Знак небес Елманов Валерий
— И он пришел от корня великого воителя Святослава, и корня равноапостольного князя Владимира, и от корня мудрейшего Ярослава. Ибо о нем было сказано еще в святом писании: «И ветвь произрастет от корня его; и почиет на нем дух господень, дух премудрости и разума, дух совета и крепости, дух ведения и благочестия; и страхом господнем исполнится, и будет судить не по взгляду очей своих и не по слуху ушей своих решать дела. Он будет судить бедных по правде и дела страдальцев земли решать по истине; и жезлом уст своих поразит землю, и духом уст своих убьет нечестивого. И будет препоясанием чресл его — правда, и препоясанием бедр его — истина»[57].
Никогда еще речь епископа не была столь вдохновенной, а слова — столь проникновенными. Впрочем, вдохновение в тот день осеняло Симона дважды. Первый раз, как уже было сказано, это произошло во время проповеди на обедне, а второй — несколько позднее, после того как он развернул, находясь в своих покоях, княжеские грамотки.
— Подлец, негодяй! — сотрясались от неистового рыка епископа дорогие веницейские[58] стекла в свинцовых оконных переплетах. — Прокляну мерзавца! Отлучу! Анафеме предам! Шутки шутить с церковью удумал — я тебе их пошучу! Я тебе так пошучу — колом в глотке встанут! Ах ты ж поганец какой!
Битых два часа ни одна живая душа не смела воити к владыке, пока тот хоть немного не утихомирился. А виной всему были дарственные Константина.
Нет, князь не опустился до откровенной лжи — он честно сдержал свое слово. Более того, грамоток этих было даже не две, а намного больше. Практически для каждого монастыря — отдельная, которая подтверждала ранее пожалованное другими князьями, а к ней прилагалась еще одна, где говорилось о том, как князь, безмерно почитая неустанный труд монахов и высоко ценя их бескорыстие и усердие, жалует им еще от щедрот своих.
Так-то оно так, но если почитать их повнимательнее, то становилось ясно, что рязанский князь поступил как самый настоящий плут, пройдоха, проходимец, мошенник, и к этому епископ Симон охотно добавил бы еще множество подобных эпитетов.
Во-первых, из подтверждающих грамоток исчезли все села со смердами. У того же Рождественского монастыря в одночасье пропали сразу восемь сел с несколькими сотнями дворов.
Нет, смерды никуда не делись, и села тоже оставались на месте, но Константин отныне брал их под свою руку, да еще с издевательской припиской. В ней князь указал, что желает облегчить святым отцам, проживающим в монастырях, неустанную борьбу с кознями дьявола, который ежедневно подталкивает их оскорблять свою же братию, проживающую в селах, обижать смердов неправыми поборами, налагая лихву на лихву[59], и чинить им всяческий вред, доводя до разорения. Посему он, Константин, и лишает такой возможности изначально, но не их, а дьявола.
И ведь этот подлец, мерзавец, плут и мошенник не только оттяпал все села. Он же вдобавок, подобно злобному язычнику, лишил их самых лучших угодий: заливных лугов, богатейших бортей. И осталось у них лишь одно право — пользоваться дарами рек и лесов. Но и тут следовала лукавая приписка негодяя о том, что точно такое же право на пользование ими — ибо все люди на земле произошли от Адама и Евы — князь дарует еще и жителям сел, лежащих возле этих водоемов и лесов.
И дарственные новые тоже звучали издевательски. Одному монастырю в подарок болото поднесено. Дескать, ежели его осушить — цены этой земле не будет. Другому — лужок близ низменного левого берега реки Клязьмы, весь поросший осокой и камышом, на котором отродясь ничего не вырастить, третьему… Да что там говорить, надул, негодяй. Подло и гнусно надул.
И ведь не скажешь теперь ничего. Тот же народ не поймет, если сам епископ ныне славит князя, а завтра клянет его же на чем свет стоит. Как объяснить прихожанам, что Константин этот — самый настоящий тать, нет, что там, в десятки раз хуже татя. Кто посочувствует, если новый князь ни у кого куны лишней не взял, если обобрал только монастыри и церкви, лишив их давно узаконенного дохода.
Впрочем, оставался один вариант. Не должен был митрополит всея Руси Матфей промолчать, глядя на этакое безобразие. И если у него, Симона, после чрезмерно горячей и еще более необдуманной скороспелой проповеди в пользу князя Константина руки узлом связаны, то у Матфея они свободны. А потакать творившемуся бесчинству тот просто права не имеет, ибо дурной пример заразителен.
Епископ не был стар годами, а на подъем и вовсе легок, так что уже через день рано утром ладья с Симоном и несколькими служками отчаливала от речной пристани. Нужно было спешить и успеть до первых зимних морозов, пока реки еще не встали. Тогда придется дожидаться зимнего первопутка, и путь до Киева и обратно запросто может занять все время до весны. Симон же рассчитывал по первому снегу вернуться уже назад, в свою епархию.
Едва же он отъехал, как уже на следующий день, аккурат в самый полдень, молчаливые княжеские слуги, предъявив указ князя Константина, распахнули настежь двери всех подземных темниц, которые самими монахами стыдливо именовались кельями.
Напрасно особо ретивые из епископских служек выражали свои гневные протесты, утверждая, что имущество церкви не может быть подвластно князю. Руководивший всеми чернец Пимен только изумленно поднял вверх брови и нагло заявил в ответ, что князь ничего из вещей брать вовсе и не собирается. Люди же, кои сидят по этим узилищам, бессловесным имуществом никоим образом быть не могут. Или владыка Симон их тоже за бессловесных скотов считает? Ах нет, ну тогда…
И один за другим наружу из покоев епископа извлекались несчастные, изнеможенные, оборванные, полуслепые люди, вся вина которых зачастую состояла лишь в паре-тройке неосторожно сказанных слов.
Но тут ведь смотря каких слов и против кого они произнесены. Если бы против князя — это одно, да даже против бога — еще куда ни шло, но против служителей церкви Христовой!.. За такое карать надо нещадно, дабы другим неповадно стало.
И кому какое дело, что эти самые слова вырвались у человека из уст после того, как дюжие монахи в счет недоимок прошлых лет вывели у него со двора последнюю коровенку, не побрезговали ледащей лошаденкой и оставили только двух куриц. Причем и их-то не забрали вовсе не по доброте душевной, а лишь потому, что тучным божьим служителям с объемистыми черевами было несколько затруднительно гоняться за шустрыми птицами.
Стоило же хозяину сказать о них все, что те заслужили неустанными стараниями и заботами об имуществе ближнего своего, как ему тут же присваивалось грозное клеймо «еретик», и через пару дней двери церковной тюрьмы наглухо закрывались за очередным несчастным.
И благо для смерда, если она была монастырская. О своем «говорящем» имуществе простые монахи заботились чуть лучше, нежели глава Владимирско-Суздальской епархии преподобный владыка Симон.
Если бы епископ по каким-либо причинам вернулся с полдороги обратно, то навряд ли бы ему поздоровилось. Трудно сказать, сумели бы дружинники князя Константина удержать народ от самосуда над своим духовным владыкой. Проще ответить на вопрос: попытались бы они вообще встать на его защиту или же — что скорее всего — сделали бы вид, что у них и без того княжеских поручений невпроворот.
Точно такие же угрюмые дружинники, которые остались в городе после отъезда князя, всего за неделю с небольшим перешерстили все монастыри. В общей сложности из узилищ было извлечено около двухсот человек.
Сам Константин был к тому времени уже далеко — под Ростовом.
И в заступу княжичей-младеней такоже никто гласа свово не подаша, окромя епископа Воладимирской, Суздальской, Юрьевской и Тарусской епархии Симона, кой оттого великую остуду получил от Константина и бысть оным князем изобижен и поруган всяко.
И было о ту пору церквям христианским поругание всякое, а монастырям и людям божиим — ущемление великое.
Князь же, диаволом научаемый, из келий и затворов еретиков злокозненных за мзду выпускаша, дабы они слово божие неладно везде рекли к умалению славы и величия церкви православной, гнусные поклепы возводя на оную.
Из Суздальско-Филаретовской летописи 1236 года.Издание Российской академии наук. СПб., 1817
Константин же, возжелаша мира, послаша своих слов к князьям Юрию и Ярославу и рек им: «Почто прииде на Коломну? Не хотяще аз ваших градов и княжения, почто вы алчете моего? Не уйметеся же ныне, и аз к вам в земли приду».
Те же глаголили со смехом: «Коли нас не станет, то все твое буде».
Слы же князя Константина рекли им: «Быть посему, и пускай бог рассудит — у кого правда, тому все и отдаст».
Егда же победита князей владимирских и муромских, то Константин и грады их взяша под свою длань по уговору ранее. К люду же градскому рек с вежеством: «Не воевати хощу с вами, не грабити, но оберег вам дам всем и защиту».
И люд оный выю склоняя, нового князя славил, ибо он не с мечом пришед, но с миром.
Из Владимирско-Пименовской летописи 1256 года.Издание Российской академии наук. СПб., 1760
Захват всех городов Владимиро-Суздальского княжества был практически мирным и бескровным. Сопротивляться было просто некому — воины-дружинники полегли под Коломной.
Только один епископ Суздальской, Владимирской, Юрьевской и Тарусской епархии Симон возвысил свой голос в защиту малолетних детей — трех Константиновичей и одного Юрьевича, за что и пострадал, попав в опалу. Попытка же Симона отстоять их права у митрополита Киевского Матфея тоже не увенчалась успехом.
Впрочем, нельзя сказать, что Константин обидел маленьких княжичей. Напротив, он поступил с ними достаточно великодушно, уступив в их пользу южное Переяславское княжество.
Что же касается его знаменитого указа о монастырях, по которому божьи люди отныне и навсегда лишались сел с крестьянами и исключительных прав на другие угодья, которыми владели ранее, то опять-таки при всей своей набожности князь просто не мог поступить иначе.
Будь это другие, более спокойные годы, и я более чем уверен, что Константин не только не издал бы этого указа, но и дополнительно одарил бы церковь, пусть и не всю, но хотя бы столичные монастыри и наиболее видные храмы при крупных городах.
Однако время великих перемен требовало великих расходов, а где их взять?
То же самое касается так называемых еретиков, которых Константин, не исключено, хотя об этом говорится только в одной летописи, выпускал не бескорыстно, а за определенный выкуп.
Причина все та же — срочная нужда в серебре.
Причем, вполне вероятно, что умный князь щедро делился им с церковью. Я выдвигаю такое предположение, потому что практически никто из епископов, за исключением того же Симона, не протестовал против такого поведения Константина и его грубого вмешательства в права церкви.
О. А. Албул. Наиболее полная история российской государственности.СПб., 1830. Т. 2, с. 146–147.
Глава 7
Так рождаются реликвии
Лучше быть счастливым от заблуждения, нежели несчастным от истины.
Фридрих II, король Пруссии
Городу, который открылся взору рязанского князя, было уже почти четыреста лет. Хотя на самом деле, может, и больше — кто знает. Во всяком случае, Киевской Руси еще и в помине не было, когда он появился. Маленький, с тщедушными деревянными укрепленьицами, тихонечко встал он на низменном западном берегу озеро Неро. Да и не славяне его поставили — меря. Те больше сродни мещере да муроме с мордвой доводились, а не кривичам с вятичами.
Однако как бы то ни было, а за град им спасибо.
Позже, когда уже потомки Владимира Святославовича Киевского по Руси разбрелись, Борис, сынок его любимый, в те места и был прислан отцом. Он-то и приступил к созданию настоящего кремника. Приступил, да не закончил — погиб от рук Святополка Окаянного. Добротные укрепления появились намного позже, при еще одном Владимире, основателе рода Мономашичей.
Но даже это теперь — старина глубокая.
Зато ныне Ростов на всю Русь славен. Пускай Новгород Великий богатством своим кичится, пускай Владимир бахвалится своими умельцами, которые для тебя что угодно откуют, пошьют, выстроят и изукрасят. Призадуматься ежели — это все суета сует.
У Ростова иная гордость. Здесь ныне средоточие русского духа. Чего стоит одна только вифлиотика, которую покойный ныне Константин Всеволодович собирал всю свою недолгую жизнь. Более тысячи томов она насчитывает. Среди них и рукописи древние, и свитки различные, но главное в том, что три четверти этого собрания, не меньше, благодаря неустанным трудам монахов и переписчиков, уже на русский язык переведены. Для истинного книгочея здесь — эдем настоящий. Иной весь век бы отсюда не выходил, истинным богатством наслаждаясь. Все читал бы да перечитывал, впитывая в себя мудрость веков.
При нем же, старшем сыне Всеволода Большое Гнездо, в Ростове и первая школа появилась. Он ее из Ярославля сюда перевел. Да много всего разного — перечислять начнешь, так и не упомнишь.
Что и говорить, умен был князь. И не только в книгах умел разбираться, но и в людях своих редко ошибался, даже в тех, которые по роду своих занятий, казалось бы, далеко отстояли от Константина.
Вот, скажем, дружина. К чему она миролюбивому ростовчанину? Зачем на нее серебро тратить и не лучше бы еще книг, рукописей да свитков древних накупить? Но на то и есть книжная премудрость, подсказывающая, что без ратных людей не стоять государству — более воинственные соседи мигом сожрут и даже косточек не оставят.
Но и ратник ратнику тоже рознь. Если для количества подбор вести — одно. Если же хочешь, чтоб лучшие у тебя служили, — совсем другое. Их не только гривнами осыпать надобно, но и вежество проявить. Зато против таких, ежели что случится, ни один ворог не выстоит.
Потому и подбирал Константин к себе в дружину не абы кого, а лучших из лучших. Платил щедро, но приковывал к себе не звонким серебром, а открытостью души, лаской сердца и большим умом. Не раз и не два он с ними задушевные беседы вел и всякий раз вровень держался, не кичился тем, что он урожденный Рюрикович, а они так себе, ни роду именитого, ни предков знатных не имеют. Понимал князь, что не в них честь человека заложена, что в тяжкий час испытаний заслугами теней загробных прикрыться никому не удастся. И потому в дружине его редкостное содружество царило. Оттого после его смерти и не пошли Константиновы вои наниматься на службу к другим князьям. Не видели они в Юрии, брате его, большого ума, перед которым можно было бы уважительно склонить голову. Сказать же, что у Ярослава, еще одного брата, ласковое сердце, разве что в шутку можно было бы. В злую шутку.
Решив держаться всем заодно, вышли они тогда разом из Ростова и, проехав малость вдоль берега озера Неро, осели в слободке приглянувшейся. Те семена, что Константин Ростовский в их умы заронил, к этому времени всходы давать стали. Рассуждали по вечерам о единой Руси, печалились, что ныне каждый из князей сам за себя, и все думали, рядили да гадали, как им самим-то дальше жить.
Одно только твердо решили дружинники — больше в сварах да междоусобьях княжеских не участвовать. Хотят рвать друг друга, как псы бешеные, — пусть и грызутся. Потому и в дружину к Юрию мало кто пошел, когда тот, сразу после смерти Константина, взгромоздясь на великий стол Владимирский, принялся ополчение собирать. Им Рязань ничего дурного не содеяла — почто соседей зорить. К тому же у них самих рязанцев имелось немало. Коли посчитать, так с полста наберется, не меньше, то есть каждый восьмой из тех краев. Им и вовсе невместно со своими в бой вступать.
Зато дальше, после того как слушок пошел, что рязанское войско, разбив объединенные рати Юрия и Ярослава, на Владимир подалось, чуть ли не каждый день вои до хрипоты судили да рядили — идти им на выручку стольному граду или поберечь силенки для Ростова. Покумекав основательно, порешили так: позовут ежели, то подумаем, и как знать… Не позвали.
Теперь — иное. Теперь войска Константина Рязанского вплотную к Ростову придвинулись, а в городе, даже если каждому из желающих по мечу выдать, все равно больше трех-четырех сотен не набрать. Значит, выручать надо любимый град покойного князя. И пусть сам он уже на небесах, но в честь памяти его надобно потрудиться.
Поэтому, когда Константин прибыл под Ростов, горожане готовы были биться до конца и настроены весьма решительно. Попробовал было князь собрать всех, как под Владимиром, но ростовчане отказались, опасаясь предательства.
Хорошо, что он прихватил с собой нескольких бояр из бывшей столицы. Их-то вместе с Хвощом и Евпатием Коловратом он и отправил уговаривать городской люд покориться добром.
«Не хочу видеть, как древность вековая придет в разор и запустение, — велел он передать. — Ведаю, сколь в храмах города святынь хранится, и боязно мне за знаменитую вифлиотику, не хочу, чтобы пострадала она, когда я град на копье брать учну».
— Огонь чрез стену метнуть нашему князю недолго, — говорили послы, стоя в большой гриднице, где собрались набольшие из ростовских бояр. — Но у вас самих-то душа не болит оттого, что далее с вашим градом приключится?
У бояр же душа больше за иное болела. Слыхали они, как у рязанца боярское сословие живет, и очень им это не по нраву пришлось. Вроде бы и с гривнами изрядно, но власти они, если так разбираться, никакой не имеют. Даже смердов в тех деревнях, которые им в кормление отданы, касаться не смей — на то тиун княжеский имеется. А он хоть и выдаст все положенное, но зато и лишку взять не позволит. То есть серебра у них всех изрядно, а вот с властью худовато. О том они и толковали промеж собой, когда послов отдыхать отпустили.
И еще одно соображение у них имелось. Сейчас Владимир уже как бы к Рязани отошел, а потому если Ростов отобьется, то именно он станет главным городом княжества, как когда-то уже был. А в том, что они должны выстоять, мало кто сомневался. Рвы глубокие, башни крепкие, стены высокие, а если кто и заберется на них, то сразу о том пожалеет, потому как вся дружина покойного Константина на них набросится, а в ней каждый если не десятка рязанцев стоит, то уж с пятком наверняка управится.
Пускай их князь попробует, а мы полюбуемся. Когда же умается, тогда и заново говорить можно, вот только условия станут иными, не такими жесткими, как те, что он сейчас выставляет.
Словом, порешили ростовские бояре наутро сообщить послам, что от сдачи города они отказываются. А вот сотники дружинников, которые тоже присутствовали на тех переговорах, призадумались, а потом, посовещавшись меж собой, решили к ночи поближе еще раз пригласить рязанцев к себе на разговор.
Хоть и охрип Евпатий Коловрат, тщетно пытаясь урезонить ростовских бояр, но, выступая перед богатырями-дружинниками, он дар красноречия снова обрел, говорил, что давно уже пора настала всем на Руси объединиться перед лицом новой опасности, которая будет гораздо страшнее всех прежних.
— Ныне брань учиним меж собой, а кому мечи в руках держать, когда страшные монголы из неведомых краев придут на святую Русь? — вопрошал с укоризной. — А на вас у нашего Константина особая надежа, потому как вы не токмо в ратном деле умудренные, но и за Русь душой болеете. Потому и считает наш князь, что теперь у него и у вас одна дорога. Пока единство малым будет — только три княжества в одно сливаются, но тут ведь главное — начало положить. Боярам, кои о благе всеобщем не радеют, торговаться простительно, прежние вольности выклянчивая, потому как они дальше своего носа не видят, а уж вам такое зазорно, — попрекнул в конце.
— С самим бы князем перемолвиться, — осторожно заметил Александр Попович.
Он у прочих ратников в самых набольших ходил и среди всех четырех сотников первейшим считался. Выучкой да ратным умением и остальных бог не обидел, но у Поповича еще и ума палата. Шутка ли — самому покойному Константину в беседах никогда не уступал, о чем бы речь ни заходила: об устроении земель, о душе и боге, о святости и благочинии древнем.
— Это верно, — не стал спорить Коловрат. — Я так мыслю, что завтра поутру получу отказ от ростовских бояр. Уж очень они ныне осмелели, за вашими спинами сидючи. Вот и поехали к нам. Там обо всем и переговорим.
Попович на своих оглянулся, а те в ответ только кивнули согласно.
— Негоже мне одному за всех решать будет, — произнес он веско.
— А я не одного тебя — всех приглашаю. Или ты думаешь, что у князя Константина медов хмельных не хватит?
Попович еще раз оглянулся, затылок задумчиво почесал и кудрями решительно тряхнул:
— Быть посему. Вчетвером и поедем.
Наутро все вышло примерно так, как и предполагал Евпатий.
— Осилит твой князь наши стены — быть по его, — заявил от имени всех прочих Олима Кудинович. — А нет… — И он лукаво руками развел.
— Так ведь если осилит, то он иначе говорить станет, — заметил Коловрат, но спорить не стал.
Сотники дружинников присоединились к отъезжающему посольству только у городских стен. Спесь и тут худую службу сослужила боярам — не стали они сопровождать послов до ворот, кичась своей солидностью да важностью. А уж когда все вместе за ворота выехали — поздно удерживать было.
В шатре помимо князя из рязанцев были Евпатий, воевода Вячеслав и дружинник на выходе у самого полога. Поровну получалось — четыре на четыре.
— Не боязно тебе вот так с нами оставаться? — хитро прищурился Лисуня на князя. — Или думаешь, что одолеть сможешь, ежели что?
Этот тоже в набольших хаживал. После Поповича он следующим считался. Умом был не так велик, как Александр, чтоб беседы заумные вести, зато хитер и осторожен за пятерых. Потому и прозвище соответствующее имел.
— Бояться — значит ни в честь вашу, ни в совесть не верить, — спокойно ответил Константин. — Да и не принято гостей с мечом в руках встречать, если они с добром пришли. Сам же первым нападать на вас тем паче не собираюсь.
Смешался Лисуня, остальные же сотники ответ князя одобрили дружными кивками и уселись за стол. Первые две чары осушили, особо не разговаривая. Им спешить некуда, да и что такое для них две чаши меда хмельного — так, пустяк один. К тому же в таких делах в проигрыше тот, кто первым говорить начнет. Это они тоже хорошо знали, а потому все больше князя слушали. Тот их ожиданий не обманул — говорил много, да все гладко так, умно, рассудительно.
— Ты вот все о единстве Руси говоришь, — не выдержал наконец Попович. — Но коль Рязань стольным городом будет, то Киев, получается, побоку? Хорошо ли это — старину рушить?
Ответить Константин не успел. За него это сделал еще один сотник — Добрыня.
— А почему бы и не Рязань? — возмутился он горячо.
Вступился Добрыня, потому что сам родом из тех краев был. Селище его родное лежало западнее Пронска, там, где извилистая Ранова впадает в Проню. Междоусобье княжеское ему осточертело еще раньше, чем Поповичу, потому он и ушел к Константину в Ростов, очень удачно попав — аккурат за месяц до Липицы. А уж в знаменитой битве так отличился, что князь ростовский самолично на него узорчатый пояс надел, шитый золоченой ниткой и весь переливающийся от нарядных бляшек. Потому его и прозвали Золотым Поясом. Силушку Добрыня имел от бога, но во зло ее не употреблял.
— Не о том речь ныне, чей град лучше. Да и нельзя их сравнивать. Всякому человеку свой родной уголок милее будет, чем прочие, — примирительно заметил Нефедий Дикун.
Этот тоже окским был. Да мало того — ожским. Но хоть и лестно было сотнику, что именно его князь ныне под Ростовом стоит, понимал он, что и впрямь не имеет особого значения, чей град наверху будет. Тут иное важней — сумеет Рязань вкруг себя всю Русь соединить али как?
— И как угадать, да чтоб не ошибиться? — осведомился Попович.
Вопрос его вроде бы Дикуну адресовался, но смотрел он в это время на князя.
— А угадать легко, — улыбнулся многозначительно Константин. — Никто из вас не задумывался, что святыня, коя ныне на Рязани объявилась, неспроста именно там оказалась? Может, это и есть знак с небес, гласящий, что именно Рязани господь повелел вкруг себя Русь сбирать, — и предложил Коловрату: — Расскажи, Евпатий, как оно все было.
— Может, ты сам, княже, — возразил тот. — Невместно мне сказывать, когда не я ее…
— Неважно, — перебил князь. — Так оно, может, и лучше. Не зря говорится, что со стороны видней. Сказывай.
— Ну-ну, послушаем, — первым выказал интерес простодушный Добрыня.
Он вообще любил разные занятные истории, пусть даже и сказочные. А уж ту, которая взаправду приключилась, да не где-нибудь, а совсем рядом, почитай, на родине, и вовсе грех не выслушать.
Рассказывать Евпатий умел хорошо. Не зря Константин лучшими своими послами считал именно его и старого Хвоща.
Правда, излагал Коловрат только то, что сам знал о появлении на Рязани частицы того самого креста, на котором распяли Христа. Но тут самое главное — вдохновение, а им Евпатий обладал в полной мере.
А Константин молчал, хотя мог бы рассказать намного больше, причем то, о чем никто и не догадывался. Он вспомнил тот майский день — солнечный и яркий, когда ему впервые пришла в голову идея надуть киевского митрополита. Дело в том, что уже давно пришла пора отправлять в Киев церковную десятину, а отправлять-то как раз было и нечего. Все серебро он уже давным-давно истратил. Правда, теперь у него чуть не во всех крупных селищах появились школы, то есть истратил-то он гривны на богоугодное дело, но почему-то Константину казалось, что у митрополита на все это будет иная точка зрения.
Тогда-то он и придумал этот фокус. Нашел под Рязанью лачугу подревнее и как-то раз незаметно от всех… Словом, уже через день две здоровенные щепки, которые теперь гордо именовались частицами креста господня, были им отправлены в Киев. Далее Константин красочно описывал, как он купил их у своего шурина — половецкого хана Данилы Кобяковича. И пришлось ему вбухать в эту покупку не только всю церковную десятину, но еще и кучу своих гривен. Хану же они достались от одного православного монаха, шедшего из Константинополя к святым местам, но по пути тяжело заболевшего. Уже умирая, он увидел золотой крест на груди Данилы Кобяковича, поведал ему все и передал святыни. Для вящей правдоподобности Константин отписал, что частиц было три, но одну из них он порешил оставить у себя в Успенском соборе.
И все прошло тихо и гладко, если не считать того, что через полтора месяца от киевского митрополита пришла особая грамотка, в которой старый Матфей благодарил рязанского князя за столь благостный и щедрый подарок и прощал неуплату десятины.
Казалось бы, все замечательно. Но тут умирает рязанский епископ Арсений. Константин назначает на его место отца Николая, которому надлежит ехать в Киев на утверждение, а затем в Никею — на возведение в сан.
Разумеется, обо всем этом жульничестве князя священник был ни сном ни духом. Как половчее сказать ему обо всем, Константин не знал. Сказать же было нужно, потому что в Киеве о святынях речь зайдет непременно и будет весьма подозрительно, что в самой Рязани о них не знает даже будущий глава всей епархии. Князь оттягивал признание, насколько мог. Лишь когда наступил самый последний день перед отъездом, Константин понял, что дальнейшее промедление невозможно.
С самого утра на пристани полным ходом шла погрузка в ладьи, предназначенные для предстоящего путешествия в Киев. Грузили снедь и все прочее, чтобы в дороге никакой нужды не было. Последнее дело, когда хоть в чем-то надо одалживаться. Конечно, всякое в пути бывает, но на то ты и рачительный хозяин, чтобы все случайности предусмотреть, а не трясти попусту гривнами, которые и за морем пригодятся.
Отец Николай лично контролировал процесс, а в уме между тем напряженно прокручивал предстоящий разговор с князем, который предстоял ему сегодня. Последний, нет, теперь уже самый последний перед дальней дорожкой.
— О-хо-хонюшки, — вздохнул он тяжело, обмысливая, что да как.
Предстоящее путешествие его, честно признаться, порядком страшило. Пугали его не какие-то опасности или трудности. Отнюдь. Тут уж как господь повелит, так оно и будет. Но уж больно медленно движется этот древний транспорт. Пока он до Киева доберется, и то сколько воды убежит. А ведь от него до Константинополя еще катить и катить. Потом Никея. О том, сколько времени займет поставление в сан и выполнение княжеского поручения, ему не хотелось думать вообще. Да и обратно путь изрядный по времени.
Не за себя переживал будущий епископ — за друзей, которые оставались на Руси. Вроде бы и осторожен князь, не вертопрах какой-нибудь, с умом все делает, а все-таки тревожно. Не сотворилось бы здесь за время его отсутствия чего-нибудь эдакого, что и поправить потом, как ни старайся, уже не получится.
Опять же соседи треклятые, прости господи. Ведь ежели не сегодня, так завтра-то уж непременно Ярослав на Рязань посягнет… Надо было бы Константину посольство какое-нибудь направить к Юрию, братцу его, хотя, с другой стороны, проку с него навряд ли можно ожидать. Три брата у них под Коломной полегли от руки рязанского князя. Такого не прощают. Значит, будет воина.
А он, отец Николай, вместо того чтобы, скажем, воев вдохновлять, кои за Рязань милую, за князя своего на рать пойдут, невесть где болтаться будет.
Вот и размышлял отец Николай, как бы половчее Константину сказать, что надо бы погодить с отъездом, пока здесь все окончательно не утрясется. Разговор на эту тему он начинал уже не раз, но все время князь чуть ли не на пальцах пояснял священнику, что если тот выедет именно теперь, в погожий сентябрь, то до зимы запросто может добраться до Никеи, а значит, успеет вернуться к следующему лету. Чуть подождать, ну хотя бы с месяц, и отплыть из Киева получится только в следующем году. Вернуться же тогда удастся не ранее глубокой осени, а то и вовсе в следующем году. То есть один месяц задержки сейчас грозил обернуться целым годом, затраченным на дорогу. Такая вот выходила простая арифметика.
Все это отец Николай прекрасно понимал, с доводами княжескими соглашался, но только разумом. Чувство же того, что Константин попросту удаляет его куда подальше за пределы княжества, чтобы уберечь на все это тревожное время, по-прежнему не покидало священника. Благо у князя имелся не просто удобный, а шикарный повод к отправке. Да что там чувство — это была самая настоящая уверенность.
Для себя самого он уже давно решил, что лучше лишний год провести в дороге, чем уехать именно сейчас, когда опасность черной свинцовой тучей уже нависла над его друзьями и вот-вот разразится. Ох и страшной будет эта гроза, где вместо проливного дождя — лавина вражеских всадников, вместо грома и молний — мечи и стрелы, и повсюду кровь, кровь, кровь…
Отец Николай, конечно, не громоотвод, но, глядишь, кое-что из тягот сумел бы на себя принять. Опять же иной раз умное слово стоит дороже, чем сотня дружинников, а если оно примирительное, то как знать, сколько жизней сохранить удастся. Крепко священник в его силу верил, почти магическую. Потому и любил он изо всех евангелий больше всего чарующее загадочное начало у апостола Иоанна: «В начале было Слово, и Слово было у Бога и Слово было Бог»[60].
Умом он опять-таки понимал, что иные из спасенных этим словом проживут весьма недолго, лет пять от силы, то есть дотянут лишь до Калки, а то и вовсе раньше погибнут, и все же, и все же…
Потому едва Константин пришел на пристань, как священник сразу переспросил его еще раз. Мол, как бы ему погодить с отъездом.
— Говорили уже не раз, а ты снова за свое, — устало попрекнул в ответ князь. — Я вот еще о чем рассказать хотел. Все как-то забывал, пустяком считал, но тебе, прежде чем к митрополиту ехать, знать надо…
Константин вздохнул, не зная, как лучше начать. Шалость с тремя несчастными щепками, казавшаяся поначалу совсем пустяшной, князю уже давно таковой не представлялась. А уж о том, что скажет отец Николай, узнав о столь бессовестном обмане духовного владыки всея Руси, Константину даже и думать не хотелось.
Да и вообще, согласится ли священник при всей его чуть ли не маниакальной честности покрывать кощунственный княжеский обман? Ведь сам Константин почему на него решился? Да потому, что не верил он в то, что до времен средневековья, а это без малого двенадцать веков, дошла хоть одна малюсенькая стружечка от того самого креста, на котором распяли Христа. То есть, с его точки зрения, всем тем деревянным обломкам, большим и не очень, что во множестве хранились по церквям, соборам, костелам и монастырям, была ровно такая же цена, как и его щепкам. Ничуть не больше.
Но это его, Константина, точка зрения. А вот отец Николай, вне всякого сомнения, посмотрит на его аферу совершенно иначе. Но говорить было надо.
«Согласится или нет, — напряженно размышлял князь. — А если нет, то, может, лучше ему вообще не говорить? Хотя нет, рассказать-то все равно придется, иначе и вовсе конфуз может получиться, если киевский митрополит эту тему поднимет, а отец Николай в ответ вытаращит глаза в неподдельном изумлении и начнет в ответ мычать нечто нечленораздельное. И как тогда будут эти святыни выглядеть? Вот только как бы это половчее сказать, чтобы он скандал до небес не поднял?»
Слегка успокаивало князя лишь одно — версия появления этих щепок в Рязани была выдумана вполне правдоподобная, так что если только отец Николай, пусть и скрепя сердце, пойдет на обман, то особо врать и выкручиваться ему не придется. Если согласится…
— Я митрополиту киевскому, — начал он неуверенно, так ничего определенного для себя не решив, — две щепки, нет, не так, две частицы от креста господня отправил нарочным.
— Что ты отправил?! — ушам своим не поверил отец Николай.
Его можно было понять. Звучало это примерно так же, как если бы к самому князю подошел сын Святослав и сказал, что он это… ну, Париж с Лондоном, а заодно и Багдад с Константинополем подарил как-то черниговцам.
— Ну, от креста, — промямлил Константин, потупив глаза и боясь взглянуть на изумленного донельзя священника.
— Да где же ты взял такую святыню?! — переспросил тот недоверчиво.
— Я митрополиту все написал. Монах шел, из Константинополя возвращаясь. Он прослышал, что крестоносцы некоторые святыни, из числа особо чтимых, собрались на Запад увезти, а потому, чтобы они в нечестивые руки не попали, он их и выкрал прямо из святой Софии. Нес их в святые места, в Киево-Печерскую лавру, по пути же занемог в половецких степях, там и помер. А перед кончиной хану, крест у которого на груди увидел, все и рассказал — как да что. Хан же этот был моим шурином, Данилой Кобяковичем. Вот у него я их и выкупил. Только их три поначалу было, но одну я у себя в Рязани оставил…
Константин хотел было дальше сказать, что он это сделал для вящего правдоподобия всей версии, а потом открыть подлинное происхождение этих трех злополучных щепок, но просто не успел.
— Где она?! — возопил священник.
— У меня в малой гриднице лежит, в шкафчике, — опешил от такого напора князь, но в глаза собеседнику по-прежнему не смотрел.
— Совсем очумел! — всплеснул руками отец Николай. — Святыню в шкафчик запихать, будто щепку простую! Ты бы ее еще под кровать себе засунул! Ну, от Михал Юрьича, изобретателя нашего, и не такого ожидать можно было, но от тебя, княже!..
— Да я… — князь хотел уже выпалить про то, что никакая это не частица, но священник и слова не давал вымолвить:
— Это ж всем святыням святыня — понимать надобно. Ей же и въезд праздничный организовать требуется. Ай, ладно, — махнул он бесшабашно рукой. — Подождет пару дней наш митрополит. Не беда. А я сам всем займусь. Чтоб торжественно все прошло.
— Прости, отче, но я… — вздохнул Константин сокрушенно и тут же снова был перебит.
— Бог простит, а впредь такого не делай, — наставительно заметил отец Николай. — Хотя что это я, — он стыдливо хихикнул в кулак, — нешто такая великая удача дважды подряд улыбнется. Ну да ладно. Пойдем, пойдем, — заторопился он, увлекая за собой Константина. — Немедля святыню извлечь надобно. Я ею самолично полюбоваться хочу. Ишь чего удумал, — бормотал он на ходу. — В шкафчик запихать, будто деревяшку простую.
Идти от пристани до терема было не так уж и близко, и времени князю вполне хватило бы, чтобы сознаться. Но как это сделать, когда священник, окрыленный предстоящей встречей со святыней и летевший на всех парусах, практически не давал и слова вымолвить. Нет, Константин честно пытался, но…
— А ты когда же ее выкупил-то? — поинтересовался отец Николай.
— В конце весны еще, — смущенно ответил князь. — Только, отче…
— И до сих пор молчал?! — ужаснулся тот. — Мог бы, по крайности, мне сказать или хоть шепнуть. Да и вообще, не пойму я, чего тут таиться?
— Да я хотел, — промямлил Константин. — А потом все как-то дела, дела… Ты уж извини меня, отче, что я так поступил. Я же как лучше…
Решимость рассказать все как есть таяла с каждой минутой, но князь еще честно пытался сознаться. Пытался, но не успевал.
— За что извинять-то? — искренне удивился священник, снова перебивая князя. — За то, что не все три отправил, а оставил одну? Вот чудак! Да я бы сам на твоем месте две оставил, чтоб в Рязани их больше, чем в Киеве, было!
— Так если бы они… — еще пытался что-то пояснить Константин.
— Не-ет, тут ты явно поторопился, — совершенно не слушая его, бормотал отец Николай.
— Понимаешь, отче, я все ломал голову, как за десятину оправдаться, которой нет, и взять ее неоткуда, ну и…
— Да ладно уж тебе, — отмахнулся на ходу священник. — Содеянного не вернуть. Сам вижу, что жалко тебе. Конечно, в каждый храм по одной и вовсе славно было бы, но и одна — тоже здорово! Шутка ли — частица креста господня! Это же… — Отец Николай даже остановился на секунду и, не в силах выразить переполнявшие его чувства словесами, безмолвно поднял руки в молитвенном экстазе.
Впрочем, он тут же продолжил свое стремительное движение, продолжая тащить за собой князя, который лепетал на ходу:
— Я и подумал: дай, мол, отправлю. А одну оставил, чтоб вера была…
— Да уж, вера теперь будет о-го-го, — краем уха все-таки уловил священник отдельные слова своего спутника. — Народ теперь валом в храм пойдет. Это ж здорово-то как — нигде нет, ни во Владимире, ни в Суздале, ни в Ростове, ни в Новгороде Великом, а у нас имеется! А монаха-то как звали? — перескочил вдруг он на другое.
— Какого? — даже не понял поначалу князь.
— Ну, того, который скончался по дороге, — пояснил священник.
Это был очень хороший момент. Оставалось сказать, что не было никакого монаха и вообще все это от начала и до конца выдумка. Константин так и сказал бы, но эта идея пришла ему в голову слишком поздно. Вместо этого он ляпнул:
— Феофан или Феогност. А я хотел тебе сказать, отче, что…
— После, после, — нетерпеливо отмахнулся священник, то и дело переходя на легкую трусцу вместо быстрого шага и не выпуская рукава ферязи Константина.
Вот так, чуть ли не волоком, и дотянул он князя до малой гридницы, нетерпеливо подтолкнув к шкафчику со словами:
— Извлекай с богом.
Константин нехотя достал из самого верхнего отделения злополучную щепку и протянул отцу Николаю.
— Дерево как дерево, — попытался он в очередной раз начать свое саморазоблачение.
Какое там.
— Да ты что ж ее так грубо хватаешь. Так и залапать недолго, — запричитал священник.
Он бережно, самыми кончиками пальцев, перенял эту щепку, затем вытянул эту руку далеко вперед, а сам опустился на колени.
— Сам ты дерево, — попрекнул он умиленно Константина и тут же снова полностью погрузился в созерцание святого чуда. — Невелика, — бормотал он вполголоса, разговаривая сам с собой и не переставая любоваться драгоценной реликвией. — А с другой стороны, как она может большой быть? Не-ет, шалишь. Вот эти большие как раз и есть обман. Разве они дошли бы до наших дней? Да ни за что на свете! А вот такая малюсенькая, сколок, как раз и уцелела. Даже запах от нее идет древний, стариной отдающий, из Иудеи или… погоди-ка, может, это пот Христа так ее пропитал, а?.. Ну да, ведь потел же он. Непременно потел, жарко там было. Опять же солнце на Голгофе сильное, а он… Да вот же и пятно. Точно пот, хотя вроде темновато оно для пота… Неужто?!
Он наконец-то соизволил повернуться к князю, стоящему чуть сзади коленопреклоненного священника, да и то лишь потому, что ему непременно нужно было поделиться с кем-нибудь своей гениальной догадкой.
— Костя! — не сказал, а выдохнул он, с усилием проглотив комок, подкативший к горлу. — Сынок мой золотой! Это же кровь Христа. Как же я сразу-то ее не признал. Это же… — Он больше не мог говорить и снова замолчал.
— Может, и впрямь кровь, — мрачно ответил князь. — Во всяком случае, сильно похоже, — совершенно искренне заметил он, присматриваясь в свою очередь к щепке.
«Вот только Христос тут совершенно не при дедах, — продолжил он мысленно. — И апостолы со святыми тоже к бабке той навряд ли хоть раз заходили».
Но как сказать это вслух человеку, который чуть не плачет от умиления, хотя погоди-ка.
Константин присмотрелся повнимательнее. Да нет, не чуть. Из глаз отца Николая вовсю текли слезы. Руки его, держащие деревяшку — будь она неладна, — тряслись крупной дрожью.
— На-ка, прими ее у меня, — протянул священник свою реликвию князю и пожаловался: — Еще миг и выпущу из перстов, а перехватить тоже мочи нет. Вот что значит святыня. Обычная-то щепа легче легкого, а эта столь тяжела, будто из свинца отлита. Прими, милый.
«Взять бы её сейчас да с маху об колено, заразу этакую, — подумал Константин, неохотно принимая деревяшку, и засопел раздраженно. — Нельзя теперь. Поздно. Его тогда точно кондрашка хватит».
И он отчетливо понял, что поезд ушел, причем безвозвратно. Минут десять-пятнадцать назад он еще мог рассказать все как на духу, да даже пять минут назад, то есть до того момента, пока не достал из шкафчика эту штуковину, было не поздно. Теперь же оставалось только молчать, благо кроме него ни одна живая душа не ведала, где он взял этот небольшой кусок дуба длиной сантиметров тридцать-тридцать пять и толщиной с человеческий палец, ну, может, чуть больше.
Константин мысленно попытался припомнить, а имелось ли похожее темное пятно хоть на одной из двух других щепок, что он отправил митрополиту. Вроде бы нет.
«Ишь ты, — подумал он. — Будто уже тогда готовился сжульничать всерьез. И что мне теперь со всем этим делать? — спросил он сокрушенно неизвестно кого и сам же ответил: — А ничего. Пусть все как началось, так и идет себе».
Желая успокоить совесть, которая продолжала недовольно ныть, он тут же припомнил в качестве анестезирующего средства те факты, которые ему довелось прочитать в одной очень серьезной документальной книге о культе реликвий.
Еще в XIX веке в Европе в разных монастырях и храмах показывали более 200 гвоздей, которыми был прибит к кресту Христос. А в XX веке верующим еще демонстрировалось 18 бутылок молока богородицы, 12 погребальных саванов Христа, 13 голов Иоанна Крестителя и 58 пальцев его рук, 26 голов святой Юлианы…
Ну ладно, может, источник изрядно привирал. Не без того. Но Жан Кальвин, глубоко верующий швейцарец, сам писал, что «если бы собрать во всех монастырях и храмах многочисленные куски креста, на котором распинали Христа, то из них можно было бы построить корабль».
Тоже преувеличение? Кто спорит. Чего подчас не скажешь ради красного словца. Во всяком случае, ясно одно — на небольшую яхту все равно хватило бы запросто, причем навряд ли хоть одна деревяшка была подлинной. У римских легионеров в небогатой на растительность Иудее, особенно в прохладные весенние ночи, в костер шел каждый кусок дерева, в том числе и те кресты, на которых распинали всякий разбойный люд или беглых рабов.
«Ну, подумаешь, — вяло думал князь. — Добавил я чуток к этой яхте. Тоже мне, беда большая».
А настроение все равно оставалось гнусным, будто взял да и нагадил самому себе. Прямо в душу. По большому.
Больше он уже ничего не пытался объяснять, тем более протестовать. Вместо этого покорно принял на себя роль, которую отвел ему в своем небольшом сценарии отец Николай, и безропотно отработал номер до конца, проделав все, что от него требовалось.
Вот только мрачную маску с лица согнать никак не удавалось. Как прилипла она к нему, так и оставалась на протяжении всего торжественного шествия в город вплоть до вручения этой щепки у ступеней Успенского собора отцу Николаю.
Хотя даже это сыграло ему в конечном счете на пользу.
— Князь-то наш, князь каков. Прямо молодец да и только, — перешептывались взволнованные необычайным событием горожане. — Хоть бы бровью повел, хоть бы моргнул.
— Да нешто он не понимает, что несет, — вторили другие. — Стало быть, всей душой проникся.
Шкатулку для щепки тоже успели подобрать, правда, не серебряную и тем паче не золотую, а деревянную, но красиво изукрашенную.
Впрочем, три златокузнеца[61] уже вовсю трудились над серебряным ларцом, в который эту «частицу креста господня» предполагалось переложить впоследствии. Более того, каждый из них почел за великую честь приобщиться к ее изготовлению, ничего не взяв за работу, а только приняв от князя по весу необходимое количество драгоценного металла.
Когда состоялась передача, «святая реликвия» была занесена в храм. Отец Николай благоговейно установил ее на небольшой квадратной тумбе, стоящей посреди главной залы собора и сверху донизу обтянутой золотным аксамитом[62]. После этого будущий епископ открыл шкатулку, обратившись к прихожанам с настоятельной просьбой о том, что уж если возжаждалось человеку коснуться святыни, то трогать ее надлежит очень легонько, бережно, самыми кончиками пальцев.
Впрочем, предупреждение было излишним. Многие вообще лишь водили над ней ладонями, боясь дотронуться, пусть даже и легонько.
Не обошлось и без чудодейственных исцелений. Один человек прозрел, причем, как Константин потом выяснил, он действительно раньше ничего не видел, ослепнув еще в детстве.
Ноги, правда, ни у кого новые не повырастали, руки тоже, но вот женщина, покрытая страшными даже на вид гнойничковыми мокнущими язвами, через три дня с гордостью демонстрировала соседкам, как они зарубцевались, и коросту на них. Особо мелкие успели даже настолько поджить, что эта короста отвалилась, обнажая розовую пленку новой молодой кожицы.
«Воистину правильно мудрыми сказано, что вещь сама по себе никогда не бывает святой. Такой ее всегда делают сами люди», — подумалось ему.
Совесть князя терзать перестала. Два человека благодаря этой деревяшке уже стали счастливы, а это с лихвой перевешивало учиненный им всеобщий обман. Последний чувствительный укол от своей почти умолкнувшей совести он получил лишь еще один раз, когда к шкатулке подошла та самая бабка, от стен ветхой и древней лачуги которой Константин и отколупнул все три щепки.
По коричневым, продубленным многими ветрами, дождями и непогодой, морщинистым щекам древней старухи безостановочно текли слезы. Она то и дело крестилась трясущейся рукой, тихонько приговаривая беззубым ртом:
— Шподобил-таки господь, шподобил, родимый.
Вот тут уже Константин не выдержал, круто развернулся и пошел к выходу. Но, как ни странно, даже этот преждевременный уход с торжественной церемонии тоже сыграл ему на руку.
— Ишь как князюшка наш проникся, — шептали с умилением друг другу прихожанки. — Да и то взять, я лишь мимо святыни прошла, так и то чуть ноги от счастья не отнялись. Сила-то в ей какая, просто силища.
Даже самые заядлые вольнодумцы-мужики из числа кузнецов, которые, по поверьям, непременно хоть чуть-чуть да знаются с чертом и прочей нечистью, и те степенно рассуждали, сидя вечерней порой на завалинке: