая божественная воля или единая человечья Пра-матерь (сходная с обезьяною, как трактует филозоф Либентот) могла бы породить на свет гуманиста Эгью Масканя, художника Бенутто, меня – и одновременно с тем этаких образин.
– Ты что, не слыхал, дурында? – зарычал тут Микитко. – Скидай портки, гусь в парике!
С этим он схватил меня за ворот и тряхнул. Я же в крайнем возмущении обеими руками сего злодея от себя оттолкнул.
– Ах, так! Ну, держись, барин! – крикнул разбойник и выдернул из-за спины огромный меч-эспадон. Каковым эспадоном зачал он выделывать различныя фортели, норовя и меня разрубить, словно бы окорок, и на соратников своих впечатление произвесть. Я же со своею рапирою уворачивался, как мог.
В обычной жизни своей не раз я делался слушателем различных историй, каковыя любят разсказывать иныя бывалыя люди. О подобных приключениях оные бывальцы обычно повествуют, что в минуту решимости они собирают волю в кулак и вспоминают советы своих фехтовальных учителей. Милый Мишель! Ежли застанешь ты подобного разсказчика за этими словами, без сомнения именуй его вралем, а розсказни его – пустым вздором. Какие тут уроки? Какие учители? В сей момент человек думает об ином. Я же думал об том, как бы мне не попасть под убийственный клинок.
Вся сущность моя, все мое естество (об котором филозоф Либентот также немало трактует) сопротивлялось смерти. Очевидно, самое нежелание погибели и направило столь щастливо мое оружие. Очень кстати кончик моей рапиры уязвил кисть разбойной десницы, пройдя между звеньев кольчужной рукавицы. Рапира при сем сломалась, будто бы стеклянная.
Душегубец взвыл и выронил свой меч, тряся рукою, скорее, от недоумения, нежли от боли – навряд ли подобныя скоты умеют чувствовать. Узрев сие, Мартос, трусливый мой слуга, тут же подскочил и ударил мерзавца в лоб своею дубиною, убив при этом на месте.
Прочие же тати угрожающе закричали, и я оказался в кольце вражьем – со всех сторон зрел я блеск их мечей.
Но тут, словно молния, наскочил из темноты на них Миловзор. Одного разбойника он заколол кинжалом, второго хлестнул шпагою по лицу, и тот с криком упал. Кучер Данило еще одного из арбалета застрелил в упор.
Оставшийся на ногах разбойник бросил свой факел в сторону и бежал, громко выкликая подмогу. Миловзор спокойно и без сожалений добил поверженнаго им же грабителя и рек:
– А теперь поживу-поздорову едем отсюда!
Что мы не преминули исполнить.
Милушка и Эмилия ждали нас в экипаже ни живы ни мертвы. Сестрица моя тут же прижалась к миловзоровой груди и, трепеща, сказала:
– Ах, вы – мой спаситель и храбрец! Отныне безо всякого страха вручаю вам жизнь мою…
Данило нахлестнул лошадей, и мы понеслись прочь. Погони от разбойников за нами не было.
Убедившись в сем, Миловзор ко мне поворотился и с искренней горячностию воскликнул:
– Поздравляю со славной викторией! Зрел вашу баталию и выражаю восхищение вашей доблести и умелости!
Хотел было я ему возразить, но он странно на меня глянул и так крепко стиснул руку мою, что я едва не лишился чувств. Ради каких причин воздыхатель сестрицын так себе ведет? Нет ли тут насмешки надо мною? – Так думал я. А Эмилия, немало удивленная, зрела обломанную и окровавленную рапиру мою.
На сем же наши приключения не кончились. Пришлось еще страхов натерпеться.
С изрядной быстротою ехали мы чрез лес, причем довольно долго. Миловзор выглядывал в окошечко, с каждым разом все более безпокойно. Дорога, освещенная луною, сияла вся как бы призрачным светом, а лесная чаща по обеим сторонам то разступалась, то почти над нами смыкалася. Тщетно Миловзор высматривал нечто ему известное – в недоумении дергал он свой ус и двигал бровьми.
– Ах, милый друг! – обратилась к нему Эмилия. – Вы чем-то смущены? Какая еще напасть подстерегла нас?
Вместо ответа жених ея громко обратился к кучеру:
– Никак ты, каналья, сбился с дороги?
Кучер Данило отвещал:
– Нет, барин, я держу все прямо – здесь негде и поворотить.
– Значит, все в порядке, – рек Эмилии Миловзор. – Просто мы должны были проехать мимо одного памятнаго и приметнаго места, да видно шельма-кузнец, ковавший нам лошадей, все напутал.
– Что за место? – вопросила Эмилия.
– Нарочитая шибеница, на коей в нетленном виде обретается Черный Клаус – злодей и убивец. Четыреста годов назад губил он невинныя души, чиня разбой и насилие. И вот однажды изловил он в лесу праведную женщину и, страшно поглумившись над нею, сварил заживо и съел. Но бедная странница прокляла негодяя. А потом сын ея, когда вырос, став рыцарем, отправился в Кемранский лес. Схватив разбойника, учинил он над ним суд и повесил на обочине дороги. Но в силу проклятия душегубец отнюдь не истлел, токмо немного усох. И вот уж четыре столетия висит он на сей шибенице. А старые люди толкуют, что когда оный сорвется – тут всему и конец.
– Какой, однако, вздор! – не удержался я, но Эмилия все равно испугалася. Еще в детстве стращать сестрицу мою было преблагодарнейшее занятие и давало почву для разных выдумок.
Миловзор же, желая все оборотить шуткою, поведал ей изрядно потешную гишторию о вастрийском шарлатане П*, привезшем ко двору покойной государыни-императрицы механическую главу. Каковая глава умела предвещать погоду, трактовать политик, а тако-же назвала канцлера В* казнокрадом, что на проверку правдою оказалось.
Сию главу поместили во дворце в особую комнату среди прочих кунштюков. И вдруг дворцовый служитель замечает, что глава два дни в седмицу из себя мед источает. Произвели нарочитое дознание, и что же? Выяснилось, что оная глава вовсе не механическая, а есть нетленная глава мученика Пануты. Каковой Панута быв замучен амалупцами, но веры не переменил.
Не успели мы сией забавной гишторией натешиться, как внезапно лошади наши стали и зачли брыкаться и шарахаться. Едва не переворотив наш экипаж при этой оказии.
Данило-кучер щелкал кнутом и награждал сих скотов различными нелицеприятными прозвищами. Но лошади продолжали биться.
– Видать, почуяли недоброе! – крикнул наш кучер.
– Ах, неужли волки? – прошептала Эмилия.
И тут мы услыхали престранные звуки – некто в лесной чаще гремел чепьми, ухал по-сычиному, стонал и зело взрыкивал. Слышны были тако-же и тяжкие шаги.
– Кто бы сей ни был, надлежит нам его отражать, – заметил мне Миловзор. – Лошади наши не пойдут.
Пришлось мне совлечь с себя Милушку, каковая дрожала у меня на руках и нипочем не желала сойти. Со сломанною рапирой вышед я навстречу неведомому врагу. Неужли опять придется геройствовать? Миловзор, рядом быв, казался спокоен и деловит, чему я снова немало удивился. Чувствует ли сей воин когда-либо страх или хотяб волнение? Таковая безстрашность граничит с глупостию, она – удел ограниченных и грубых натур. Но Эмилия зрит в нем тонкости и приятности, значит, оные есть взаправду…
Дальнейшее отвлекло меня от разсуждений.
Нещадно сквозь бурелом продираясь, выкатилось на нас чудище. Обликом походило оно на осла, только с хвостом как бы гадским и гадской же главою. Имело оно тако-же два кожаных крыла с крючьями. На спине, промежду этих крыл, сидел верхом черный великан со сморщенной личиною карлы. Личина тако-же была черна, но не по-арапски, а как бы полированный сапог. Сей мерзкий великан имел на шее обрывок чепи, каковая и звенела прегромко. Еще была у великана борода, в каковой бороде ползали, източая зеленоватый свет, червячки, пауки и нерожденныя младенцы.
Миловзор, готовый в каждый миг атаковать, следил за пришлецом и его мерзкою скотиною, каковая косила кровавыми глазами и фыркала.
Кони наши от страху совершенно обезумели. Сильным рывком они порвали постромки, уронив при этом Данилу с козел. Громко ржа и храпя, лошади побежали прочь.
– О, неловкия олухи! – взревел гадкий великан. – Хотел я было отобрать у вас вашу карету, но упустили вы лошадей, посему я просто погублю вас, хоть бы и без пользы для себя!
– А кто ты таков? – спросил Миловзор.
– Я есть Черный Клаус! – отвещала уродина. – Кончилось мое безвременье! Наступает конец жизни и мира и самой всеобщей сущности. Рухнут оземь планиды небесныя, оденется солнце ледяною коркою, а реки и моря вспучатся! Птицы обратятся в ехидн и попадают на города. Муравьи будут забираться людям в уши и поедать их мысли…
Великан подъял длань и заскрежетал зубами. Весь он при этом озарился яркою вспышкою. Я хорошо его разглядел при сей оказии.
Миловзор же рек:
– Не бывать сему, ибо я сей же час заколю тебя насмерть!
С этим он совсем собрался делать выпад, как я остановил его.
– Повремените, милый Ганс, – рек я, улыбаясь. – Сей урод вовсе не есть Черный Клаус, как он уверяет.
– Кто ж он? – молвил Миловзор.
– Какой-либо неумный шутник. Пусть лутше слуги поучат его палками.
– Мелкий червяк! – снова заорал урод. – Не будь я Черный Клаус, если у тебя не разсохнутся внутренности! Бойся, ничтожество!
– Не подумаю я тебя бояться! – отвещал я. – Ибо ты – мошенник и самозванец. Посмотрите, Ганс, во что оный одет. На нем камизол с рукавом на сборочке – таковых камизолов четыреста годов назад отнюдь не носили, а носили рукав разрезной на пристежках…
При таковых моих словах урод затрясся и возрыдал. Гнусная тварь под ним разточилась, а великан при сем на землю пал, облик свой совершенно переменить не преминув. Заместо неудачнаго камизола показался знакомый мне халат, зело засаленный, а в оном халате узрели мы… аль-Масуила, колдуна и подлаго моего оговорщика.
Чалма его своротилась на сторону, светящиеся уроды в браде его на глазах оборачивались… гозинаковыми крошками. Колдун пресмыкался в дорожной луже, царапал от горя лицо свое и плакал, так говоря:
– Сам нечистый дух второй раз посылает мне слугу своего, проклятаго юнца! Второй раз молокососный нечестивец повергает в прах мои замыслы. Пусть же разорвет тебя на части, чтоб родить тебе како женщине, чтоб власы твои обернулись змеями, а в зенках завелись улитки…
На таковые слова я ему возразил:
– Ах ты, шелудивый старец! По твоему наговору обрушились на меня злыя беды, а ты меня упрекать еще вздумал! Вздорная гадина, фигляр учоный! Академии превзошол, а сам сообразного костюма наколдовать не знает…
С этим зачал я учить колдуна по спине ножнами от рапиры. Из толстого грязного халата его поднялась кверху большая туча пыли; более ж я ничего не добился.
Миловзор, посмеиваясь, полюбовался экзекуцыей, а после меня остановил.
– Будет вам, кавалер. Сей колдун может нам еще быть полезен.
Не без моей помощи привязал он аль-Масуила к дереву в сидячем положении. Кучера Данилу послал он разыскивать лошадей, Мартос же по моему приказу предолго искал сучья и коряги для костра.
– Выходите, душа моя, – рек Миловзор Эмилии, – устроим мы в лесу как бы пикничок. Ночь тепла, скоро заря…
И зачали они у костра миловаться. Я же в компании с собачкой моею да со связанным колдуном пребывал и так думал: «Ничто человека не сломит. Посреди суровых испытаний, сражений и невзгод в сердце его остается место для любви, а в голове – простор для мудрости. Хитрец же сам себя перехитрит, а злодей сам себе злы содеет и по заслугам сообразно понесет кары».
Аль-Масуил, поминутно стеная, прерывал мои разсуждения.
– Я голоден! – плакал он. – Я мерзну! Я старый человек…
– Старый ты негодяй, – возражал ему я. – Через тебя лишились мы коней, а ты понуждаешь нас делиться с тобой провизией…
– Не судите меня строго, юным свойственно великодушие. Еслиб вы ведали, что за страсти разрывают мою душу, мутят мой разум…
– Полагаю, ничего, кроме алчности и злокозненности нарочитой, – высказал я, а Милушка моя гневно затявкала.
– О нет, как вы ошибаетесь! – рек колдун. – Я действительно грешен, не сколько перед вами, сколько пред наукою и Великим Знаньем. Увы – не алчность смутила меня, но иное чувство, а именно: любовь. Страстная, всепожирающая напасть повергла меня в ничтожество, извратила мою душу…
– Уж не любовь ли к преступнице Феанире? – вопросил Миловзор, слыша его речи.
– Если так, то поведайте нам, – подала голос Эмилия. – Таковыя разсказы бывают зело поучительны и несут в себе всякия пользы.
Аль-Масуилу того и надобно было. Престрашно выпучив глаза, исказив совершенно свою личность, зачал он нараспев произносить заунывным голосом:
– Юныя сердца нарочито для страстей приспособлены. Чувственныя бури, хоть бы и самыя грозныя, конечно, их гораздо волнуют, производят в голове особые спазмы и способствуют разлитию некоторых соков по всему телу. Но здоровое молодое естество, отдав дань всевозможным мечтательностям, побеждает сию напасть, постепенно охлаждаясь. Сердце же старика, как бы покрытое коростою, изнутри хранит в себе жестокий белый пламень. Бойся, юная дева, разбудить в старике любовь. В свое время Хашмирский Соловей, сам Усама Унылопевец, так сказал:
- Моя грудь – иссохшая грудь пустыни,
- Твоя – оазис меж двух холмов.
- Моя страсть – горячий самум в пустыне
- Сожжет оазис меж двух холмов,
- И нежные розы умрут в пустыне,
- Коль я сорву их меж двух холмов.
- В моих очах – лишь пески забвенья,
- В твоих – волшебное озеро Бахт.
- Склонюсь к тебе – и пески забвенья
- Иссушат волшебное озеро Бахт.
- Так пусть другой, не страшась забвенья,
- Ныряет в воды озера Бахт!
- В чреслах моих – иссохшее семя,
- Но жизнью наполнено лоно твое.
- О горе – мое иссохшее семя
- Нет смысла сеять в лоно твое,
- Так пусть другое, живое семя
- Другой посеет в лоно твое!
- Мои года – караваны странствий,
- Твои мгновения – дрожь ресниц.
- Я прочь иду, чтобы годы странствий
- Убили в памяти дрожь ресниц.
- Прощай – я в жарком воздухе странствий
- Устами чувствую дрожь ресниц…
Увы мне! Так было суждено самой судьбою, что я – полюбил. Доселе жил я одной только мудростью, жизненной и из книг. Десятилетия сиживал я в библиотеках и лабораториях. Друзей заменяли мне книги и рукописи, женщин – колбы и реторты. И вот однажды, изучая в городе Бурусе редкую манушкрипту на панагаанском языке, повстречал я самую прекрасную на земле женщину. В сю пору была она небедною куртизанкою, и в доме ея собиралось пестрое общество. Были там статныя дураки-военные, хлыщи из недорослей, никогда не тверезыя литераторы и несколько пожилых чиновников. Позабыв всякий стыд и приличия, все они всякий вечер тащились к Феанире (так звали ея!) домой, где и праздно проводили время. И я, старый дурак, делал так же. А в душе моей плодились всякия страсти и нездоровыя поползновения.
Все прочие гости, да и сама Феанира не догадывались, что я понимаю ничтожность и смехотворность своего положения. Нещадно оные надо мною потешалися – подсовывали в мое кресло колючих лягушек, в табакерку насыпали горчицы, а раз сама Феанира, для потехи, секретно от меня собственной персоной наполнила мой бокал некоей личною влагою. Я же, не подав виду, испил оную за ея здоровье. Все изрядно смеялись. В тот же вечер я написал ей письмо, в котором признался ей в своем чувстве.
«Столь вы мне любы, что не только ваши жидкости, но и твердые субстанты поглощать могу без содроганий. Будьте моею, заради вас я готов на все».
Каково же было мое удивление, когда наутро сама Феанира предо мною предстала.
– Уж коль и впрямь вы такое ко мне приятство испытываете, – рекла она, – то сделайте для меня одну штуку… Обучите меня колдовским образом внешность преображать.
– Ах, что вы! – изумился я. – Сие запрещено! Не можно таковые тайны разоблачать.
– Ну! – рекла Феанира. – Видно, вы – болтун, как и прочие мущины. Только ссаки пить горазды. Зело вы меня разочаровали…
– Ах, постойте же! – вскричал я в отчаянии. – Хорошо. Я решусь на преступление. Но ради каких причин? Какова то есть будет мзда?
– Ежли вы оную мудрость мне преподадите, покажусь я пред вами обнаженною. Нравится вам сия плата?
Здесь ум мой помутился, и впал я как бы в лихорадку прежестокую. Три дни обучал я Феаниру нарочитому заклинанию, а сам между делом закрывал глаза и воображал ея прелести… Наконец ученица моя усвоила урок и легко проделывала над собою любую трансформацыю.
– Нынче вечером будьте у меня, – сказала она. – Посреди приема я, сославшись на нужды, выйду из залы. Вы же через несколько минут также выходите и подымайтесь в бельэтаж. В каковом бельэтаже есть нарочитая комната. Учтите – дверь будет заперта. Но в двери есть скважина – через оную вы меня и узрите совершенно нагою.
Весь я извелся в ожидании щастливой минуты. И вот наконец я стою перед запертою дверью и впиваюсь взором в скважину. Что же я вижу? Стоит перед дверью нагая и безобразная старуха, служанка Феаниры! Вертясь перед скважиною своим сморщенным телом, сия безстыдница поворотилась спиною, наклонилась и испустила ветры прямо мне в глаз!
Я отпрянул, и тут же по сторонам раздался смех. Все гости и сама Феанира были рядом, потешаясь над моим афронтом.
Делать нечего! Притворился и я, будто бы тоже сиею шуткою умилен. В сердце же затаил я горечь.
На другое же утро вновь узрел я у себя Феаниру.
– Прощения не прошу, – объявила она. – Не в том вы положении, чтоб я в нем нуждалася.
– Это верно, – с грустью немалой отвещал я.
– Полно вам хмуриться, – рекла она. – Окажите мне лутше еще одну услугу. Научите меня мысли читать.
– Того я не умею.
– Раз так – прощайте. – И собралась она уходить.
Я же, совсем воспалившись, ее остановил.
– Если я скажу вам, где сыскать средство для этого, чем вы наградите меня?
– Экой вы… будто торгаш панагаанский, – произнесла Феанира, одарив меня странными взорами. – Награжу, не волнуйтесь. Кабы сами вы сие умели – отдала бы вам мои ласки и мое тело. А если так, как вы говорите, – то дам вам нарочитую усладу.
– Какую же?
– Мущины ртом токмо болтают, женщины же еще кое-что умеют…
Тут я и пропал. И сошед с ума, поведал ей об волшебном узоре, каковой узор на теле или на одежде дозволяет владельцу читать мысли. Поведал тако же, что узор сей хранится в ларце у чародей-министра, в особой комнате, и то, как оную комнату найти.
– Что ж, – молвила она, – спускайте шальвары свои. – И стала она предо мною на колени. – Только глаза закройте, нечего на меня пялиться.
Зажмурился я – ни жив ни мертв. Приготовился вкушать неземное блаженство. Как вдруг – о горе! Чувствую страшную боль, от каковой в голове у меня помутилось. Зрю я – нарочитое место мое некстати украшено огромной зубастой бельевою прищепкой. А коварная обманщица тотчас скрылась.
Уехала она из города Буруса. Я же, по-прежнему донимаемый злою страстью своей, следил за Феанирою. Удалось мне в столице ея разоблачить, но увы – чародейский узор негодница уже выкрасть успела. А потом и сама бежала.
Такой уж я человек – важно мне, чтоб все обещанное сбывалося. Одно Феаниры обещание уж исполнилось – зрел я нагия прелести ея на пытошном одре. Теперь и другое да свершится! Неужли зря пошол я на преступление?
– Как же вы думаете Феаниру обнаружить? – холодно вопросил Миловзор.
– Не могу сказать – как, – ответствовал старец. – Токмо сердце мое ведет меня к ней. Такова сила любви.
– Гадкий, гадкий вы старикашка! – вскричала тут Эмилия. – И анекдотец ваш гаденек. Не смейте немощную вашу похоть любовию величать! Любовь из скотов людей делает, а вы из человека стали совершенной скотиною и подлецом! Присягу нарушили! Чрез вашу любострастность грязную невинныя люди чуть не пострадали…
На это аль-Масуил возразил:
– Вы, дитя мое, еще молоды. Вот потеряете невинность, по лесам с офицерами разъезжаючи, – по-иному станете разсуждать.
Эмилия заплакала, а Миловзор заткнул колдуну рот подушкою сиденья и рек:
– В сем положении вы гораздо всем приятнее.
Тут и кучер вернулся. Из четырех коней отыскал он трех, четвертая лошадка сгинула навсегда.
Взяв в подмогу Мартоса, неумелаго моего слугу, Данило впряг лошадей, погрузили они колдуна на крышу, привязав там к решотке. С тем мы и покинули Кемранский лес, когда утро застало твоего покорного слугу
Гастона дю Леруа.
P.S. На станцыи «Болотные огни», в лавке, видал я забавныя перевязи. Говорят – модныя, но тут их никто не носит. Фасончик одной я срисовал и тебе отсылаю.
Писано в дороге
Походной журнал Эмилии де Леруа
Итак, мы в деревне Горелка – одно сие название уже обозначает многие степени постигших нас нещастий! А то ли еще ожидает впереди! И хоть вследствие просвещенности нашей мы решительно отвергаем всяческих суеверий, однако-ж я призадумаюсь отныне, прежде чем пускаться в путь, имея впереди целью город, наименованный Увечьино, Костоломненбург или, к примеру, Мясосвищенск. Увольте!
Не без пугающих происшествий миновали мы Кемранский лес. Будет, о чем написать любезной моей Уаре, ежели жива останусь и сумею добраться до почты.
Довольно сказать и того, что мы повстречали РАЗБОЙНИКОВ. Доныне никаких разбойников, кроме податных инспекторов, ни мне, ни Гастону видеть не доводилось, однако-ж мы все сумели высоко удержать семейственное имя наше и, смею надеяться, будущий мой супруг, любезный Миловзор, не покраснеет никогда за родственников своих!
Выскочив форменным образом ниоткуда, предстали внезапно пред нами вдруг отвратительнейшие образины, числом никак не менее десятка, и зачали кричать звероподобными голосами, требуя отдать им и деньги наши, и лошадей, и поклажу и, быть может, самую честь – на глумление! Миловзор со слугами тотчас вооружился и ушел в засаду, дабы не без эффективности напасть на супостатов внезапно с флангов, а Гастон, храбрый брат мой, мгновенно освежил в памяти недавнее свое боевое прошедшее, схватил шпагу и бросился навстречу неприятелю! Меж ним и предводителем разбойников вспыхнул смертельный бой.
Собачка Милушка, внезапно охваченная тем же героическим порывом, что и владелец ея, т. е. Гастон, с громким гавканьем вырвалась из рук моих и метнулась прочь из кареты. Подпрыгивая различными образами, словно бы на пружинках, отважная псица гавкала и рычала, казалось, сразу отовсюду, так что Гастон несколько раз спотыкнулся об нее, отдавил ей хвост и сам едва не растянулся на земле самым плачевным и неудачным образом. Наименовав верную спутницу свою различными характеристическими эвфемизмами, велел он мне забрать оную и держать отныне крепко, что я и сделала, позвав Милушку к себе громким и властным тоном. Собачонка тотчас метнулась обратно, торопясь осчастливить меня всем пылом своей любви, т. е. облизав мне лицо. Я крепко ухватила ее за ошейник. Милушка сия обладает еще той особенностию нрава, что более всего обожает слизывать с лица всяческие косметики и предпочитает это развлечение многим иным. Потому я предоставила ей невозбранно закусывать тем приятным и благоуханным маслом, коим смазывала я себе всегда лицо, отправляясь в путешествия, дабы оно не подвергалось опасности быть обветренным.
Так, в объятиях собачкиных, проходили для меня минуты, когда брат мой и будущий супруг рисковали жизнями в сражении с разбойниками. Впрочем, исполненное безумной тревоги ожидание недолго продлилось – вскоре уж обнимала я милаго жениха моего, а брат, обтирая лицо платочком, пыхтел и с неудовольствием разглядывал свои обломанныя ногти. Милушка рванулась к нему с силой, какой никак нельзя было заподозрить в столь нежном и невеликом существе, и бросилась к нему в объятия, царапая когтями кафтан его и оборвав даже пуговицу в порыве восторга.
Однако ж иные события почти тотчас изгладили в памяти нашей встречу с грабителями, едва не ставшую роковой! Распространяться о сем мало желания имею, ибо повстречали мы столь долго преследуемого нами колдуна аль-Масуила, чья отвратительная персона обременяет отныне собою наше доселе весьма дружественное сообщество. Колдун сей стар, безобразен, любострастен, безстыден в речах и гнусен в поступках – словом, являет собою законченный вид пресмыкающегося, коему и шею-то – морщинистую, трясущуюся и голую – свернуть без перчатки на руке было бы срамно.
Одно может служить к утешению, хотя и малому: отныне злокозненная преступница Феанира не уйдет от назначенной ей злой участи. Ибо вскорости мы непременно нагоним злодейку (аль-Масуил немало об ней поразсказал, но в журнале девическом сим розсказням отнюдь не место), и она будет предана своей жестокой судьбе, а именно: отдана во власть любострастия аль-Масуила. Мерзкий старикашка имел дерзость посвятить Гастона и Миловзора в подробности той изощренной казни любострастием, коей намерен он подвергнуть коварную предательницу. Впрочем, я в этот момент выходила прочь из помещения, дабы не осквернять мыслей своих даже прикосновениям к оным нечистым мечтаниям.
Итак, что мы сейчас имеем перед собою? Вечер, харчевня, пылает очаг – и неприютная тьма, разлитая на много миль кругом. Кто знает, какия странныя или ужасныя создания скрываются в этой тьме? Какия путники бредут по дорогам Галадора в эту пору, не ведая, где преклонить им голову? Какия жабы таятся в болотах, мерцая круглыми выпученными глазами? Какие существа в любое мгновение могут вынырнуть из безкрайнего океана нощи?
В трактире, кроме нас, еще несколько постояльцев, и все они путешествуют каждый по своей надобности. Превратности дороги свели нас вместе у одного очага. Странно сие! При любых иных обстоятельствах никому и в голову не пришло бы заговорить с другим; и вот, однако-ж, мирно сидим мы рядком, словно бы члены одного семейства, и ведем долгую, не без приятности, беседу.
Опишу здесь товарищей наших по ночлегу, а заодно и наиболее любопытные рассказы их – для забавы, памяти, а отчасти и назидания.
Сию историю поведал субтильный молодой человек, казавшийся пиитом, ибо в одежде оный был нарочито небрежен, позы принимал все больше деликатные и гораздо блистал очами, сериозно надеясь на их очарование. Вот его рассказ:
Некогда был я студиозусом в городе славном и старинном, что на берегу Янтарного моря одною стеной врастает в гранитные глыбы, другой попирает болота лесные. Сей город украшен могучими башнями черного камня, зубчатые крыши корябают низкое, светлое небо. Но теплое солнце глядит благосклонно на стены и крыши сквозь тучи, пронзенные шпилями старых часовен.
Учился я скверно, ибо повсюду погибель была для моей тонкой натуры – призраки былого озаряли все окрест тайною и вдохновением. Обе сии стихии, иначе – гении, имеют опасную власть над душой. Первая, подобно прекрасной женщине, как бы призывает совлечь с нея покровы; вторая смущает душу чередою узоров и целых картин. Их пленник делается разсеян. Вот уж он сам – сущий призрак, ноги его ступают по мощеной улице, думы – парят в поднебесье, а очи зрят грядущее или давно прошедшее.
Тщетно пытался я обороть сие наваждение, прежде – сухою наукой, после – шумным весельем со своими товарищами. Однако ж между буквиц пыльных фолиантов проступали целыя повести в новейшем романтическом вкусе. А что до веселья – и тут афронт, ибо пунш вкупе с битием филистеров изнуряли тело похмельями, и тогда мечтательность охватывала меня полностью и управлялась за меня с моими ослабевшими членами.
Запахнувшись в крылатый плащ, обыкновенно брел я на берег залива, где становился на камень, вдававшийся в пенные волны. Часами я созерцал волнуемую толщу воды и слышал самый голос моря. Ветр то ласково шевелил мои кудри, то вдруг, осердившись, хрипло рычал мне в лицо, дергал меня за полу плаща, желая, чтобы я упал на острыя мокрыя каменья.
Я гораздо встречал вызов сего мрачного мятежника, ибо кто оный еще, как не мятежник? Он, крылатый, волен жить, где только захочет, но из всех уголков обширнейшего мира выбрал именно волны, плеск, далекий горизонт и безприютность, каковыя могут причинять сладкое безпокойство в области сердца. Так и внезапную лютость ветра я объяснял ревностью, поскольку не токмо вторгался в жилище его, но еще и похищал очами странную и дикую красу, до коей он и сам большой любитель.
Изредка примечал я корабли, величаво шедшие в неоглядную даль. Тогда мысленно я переносился под трепещущие паруса и представлял – какие земли, какие моря узрит воочию носовая фигура? Какая путеводная звезда будет сиять во мраке нощи над ея челом? Помню еще, как бывало завидовал самому последнему матрозу и силился постичь – что суждено оному в плаваньи? Смерть ли в абордажном бою или горячие объятья прелестной дикарки, что собирает диковинные плоды в волшебных заморских садах?
Солнце погружалось в дальния волны, они делались красными, но скоро все пропадало. Я прощался с морем и возвращался в город, к своему жилищу. Путь мой лежал по старинным тесным улочкам, где промеж факельных фонарей уже встречали меня иные видения. Я слышал яростный звон мечей и наблюдал соперников, что еще триста лет тому свели все свои счеты. Также услаждал я слух песнями, кои слагали для возлюбленных своих знатные рыцари, искушенные в вежестве и любовных науках. Вот страшная башня, некогда бывшая тюрьмой. О, горе! Слышатся стоны, полныя тоски, боли и страха – то в застенке мучают несчастную пленницу. Сердце разрывается от прежалостной картины. Но что это? Чья-то фигура карабкается по стене. Развевается плащ, блестит оружие… Вот донеслись звуки схватки, короткой и жаркой, отворяются двери темницы – и неизвестный герой похищает спасенную. Стук копыт его коня исчезает из слуха, и снова мертва проклятая черная башня.
Между протчим приходилось мне пробираться и палисадниками, в коих днем забавляются дети горожан, сии бледныя растения, принуженныя разцветать посреди камня, сырости и вечных сумерек. В подобном палисаде, возвращаясь домой, я и нашел куколку, сделанную из сорванного цветка мальвы. Она пребывала на качелях в совершенном одиночестве и, как помстилось мне, томилась заброшенностью и печалью. Видно, целый день довелось ей быть подругою некоей маленькой девочки, каковая расточала на нея и любовь и ласки и лепетала ей детския тайны свои. Но за поздним часом хозяйку куклы призвали к колыбели. Что ж, подрастающая ветреница оставила наперсницу свою и уж верно забыла про нея.
Моя душа, утомленная созерцанием моря, странно была чутка в тот вечер. Жалость к кукле заставила меня улыбнуться и забрать несчастную. Я положил ея в карман и направил стопы к своему обиталищу. А обитал я, подобно многим мечтателям, на чердаке. Нищее мое бытие, впрочем, не страдало отсутствием некоего даже уюта. Из старой рухляди я составил себе приличную обстановку. К тому же, благодаря узости слухового окна, солнечный луч нечасто обнаруживал ея убогость. А призрачный свет от лампадки, при котором я читал или писал стихи, преображал сирый чердак в подобие таинственных чертогов.
Вошед, я положил куколку на шкап, вернее даже – усадил, прислонив ея к треснувшему кувшину. В сумерках оный кувшин представлялся мне древним сосудом, из каковых мудрецы былого черпали вино – источник истинной учоности.
– Ну, – рек я, – будьте как дома, прекрасная кукла. И ежели мое общество не представляется вам обузою, то оставайтесь со мною навсегда. Вы скрасите одиночество затворника.
И я поклонился.
Не упомню, что я делал далее, – скорее всего, читал. Однако филозоф-сухарь так подействовал на меня пространным своим сочинением, что я испытал уже НАСТОЯЩУЮ сухость в горле. А это дело нешутошное.
Обшарив дырявыя карманы свои, я обнаружил весьма кстати несколько завалящих монет. С оными я припустился к знакомому целовальнику. Выслушав терпеливо все, что тот думает о безпутных и безсонных школярах, я разжился у жреца торговли бутылкою вина, черствою булкою и кружком кровяной колбасы – любимым лакомством корпорантов-филозофов. Отягчившись трофеями, вернулся я к себе на чердак, сложил добычу на табурет и долго искал огниво, дабы засветить свою лампадку. В темноте я не обнаружил ничего странного в своем жилище. Все же проклятое огниво не находилось.
– Куда же я дел его? – вопросил я у тьмы.
– Поищите на своем тюфяке, – послышался женский голос, весьма музыкальный и приятный.
От неожиданности я вздрогнул и молвил:
– Одно из двух: либо я лишился употребления разсудка через излишнюю мечтательность, либо прекрасная греза наяву посетила меня. Второе предпочтительнее, но увы – первое вероятнее.
Дивный смех послышался мне в ответ.