Ураган Смирнов Андрей
Лия не ответила. Она продолжала разглядывать Старшего. Спящее чудовище манило ее как манит к себе звездное небо или бездна под ногами, как манит в свою тьму моряков живая буря, гуляющая по океану… Лие приходилось прикладывать все силы, чтобы не смотреть на Старшего прямо и не поддаваться его притяжению.
– Пойдем обратно, – тихонько попросила она. – Пойдем, пока мы его не разбудили.
– Он не спит. Он думает.
– О чем?
– Ты можешь вообразить себе что-либо более великое и значительное, чем начало и конец Вселенной? Я – не могу. А Старший может, и потому его мысли мне непонятны. Они меня пугают.
– И давно он тут… думает?
Ответ Меранфоля был странным.
– С тех пор, как наргантинлэ стали частью стихий этого мира.
– А… раньше?
– А раньше мы были сами по себе, а вы – сами по себе. Вы – это не только люди, но и демоны, ангелы… даже боги… все стихии и все силы. Мы жили рядом, но… – Он сделал паузу, потому что не смог сразу подобрать правильных слов. – Но не зависели друг от друга. Не были связаны.
– Кто вас связал? Или что вас связало?
– Я не знаю, – произнес ураган. – Говорят, что это сделали Князья Демонов. По крайней мере, Храм Приходящего Мрака посвящен кому-то из них. Или неизвестным мне силам, которыми они каким-то образом собирались воспользоваться. Я не знаю точно.
– Храм какого-какого Мрака? – переспросила Лия. – А это что еще такое? И при чем тут…
– Сегодня, – негромко сказал наргантинлэ. – Ты видела одну из его колонн.
– Одну из… То есть, ты хочешь сказать, этот наргантинлэ… этот Старший… это всего лишь…
– Да.
Остаток обратной дороги они молчали. Лия была поглощена своими мыслями, а ураган ее не отвлекал, занятый охраной своей спутницы сначала от влажного голодного тумана, а потом от людей-ящеров, которых привлек неожиданный свет в черном от копоти небе их мира.
– Мне пора, – сказала Лия, когда они выбрались обратно. Она почувствовала, как земной мир зовет ее – зовет со всей властью, со всей любовью, на которую только способен. – Прощай, Меранфоль. Спасибо за то, что выполнил мою просьбу. Это было удивительное путешествие. Правда, я не уверена, что чудеса должны быть такими… такими страшными.
– Я думаю, что чудесам этого мира лучше остаться такими, какие они есть, поскольку упрекать Старшего за его мощь – все равно, что осуждать тебя за твой смех и радость… И куда мы придем, если станем продолжать так и дальше?..
– Оставьте волку его зубы – да, Меранфоль
Черный Ветер?
– Да, Лия Солнечный Свет. До свиданья. Я с нетерпением буду ждать тебя здесь, на пороге твоих снов. Возвращайся поскорее.
– Я постараюсь. До свиданья… штормик.
И, хихикнув, она проскользнула в тусклую дверь, за которой худое девичье тело дожидалось возвращения своей блудной хозяйки.
11
Теплые руки касались ее плеч. Руки – первое, что она успела запомнить и полюбить, всплывая из долгого беспамятства, многократно переходя границу жизни и бредовых видений, вызванных болезнью, и возвращаясь обратно. Руки были сильными – но вместе с тем и осторожными, почти нежными. Прежде она знала только прикосновения матери, она хорошо помнила их, и потому теперь, даже находясь в беспамятстве, чувствовала, что за ней ухаживает кто-то другой. Чужой. Не Элиза. Забота Чужого пугала и волновала ее; впрочем, она скоро перестала звать его Чужим. Она с нетерпением ждала его прикосновений, полюбив их прежде, чем осознала, что прикосновения принадлежат мужчине.
И – голос. Голос был ласков, он звал Лию обратно, удерживая ее на пороге, где кончалась жизнь, беспомощность и темнота, и начиналась другая жизнь, полная стремительных полетов и красочных соцветий. Лия хотела уйти туда, в свет, а он держал ее здесь, и в конце концов она поддалась его уговорам, вернулась и поняла, что выздоравливает. Голос умел быть настойчивым – в те минуты, когда уже знакомые ей нежные руки приподнимали ее голову над подушкой и вливали в горло теплое питье; Лия кашляла, не хотела, не могла пить, но голос продолжал уговаривать ее, и она, пересилив себя, послушно глотала то, что ей предлагали. Иногда это был бульон, иногда – горькое лекарство. Ей было все равно.
Настал миг, когда она поняла, что голос и руки каким-то образом связаны между собой; в ее темном мире ей потребовалось приложить немало усилий, чтобы придти к этому открытию. Она полюбила – еще не отдавая себе отчета в том, что любит мужчину. Ей было двадцать два года, но мужчины в ее представлении были бесформенными смутными пятнами, состоящими из тяжелой поступи, грубой силы и низкого голоса. Лишенная зрения, в познании окружающего мира она могла опираться только на слух и осязание. Когда Вельган заходил в их дом (а это случалось редко), он говорил: «Здравствуй, Лия», – и этим, собственно, исчерпывалось все ее общение с представителями противоположного пола. Поэтому то, что происходило с ней во время болезни, было ей внове: никогда еще она не оказывалась в такой близости к неизвестному, незнакомому существу на протяжении столь долгого времени. Она полюбила. Потом она узнала, что его зовут Жан и что именно он нашел ее, полузамерзшую, под снегом и принес в этот дом.
Конечно, в просторном доме Кларина он был не единственным, кто ухаживал за Лией. В основном ею занимались женщины: мать Жана, его сестра и работница Февлушка. Они мыли Лию, меняли белье, подкладывали и выносили судно. Зато Жан делал многое другое. Жан давал ей лекарство, поил ее бульоном (когда она стала поправляться – кормил с ложки), сидел с ней, когда ей становилось совсем плохо – в то время как остальные домашние Кларина спорили о том, стоит ли снова звать из соседней деревни знахарку – или же не стоит. Каждый раз они приходили к тому, что не стоит, поскольку и так уже сделали Элизе и ее дочери слишком много добра, а совесть их успокаивалась тем, что, когда Жан садился рядом с Лией и брал ее руки в свои, ей становилось лучше, и срочная надобность в лекаре постепенно сходила на нет. В конце концов, рассуждали они, мы приютили у себя в доме двух больных женщин, и не обязаны делать для них что-то большее: один раз знахарке уже было заплачено, и вызывать ее еще раз – значит идти на новые траты, а кто сказал, что в доме Кларина водятся лишние деньги? Деньги есть, но вот лишних – ни единой медной монеты, и поэтому эти женщины должны быть нам благодарны за все, что мы для них сделали, мы не звери какие-нибудь, но ведь это чужой дом, а не богадельня, и никто не может требовать от нас большего… Так рассуждали все – кроме Жана. О чем думал Жан, когда добровольно взвалил на себя обязанности по уходу за Лией и Элизой, никому не было известно, поскольку младший сын Кларина молчал – да у него, впрочем, и не спрашивали. Всем был известен его двоякий характер – со слабыми Жан был мягок, с сильными – тверд, в нем было некое врожденное благородство души, и хотя подчас оно граничило с чудачеством, тем не менее, окружающие любили его куда больше, чем, скажем, того же Гернута. Можно сравнить его характер с характером Элизы в ее далекой юности: у Жана не было близких друзей, но не было и недоброжелателей, со всеми он поддерживал хорошие отношения. Его нельзя было не любить. Он был хорошим лидером, потому что никогда внешне не стремился быть им; многие ровесники неосознанно тянулись к нему и искали у него совета или одобрения, ему легко подчинялись, потому что он был справедлив, потому что он никогда не пытался доказать окружающим свое превосходство и сам ни у кого не искал одобрения в своих поступках. Тем разительнее было различие Жана с Гернутом. который был его полной противоположностью, и, будучи старше Жана на четыре года, казался куда менее целостной натурой. Гернут, кстати, был единственным, кто не любил Жана – именно потому, что тот являлся его младшим братом и превосходил его во всем. Будь Жан из другой семьи, Гернут охотно бы ему подчинился, но поскольку это было не так, ему не оставалось ничего другого, кроме как втайне завидовать удачливому, всеми любимому братишке. Того, чего Гернуту приходилось добиваться трудом и потом, у Жана получалось с непринужденной легкостью. Люди, которые презирали Гернута, искали общества его младшего брата. Естественно, это происходило не потому, что один брат родился под счастливой звездой, а другой – под несчастливой, и к одному судьба благоволила, а к другому была несправедлива. Сам Гернут всегда объяснял свои неудачи именно таким образом – однако на деле к нему относились так, как он сам того заслуживал. Гернут всегда старался выглядеть «настоящим мужиком» и поступал так, как, по его мнению, должен был поступать настоящий мужик. У него было много примеров: отец, старший брат, соседские мальчишки постарше. Образ «настоящего мужика», слепившийся у него в голове был и путаным, и очень простым. Этот образ неизменно связывался с восхищением и преклонением окружающих, без них он был немыслим. Это был сильный вожак, любимец женщин, человек немногословный, мудрый, держащийся с этакой небрежной ленцой. Многоопытный и всегда поступающий верно. Но поскольку сам Гернут не обладал ни одним из вышеперечисленных достоинств, окружающие не спешили относиться к нему так, как он того хотел. Никто не рождается многоопытным мудрецом, любимцем женщин и вожаком, чье первенство признается беспрекословно. Перед его глазами были примеры, и он, иногда сознательно, иногда нет, копировал поведение других лидеров – а в результате лишь ставил себя в зависимое от них положение. Гернут жаждал признания и боялся насмешек – и, может быть, именно поэтому так часто оказывался в неловком или невыгодном для себя положении.
Жан не старался быть на кого-то похожим. Нельзя сказать, чтобы Жан вовсе не обращал внимания на мнение окружающих о собственной персоне. Просто то количество времени и сил, которое Гернут тратил на то, чтобы, пренебрегая логикой, вести себя так, как ведут себя «настоящие мужики», Жан использовал с тем, чтобы определить, чего же, собственно, хотят и к чему стремятся окружающие его люди. Если кто-то нуждается в поддержке – почему бы, если это нетрудно, не оказать ее? Не потому, что просят – по собственной инициативе. Вместе с тем, Жан не был доброхотом, и не рвался исполнять чужие поручения. Он быстро понял, что люди обычно презирают тех, кто, по их «сердечной просьбе», всегда готов куда-нибудь сбегать. Совершая поступки, он не искал одобрения у кого бы то ни было.
Гернут тоже отнюдь не стремился быть у кого-то на побегушках. Но на деле получалось так, что в основном он старался «отмазываться» только от родительских поручений или просьб тех, кого презирали заводилы компании, в которой он так жаждал поскорее стать одним из «своих». Жан поступал наоборот. У Гернута был минутный выигрыш, но в конечном итоге Жан заслужил уважение, а Гернут – нет.
Впрочем, следует заметить, что Гернут отчасти добился того, чего хотел. Кое-кого из тех кто был еще слабее, чем он, он заставил себя бояться, и принимал их страх за уважение. Он нашел компанию, где заслужил признание, где стал одним из «своих», а главное – там он мог ощущать себя кем-то значительным. Правда, все это едва не закончилось каторгой, и Гернут, поджав хвост, был вынужден вернуться в отчий дом. Его женили. Нельзя сказать, чтобы он «остепенился» – для этого потребно больше времени, чем те пять или шесть месяцев, которые прошли со дня свадьбы – но, по крайней мере, он находился в начале пути, превращающего отчаянных сорвиголов в степенных отцов семейств. Возможно, лет через пятнадцать-двадцать он стал бы копией Кларина – рачительным хозяином и примерным семьянином. Но пока он был самим собой, Гернутом Фальстаном, и не раз исподтишка следил за тем, как женщины растирали Лию или меняли ее белье. Собственная жена, ссылаясь на беременность, вот уже почти месяц не подпускала Гернута к себе. От вида рябой, сутулой Февлы его воротило, а вот Лия чем-то привлекала его… Может быть, своей необычностью? Все женщины, которых доселе знал Гернут, были дородными, крепко сбитыми крестьянками. Лия же была такой тонкой, такой беззащитной… Кроме того, по-своему она была очень красива. Худоба и застарелые шрамы свели ее красоту почти на нет, но кое-что все-таки сохранилось: стройные ноги, тонкие, «музыкальные» пальцы, белые руки, высокая грудь и великолепные светлые волосы. Не так уж и мало. Но и не слишком много.
Есть женщины, которые могли бы быть красивыми, но таковыми не являются, хотя природа щедро наделила их превосходными внешними данными. Стоит только посмотреть на выражение их лиц, на блеск их пустых глаз, на сжатый (или фальшиво-улыбчатый. или презрительно-изогнутый) рот, как становится ясно, что эта женщина некрасива. С такой вы не станете заводить знакомство, а если станете, то ограничитесь, в лучшем случае, двумя-тремя свиданиями. Есть и другие. Внешне они могут быть некрасивы – слишком толсты, подслеповаты, хромы или даже горбаты. Или даже могут обладать всеми вышеперечисленными недостатками. Но в них есть некая внутренняя прелесть, которая заставляет вас забывать об их невыгодной внешности, внутренний свет, пробивающийся за пределы уродливой оболочки. Если бы Лию не изуродовали в раннем детстве, она стала бы женщиной, которые встречаются, к сожалению, в нашем мире в соотношении одна к тысячи: телесная красота соединилась бы в ней с красотой внутренней – неуловимым женственным очарованием и душевной теплотой.
И хотя судьба отняла у нее половину своих даров, нет ничего странного, что Гернут загорелся злой похотью к этой слепой худышке. Впрочем, бесплодными желаниями тут все и ограничивалось, поскольку Лия постоянно была на виду – рядом с ней крутился то младший Гернутовский братец, то женщины. Кроме того, была еще Элиза, которая вскоре пошла на поправку и стала сама заботиться о Лие. Остаток зимы эти две женщины провели в доме Кларина – им милосердно позволили остаться и пожить хоть впроголодь, но зато в тепле и уюте. Естественно, они были бесконечно благодарны хозяевам уже только за кров. А чтобы они не забывали о своей благодарности, хозяева им время от времени о ней напоминали. Не прямо – есть тысяча способов дать понять тому, кто тебе обязан, на какие великие жертвы ты шел, совершая доброе дело. Но я солгу, если скажу, что Элизу и Лию постоянно тыкали носом в их зависимость от милости Кларина и его семьи. Нет, только время от времени. Не особенно часто. По большей части, хозяева дома в таких случаях сами не подозревали об унижении, котором подвергали своих «гостей».
Когда Лия поправилась, Жан перестал уделять ей столько своего личного времени, сколько уделял раньше. По большому счету, она была ему безразлична. Он дважды спас ей жизнь – сначала нашел и принес в дом, а потом еще и выходил. Кто мог потребовать от него что-то большее?..
Иногда он садился поболтать с Элизой или Лией. Пожалуй, в этом доме он был единственным, кто относился к ним именно как к гостям, а не к нищим приживалкам. Элиза разговор поддерживала охотно, а вот Лия робела и смущалась. Он пытался развлечь ее, помочь почувствовать себя чуть более свободно, пробиться сквозь бесчисленные барьеры, которыми окружила себя эта молчаливая девушка, как-то оживить ее. Бесполезно. Он видел, что все его попытки поближе познакомиться с ней заставляют ее еще больше робеть. Он думал, что ей скучно его общество, тягостна его бессмысленная болтовня, извинялся и уходил. Он не знал, что Лия запоминает каждое его слово, чтобы потом, в одиночестве, снова и снова прокручивать в своей памяти очередной короткий разговор. Вспоминать, что он говорил, как он говорил, воображать, какое у него лицо и какие глаза… Он часто ей снился: обычно в этих снах они вместе куда-то шли, и Жан что-то ей рассказывал, а она молчала и улыбалась. В жизни она никогда не осмеливалась заговорить с ним первой – хотя слушать его голос было для нее верхом блаженства. Лия понимала, что Жан не для нее. И не потому, что она нищая, а он – сын самого богатого человека в деревне. Она слепая, а он зрячий, она его любит, но ему с ней неинтересно, он умеет говорить, легко шутит и легко становится серьезным, а она не может связать и двух слов… Он жил совершенно иной жизнью, у него было много знакомых и все его любили. Она была счастлива уже тем, что ненадолго смогла прикоснуться к этой жизни, такой шумной, переполненной самыми разными событиями и впечатлениями.
Зимой в доме Кларина у нее было еще одно видение. По счастью, оно случилось ночью и никто ничего не заподозрил. Она снова летала вместе с Меранфолем. Проснувшись, Лия долго неподвижно лежала в кровати и думала о том, грешно ли любить двоих. Получалось, что одна, земная, половинка ее сердца была отдана Жану, а вторая – сыну ночи и брату ветров. И любовь к Жану не противоречила любви к Меранфолю, эти две любви были подобны двум разноцветным лентам, перевитым друг с другом. На земле, в темном мире, и в небесах, полных Солнца и света, она была разной – и любила двух разных мужчин. Когда она была на земле, Меранфоль казался ей идеалом (но так было только на земле – в небе она часто подшучивала над ним), могущим существовать только в мечтах или во снах, и она больше думала о Жане, чем о живом шторме. Возносясь лучом солнечного света, она забывала о Жане. Он был ее земной любовью, Меранфоль – небесной. К Жану ее тянул зов плоти, к Меранфолю… Трудно подобрать слова, чтобы описать ее чувства к демону черного ветра. Хотя она видела его всего три раза, ей казалось, что она знает его уже целую вечность.
В начале весны Элиза и Лия вернулись домой. Кларин обещал Элизе найти для нее какую-нибудь работу, чтобы она и ее приемная дочь не умерли с голоду. Когда они уже совсем собрались, Лия молча остановилась на пороге дома – и так замерла.
– Пойдем, пойдем, дочка, вот дверь, – торопила ее Элиза, но Лия не двигалась с места.
– Жан! – внезапно позвала она, протягивая вперед руку. Она знала, что он стоит где-то рядом.
Жан вложил свою руку в ее. Он думал, что она что-то хочет сказать ему, но Лия ничего не сказала. Она нагнулась, прижалась губами к его ладони и поцеловала ее. Потом она быстро выпрямилась, и, опираясь на локоть матери, покинула дом Кларина Фальстана.
12
…Эксферд Леншальский тяжело поднялся с ложа, кряхтя, сунул ноги в старые разношенные башмаки, и, вымотанный этим усилием, несколько минут отдыхал, сидя на кровати. За прошедшие годы он превратился из рыцаря, воина и благородного дворянина в бесполую старую развалину. Когда-то он в одну ночь выиграл морское сражение, самолично положив при этом дюжину Вольных Мореходов, сражавшихся с яростью обреченных, а потом проплыл полтора фарлонга в ледяной воде – с родовым мечом, притороченным за спину. Перед тем, как прыгнуть в воду, он стянул с себя кольчугу, но что касается меча, то Эксферд даже не подумал о том, что можно расстаться со своим оружием. Как ни странно, Эксферд в тот день (точнее – в ту ночь) каким-то чудом сумел выжить.
А сейчас… Сейчас он даже помочиться не мог без посторонней помощи. Однако формально он пока оставался владельцем острова и старого замка – хотя на самом деле островом давно управлял его сын. Предусмотрительные наследники окружили старого графа заботой и вниманием, но ему трудно было угодить. Помимо телесной немощи, Эксферд стал раздражительным, мелочным (брюзгой. Единственным, кого он терпел возле себя, был один из его внуков, мальчик двенадцати лет, который приносил дедушке еду и помогал перемещаться по замку, когда Эксферду приходило в голову куда-нибудь пойти – например, чтобы обругать родственников и слуг. Проверить, все ли на месте. А главное – продемонстрировать чертям, таящимся в темных углах спальни, бесам, забравшимся в подушки и одеяла, и дьяволу, следящему за ним из зеркал и оконных стекол, что он, Эксферд Леншальский, еще полон сил. Еще хозяин своего дома и своей души. Подходите, ублюдки, попробуйте взять мою душу! Ну же! Что, струсили, шуты?.. То-то же.
Если бы у Эксферда спросили, когда он начал видеть чертей, он бы не смог точно ответить на этот вопрос. Скорее всего, он просто бы разразился отборнейшей бранью, как делал всегда в последние годы, когда дети-идиоты задавали ему разные каверзные вопросы, ставя себе одну-единственную цель – запутать его, а потом похихикать за его спиной. Они считают его сумасшедшим. Они говорят, что никаких чертей нет. Ха! Замок переполнен ими, а эти слепцы ничего не видят. Вот когда он был молод, чертей и вправду было меньше: они боялись даже рыльца высунуть из своих углов. Дьявол за три мили обходил его замок. Все знали, кто такой Эксферд Леншальский! Ну ничего, он им еще покажет, кто тут хозяин… Только вот где же мальчик? Где этот сопляк, без помощи которого он не может передвигаться по дому?
Эксферд оглянулся. Спальня была пуста. Он почувствовал удивление, а потом – злобу и страх. На мгновение ему почудилось, будто он остался один-одинешенек в огромном пустом замке. Где шляется этот мальчишка? Дрыхнет, небось, где-нибудь без задних ног. Эксферду и в голову не приходило, что сейчас, возможно, глубокая ночь и что мальчик, ухаживавший за ним, должен иногда отдыхать. Эксферд давно потерял представление о том, ночь на дворе или день. Его спальня всегда была ярко освещена, а оконные ставни – плотно закрыты: ему не нравилось, когда дьявол заглядывал в комнату из сплошной черноты ночного неба. Это пугало графа.
Эксферд позвал мальчика, но никто не пришел. Тогда Эксферд заметил под потолком беса, принявшего вид темного клубка, скрывающегося в тени какого-то предмета. Бес хихикал и подмигивал Эксферду одним глазом. Старый граф разом ощутил свое бессилие. Он знал, что ничего не сможет сделать против наглой твари, дыбящейся с потолка. Бесполезно кидать в нее башмаком, подушкой или подсвечником. Тварь легко увернется от этих предметов, а родственники снова решат, что он умалишенный. Эксферд отвел глаза и вдруг подумал, что не знает, что находится под кроватью, на которой он спал. Почему простыня и одеяла свешиваются до самого пола?.. Что они прячут?.. Ему начало казаться, что под кроватью не пусто. Напротив, все пространство там переполнено чем-то. Кем-то. Маленькими черными дьяволятами, которые вскоре перестанут зажимать себе рты чумазыми ладошками, и, уже не помещаясь под кроватью, с бранью и мерзкими звуками гурьбой вывалятся из-под нее. Тут ему показалось, что покрывало, свисавшее до самого пола, чуть дрогнуло.
Значит, они уже здесь…
Эксферд встал и пошел по комнате к дверям. Это было трудно, он знал, что слабые ноги скоро подведут его, но другого выхода у него не было. Один он не сможет с ними бороться. Надо звать священника, пусть еще раз освятит спальню. Впрочем, от священника мало толку – тот уже два раза освящал помещение и все находящиеся в нем предметы, а черти вскоре заводились снова. Нужен мальчик. Когда мальчик один, бесы не обращают на него внимания – или же незаметно вредят ему. Мальчик их все равно не видит. Когда граф один, бесы смеются над его беспомощностью. А когда они вместе, бесы их боятся. Но где же шляется этот маленький дурачок? Почему не приходит? Или бесы подловили его и заперли где-нибудь, а теперь глумятся и торжествуют победу?
Эксферд не дошел до дверей. Он услышал, как в щепки разлетелись ставни, почувствовал, как огромное и темное нечто возникло за его спиной. Он не обернулся. Такое уже случалось прежде. Но когда пришелец швырнул его на пол, Эксферд понял, что на этот раз все будет по-другому.
Он попытался перекатиться, вскочить на ноги, найти какое-нибудь оружие… Но он был слишком стар. Когда-то сильное и гибкое, его тело теперь стало толстым и неповоротливым. Мышцы были дряблыми, руки подламывались в локтях, а обвисшее брюхо не позволяло ему даже самостоятельно подняться с пола. Все, что удалось графу – с огромным трудом перевернуться на спину.
Чудовище, черное как сама тьма, возвышалось над ним, головой доставая до потолка спальни.
– Эксферд Леншальский! – провозгласил дьявол. – Я пришел за твоей душой.
И громок был его голос.
Эксферд снова попытался подняться – и снова потерпел неудачу. Тело не слушалось. Он чувствовал, как бешено бьется сердце, как боль, начавшаяся в правом боку, разливается по всему животу. Он был беспомощным, жалким, безумным стариком.
И тогда Эксферд закричал:
– Почему – сейчас? Почему ты пришел за моей душой только сейчас? Где ты был раньше, когда я был здоров и мог держать в руках оружие?
Дьявол ответил не сразу. Казалось, он внимательно рассматривает свою жертву.
Наконец он промолвил:
– Меч бы тебя не спас.
– Верни мне молодость и дай оружие – и мы посмотрим! – проскрежетал зубами Эксферд. Да, он стал жалким беспомощным старикашкой – но даже сейчас он не был трусом.
Однако дьявол не собирался играть в благородство.
– Нечего смотреть, – отрезал он. – Когда я был у Руадье, тот еще не успел превратиться в столь жалкое существо, как ты. Но его не спас ни собственный меч, ни мечи его сыновей, ни мечи всей его замковой стражи. Угомонись, человечек.
Эксферд застонал, но стон его перемежался с рычанием, полным бессильной ярости. Он понял, о чем говорит дьявол. Четыре года назад (за шесть лет до этого Эксферд в последний раз покинул стены своего замка и больше уже не выходил: нельзя было оставлять замок без присмотра, ведь и подумать страшно – что могли там натворить черти во время его отсутствия) до него дошли слухи, что Руадье умер очень странной смертью. Будто бы в ненастный день, когда на остров обрушился ураган небывалой силы, камни замковых стен, повинуясь неизвестному волшебству, сложились в высокую пирамиду. Естественно, умерли все, кто в этот момент находился в крепости. Поначалу родственники не хотели сообщать Эксферду о смерти его друга, потому что граф уже давно видел чертей и вообще непонятно было, как он к этому отнесется: вдруг решит на старости лет снова отправиться туда или прикажет начать с кем-нибудь войну – с кем-нибудь, кого заподозрит в причастности к погубившему Рихарта колдовству? Но, случайно подслушав разговор прислуги, Эксферд не стал метать громы и молнии. Несколько дней он молча, иногда бормоча себе под нос ругательства, до изнеможения шатался по замку, пугая гостей и слуг, а потом все пошло как прежде. Эксферд к этому моменту уже слишком давно жил в своем собственном мире, чтобы удивляться чему-либо, к этому миру не относящемуся. Гибель Руадье была оставлена им без внимания именно в силу загадочных обстоятельств, ее сопровождавших. Эксферду казалось, что над ним снова смеются. Кроме того, его собственные родственники все чаще говорили и делали вещи куда более загадочные и несуразные. Он чувствовал себя, как случайный прохожий, идущий мимо бродячего театра: середина представления, и совершенно непонятно, кого изображают эти люди на подмостках и что они делают. Надо остановиться, приглядеться, вслушаться в их реплики… Эксферд отличался от случайного прохожего лишь тем, что чем больше он вслушивался в слова своих родственников и всех тех незнакомых людей, которые откуда-то завелись в его доме, тем все непонятнее и непонятнее ему становилось, кто же они такие и чем они тут занимаются.
В общем, когда Рихарт умер, граф Леншальский как-то пропустил это событие. Но сейчас он понял, что Рихарт и его родичи тоже погибли от рук дьявола. Его ужаснуло, как он был глуп, что не понял этого с самого начала.
– Почему сейчас, а не четыре года назад?! – голосом, полным отчаянья и ненависти, снова закричал Эксферд. – Не десять лет назад? Не двадцать?
– Потому что, – ответил ветер, – десять лет назад ты бы и вправду схватился за меч. Десять лет назад ты еще не был так жалок. Десять лет назад ты еще был графом Эксфердом, благородным дворянином. В тебе была сила. Ты был волком. А сейчас ты – облезлый пес, у которого выпали все зубы. Я рад, что вижу тебя таким, какой ты сейчас есть. И, может быть, хотя бы ты мне скажешь, где она скрывается.
– Кто «она»?!
– Неважно. Я узнаю сам. Все. Хватит болтать. Пошли.
Таща за собой Эксферда, черный ветер устремился вон из комнаты. Он проволок графа по коридорам замка; по лестницам, выщербленным временем и ногами тех, кто жил здесь раньше, мимо высоких залов, мимо галерей, где гордые аристократы с портретов тускло пялились на своего беспомощного потомка. Ветер срывал со стен древние полотна, а некоторые разрывал – портрет самого сэра Эксферда он смял в комок, как сминают, вытирая жирные пальцы, платок или салфетку. Он вытащил графа на широкий балкон, выходящий во двор замка. В ясную погоду отсюда открывался удивительный вид, казалось, что ты паришь над землею – балкон крепился к самой верхушке донжона, и высокие крепостные стены терялись где-то далеко внизу. Здесь Эксферд понял, почему были пусты помещения замка, через которые нес его ветер: все, кто населял замок, парили сейчас в воздухе рядом с балконом. Эксферд узнал всех своих родственников и многих слуг – узнал, хотя это было мудрено: лица были перекошены ужасом, из ртов вырывались беззвучные крики, руки и ноги беспорядочно двигались, но не находили опоры. Они плыли рядом друг с другом, скользили, кувыркаясь, по воздуху, сталкивались и разлетались – не покидая, впрочем, установленных ветром пределов. Здесь были все обитатели замка… да, все… кажется… Эксферд всмотрелся в людское месиво еще раз. Нет, мальчика не было. Неужели дьявол его не заметил? Глупо, конечно, было на это надеяться, но… Эксферд заставил себя не думать о мальчике. Ему было неизвестно, умеет ли дьявол читать мысли, но рисковать он не собирался.
Меж тем ветер сказал:
– Взгляни, Эксферд, как много здесь удивительных птиц: лишенные крыльев, они летают.
Эксферд молчал, изо всех сил вцепившись в перила. Подбородок его трясся, руки дрожали, а по лицу стекали слезы. Эксферд беззвучно плакал.
Вот Руарк, его старший сын, статный сорокачетырехлетний мужчина Он кувыркается в воздухе на одном и том же месте, и не осталось и следа от его былого достоинства. Вот Эдвард, бесстрашный, беззрассудный, бешенный воин: когда он пролетает мимо, Эксферд видит, что по его штанам расползлось темное мокрое пятно, и ветер, издеваясь, бросает старому графу в лицо едкий запах мочи. Вот Эскель, изогнутый колесом: ветер играется с ним, как с мячиком, заставляя быстро летать по воздуху, сшибая всех, кто попадается на пути. Вот, Рихарт, младший – ветер пронес его совсем рядом с Эксфердом, и сапог сына едва не угодил графу в голову. Вот его дочери – Ада, Сюзанна, Марта, Гельхетта. Вот жены сыновей и мужья дочерей Эксферда. Вот их потомки – его внуки и правнуки. Эксферд не знает их имен, или знал когда-то, но сейчас забыл, но он помнит их лица и видит, что здесь собраны все. Все, кроме…
– Звук, пожалуйста, – говорит ветер, и тишина исчезает, и небо над замком сотрясают десятки криков. Плач, вопли, стенания. Голоса вернулись к ближним Эксферда, поскольку единственный зритель прибыл, наконец, чтобы посмотреть спектакль, устроенный в его честь.
– Граф Эксферд, – продолжает ветер. – Я дам им крылья.
И он дает им крылья, и новые крики режут небо. Когда Эксферд понимает, что ветер делает с ними, он едва успевает погасить рвущийся из горла крик. У Вольных Мореходов есть вид казни, который называется «кровавый орел». Осуществляется казнь так: вдоль позвоночника ломаются кости и ребра через спину вытягиваются наружу. Ветер сделал с этими людьми то же самое. Они продолжали летать рядом с Эксфердом, но уже в более «осмысленном» порядке. Никто больше не кувыркался в воздухе, не скользил беспорядочно от одного края пространства, отведенного для их полетов, до другого. Ветер, чтобы придать больше достоверности их движениям, заставил их вытащенные наружу кости мерно двигаться так, как будто это и в самом деле были крылья, с помощью которых они смогли подняться на такую высоту.
Некоторые умерли сразу, некоторые какое-то время еще жили. Ветер заставлял их двигаться все быстрее, в бешенном хороводе скользить друг за другом. Сюзанна и двое ее детей упали вниз и разбились, за ними последовало несколько слуг, Марта и Эскель ударились о крепостную стену, а Руарка и его жену ветер размазал по стене донжона. Эдвард врезался в перила балкона. Короткое мгновение, пока он был еще жив, Эдвард смотрел на отца, потом зрачки его закатились, голова откинулась назад и он, отпущенный ветром, соскользнул вниз. Несколько человек, и в их числе был Рихарт, столкнулись в воздухе со страшной силой. Позвонки их переломились, руки и ноги были выдраны из суставов, и, отделенные от тел, разлетелись во все стороны вместе с брызгами крови и ошметками внутренностей.
Так или иначе, скоро умерли все, и у черного ветра больше не осталось игрушек. Граф Эксферд Леншальский смотрел с балкона вниз, во двор, на тела своих родственников, перепутанных с телами работников, стражников и слуг, и ощущал… облегчение. Теперь все. Больше никого не осталось. Сейчас ветер убьет и его тоже, и весь этот кошмар закончится. Что его ждет там, за вратами смерти? Ад? Райские кущи? Неважно. Об этом будем думать, уже оказавшись на месте. Главное, что закончится здешний, земной ад.
Покончив с людьми, черный ветер, струясь вокруг, вне, перед Эксфердом, долго молчал. Граф чувствовал, что чудовище разглядывает его. Казалось, ветер, размышляя о чем-то, не может придти к определенному решению. Перемежающиеся потоки темного воздуха сливались, текли как воск, и таяли, исчезая, принимая какой-нибудь иной вид, когда глаз тщился различить их очертания. Твердый ветер, мерцающий мрак, свет, вывернутый наизнанку – вот на что была похожа тьма наргантинлэ.
Итак, ураган наконец заговорил:
– Воля сменилась безумием, но результат один – ты защищен от меня, граф Эксферд Леншальский. Превосходно! Я оставляю тебе жизнь, потому что в полной мере не смогу насладиться твоей смертью. Живи, если сможешь.
И, зло хохоча, он исчез, растаял, растворился. Тьма влилась в тени замковых построек, в черноту бойниц и окон, воздух снова стал чист и прозрачен, и солнце больно ударило в глаза Эксферду. Он пошатнулся, но удержался и не упал.
Защищаясь от света, он поднес руку к лицу и почувствовал что-то влажное. На щеках, на лбу, на подбородке. Он отнял ладонь – она была в крови. Чужой крови. Когда с немыслимой скоростью столкнулись Рихарт и еще несколько человек, алые брызги, исторгнутые из их тел, достигли и балкона. Рассматривая свои руки, граф заметил, что весь вымазан в красном.
Впрочем, заметив, он тут же об этом забыл. Стояла совершенная, мертвая тишина. Внизу, во внутреннем дворе, вперемешку, будто сплетясь в сладострастных объятьях, покоились тела его родственников и слуг. Почему-то это не трогало Эксферда. Реальность снова выскальзывала у него из-под ног, он снова шел мимо бродячего театра, не понимая, какая сцена разыгрывается на подмостках, не понимая, зачем эти люди застыли в таких странных позах. Он повернулся и ушел с балкона. Он чувствовал, что что-то не так, но не мог объяснить, что именно. Ему было неудобно в мокрой одежде.
Коридоры, комнаты, коридоры… Он шел, переставляя ноги, не думая ни о чем. Он механически переступал через мусор, валявшийся у него под ногами – осколки ваз, обломки мебели, картины старых мастеров и гобелены, сваленные, как половые тряпки – он не замечал всего этого. Ему было трудно идти: кололо в боку, кружилась голова. Он задыхался. Будь это человек в здравом рассудке, он бы упал от боли и слабости, и не поднялся больше, но безумец шел, как заведенный, как голем, как зомби, и казалось, что он, не смотря на свою медлительность, никогда не упадет, а если упадет, или лишится головы, или будет четвертован – все равно встанет и пойдет дальше. Он был живуч, как насекомое – наполовину раздавленное, но все еще шевелящее лапками и пытающееся ползти.
В одной из разгромленных комнат он увидел мальчика. Того самого мальчика – Эксферд мгновенно узнал его, хотя мальчик стоял к нему спиной. Он не помнил, как зовут этого ребенка, не помнил даже, внук это его или правнук, но в последние годы это было единственное существо, связывавшее Эксферда с окружающим миром, и хотя Эксферд часто бранил его, бил и швырял в него всем, что попадалось под руку, мальчик был единственным из настоящих, живых людей, кто еще оставлял след в сумрачном мире старого графа, заселенном чертями, бесами, живой темнотой и дьяволом.
И, смотря в спину ребенка, Эксферд Леншальский, впервые за последние десять лет, стал приходить в себя. Мутная дымка вытекала из его разума, рассудок возвращался к нему, но – о, Господи! – лучше бы он оставался в плену безумия! Только теперь он понял, что же здесь произошло, понял, что все – все, кого он любил когда-то, мертвы. Его замок разгромлен и пуст. Его род уничтожен.
Он кинулся к мальчику, что-то бормоча, что-то выкрикивая, силясь дотянуться до него, обнять, успокоить, уберечь, защитить… И мальчик, как бы в ответ на его крик, повернулся к нему лицом.
Это был не человек. У него не было глаз – они вытекли, кроваво-белесыми пятнами размазались по щекам, а в глазницах смеялась сплошная чернота. У мальчика был открыт рот – и длинный, полупрозрачный черный язык выходил из него, ветвясь, как пышное дерево и извиваясь, как поток упругого ветра. Впрочем, это и был ветер. Тот же самый ветер. Конечно же, он никуда не ушел. О, нет!.. Еще было рано.
Эксферд отшатнулся, хватаясь за грудь. Он почувствовал острую боль, почувствовал, как слабое его сердце застыло – чтобы уже никогда больше не забиться снова. Сумасшедший мог видеть картины гибели нескольких сотен людей и остаться равнодушным к этому зрелищу. Но сейчас он уже не был безумен. Он был просто больным, беспомощным стариком, а перед ним в яви стояло чудовище из его кошмаров, из тех снов, что когда-то сделали его сумасшедшим. Не сводя расширенных глаз с мальчика, точнее – с того, что приняло вид мальчика, Эксферд стал медленно оседать на пол.
– Здравствуй еще раз, Эксферд Леншальский, – сказало чудовище, с каждой секундой все менее походящее на человека: гибкие черные жгуты появлялись за его плечами, росли, ширились и чернотой, не имеющей четких границ, изливались в комнату. – Здравствуй и прощай.
И в тот миг, когда Эксферд умер, но душа его еще не успела покинуть смертную оболочку, чудовище бросилось к его телу и вонзило язык-коготь ему в грудь, выпивая слабый, неверный, мутный внутренний свет Эксферда. Затем оно закричало: полновесная, бурная, как водопад, радость демона звенела в этом крике. Ураган поднялся вверх, пробил потолок и крышу и, вонзившись в ослепительно синее небо, помчался прочь. Каменный замок позади чудовища разлетелся вдребезги, когда оно покидало его стены, но оно не оглянулось, чтобы посмотреть на это занятное зрелище. Половина работы была сделана.
Двое из четырех.
13
Весна, томленье природы… Вздохи ее ветров – как струи ледяной воды, забираются под одежду, рвут с головы волосы, замораживают кожу. Звук падающих капель: тает снег, стекает вниз с крыши прозрачной водой, попадая на землю, на шею, на руки разбивается десятками стеклянных брызг; за ночь земля покрывается льдом, и днем, между островками снега– лужи над слоем льда. Птиц еще нет, промозгло и зябко, на деревьях еще не набухли почки. Глядя на черные стволы лесных великанов, не верится, что их кроны когда-нибудь снова зазеленеют – слишком привыкли мы за зиму к запутанному рисунку пустых ветвей. Когда на них начнут появляться листья, мы вдруг поймем, что забыли что-то очень важное.
Мы поймем, что наступила весна.
…Кларин, как и обещал, помог Элизе найти работу. В соседней деревне располагался склад, куда с окрестных сел летом и осенью свозились продукты, впоследствии переправлявшиеся в город на продажу. Зимой склад тоже не пустовал – здесь хранились овощи и фрукты, которые надлежало отвезти в город в начале весны, когда на этот товар поднимутся цены. Но поскольку за зиму часть овощей успела сгнить, необходимо было отделить хорошие продукты от не особенно хороших, плохих и совсем никуда не годных. Этим и занималась Элиза вместе с еще двумя женщинами из других деревень. Платили ей мало, но Элиза и тому была рада. По крайней мере, на хлеб им с Лией хватало. Кроме того, каждым вечером она возвращалась домой с полной корзиной овощей – часть порченых продуктов хозяева склада бесплатно отдавали своим работницам. Две другие женщины уходили со склада не с корзинами – с полными мешками, но Элизе уже на половине пути даже ее незначительная ноша начинала казаться неподъемным грузом. Приходила она домой очень поздно, едва ли уже не ночью, а вставала до зари – путь в соседнюю деревню был ой как не близок, особенно для слабых старушечьих ног. Но она не жаловалась – напротив, она не уставала благодарить и Кларина, и хозяев склада за эту работу. Последние несколько лет она каждый раз со страхом думала о весне – о времени, когда в доме шаром покати, когда все зимние запасы истрачены, а сельские работы еще не начались и неоткуда принести в дом даже заплесневелую хлебную корку или картофельную кожуру… Теперь, благодаря Кларину, им с Лией не приходилось голодать. А когда работа на складе закончится, как раз подойдет время пахоты. Для нее обязательно найдется какое-нибудь дело в ее родном селе, и, кроме того, Элизе придется заниматься еще и собственным маленьким огородом. Так что до лета ей скучать не придется. Только, о Пресветлый Джордайс, так ломит спину, так ноют дряхлые мышцы, так немилосердно болят ноги, и сердце бьется неровно, будто готовясь вырваться из груди – или замолкнуть навеки…
Пожалуй, одна Лия знала, каково приходилось Элизе этой весной. Приходя домой, Элиза валилась с ног от усталости. Лия обнимала ее, забирала у нее корзину и, под присмотром матери, готовила ужин. Потом она усаживала Элизу в свое кресло, снимала с ее ног грязные обмотки и начинала разминать ей ступни, щиколотки, икры. Элиза чувствовала, как усталость и боль покидают ее, а взамен по ногам разливается приятное тепло. Иногда она там же, в кресле, и засыпала, но Лия неизменно будила ее и заставляла дойти до кровати. Она знала, что если Элиза проспит всю ночь в кресле, то утром у нее будут болеть не только ноги, но и все тело.
Ранним утром Элиза, стараясь не шуметь, торопливо готовила завтрак и собиралась на свою работу. Лия, которая обычно просыпалась в это же время, не вставала, чтобы не мешать ей. Но почти всегда, слыша, что Элиза уже готова уйти, она поднималась и спускалась вниз – чтобы попрощаться с матерью, подставить щеку для поцелуя и постоять на крыльце. У калитки Элиза оборачивалась и несколько секунд медлила – подслеповатыми старушечьими глазами она сквозь слезы смотрела на Лию, прекрасную юную девушку с лицом, изуродованным застарелыми шрамами, и вспоминала, какой красивой и юной она была сама когда-то. Когда-то, слишком давно, чтобы теперь без оглядки можно быть уверенной в том, что все было именно так, а не иначе…
14
…Элиза вернулась на Леншальский остров в конце весны. Ей тогда было столько же, сколько Лие сейчас – двадцать два года И хотя сама Элиза еще не догадывалась об этом, весна ее собственной жизни уже отцвела. Но откуда, впрочем, тогда ей было это знать? Она молода, она по-прежнему красива – хотя, признаться, уже и не так, как раньше, но все же и того, что оставалось, более чем достаточно, чтобы устроить свою судьбу. И она занялась этим нелегким делом…
Город встретил ее шумными криками, песнями и танцами на площадях, и домами, украшенными лентами и цветами. В городе проходили какие-то празднества, но, хотя прежде Элиза с большим удовольствием принимала участие во всевозможных народных гуляниях, сейчас, смотря на них со стороны, она ощутила лишь скуку. Радость показалась ей наигранной, улыбки – лживыми, а реплики балаганных актеров, заставлявших целые толпы горожан стонать от смеха – откровенно глупыми. Она вернулась в свою квартиру, но была вынуждена несколько часов просидеть внизу, дожидаясь хозяев дома, ушедших на празднество. Когда они вернулись, Элиза попросила вернуть ей ключи и снова поселилась в своих комнатах. Меж тем, она знала, что Эксферд заплатил хозяевам дома за год вперед, но год подходил к концу, и через несколько месяцев ей волей-неволей придется съехать отсюда, поскольку денег, чтобы дальше платить за себя, у нее не было.
К концу лета, когда настойчивые хозяева стали уже едва ли не каждый день интересоваться, собирается ли она оставаться здесь дальше, или нет, Элиза, наконец, нашла себе источник дохода. Она пошла содержанкой к престарелому ростовщику.
Впрочем, с квартиры она все равно съехала. Ростовщик был ужасно ревнив, он брюзжал и злился, когда она даже на полчаса выходила из дома, он желал видеть ее рядом с собой постоянно. Влюбить его в себя оказалось не таким уж трудным делом – гораздо тяжелее было сносить последствия этой любви. Он был стар. Она надеялась, что вследствие этого ее постельные обязанности окажутся не слишком обременительными. Сил в этом старике было уже мало, это правда, но похоть никуда не исчезла, и терпеть прикосновения к себе его мерзких рук… право, она бы предпочла естественную любовь – пусть даже с таким мерзавцем, как Рихарт Руадье. А ростовщик… Он не был мерзавцем – он был просто мерзок. И стар, и мелочен. По его собственным словам, Элизу он «баловал». Отчасти это и в самом деле было так – он покупал ей дорогие украшения (хотя гораздо чаще дарил те, которые, заложив, по истечении срока не смогли выкупить его клиенты), кормил сладостями, иногда был готов выполнить едва ли не любой ее каприз… Но только что с того, если, подарив золотую цепочку, он весь следующий год вспоминал, сколько она стоила и сокрушался, что купил украшение, не подумав – ведь в другой лавке оно могло, возможно, стоить дешевле. У Элизы кусок в горло не лез, когда, скармливая ей какое-нибудь заморское блюдо, Эндрю (так звали ростовщика) начинал охать и вздыхать, негодуя (чаще – вслух, но иногда, надо отдать Эндрю должное, только мысленно) о том, как быстро Элиза этот деликатес поедает. Все в его огромном доме дышало пылью и запустением, поскольку в доме имелась только одна служанка – она и полы мыла, и обед готовила, и на рынок бегала. Траты на слуг Эндрю считал расточительством. Элиза же в его доме работать не собиралась. Начни она заниматься хоть чем-то, как тотчас на ее плечи станут ложиться все новые и новые обязанности – и постепенно из «куколки» она перейдет в положение «даровой работницы», а подобная перспектива ее совсем не устраивала. Ей хватало и всего остального, что приходилось терпеть от этого вонючего старикашки. Она ждала его смерти, чтобы начать новую, светлую, обеспеченную жизнь. Деньги у старика имелись, она это знала.
Десять лет она ждала его смерти. Она была терпелива, как сама святая Лювиция: говорят, святая Лювиция, молодая монахиня, дала обет молчания – и когда в ее келью как-то раз залезли разбойники и стали ее бесчестить, то она и тогда не нарушила своего обета.
На одиннадцатый год Эндрю скончался. Похоронив его, Элиза в первый раз за десять лет вздохнула свободно. Возвращаясь с похорон, она улыбалась прохожим. Она добилась своего. Пусть ей уже не двадцать лет, пусть половина жизни позади, пусть сгинула молодость – пусть! Но вот уж теперь-то она заживет так, как хочет…
Оказавшись в лавке, она задумалась: а стоит ли продавать этот дом? Дело Эндрю приносило неплохой доход, и хотя она сама заниматься им не собиралась, для этого ведь можно было нанять кого-нибудь, не так ли? А самой переехать куда-нибудь подальше отсюда Купить небольшой особнячок. Только сначала надо найти, где Эндрю прятал свои деньги. Вряд ли это будет легко, но ничего, время у нее есть, а значит, рано или поздно она этот тайник отыщет. Если будет нужно – весь дом по щепочке разнесет.
Но пока она предавалась этим мыслям, в лавку заглянула старая бабка, одетая бедно, но с подкрашенными глазами и румянами на морщинистых щеках – зрелище жалкое и отвратительное. Вслед за бабкой зашли двое мужиков и встали у дверей. Старуха же засеменила к прилавку.
– Что вам, бабушка? – тепло, и даже ласково спросила Элиза. Сегодня она была готова приветствовать дружеской улыбкой даже палача. Сегодня был ее день, ее праздник. – Нынче мы не работаем. Скончался Эндрю, может быть, слышали? Траур у нас.
Старуха мелко-мелко закивала.
– Как же, как же, слышали… Все спешила сюда, спешила… Да все равно, вижу, не успела… на похороны-то. Сестра я ему. – Вдруг доверчиво призналась она Элизе, улыбнувшись во весь рот. – Единокровная.
Поначалу Элиза ее не поняла. Не поняла, что последует за этим заявлением. Она продолжала изображать на своем лице некоторую приветливость… но уже отнюдь не такую искреннюю, как раньше.
Старуха тем временем развила активную деятельность. Она подозвала мужчин, один из которых оказался ее сыном, а второй – зятем, и в их сопровождении отправилась осматривать дом. Осмотром она осталась недовольна. «Сыровато, – сказала она, заглянув едва ли не в каждую дырку. – Да и грязно, и как-то… хламно. Ну, ничего, мы-то уж тут порядок наведем…»
– Кто это «мы»? – поинтересовалась Элиза, по пятам ходившая за старухой по дому. Она уже понимала, что крупно ошиблась, посчитав, что в ее жизни наступила пора безоблачная и светлая – за это еще придется побороться. Но в свое поражение поверить она еще не была способна.
После ее вопроса старуха снова обратила на нее внимание – но уже не как на случайную провожатую, а как на некое явление.
– А вы, извиняюсь, кто тут такая будете? – спросила она, подойдя поближе.
Элиза сразу не нашлась, что ответить. Замужем за Эндрю она не была. За десять лет, что она прожила с Эндрю, ни один из его родственников не переступал порога его дома, так что Элиза была уверена, что ростовщик одинок, как перст. Да и сам он говорил о том же. И вот теперь… Откуда они только взялись, эти родственнички?
– Слышали мы о вас, слышали… – пробурчала меж тем старуха, поджав губы. – Как же… Вот что, милочка, – прошептала она вновь доверительным голосом, приблизившись к Элизе почти вплотную. – Собирайте-ка свои манатки и топайте отсюда подобру-поздорову…
– Что?! Да никуда я отсюда не пойду! – вскричала Элиза.
– Тогда мы вас сами выкинем, – сообщила старуха. – Голышом прям на улицу… а?.. Слышали, – обратилась она к своим «мальчикам», кивая на Элизу. – Уходить не хочет, а?
«Мальчики» помялись на месте, почесали кулаки и небритые скулы, и уставились на Элизу.
«А ведь выкинут же, – холодея внутри, подумала женщина. – Такие могут… Доказывай потом, что это твой дом, а не их…»
– Хорошо, – сказала она, направляясь в свою комнату. – Сейчас я уйду. Но я еще вернусь. И тогда мы посмотрим, кто отсюда вылетит.
– Слышь, – сказал зять старухи ее сыну. – Она это, что, угрожает нам, что ли?..
Сын почесал репу.
– Проследить бы надо, кабы не сперла чего, – выдал он, поразмыслив.
– Правду говоришь, сахарный мой, как ни есть святу истинку правду… – забормотала бабка. – Ну-ка, айда за ней, ребяточки…
Больших криков и ругани стоило Элизе вынести из дома половику или треть своего личного имущества – за каждое платье бабка начинала драть глотку, а в каждый платок вцепляться, будто он был подарен Эндрю лично ей, его «единокровной сестрице». По счастью, драгоценности Элиза успела припрятать до того, как бережливые родственнички вломились к ней в комнату. Так – что-то набросив на плечи, что-то схватив в руки, осыпаемая оскорблениями, она покинула дом, в котором провела последние десять лет.
В городе, немного успокоившись, Элиза сняла комнату в гостинице и обратилась с жалобой к бальи. Бальи ее выслушал и задал вполне резонный вопрос: «А имелось ли у господина Эндрю, ростовщика, какое-либо завещание?» На этот вопрос Элиза ничего не смогла ответить. Она была уверена лишь в том, что если таковое завещание имелось, то старый козел, без всякого сомнения, оставил все состояние – или, по крайней мере, большую часть оного – ей, Элизе Хенброк, своей ненаглядной «куколке». У нее замерло сердце, когда она подумала, что могут сотворить с этой бумагой дорогие родственнички ростовщика, в настоящий момент безраздельно завладевшие его домом. Бальи выслушал ее сбивчивые обвинения и обещал разобраться.
Свое обещание он выполнил. На дом Эндрю был наложен арест, вселившихся родственничков выперли, после чего в доме учинили обыск. Все сомневались в существовании завещания, а старуха успела уже несколько раз подробно расписать Элизе, что вскоре она с ней сделает… и вот тут-то, ко всеобщему удивлению, искомая бумажка все-таки нашлась. И что бы вы думали? Старый скряга Эндрю, не сделавший на своем веку ни одного доброго дела, бранью встречавший у своих дверей попрошаек, даже на церковной паперти не подавший никому ни гроша, завещал все свое состояние Святой Церкви! Наверное, для того, чтобы было кому замаливать его грехи… и немалые, судя по размерам взноса, грехи-то!
Родственнички попытались завещание оспорить, кричали, что старик был не в своем уме, когда написал такое, но становилось ясно, что если и будет какая-то тяжба, то лишь между сестрой Эндрю и Церковью, а Элиза в любом случае остается не у дел. Оставив старуху и «мальчиков» бесноваться вокруг бальи, она пошла прочь. Надо было как-то жить дальше.
…Прошло еще три года. У Элизы было много мужчин – офицеров, купцов, был даже молодой богослов, приехавший на Леншаль по каким-то своим делам. После Эндрю деньги у нее были – хотя и не такие большие, как она мечтала. Она тайком продавала безделушки, которыми на протяжении десяти лет одаривал ее ростовщик, и искала, искала, искала… Но ни один мужчина, с которым она ложилась в постель, не устраивал ее до конца – у этого был слишком буйный характер, тот любил пить, этот был игроком, третий ей не нравился (теперь-то она могла выбирать!), а четвертый и сам торопился с ней расстаться… Когда она наконец поняла, что ее молодость прошла, и времени выбирать нет, то обнаружила, что и выбирать-то уже, по большому счету, не из кого. И в один из таких дней, когда она одна сидела в своей комнате, и было скучно, и хотелось выпить, и казалось, что жизнь, как песок, медленно вытекает из пальцев, и не остановить его бег, не повернуть вспять – в один из таких дней она вдруг вспомнила о своей семье. Она отогнала эту мысль, но мысль возвращалась снова и снова, и голоса давно забытой юности всплывали в памяти Элизы – вот мать зовет ее ужинать, вот отец, выкурив трубку, начинает долгий, смешной или грустный, или страшный, завораживающий рассказ, вот Карэн приглашает ее потанцевать, вот несколько девушек – и среди них она, Элиза Хенброк – собравшись в уголке, переговариваются вполголоса и посмеиваются, обсуждая парней… Ей вдруг страстно захотелось вновь вернуться туда, где она была счастлива – вернуться пусть ненадолго, пусть чужачкой, гостьей из далекого развращенного города… «Но почему чужачкой? – думала она. – Неужели они не примут меня? Родители, должно быть, еще живы – неужели они не вспомнят о том, что я им родная дочь? Пусть мы в ссоре, но ведь сколько уже прошло времени, не пора ли помириться? Я достаточно наказана за свое своеволие, неужели они не простят меня?» И, думая так, она все больше склонялась к тому, чтобы как-нибудь отправиться в родную деревню. Как-нибудь… И вот, прошло еще какое-то время, и она уже больше не могла оставаться в городе. Она наняла экипаж и отправилась по Восточному Тракту навстречу солнцу и своей памяти.
Отцовский дом она нашла заколоченным и заброшенным: соседи рассказали, что ее сестру и мать два года назад унесла лихорадка. Отец и младший брат умерли еще раньше («Отчего же они умерли?», – потерянно спросила Элиза. «Плетьми их забили, – ответили ей, – после того, как ты укатила, вскорости и забили…»), и лишь второму ее брату повезло больше – правда, в этих краях не видели его уже давным-давно. На какой остров уплыл он, где живет, как живет – никто толком не знал. А Карэн? Карэн был жив, только вот переехал лет восемь назад к жене своей, в Старую Низину, слыхала, может, о таком поселке?..
Слыхала…
Она вернулась в город, и снова дни полетели своей чередой. Дорога назад оказалась закрыта, и она не знала – то ли плакать о том, что так скоро померли ее родители, то ли благодарить Господа за то, что воспоминания о месте, где она провела свое детство, теперь уже ничто не разрушит: ни сцены унизительной бедности, в которое под конец впала семья Элизы, ни новые родительские проклятья. Когда-то, уезжая из села на лошади графа Эксферда, она думала, что оставляет позади лишь грязь, «дерьмо», невежество и суеверия, тиранию отца и курицыну глупость матери, оставляет тяжелую крестьянскую долю – непосильный труд, скучную монотонную жизнь… Да, она так думала. Сейчас же ей казалось, что именно в те времена она была счастлива – как были счастливы, сами не понимая того, первые люди до тех пор. пока не узнали греха…
Меж тем, проходили дни, а она замечала, что постепенно опускается все ниже. Ее хорошо знали в «определенных кругах», но она была уже чересчур «подержана» для того, чтобы на нее покусился хоть кто-то, кто бы понравился ей самой. Она постепенно занижала свои требования к мужчинам, которые оказывались с ней рядом. Первоначально это должен был быть «богатый и интересный», потом – «просто состоятельный», а потом – пусть хоть кто-то.
И вот, настало время, когда она наконец смирилась с тем, что весна и лето ее жизни отцвели и ничего она уже не добьется, продолжая прыгать из одной постели в другую. Раньше надо было действовать, по-иному построить свою жизнь, и тогда, может быть, все было бы иначе… Теперь оставалось только достойно дотянуть до конца осени и как-нибудь встретить зиму – ее бросало в дрожь, когда она начинала понимать, что все люди, по сути, всю свою жизнь трудятся лишь для того, чтобы было, чем встретить старость. Но у нее не было оружия против старости – не было детей или мало-мальски близкого человека, не было никого, кто смог бы закрыть ее от надвигающейся пустоты и бесконечного одиночества…
Как-то она познакомилась с сорокалетним военным – бывшим, правда, давно в отставке. Его звали Жофрей. Он пил – но не так чтобы слишком много, и часто любил прихвастнуть, однако Элизу привлекло в нем нечто иное. Жофрей часто начинал разглагольствовать о том, как хорошо было бы иметь свой собственный дом – большой дом со многими комнатами, и еще о том, какой можно получать доход, располагая таким домом. Дело в том, что Жофрей, отставной военный, мечтал стать трактирщиком. Содержателем постоялого двора. По его собственным словам, в настоящее время он пил только потому, что в этой жизни ему уже вряд ли светило что-либо подобное: у него не было денег, чтобы позволить себе осуществить свою давнюю мечту. Опять-таки, по его же собственным словам, он неплохо разбирался в ценах, умел плотничать, и знал, как организовать свое дело – были бы деньги. Говорить он и вправду умел складно – его очень легко было представить в роли приветливого трактирщика. Что до всего остального… Элизе сложно было судить, но, кажется, он и вправду был неплохо осведомлен в этом вопросе. Она ему поверила. Она сказала: у меня есть дом и есть деньги, чтобы организовать это дело, нет только человека, который мог бы этим заняться. Не хочешь ли ты… «Конечно!», – воскликнул он и тут же на радостях расцеловал Элизу.
Итак, они вдвоем отправились в деревню – строить свое маленькое счастье. Элизе уже ничего грандиозного не нужно было от этой жизни – только бы в тишине и покое дожить свой век, чтобы дома было уютно, чтобы рядом был хоть кто-то родной, кто-то, кого можно было бы любить… Жофрей, выдумщик и весельчак, прекрасный рассказчик – почему бы и нет?.. Может быть, хоть под конец жизни ей выпадет немножко удачи.
И в первое время казалось – да, все именно так и будет. Хотя были и трудности… Слишком много трудностей. Гораздо больше, чем они оба ожидали.
Во-первых, следовало привести дом в приличный вид. Кое-что подлатать, а также – сколотить новую мебель. Жофрей же, хотя и трудился в первое время много, все же оказался отнюдь не таким хорошим плотником, как он о себе рассказывал… Кроме того, он не перестал пить. «Завтра бросаю», – едва ли не каждый день обещал он Элизе.
Во-вторых, следовало закупить все то, что могло понадобиться будущим постояльцам – продукты, вино, постельное белье, посуду и прочее. Оказалось, что стоит это все немало – по крайней мере, в тех количествах, в которых, по их мнению, эти вещи должны были иметься в любом приличном трактире. Кроме того, белье и вино покупать приходилось в городе, и еще платить за доставку.
В-третьих, об их предприятии пока еще никому, кроме односельчан, не было известно. Их главный (и единственный) источник дохода, потенциальные постояльцы, могли бодро шагать себе по Восточному Тракту и не подозревать, что совсем рядом есть прекрасное местечко, где они могут отдохнуть, перекусить, напоить лошадей, а при необходимости – даже переночевать. Следовало подождать какое-то время, пока слухи об их заведении разойдутся, и путники станут сворачивать с Тракта специально, чтобы побывать у них. А пока – следовало всячески способствовать распространению этих слухов.
Было еще множество мелочей, уже не столь существенных и вполне преодолимых. Вполне преодолимы были и три вышеозначенных пункта – преодолимы, будь у хозяев трактира упорство и терпение. Начать понемногу, постепенно развить свое дело, не ждать сразу больших барышей… Но у Жофрея не хватило упорства, у Элизы – терпения. Жофрей не желал ничему учиться – он полагал, что и так все прекрасно знает, просто у него «нет условий». Вот в городе он бы смог содержать трактир. А в деревне – нет. В городе все проще, удобнее, дешевле. Правда, когда однажды Элиза предложила ему продать дом и перебраться в город, чтобы открыть свое дело там, он категорически отказался. Сказал, что там слишком высокие налоги. А потому время, нужное для того, чтобы встать на ноги, им в городе не продержаться. К тому же, там и конкуренция большая.
Часть необходимого имущества они приобрели – только для того, чтобы убедиться, что у них не достает денег на вторую, еще более нужную часть. Тут у Жофрея совсем руки опустились. «Как это ты не дашь мне денег на новые медные дверные ручки?! – кричал он. – Ты хочешь, чтобы люди, которые сюда будут приходить, открывали двери ногами?! Ах, ты не хочешь мне помогать?! Ну, тогда я тоже ничего не буду делать!!!» И с горя отправлялся пить в соседнюю деревушку.
Элиза меж тем трудилась гораздо больше его, и именно ее стараниями дом постепенно обрел мало-мальски жилой вид. Потом появились первые посетители. Элиза ходила вокруг них буквально на цыпочках, а Жофрей снова напился – уже на радостях.
Однако постояльцев было мало, и появлялись они редко. Деньги, имевшиеся у Элизы, постепенно сходили на нет. Большую часть спиртного, которое приобретали для постояльцев, выпивал Жофрей. С некоторых пор Элиза стала подозревать его и в воровстве – когда исчезло несколько вещей, оставшихся еще от родителей, или стали пропадать вещи, которые они приобрели вместе с Жофреем. Дома Жофрей появлялся все реже и реже. В кабаках он говорил, что полюбовница его, дескать, «много пилит». Что ж, он был прав. Элиза и вправду часто его «пилила». С тех пор, как начала понимать, что никакого тепла и уюта в доме с этим пьяницей не будет. И каждый из них обвинял другого в своих несчастьях и бедах. Жофрей от этого только сильнее пил, а Элиза – еще сильнее его пилила.
Однажды – когда их трактир фактически уже перестал существовать, а постояльцы появлялись в лучшем случае раз в два-три месяца – к их дому подъехала телега, из которой вылезли двое: мужчина и женщина… нет, трое: мужчина, женщина и маленький ребенок на руках у женщины. Девочка.
Элиза тут же бросилась хлопотать вокруг них, но вскоре заметила, что гости, явно делая над собой большие усилия и изображая радушие, на самом деле чем-то сильно озабочены и оттого держатся настороженно и отчужденно. Ну, что ж, секреты гостей – это их секреты, мало ли что у них могло случиться? Очевидно, их мысли были заняты какими-то очень важными делами, потому что когда Элиза спросила у матери, как зовут девочку, та ответила не сразу, а поначалу, казалось, даже не услышала вопроса. Когда Элиза спросила во второй раз, женщина пробормотала что-то не очень внятное, но кое-что Элиза все-таки разобрала. «Лия?» – переспросила она. «Да, Лия». – ответила мать. «Это же замечательно – посмотрите, вот на подоконнике у меня как раз расцвели лилии!.. Удивительное совпадение, правда?!» «Да, конечно», – натянуто улыбнулась мать. Отец, меж тем, со злобой посмотрев на Элизу, увел свою семью наверх, в отведенную им комнату. Хозяйка недоуменно пожала плечами и стала убирать со стола.
Странные постояльцы провели в ее доме двое суток – и чем дальше, тем меньше они нравились Элизе. Почти все время они сидели в своей комнате, и носу оттуда не казали – но это, впрочем, было еще не так странно, как другое: если к долгу кто-то подходил – ну, скажем, односельчанин за какой-нибудь надобностью – сразу же после его ухода один из постояльцев спускался вниз и ненавязчиво пытался у Элизы узнать, кто это был и зачем приходил. Учитывая, что больше этих людей ничего не интересовало, подобное «любопытство» представлялось по меньшей мере странным.
Далее… Как вам уже известно, в отношении детей Элиза и сама была отнюдь не примером для подражания, но то, как приезжие родители обращались со своим чадом, временами коробило даже ее. Отец вообще не обращал на девочку внимания, только иногда, когда та плакала слишком громко, говорил жене «Заткни ее, ради Бога, а то я счас вас обеих заткну». Женщина также проявляла поразительное безразличие к ребенку. Описалась? Ну и пусть ходит в мокром. Плачет? Значит, надо ударить ее посильнее, чтобы перестала. Есть хочет? Ах, она еще и есть хочет… что вы говорите! Вот утроба ненасытная!..
Ребенка они почти не кормили. Почти – потому что иногда Элиза брала малышку и кормила ее сама – хлебом, вымоченном в молоке, или какой-нибудь кашей, и тогда мать, очевидно, устыженная чужими заботами о своей дочери, брала ее с рук Элизы и начинала заниматься всем этим сама.
Девочке было месяцев пятнадцать. Несмотря на столь дурной уход, выглядела она упитанной и здоровой. Никаких болячек у нее тоже не было – что казалось Элизе чудом, если и раньше родители меняли ее пеленки с такой же частотой, как и в эти дни.
На второй день пребывания в доме Элизы постояльцы напились и весь вечер орали друг на друга в своей комнате – под аккомпанемент детского плача. Элиза несколько раз заходила к ним и просила прекратить это безобразие, но с пьяных – как с гуся вода. «Разве мы кричим? Мы не кричим. Мы очень даж-же тихо себя ведем». Элиза дала себе обещание, что завтра же выставит этих «гостей» вон из дому.
Она хотела забрать девочку к себе, чтобы та могла хоть одну ночь спокойно поспать, но мать, видимо, в пьяном угаре, вдруг вспомнила о своих материнских чувствах. «Не трогайте мою малютку! – завопила она, вырывая девочку из рук Элизы. – Это моя дочь, а не твоя! Ууууу, малышечка моя!..» И она затрясла ее, изображая «укачивание». Девочка заплакала еще сильнее. «Заткнись! – рявкнула мать. – Заткнись, кому сказала!»
Элиза ушла. Она была бессильна что-либо сделать. Да и кто она такая, чтобы вмешиваться в чужую жизнь? Однако она не могла понять этих людей. Зачем они завели ребенка, если теперь так его ненавидят? А если ненавидят, то почему до сих пор не избавились от него? Да, она совершила преступление, двадцать лет назад сбросив со скалы собственного сына. Но орать на ребенка, который еще ничего не понимает, и бить его – разве это не преступление? И если ты не можешь быть хорошим и правильным, если можешь выбирать не между плохим и хорошим, но только лишь между двух зол – что ты выберешь?.. И хотя то, что она сделала двадцать лет назад, было преступно и противно самой природе, это все же было не столь чудовищно, как то, что теперь она наблюдала своими глазами. По крайней мере, так думала сама Элиза.
Вскоре заявился Жофрей и стал клянчить денег. Элиза послала его подальше, и, обидевшись, он ушел – бранясь и чертыхаясь, в поисках места, где ему нальют в долг.
Кое-как ей удалось заснуть. Любящие родители, устав орать, поносили друг друга уже не так громко. Она задремала… Но в середине ночи проснулась – сама не понимая от чего. Наверху что-то происходило, однако звуки были не такими громкими, чтобы разбудить ее. Отчего-то зная, что заснуть сегодня больше не удастся, она прислушалась… И вскочила с постели, когда детский крик, захлебывающийся переполненный болью донесся до нее сквозь балки и перекрытия старого дома. Кое-как сунув ноги в башмаки, что-то накинув на себя, Элиза побежала наверх. По пути ее не раз и не два одолевало сомнение, а правильно ли она поступает, влезая не в свое дело? Но ноги сами несли ее по ступенькам…
Ворвавшись в комнату, она застала следующую картину: любящий папаша, склонившись над очагом, держал за ноги свою любимую дочурку, стараясь попасть ее головой туда, где пламя было сильнее всего, а заботливая мамаша, полуголая, сидела на смятой кровати и, улыбаясь, отстраненно за всем этим наблюдала. Когда девочка выныривала из огня, а папаша, пошатывающийся от избытка алкоголя, попадал ее головой в огонь с очень большим трудом – она начинала кричать. Отчаянно, никого не прося о помощи и ни на что не надеясь – кричала, выплескивая на этом, единственном доступном маленьким детям языке только одно слово: «Больно! МНЕ БОЛЬНОМ!»
Не сразу разобрав, что же здесь в действительности происходит, Элиза мгновение помедлила на пороге. А дальше… Она плохо помнила, что было дальше. Кажется, она схватила первое, что попалось под руку (это оказалась кочерга) и стала колошматить этим предметом мужчину, а когда тот попытался защититься, подставив под удар ребенка – с неожиданной силой вырвала девочку из его рук и снова стала его бить. Мужчина поспешно ретировался. Элиза наставила ему несколько синяков – она никогда не отличалась особенной силой, а это был здоровенный «бык», выше ее на полторы головы, с солидными мускулами и еще более солидной жировой прокладкой, но ее наскок был настолько неожидан и яростен, что испугал бы, наверное, и самого дьявола. По крайней мере, когда она немного пришла в себя и багровая пелена перед ее глазами чуть развеялась, она обнаружила, что и мужчина, и женщина, заметно уже протрезвевшие, взирают на нее с затаенным ужасом.
– Нелюди! Убийцы! – закричала она, снова поднимая кочергу. – Вон из моего дома! Чтоб и духу вашего здесь не было!
Они убежали: Схватили какие-то свои вещи и бросились вниз. Элиза не последовала за ними – только краем уха слышала, как они открывали конюшню, как выводили оттуда свою лошадь. Бросив кочергу на пол, она пыталась привести девочку в чувство, не зная еще – жива та или нет… Голова девочки была страшно изуродована– особенно пострадало лицо, где подкожный жир вскипел, а кожа местами почернела и источала вокруг себя густой аромат пережаренного мяса…
Наверное, не стоит расписывать, каких трудов ей стоило выходить этого ребенка – стоит сказать лишь, что каким-то образом ей это все-таки удалось. Благодаря чуду? Да, возможно. Девочка осталась слепа и уродлива – шрамы, затянувшись, превратили ее лицо в пародию на человеческое. Как будто кто-то стал делать из глины женскую голову – и, придав своему изделию самые общие человеческие черты, бросил работу на полдороге. «Что ж это за нелюди такие…» – шептала Элиза, ухаживая за малышкой.
За своей приемной дочерью. За Лией.
Меж тем, вышеупомянутая парочка, как вы, вероятно, уже давно догадались, не являлась настоящими родителями Лии. Это были торговцы детьми. Они крали детей, а потом продавали их на южных островах – там, где гнездились пираты и где до сих пор процветала работорговля. Однако с Лией им крупно не повезло, но виноваты в том они сами, вернее – их жадность. Родители Лии были весьма богаты, и поэтому выкраденную девочку работорговцы не стали сразу относить на корабль, где их возвращения дожидался хозяин судна, улыбчивый фолриец Жанно, имевший слишком нетипичный для Вельдмарских Островов цвет кожи, чтобы так же свободно, как его агенты, разгуливать по городу. У агентов меж тем возникла блестящая, как им самим представлялось, идея – продать девочку обратно, ведь мать, вестимо, заплатит куда больше, чем любой покупатель-южанин. Они затребовали огромный выкуп. Может быть, ее мать и продала бы все, что только имела, и раздобыла бы эти деньги, однако отец Лии, бывший, кстати, одним из рыцарей графа Эксферда, предпочел обратиться в городскую стражу. Когда третий сообщник «папаши» и «мамаши» отправился на переговоры, его там же и повязали. Однако «папаша» и «мамаша», предвидя и такой поворот событий, предпочли заблаговременно убраться с места, где договаривались встретиться со своим дружком, и стали наблюдать за тем местом со стороны. Когда туда заявилась стража, их худшие опасения подтвердились, и они тут же рванули к кораблю. Но, добравшись до порта, они увидели, как вооруженные люди в форме сводили со сходней веселого смуглокожего Жанно. Маленький бизнес улыбчивого Жанно пришел к своему логическому финалу.
Что им было делать – на чужом острове, да вдобавок еще с ребенком на руках? Они приобрели телегу и лошадь, и, продолжая изображать семейную пару, покатили вглубь Леншаля. Они надеялись где-нибудь отсидеться, а потом вырваться из Леншаля на первом же подходящем корабле – когда вся эта суматоха малость поуляжется. Однако они слишком много думали о том, что их ждет, если их поймают, чтобы заботиться о нуждах девочки или осознавать, что они не очень-то похожи на обычную семью, мирно путешествующую по своим делам. Когда они очутились в трактире, простой вопрос об имени девочки поверг их обоих в панику. По счастью, простодушная хозяйка ничего не заметила, и женщина сумела справиться с собой и выдать первое, что ей пришло на ум – название цветка, который она увидела на подоконнике. Позже, влив в себя немало пива и вина, изругав друг друга всеми словами и даже успев подраться, они вдруг пришли к еще одной «блестящей» мысли. Подала ее женщина
– Слушай, – сказала она мужчине. – Заметут нас с этой маленькой тварью. Как пить дать заметут.
Напарник обругал ее – так, без особой злобы, скорее уже по привычке. Но женщина упорно продолжала:
– Избавиться от нее надо…
– А?.. – Он повернулся к женщине. Обрадованная этим знаком внимания, она с поразительной настойчивостью и убедительностью зашептала:
– Избавиться надо от маленькой сучки. Слышь, че скажу?.. Сунь ее в очаг. Утром хозяйке скажем, что сама туда упала. А мы будто бы спали и ничего не заметили.
Ну, он и сунул. Так, без особой злобы. Необходимость есть необходимость.
Когда Элиза ворвалась к ним в комнату, они могли дать ей отпор. Они легко могли ее убить – женщина неплохо умела обращаться с ножом, а ее напарнику хватило бы одной руки, чтобы открутить Элизе голову. Но Элиза их напугала, и они убежали. Им повезло – через две недели им удалось убраться с Леншаля на какой-то шхуне.
Однако Элиза всей этой истории не знала. Она полагала, что эти двое и в самом деле являются настоящими родителями Лии. И в последующие годы она больше всего опасалась того, что в какой-нибудь день они снова заявятся к ней на порог и потребуют вернуть их ребенка – а она не сумеет дать им отпор. И закон будет на их стороне: попробуй, докажи кому-нибудь, что это они изувечили девочку.
Жофрей поначалу отнесся к появлению ребенка, как к «блажи» Элизы. Однако ее заботы о Лие привели трактир в еще большее запустение – что дало Жофрею повод обвинить ее в безделье. Но Элизе было уже все равно. Постояльцы, деньги, вкусно ли она будет есть завтра, сладко ли спать – все это перестало заботить ее. Все свое внимание, всю нерастраченную любовь она тратила теперь на Лию – сначала выходила ее, уберегла от смерти, а потом вырастила, научила ходить, разговаривать… и даже (хотя это случалось нечасто) смеяться.
Деньги и ценности, которые у нее еще оставались, и живя на которые, она надеялась хоть как-то дотянуть до старости, однажды выкрал Жофрей. Домой он, естественно, больше не вернулся. Впоследствии до нее дошли смутные слухи, что он спился и умер на другом краю острова. Ну да и Бог с ним. Пресветлый Джордайс ему судья.
15
Майское солнце пригрело землю, и, повинуясь его лучам, природа расцвела. Небеса очистились от весенних бурь, а из земли поднялись травы и злаки. Давно уже стаял снег, обернувшись животворной влагой, вернулись с южных островов перелетные птицы, и на полях были завершены почти все весенние работы. В один из таких пригожих деньков Гернут Фальстан выбрался из дому и повстречался со своими старыми друзьями. Отец уже не смотрел за ним так строго, как раньше, да и то ведь – не станешь же всю оставшуюся жизнь собственного сына дома держать как на привязи! Весной Гернут трудился в поле исправно, а дома жена готовилась к родам – вот и не обратил Кларин внимания на отлучку сына. Встретившись же со своими дружками, Гернут отлично провел время, поболтал с ними о том о сем, посетовал на жизнь, да и снисходительно на них поглядел – с позиции, так сказать, человека трудящегося, ответственного, семейного. «Изменился ты, Гернут, – сказали ему друзья, – остепенился». «Да, братцы, – согласился он, – вишь вон как нас всех время-то меняет…» И стало ему в тот момент неимоверно грустно и тоскливо от осознания того, сколь сильно меняет людей время…
Они уговорились встретиться снова – через несколько дней. Работы снова не было, а погода стояла такая, что просто грех дома сидеть: тепло, но не жарко, небо чистое, прозрачное, однако нет-нет да проплывет по нему облако какой-нибудь странной формы, и воздух так свеж, так пахнет приятно, что дышишь им – и надышаться не можешь.
С утра встретившись со своими дружками, он увел их подальше от деревни, в ближайшую рощу. Там и осели. Все было честь по чести: и бутыль самогона, и закуска. Посидели, выпили. Еще выпили. Постепенно и разговор, прежде сухой и нескладный, как на меду потек – говорили много, и складно, и горячо. Подшучивали над новичком, Мануэлем, примкнувшем к компании только в последний год, и бывшим еще совсем молодым, «зеленым». Вспоминали, как водится, былые пьянки – многократно преувеличивая, конечно, количество выпитого. Ольвер, старый Гернутовский приятель, развлекал компанию подробными рассказами о своих многочисленных связях с женщинами самого разного общественного положения – упоминались в его рассказах и дворянки, и даже графини, и послушать его – так казалось, что нет такой женщины, которая не была бы без ума от Ольвера, а меж тем всем было прекрасно известно, что он уже второй год живет бобылем. Но врал он красиво, гораздо краше, чем жил, и оттого нетрудно было ему поверить.
– Эх, – откидываясь на спину, сладко потянулся Родри. Он был ровесником Гернута, но на своем веку успел уже забрать жизни девяти-десяти человек (а может быть и больше, если не выжили те, кого Родри, ограбив, калечил ради развлечения). – Бабу бы сейчас…
– Да-а… – согласился Ольвер. – Герн, ты слышал, наш кабачок-то закрыли? Девки все разбежались…
– Слышал, слышал, – кивнул Гернут. – А ты, Родри, верно говоришь: неплохо бы сейчас под бочок к какой-нибудь девке… а?
– Эт точно, – согласился Родри.
– Тебе-то что неймется? – ухмыльнулся Ягнин. – У тебя же теперь жена есть! – и подмигнул Ольверу.
– Что жена! – Гернут не стал распространяться о том, что жена не подпускает его к себе вот уже несколько месяцев. – Жена пусть дома сидит. Я о другом толкую… Вот сейчас бы, как в старые времена, какой-нибудь девке под юбку залезть бы… а?
– Ну, для кого те времена старые, а для кого и не очень…
– Да будет болтать, – оборвал Ольвера Родри. – Кабачок-то закрыли. К Ильге, что ли, идти? Так она стара, как божий свет, и вонюча, прости Господи, как коза…
– Да есть баба, – тихо сказал Гернут, снова снисходительно поглядев на своих товарищей. – Есть.
– Ну? А че за баба? – встрепенулся Ольвер.
– Такая… баба, – Гернут сделал неопределенное движение руками. – Баба как баба, в общем. Рожей, правда, не вышла…
– Да кому нужна ее рожа! – перебил его Ягнин. – Ты дело говори. Кто такая, где живет?
– Да, местная дурочка. Живет здесь поблизости со старухой одной.
– И че, старуха ее, значит, в наем сдает?
– Да не… Старуха с нее каждую пылинку сдувает. Только ее сейчас нет дома, старухи-то. Вернется поздно – это я точно знаю, потому как отец ее в соседнее село сам на какую-то работу устраивал. А девка дома одна. Ну?..
– Да ну ее на хрен, эту девку, – рассудительно сказал Ольвер. – Настучит ведь своей старухе. А та к бальи побежит. На хрен надо из-за какой-то дуры на галере гнить…
– Че, струсил, Ольверушка?.. – глумливо ощерился Гернут. – Да не трясись ты! Никто ничего не узнает. Все путем будет.
– А ты почем знаешь? – спросил Родри.
– Да слепая та девка – то ли с детства, то ли с самого рождения.