Апельсины из Марокко Аксенов Василий
- Если хочешь ты найти друзей,
- Собирайся в путь скорей.
- Собирайся с нами в дальний путь,
- Только песню не забудь…
В дорогу! В дорогу! Есть целина, и Братск, и стройка Абакан – Тайшет, а можно уехать и дальше, на Дальний Восток, вот объявление – требуются сезонницы для работы на рыбокомбинате. Я вспомнила множество фильмов, и песен, и радиопередач о том, как уезжает молодежь и как там, на Востоке, вдалеке от насиженных мест, делает большие дела, и окончательное решение созрело во мне.
Да, там, на Востоке, жизнь моя пойдет иначе, и я найду там применение своим силам и энергии. И там, возможно, я вдруг увижу высокого светлоглазого моряка, и он долго не будет решаться подойти ко мне, а потом подойдет, познакомится, будет робеть и краснеть и по ночам сидеть под моими окнами, а я буду совмещать работу с учебой и комсомольской работой и как-нибудь сама задам ему один важный вопрос и сама поцелую его…
– Ничего! – закричала Сима. – Я на своего Мишеньку не обижаюсь!
И я увидела в тумане, как потянулось ее большое розовое тело.
– Тьфу ты! – не выдержала я. – И как тебе только не совестно, Серафима? Сегодня Миша, вчера Толя, и всем ты белье стираешь.
– А ты бы помолчала, Люська! – Сима, обвязанная по пояс тельняшкой, подошла ко мне и уперла руки в бока. – Ты бы уж лучше не чирикала, а то вот расскажу твоему Эдику про твоего Витеньку, а твоему Витеньке про твоего Герочку, а про длинного из Петровского порта забыла?
– Да уж, Люся, ты лучше не притворяйся, – продолжала Нинка, – ты со всеми кокетничаешь, ты даже с Колей Калчановым на собрании кокетничала.
– Неправда! – воскликнула я. – Я не кокетничала, а я его критиковала за внешний вид. И если тебе, Нина, нравится этот стиляга Калчанов, то это не дает тебе права выдумывать. К тому же одно дело кокетничать, а другое дело… белье для них стирать. У меня с мальчиками только товарищеские отношения. Я не виновата, что я им нравлюсь.
– А тебе разве никто не нравится, Людмила? – спросила Маруся.
– Я не для этого сюда приехала! – крикнула я. – Мальчиков и на материке полно!
Правда, я не для этого сюда приехала.
Еще с парохода я увидела на берегу много ребят, но, честное слово, я меньше всего о них думала. Я думала тогда, что поработаю здесь, осмотрюсь и, может быть, останусь не на сезон, а подольше и, может быть, приобрету здесь хорошую специальность, ну, и немного, очень отвлеченно, думала о том высоком светлоглазом парне, который, наверное, решил, что я сумасшедшая, который исчез для меня навсегда. В тот же день вечером со мной познакомился бурильщик Виктор Колтыга. Оказалось, что он тоже из Краснодара. Это очень было странно, и я провела с ним целый вечер. Он очень веселый и эрудированный, только немного несобранный.
– Чего вы на меня набросились? – крикнула я. – У вас только мальчишки и на уме! Никакого самолюбия!
– Дура ты, Люська, – засмеялась Сима, – эдак ты даже при своей красоте в девках останешься. Этот несобранный, другой несобранный. Чем, скажи, японец плох? И чемпион, и одевается стильно, и специальность хорошая – радиотехник.
– Ой, да ну вас! – чуть не плача, сказала я и ушла из кубовой.
Довели меня эти проклятые девчонки. Я вошла в комнату и стала развешивать белье. Кажется, я плакала. Может быть. Ну, что делать, если парни все действительно какие-то несобранные. Вместо того чтобы поговорить о чем-нибудь интересном, им бы только хватать руками.
Я зацепляла прищепками лифчики и трико и чувствовала, что по щекам у меня текут слезы. Отчего я плакала? От того, что Сима сказала? Нет, для меня это не проблема, вернее, для меня это второстепенная проблема.
Я вытерла лицо, потом подошла к тумбочке и намазала ладони кремом «Янтарь» (мажь не мажь, все равно ладошками орехи можно колоть), причесалась, губы я не мажу принципиально, вынула томик Горького и села к столу.
Я не знаю, что это за странный был вечер: началось с того, что я чуть не заплакала, увидев Калчанова одного за углом дома. Это было странно, мне хотелось оказать ему помощь, я была готова сделать для него все, несмотря на его подмигивания; а потом разговоры в кубовой, я не знаю, может быть, пар, жара и желтый свет действуют так, или сопки, синие и серебряные, выгнутые и как будто спокойные, действуют так, но мне все время хочется совершить что-то необычное, может быть, дикое, я еле держу себя в руках; а сейчас я посмотрела на свое висящее белье – небольшая кучка, всего ничего – и снова заплакала: мне стало страшно оттого, что я такая маленькая, вот я, вот белье, а вот тумбочка и койка, и одна-одинешенька, Бог ты мой, как далеко, и что это за странный вечер, и тень от Калчанова на белой стене. Он бы понял меня, этот бородатый Коля, но сопки, сопки, сопки, что в них таится и на что они толкают? Скоро приедет Эдик, и опять разговоры о любви и хватание руками, мучение да и только, и все ребята какие-то несобранные. Я не пишу ни Вите, ни Гере, ни Вале, я дрянь порядочная, и никого у меня нет, в девках останусь. И еще, как там моя сестра со своими ребятишками? Ой! Я ревела.
Уже слышались шаги по коридору и смех девчат, и я усилием воли взяла себя в руки. Я вытерла глаза и открыла Горького. Девочки вошли с шумом-гамом, но, увидев, что я читаю художественную литературу, стали говорить потише.
На счастье, мне сразу попалась хорошая цитата. Я подошла к тумбочке, вынула свой дневник и записала туда эту цитату: «Если я только для себя, то зачем я?» Неплохая, по-моему, цитата, помогающая понять смысл жизни.
Тут я заметила, что Нинка на меня смотрит. Стоит, дурочка, в своей вельветовой юбке, а кофточка на одном плече. Смотрит на мой дневник. Недавно она сожгла свой дневник. Перед этим приключилась история. Она оставила дневник на тумбочке, и девчата стали его читать. Дневник Нины, в общем, был интересным, но у него был крупный недостаток – там были только мелкие, личные переживания. Девчата все растрогались и поражались, какая наша Нинка умница и какой у нее красивый слог. Особенно им понравились Нинины стихи:
- Восемнадцать! Чего не бывает
- В эти годы с девичьей душой,
- Все нутро по любви изнывает,
- Да и взгляд мой играет мечтой.
Я сказала, что, хотя стихи и хороши по рифме, все же они узколичные и не отражают настроений нашего поколения. Девочки стали спорить со мной. Спорили мы очень шумно и вдруг заметили, что в дверях стоит Нина.
Нина, как только мы к ней повернулись, сразу разревелась и побежала через всю комнату к столу, выхватила дневник из рук И. Р. и побежала, прижав его к груди, назад к двери. Она бежала и громко ревела.
Она сожгла свой дневник в топке титана. Я заглянула в кубовую и увидела, что она сидит прямо на полу перед топкой и смотрит, как коробятся в огне картонные корки дневника, а промокашка на голубой шелковой ленточке свисала из топки.
Сима сварила для Нины варенье из брусники, поила ее чаем, а мы все в ту ночь не спали и потихоньку смотрели с кроватей, как Нина и Сима при свете ночника пьют чай и шепчутся, прижавшись друг к другу.
Скоро все это забылось и все стало, как и раньше, – над Ниной подшучивали, над ее юбкой тоже, а вот сейчас, поймав ее взгляд, я вспомнила, как она бежала и какая она была прекрасная. Я пригласила ее сесть рядом, и прочла ей эту чудесную цитату Алексея Максимовича Горького, и показала ей другие цитаты, и дала ей немного почитать свой дневник. Я бы не стала реветь, если бы мой дневник прочли все, потому что я не стыжусь своего дневника: это типичный дневник молодой девушки наших дней, не какой-нибудь узколичный дневник.
– Хороший у тебя дневник, – вздохнула Нина и обняла меня за плечи. Она положила свою руку мне на плечи неуверенно, наверное, думала, что я отодвинусь, но я знала, как хочется ей со мной подружиться, и почему-то сегодня мне захотелось ей сделать что-нибудь приятное, и я тоже ее обняла за ее худенькие плечи.
Мы сидели, обнявшись, на моей койке, и Нина тихонько рассказывала мне про Ленинград, откуда она приехала и где прожила все свои восемнадцать лет, про Васильевский остров, про Мраморный зал, куда она ходила танцевать, и как после танцев зазевавшиеся мальчики густой толпой стоят возле дворца и разглядывают выходящих девочек, и в темноте белеют их нейлоновые рубашки. И, как ни странно, вот таким образом к ней подошел он, и они пять раз встречались, ели мороженое в «Лягушатнике» на Невском и даже один раз пили коктейль «Привет», после чего два часа целовались в парадном, а потом он куда-то исчез; его товарищи сказали, что его за что-то выгнали из университета и он уехал на Дальний Восток, работает коллектором в геологической партии, а она уехала сюда, а почему именно сюда: может быть, он бродит по Сахалину или в Приморье?
– Гора с горой не сходится, – сказала я ей, – а человек с чело…
– Можно к вам, девчата? – послышался резкий голос, и в комнату к нам вошел Марусин Степа, старший сержант.
Мы засмотрелись на него. Он шел по проходу между койками, подтянутый, как всегда, туго перетянутый ремнем, и, как всегда, шутил:
– Встать! Поверка личного состава!
– Как успехи на фронте боевой и политической подготовочки?
– Претензии? Личные просьбы?
Как всегда, он изображал генерала.
Маруся из своего угла молча смотрела на него. Глаза ее, как всегда, заблестели, и губы, как всегда, складывались в улыбку.
– Ефрейтор Рукавишникова, – сказал ей Степа, – подготовиться к выполнению особого задания. Форма одежды зимняя парадная. Поняли? Повторите!
Но Маруся ничего не сказала и ушла за ширму переодеваться.
Пока она возилась за ширмой, Степа разгуливал по комнате, блестели, как ножки рояля, его сапоги и ременная бляха. На нем сегодня была какая-то новая форма – короткая теплая куртка с откинутым назад капюшоном из синего искусственного меха.
– Какой ты, Степа, сегодня красивый, – сказала И. Р.
– Новая форма, – сказал Степа и оправил складки под ремнем. – Между прочим, девчата, завтра на материк лечу.
– Больно ты здорово врать стал, – сказала Сима.
Она презирала таких, как Степа, невысоких стройненьких крепышей.
– Точно, девчата, лечу. Из Фосфатки до Хабаровска на «ИЛ-14», а оттуда на реактивном до столицы, а там уж…
– Что ты говоришь? – тихо сказала Маруся, выходя из-за ширмы.
Она уже успела надеть выходное платье и все свои стекляшки. Это была ее слабость – разные стекляшечки, огромные клипсы, бусы, броши.
– Так точно, лечу, – щелкнул каблуком Степа и осмотрел всю комнату. – Мамаша у меня померла. Скончалась, в общем. Третьего дня телеграмма была. Вот, отпускает командование. Литер выписали, суточные. Все как положено.
Маруся села на стул.
– Что ты говоришь? – опять сказал она. – Будет тебе…
Степа достал портсигар.
– Разрешите курить? – Щелкнул портсигаром и посмотрел на часы. – Через два дня буду на месте. Вчера родичам телеграмму дал, чтоб без меня не хоронили. Ничего, подождать могут. А, девчата? Даже если нелетная погода будет, все равно. Как считаете, девчата? Время-то зимнее, можно и подождать с этим делом, а?
Маруся вскочила, схватила свою шубу и потащила сержанта за рукав.
– Пойдем, Степа, пойдем!..
Она первая вышла из комнаты, а Степа, задержавшись в дверях, взял под козырек:
– Счастливо оставаться, девчата! Значит, передам от вас привет столице.
Мы все молчали. Дежурная И. Р. накрывала на стол, было время ужина. На кровати у нее, заваленная горой подушек, стояла кастрюля. И. Р. сняла подушки и поставила кастрюлю на стол.
– Ничего, успеет, – сказала Сима, – время-то действительно зимнее, могут подождать.
– Конечно, могут, – сказала И. Р. – летом другое дело, а зимой могут.
– Как вы можете так говорить? – чуть не закричала Нинка. – Как вы все так можете говорить?
Я молчала. Меня поразил Степа, поразила на этот раз его привычная подтянутость и ладность, весь его вид «на изготовку», его пронзительный, немного даже визгливый голос, и весь его блеск, и стук подкованных каблуков, и портсигар, и часы, и новая форма, а Марусины стекляшки показались мне сейчас не смешными, а странными, когда она стояла перед своим женихом, а желтый лучик от броши уходил вверх, к потолку.
– Масло кончилось, – сказала И. Р., – надо, девки, сходить за маслом.
– Сходишь, Розочка? – ласково спросила Сима.
– Ага, – сказала Роза и встала.
– Розка вчера бегала за подушечками, – пробасила И. Р.
– Ну, я схожу, – сказала Сима.
– Давайте, я быстро сбегаю, – предложила Нина.
Я оделась быстрее всех и вышла. В конце коридора танцевали друг с другом два подвыпивших бетонщика.
Дверь в одну комнату была открыта, из нее валили клубы табачного дыма, слышалась музыка и громкие голоса парней. Они отмечали получку.
– Людмила, королева! – закричал один бетонщик. – Иди сюда!
– Эй, культурная комиссия! Даешь культуру! – крикнул второй.
Я распахнула дверь на крыльцо и выскочила на обжигающий мороз. Дверь за мной захлопнулась, и сразу наступила тишина. Это был как будто совсем другой мир после духоты и шума нашего общежития. Луна стояла высоко над сопками в огромном черном небе. Над низкими крышами поселка белели под луной квадратные колонны клуба. Где-то скрипели по наезженному снегу тихие шаги.
Я пошла по тропинке и вдруг услышала плач. Спиной ко мне на заснеженном бревне сидели Степа и Маруся. Они сидели не рядом, а на расстоянии, две совсем маленькие фигурки под луной, а от них чуть покачивались длинные тени. Маруся всхлипывала, плечи Степы тряслись. Мне нужно было пройти мимо них, другого пути к магазину не было.
– Не плачь, – сказал Степа сквозь слезы. – Ну че ты плачешь? Я ей писал о тебе, она о тебе знала.
– И ты не плачь. Не плачь, Степушка, – причитала Маруся, – успеешь доехать. Время зимнее, не убивайся.
А я не помню своей мамы, вернее, почти не помню. Помню только, как она отшлепала меня за что-то. Не больно было, но обидно. Когда два года назад умерла наша тетя, я очень сильно горевала и плакала. Тетю я помню отлично, тетя для нас с сестрой была, как мама. А где сейчас наш отец? Где он бродит, как работает? Кто-то видел его в Казахстане. Как его разыскать? Его необходимо разыскать, думала я, мало ли что, авария или болезнь.
Я шла быстро: я знала кратчайшую дорогу через всю путаницу переулков, улиц и тупиков – и вскоре вышла на площадь.
Огромная белая горбатая площадь лежала передо мной. Когда-нибудь, и, может быть, скоро, эта площадь станет ровной, и ветер будет завивать снег на ее асфальте, красивые высокие дома окружат ее, а в центре будет стоять большой гранитный памятник Ильичу, а пока что эта площадь не имеет названия, она горбата, как край земли, и пустынна.
Только где-то далеко маячили фигурки людей, а на другой стороне светились окна продуктового магазина и закусочной. Я почти бежала по тракторной колее, мне хотелось скорее пересечь площадь. В центре, где из снега торчало несколько саженцев и фигура пионера-горниста из серого цемента, я остановилась и посмотрела на гряду сопок. Отсюда можно видеть Муравьевскую падь и огоньки машин, спускающихся по шоссе к поселку.
На этот раз по шоссе вниз двигалась целая вереница огней, какой-то, видимо дальний, караван шел к нашему поселку. Я люблю смотреть, как оттуда, из мерцающей темноты гор, спускаются к нам огоньки машин. А в непогоду, в метель, когда сопки сливаются с небом, они появляются оттуда, как самолеты.
На краю площади из снега торчат почернелые столбы. Говорят, что раньше эти столбы подпирали сторожевую вышку. Говорят, что когда-то давно, еще во времена Сталина, на месте нашего поселка был лагерь заключенных. Просто трудно себе представить, что здесь, где мы сейчас работаем, танцуем, ходим в кино, смеемся друг над другом и ревем, когда-то был лагерь заключенных. Я стараюсь не думать о тех временах, уж очень это непонятные для меня времена.
В магазине было много народу: день получки. Все брали помногу и самое лучшее. Я заняла очередь за маслом и пошла в кондитерский отдел посмотреть, чего бы купить девочкам к чаю, все-таки сегодня получка. И никаких складчин. Это я их сегодня угощаю на свои деньги. Пусть удивятся.
– Разрешите? – тронула меня за плечо какая-то пожилая, лет тридцати пяти, женщина. – Можно посмотреть? Сколько это стоит? Я плохо вижу. А это? А это?
Она совалась то туда, то сюда, водила носом прямо по стеклу витрины. Какая-то странная женщина: в платке, а сверху на платке городская шляпка, старенькая, но фасонистая. Она так вокруг меня мельтешила, что я прямо выбрать ничего не могла.
– Хочешь компоту? Ты любишь компот? – спросила она, нагнувшись, и я увидела, что она держит за руку маленького закутанного то ли мальчика, то ли девочку, только нос торчит да красные щеки.
– Ага, – сказал ребенок.
– Дайте нам компоту триста граммов, – обратилась женщина к продавщице.
Продавщица стала взвешивать компот, пересыпала в совке урюк, сушеные яблочки и чернослив, а женщина нетерпеливо топталась на месте, взглядывала на продавщицу, на весы, на витрину, на меня, на ребенка.
– Сейчас придем домой, Боренька, – приговаривала она. – Отварим компоту и съедим, да? Сейчас нам тетя отпустит, и мы пойдем домой… – И улыбнулась какой-то неуверенной близорукой улыбкой.
У меня вдруг защемило все внутри от жалости к этой женщине и мальчику, просто так, не знаю почему, наверное, нечего было ее и жалеть, может, она вовсе и не несчастная, а, наоборот, просто мечтает о своей теплой комнате, о том, как будет есть горячий компот вместе с Борей, а Боря скоро вырастет и пойдет в школу, а там – время-то летит – глядишь, и школу кончит… Я раньше не понимала, почему люди с таким значением говорят: «Как время-то летит», – почему это всегда не пустые слова, а всегда в них или грусть, или неукротимые желания, или бог весть что, а сейчас мне вдруг показалось, что мне открылось что-то в этой щемящей жалости к смешной закутанной парочке, мечтающей о компоте.
Прямо не знаю, что сегодня со мной происходит. Может, это потому, что у меня сегодня оказалось столько пустого времени: заседание комиссии отложили, репетиция только завтра. Эдик еще не приехал. Прямо не знаю, какая-то я стала рева и размазня. Мне вдруг захотелось такого Бореньку, и идти с ним домой, и нести в маленьком кулечке триста граммов компота.
Нагруженная покупками, я вышла из магазина. Мимо шла машина, полная каких-то веселых парней. Я услышала, как в кузове заколотили кулаками по крыше кабины. Машина притормозила, в воздухе мелькнули меховые унты, и передо мной вырос улыбающийся – рот до ушей – высокий парень.
– Привет! – сказал он. – Дорогая прима, не боись! Подарочек от восторженных поклонников вашего уважаемого таланта.
И протянул мне – господи! – огромный-преогромный, оранжевый-преоранжевый, самый что ни на есть настоящий, всамделишный апельсин.
5. Корень
С утра я прихватил с собой пару банок тресковой печени: чувствовали мои кишки, чем все это дело кончится.
Пятый склад был у черта на рогах, за лесной биржей, возле заброшенных причалов. Неприятная местность для глаза, надо сказать. Иной раз забредешь сюда, так прямо выть хочется: ни души, ни человека, ни собаки, только кучи ржавого железа да косые столбы. Болтали, что намечена модернизация этих причалов. И впрямь: недалеко от склада сейчас стоял кран с чугунной бабой, четырехкубовый экскаватор и два бульдозера. Но работы, видно, еще не начались, и пока что здесь все было по-прежнему, за исключением этой техники. Пока что сюда направили нас для расчистки пятого склада от металлолома и мусора.
Умница я. Не просчитался я с этими банками. Часам к трем Вовик, вроде бы наш бригадир, сказал:
– Шабашьте, матросы! Айда погреемся! У меня для вас есть сюрприз.
И достает из своего рюкзака двух «гусей», две таких симпатичных черных бутылочки по ноль семьдесят пять. Широкий человек Вовик. Откуда только у него гроши берутся?
Сыграли мы отбой, притащили в угол какие-то старые тюфяки и драное автомобильное сиденье, забаррикадировались ящиками, в общем, получилось купе первого класса.
Вовик открыл свои бутылочки, я выставил свои банки, а Петька Сарахан вытащил из штанов измятый плавленый сыр «Новый».
– Законно, – сказал он. – Не дует.
Короче, устроились мы втроем очень замечательно, прямо получился итээровский костер. Сидим себе, выпиваем, закусываем. Вовик, понятно, чувствует себя королем.
– Да, матросы, – говорит, – вот было времечко, когда я из Сан-Франциско «либертосы» водил, яичный порошок для вас, сопляки, таскал.
– Давай, – говорим мы с Петькой, – рассказывай.
Сто пять раз мы уже слышали про то времечко, когда Вовик «либертосы» водил, но почему еще раз не доставить человеку удовольствие? К тому же травит Вовик шикарно. Был у нас в лесной командировке на Нере один хлопчик, он нам по ночам романы тискал про шпионов и артисток. Ну, так Вовик ему не уступит, честно. Прямо видишь, как Вовик гуляет по Сан-Франциско с двумя бабами – одна брюнетка, другая еще черней, – прямо видишь, понял, как эти самые «либертосы» идут без огней по проливу Лаперуза, а япошки-самураи им мины подкладывают под бока.
Не знаю, ходил ли Вовик в самом деле через океан, может, и не ходил, но рассказывает он здорово, мне бы так уметь.
– …и страшной силы взрыв потряс наше судно от киля до клотиков. В зловещей темноте завыли сирены. – Глаза у Вовика засверкали, как фонари, а руки задрожали. Он всегда начинал нервничать к концу рассказа и сильно действовал на Петьку, да и на меня, ей-ей.
– Суки! – закричал Петька по адресу самураев.
– Суки они и есть, – зашипел Вовик. – Понял, как они нейтралитет держали, дешевки!
– Давай дальше, – еще сдерживаясь, сказал я, хотя знал, что будет дальше: Вовик бросится в трюм и своим телом закроет пробоину.
– Дальше, значит, было так, – мужественным голосом сказал Вовик и стал закуривать. Тут, в этом месте, он закуривает долго-долго, прямо все нервы из тебя выматывает.
– Вот они где, полюбуйтесь, – услышали мы голос и увидели прямо над нами Осташенко, инспектора из портового управления. С ним подошел тот инженер, что выписывал нам наряд в этот склад.
– Так, значит, да? – спросил Осташенко. – Вот так, значит? Таким, значит, образом?
Не люблю типов, что задают глупые вопросы. Что он, сам не видит, каким, значит, образом?
– Перекур у нас, – сказал я.
– Водочкой, значит, балуетесь, богодулы? Кают-компанию себе устроили?
– Кончайте вопросы задавать, – сказал я. – Чего надо?
– Вам, значит, доверие, да? А вы, значит, так?
Тогда я встал.
– Или это работа для моряков? – закричал я, перебираясь через ящики поближе к Осташенко. – Мать вашу так, как используете квалифицированные кадры?!
Инженер побледнел, а Осташенко побагровел.
– Ты меня за горло не бери, Костюковский! – заорал он на меня. – Ты тут демагогией не занимайся, тунеядец!
И пошел:
– На судно захотел, да? На сейнерах у нас сейчас таким, как ты, места нет, понял? На сейнерах у нас сейчас только передовые товарищи. А твои безобразия, Костюковский, всем уже надоели. Так, смотри, и из резерва спишем…
– Чуткости у вас нет, – попытался взять я его на понт.
Ух ты, как взвился!
– Чуткость к тебе проявляли достаточно, а что толку? Не понимаешь ты человеческого отношения. Тебе что – абы зенки пялить! С «Зюйда» тебя списали, с плавбазы тоже, на шхуне «Пламя» и трех месяцев не проплавал…
– Ну ладно, ладно, – сказал я, – спокойно, начальник.
Мне не хотелось вспоминать о шхуне «Пламя».
– Ты думаешь, так тебе просто и пройдет эта история с каланами? – понизил голос Осташенко, и глаза у него стали узкими.
– Эка, вспомнили, – свистнул я, но, честно говоря, стало мне вдруг кисло от этих его слов.
– Мы все помним, Костюковский, решительно все, имей это в виду.
Подошел Вовик.
– Простите, – сказал он инженеру, – вы нам дали на очистку этих авгиевых конюшен три дня и три ночи, да? Кажется, так?
– Да-да, – занервничал инженер. – Три рабочих смены, вот и все. Да я и не сомневаюсь, что вы… это товарищ Осташенко решил проверить…
– Завтра к концу дня здесь будет чисто, – картинно повел рукой Вовик. – Все. Повестка дня исчерпана, можете идти.
Когда начальники ушли, мы вернулись в свое «купе», но настроение уже было испорчено начисто. Выпили мы и закусили по следующему кругу, но без всякого вдохновения.
– А чего это он тебя каланами пугал? – скучно спросил Вовик.
– Да там была одна история у нас на шхуне «Пламя», – промямлил я.
– А чего это такое – каланы? – спросил Петька.
– Зверек такой морской, понял? Не котик и не тюлень. Самый дорогой зверь, если хочешь знать. Воротник из калана восемь тыщ стоит на старые деньги, понял? Ну, стрельнули мы с одним татарином несколько штучек этой твари. Думали во Владике барыгам забодать.
– А вас, значит, на крючок? – усмехнулся Вовик.
Вот оно, подошло. Шибануло. Мне стало горячо, и в сердце вошел восторг.
– Хотите, ребята, расскажу вам про этот случай?
Мне показалось, что я все смогу рассказать, подробно и точно, и во всех выражениях, как Вовик. Как ночью в кубрике мы сговаривались с татарином, а его глазки блестели в темноте, как будто в голове у него вращалась луна. Потом – как утром шхуна стояла вся в тумане, и только поверху был виден розовый пик острова. Как мы отвязывали ялик и так далее, и как плавают эти каланчики, лапки кверху, и какие у них глаза, когда мелкокалиберку засовываешь в ухо.
– Хотите, ребята, я вам всю свою жизнь расскажу? – закричал я. – С начала? Законно?
– Пошли, Корень, – сказал Вовик, – по дороге расскажешь.
Он встал.
Своих я не бью даже за мелкое хамство. За крупное уже получают по мордам, а мелкое я им спускаю. В общем, я добрый, меня, наверное, потому и зовут Корнем. Корни ведь добрые и скромные, а?
– Ну, пошли, пошли, матросы! Потянемся на камни, храбрецы! Рассказывать, да? Ну ладно… Родился я, Валентин Костюковский, в одна тысяча девятьсот тридцать втором году, представьте себе, матросы, в Саратове…
Мы вышли из склада и, взявшись под руки, зашагали мимо склада к шоссе. Было уже темно и так морозно, что весь мой восторг улетучился без звука.
В городе Вовик от нас отстал, побежал куда-то по своим адмиральским делам, а мы с Петькой, недолго думая, сделали поворот «все вдруг» на Стешу. У Стешиной палатки стояло несколько знакомых, но контингент был такой, что мы сразу поняли: здесь нам не обломится. Тогда мы пошли вдоль забора, вроде бы мы и не к Стеше, чтоб эти ханурики видели, что мы вовсе не к Стеше, а просто у нас легкий променад с похмелья, а может, мы и при деньгах.
За углом мы перелезли через забор и задами прошли к палатке. Стеша открыла на стук, и я первый протиснулся в палатку и обхватил ее за спину.
– Валька, – прошептала она и, значит, ко мне целоваться. – Придешь сегодня? Придешь?
Уже с минуту мальчики снаружи стучали мелочью в стекло, а потом кто-то забарабанил кулаком.
– Эй, Стеша! – кричали оттуда.
А мой Петька скрипел дверью, совал свой нос, хихикал.
Стеша отогнула занавеску и крикнула:
– Подождите, моряки! Тару сдаю!
И опять ко мне. Тут Петька не выдержал и влез в палатку.
– Прошу прощения! Товарищ Корень не имел честь сюда зайти? А, Валя, это ты, друг? Какая встреча!
Стеша отошла от меня. Мы сели на ящики и посмотрели на нее.
– Стеша, захмели нас с товарищем, – попросил я.
– Эх ты! – сказала она.
– Честно, Стеша, захмели, а?
Она вынула платочек, вытерла свое красное от поцелуев, что ли, лицо и как будто отошла. Как говорит Вовик, спустилась на грешную землю. Засмеялась:
– Да у меня сегодня только «Яблочное».
– Мечи что ни есть из печи! – сказал я.
И Петька повеселел.
– Я лично «Яблочное» принимаю, – заявил он категорически.
«Колыма ты, Колыма, чудная планета:»
Что ты понимаешь, салага? Где ты был, кроме этого побережья? Греешься у теплого течения, да? Куросиво – сам ты Куросиво. Хочешь, я расскажу тебе про трассу, про шалаш в Мяките? Хочешь, я тебе расскажу всю свою жизнь с самого начала? Ну, пошли? Стеша, малютка, ручки твои крючки. Ариведерчирома! Мороз, это ты считаешь – мороз? Что ты видел, кроме этого тухлого берега? А, вон он, «Зюйд», стоит… Понял, Петь, передовые товарищи на нем промышляют, а нам ни-ни… Герка там есть такой, сопляк вроде бы, но человек. Как даст мне один раз «поддых»! Такой паренек… Зуб на меня имеет, и правильно. В общем, ранний мой младенческий возраст прошел, представь, в городе Саратове, на великой русской артерии, матушке Волге… Что там, а? Шоколадом один раз обожрался. Из окна сад было видно, деревья густые (а под ними желтый песок), как облака, когда на самолете летишь, только зеленые. Понял, Петь? Игра такая была – «скотный двор», да? И клоун на качелях, заводной, и ружье с резиновой блямбочкой: Стрелишь в потолок, а блямбочка прилипает, и тогда кто-то вытаскивал стол, ставил на него стул, сам залезал на стул и снимал резинку. Может, это и был отец, а? А может, этого и не было, может, чистый сон: Кончено, Петь, хватит мне с тобой время бить, я, кореш, сейчас поеду:
– Куда ты, Корень? – спросил Петька.
– В Шлакоблоки поехал, вот куда.
– Не ездий, Корень. Не ездий ты сегодня в Шлакоблоки, – затянул Петька. – Ну, куда ты поедешь такой: ни штиблет у тебя, ни галстука, ни кашне. Не ездий ты в Шлакоблоки, Валька.
– Когда ж мне ездить-то туда, а?! – закричал я. – Когда ж мне туда поехать, Петь?
– Потом поедешь. Только не сейчас, верно тебе говорю. Прибарахлишься немного и поедешь. А так что ехать, впустую? Без штиблет, без кашне… Пойдем домой, соснем до вечера.
«Мы на коечках лежим, во все стороны глядим!» Петька, ты пил когда-нибудь пантокрин? Это лекарство такое, от всех болезней. Мы пили его в пятьдесят третьем году в Магадане перед пароходом. Кемарили тогда в люках парового отопления и, значит, прохлаждались пантокрином. Это из оленьих рогов, спиртовая настойка. Ты оленей видел, нет? Ни фига ты не видел, собачьи упряжки ты видел, а вот оленей тебе не пришлось наблюдать. Ты бы видел, как чукча на олене шпарит, а снег из-под него веером летит. Что ты! Конечно, я «либертосы» не водил по океану, но я тебе скажу, морозы на Нере были не то, что здесь. Завтра у меня день рождения, если хочешь знать – тридцатка ровно, понял? Завтра я поеду в Шлакоблоки. А чего мне, старому хрену, туда ездить? Мне теперь какая-нибудь вдова нужна в жены, какая-нибудь Стеша. Это только гордость моя польская туда тянет. Ты знаешь, что я поляк, нет? Потеха, да? Я – и вдруг поляк. Корень – польский пан. Пан Костюковский. Это мне пахан сказал, что я поляк, я и не знал, в детдоме меня русским записали. А рассказать вам, пан Петя, как я в тюрягу попал? Рассказать или нет? Я, конечно, «либертосы» не водил… Так рассказать? А, задрыхал уже… Ну и спи…
Это было году в пятидесятом в Питере, я там в ФЗО обучался. Я все равно не смогу рассказать про это как следует. Ну и ночка была – бал-маскарад! Кому пришла в голову эта идея, может, мне? Когда мы налаживали сантехнику в подвале на Малой Садовой, вечером, после работы, перед нами за огромными стеклами прямо горел миллионом огней Елисеевский магазин. Наверное, мне пришла в голову эта идейка, потому что каждый раз, проходя мимо Елисеевского, я воображал себя ночью там, внутри. Наверно, я кинул эту идею, потому что из всех наших фэзэошников я был самый приблатненный. В общем, стали мы копать из соседнего дома, из подвала, подземный ход и подошли под самый настил магазина. Мы сняли кафельные плитки и заползли внутрь, все шесть человек. Ух ты, черт, это невозможно рассказать: светилось несколько ламп в этой огромной люстре, и отсвечивала гора разноцветных бутылок, а в дальнем углу желтела пирамида лимонов, и колбaсы, тонкие и толстые, свисали с крюков, и мы сидели на полу в этой тишине и молчали, как будто в церкви.
Ребята маленькие, все почти были с тридцать шестого года, а я-то лоб, балда, надо было чисто сработать, а я со страху прямо к бутылкам полез, и ребята за мной.
Все равно другой такой ночки у меня в жизни не было, да и не будет. Мы лежали на полу, и хлестали шоколадный ликер, и прямо руками хватали икру, и все было липким вокруг и сладким, и прямо была сказка, а не ночь, и так мы все и заснули там на полу, а утром нас там и взяли, прямо тепленьких.
И поехал я, Петя, из Питера осваивать Дальний Север. Жизнь моя была полна приключений с тех пор, как я себя помню, а с каких пор я себя помню, я и сам не знаю. Иногда мне кажется, что тот, кого я помню, это был не я. И вообще, что такое, вот выпили мы сегодня в складе, и этого уже нет; вот я сигаретку гашу, и этого уже нет, а впереди темнота, а где же я-то?
Тут такой сон находит, что просыпаешься от стука, будто чокнутый, будто тебя пыльным мешком из-за угла хлопнули, страх какой-то, хочется бежать.
– Эй, Корень, тебе повестка пришла, – сказали из коридора. Понятно, шуточки, значит. Так надо понимать, что в парикмахерскую мне пришла повестка. – Слышь, Корень, повестка тебе!
– Сходи с этой повесткой куда-нибудь, – ответил я, – и поменьше ори: тут Петечка спит.
А может, в милицию повестка? Вроде бы не за что.
Я встал и взял повестку. Это был вызов на телефонную станцию, междугородный разговор. Ничего не понимаю, что за чудеса?
Я пошел в умывалку и сунул голову под кран. Струя била мне по темени, волосы нависли над глазами, мне было знобко и хорошо, так бы весь вечер и просидел здесь, под краном.
Потом снова прочел повестку. «Приглашаетесь для разговора с Москвой». И тут я понял – это штучки моего папаши. Ишь ты, профессор, что выдумал! Мало ему писем и телеграмм, так он еще вот что придумал – телефонный переговор.
Папаша мой нашелся год назад, верней, он сам нашел меня. Честно, Петька, я раньше даже в мыслях не держал, что у меня где-то есть пахан. Просто даже не представлял себе, что у меня кто-нибудь есть, папа там или кто-нибудь еще.
Оказывается, жив он, мой папаша, профессор по званию, член общества какого-то, квартира в Москве, понял? Он у меня в тридцать седьмом году загремел и шестнадцать лет, значит, на Колыме припухал. Рядом мы, значит, с ним были три года – я на Нере, а он где-то возле Сеймчана. Не любил я тогда этих контриков. Вот суки, думал, Родину, гады, хотели распродать япошкам и фрицам. Оказывается, ошибочка получилась, Петь. Чистую ошибочку допустил культ личности. С батей моим тоже, значит, чистый прокол получился. Юриспруденция не сработала, так ее растак.
Петька спал. Я оделся и отправился на почту. В коридоре пришлось остановиться – встретил охотника со шхуны «Пламя». Он завел меня в свою комнату и поднес стаканчик.
– Ну как там у вас, на шхуне? – спросил я.
– Премию получили, – ответил охотник. – Жалко, что тебя не было, Корень, ты бы тоже получил.
– Черт меня попутал с этими каланами.
– Да, это ты зря.
И поднес мне еще стаканчик.
– Понял, на почту иду. Отец вызывает меня на междугородный переговор.