Судьба императора Николая II после отречения Мельгунов Сергей
Дальнейшее обследование деятельности Маркова Сергея следствием велось по тому же сомнительному методу. 14 августа Марков, отправив с одобрения Вырубовой через чиновника германского ген. консульства Шиля подробное письмо великому герцогу, уехал в Киев, зарегистрировав себя подданным самостоятельного Крыма при содействии сенатора Султан Крым Гирея, председателя Крымского Комитета. В Киеве он свиделся с лидером «монархического блока» Безаком, через посредство членов бюро по организации астраханской армии установил связь с немецким командованием и послал телеграмму в. герц. Гессенскому с извещением о своем прибытии в Киев и с запросом – желателен ли приезд его в Германию. В ожидании ответа Марков ездил в деревню к Ден и в Одессу, где жил его отец. В Одессе в кругу монархистов (Родзевича – б. председателя местного Союза русского народа, Толстого-Муразли и др.), в присутствии в. кн. Марии Павловны (младшей) Марков сделал доклад о своей поездке в Тобольск. По возвращении в Киев он вызван был в немецкое оберкомандо, где ему передали телеграмму от великого герцога с сообщением, что с ним войдет в связь г. Магенер из Москвы. Свидание это состоялось в октябре. Наступили последние дни гетманского правительства. Марков состоял ординарцем главнокомандующего вооруженными силами на Украине гр. Келлера, 21 января он, переодетый в немецкую военную форму, покинул Киев с эшелоном пехотного полка. Наконец, Марков дошел до великого герцога, жившего в Дармштадте, а также посетил в Геммельморе женатого на сестре Алекс. Фед. Ирине принца Генриха Прусского.
Соколов очень категоричен в своих выводах. Роль Маркова в Шеве «все та же. В Петрограде он лгал русским монархистам, что все готово для спасения царской семьи. В Киеве он лгал, что ее спасли». Сам Марков лишь говорит (и в показаниях Соколова и в воспоминаниях), что в Петербурге Шиль ему сказал, что Ал. Фед. и дети вывезены из Екатеринбурга и находятся в районе Пермской губ. – таковы сведения, полученные консульством из Москвы от посольства. В Шеве Марков впервые услышал, что ходят слухи, что погибла вся семья, но что он, Марков, сказал, что слышит это впервые и что по его сведениям это не так. Нам придется коснуться страницы, которую Керенский чрезвычайно удачно назвал «Les cadavres ranims». Многие, очень многие в 18 г. были убеждены, что царская семья действительно избегла ужасного конца, каким была ночь с 16 на 17 июля нового стиля… В доказательство странного круга знакомств для русского офицера и подозрительного поведения «хорошего русского человека, от которого Императрица ждала себе спасения», Соколов цитирует показание некоего генерала Н. в Омске в сентябре 19 г.: «Марков уверял, что вся царская семья жива и где-то скрывается. Он говорил, что он знает, где они все находятся, но не желал указать, где именно». В Киеве этот самый Марков был на совершенно особом положении у немцев. Он сносился с немецким командованием в Берлине… Он говорил, что «в советской России имел доступ повсюду у большевиков через немцев». Очевидно, и это ясно из контекста и дословных совпадений, этим же показанием генерала Н. пользуется и Дитерихс, может быть, придавая ему расширенное толкование. В его изложении получается еще более выпукло. В Шеве Марков рассказывал, что «имп. Вильгельм под влиянием принца Гессенского предлагал Государыне Императрице А. Ф. с дочерьми приехать в Германию, но они это предложение отклонили. Он показывал письмо Государыни к ее брату принцу Гессенскому, которое он получил от Е. В. для доставки по назначению в Тобольске; он говорил, что, уехав из Тобольска, он уже в Москве узнал, что их перевозят в Екатеринбург, и настойчиво отрицал убийство царской семьи. Он уверял, что все живы, но скрываются, и что он знает, где они все находятся, но не желает указать. В Шеве Марков был на совершенно особом положении у немцев: он сносился телеграммами с немецким командованием в Берлине и т.д. Он говорил, что… в советской России имел повсюду доступ у большевиков через немцев». Дитерихс добавлял: «Письмо, которое вез Марков, существовало, его видели другие и видели такие лца, которые могли знать почерк Императрицы». Естественно, Марков отрицал все это хитросплетение. Нужны ли доказательства всей его фантастичности?
Надо сказать еще несколько слов и о Соловьеве. Если последний был действительно большевистским агентом, то казалось бы, что именно в Екатеринбурге и должна была усиленно развиться его провокаторская деятельность. Мы увидим, что вся обстановка там содействовала такой работе – по крайней мере был реальный, а не мифический объект для наблюдения. Но екатеринбургский этап проходит вне какого-либо воздействия со стороны Соловьева. По словам Соколова, «Соловьев кинулся в Тобольск в тот самый день, когда через Тюмень проехали дети[389]. Там он видел Анну Романову и узнал от нее, где находятся в Тобольске царские драгоценности, часть которых была оставлена там. Позднее он продал содержанке ат. Семенова бриллиантовый кулон за 50 тыс.». Ведь это все сплетни, который подбирало следствие. Булыгин так и говорит: «В городе ходили слухи о найденных ими (Соловьевым, о. Васильевым и горничной Романовой) спрятанных или отданных кому-то на хранение царских драгоценностях». Следствие могло бы установить один лишь факт, о котором говорят свидетели из числа оставшихся в Тобольске с семьей приближенных. А. Ф. из Екатеринбурга могла иносказательно дать указания на необходимость привезти с собой «все лекарства». Перед отъездом детей из Тобольска все драгоценности были зашиты в одежды[390]. По дневнику жены Соловьева видно, что он «мечтал» уехать в это время за границу. «Задания Соловьева в Сибири кончены», поэтому он и «стремится выбраться за границу» – поясняет Булыгин, относя это стремление ко времени, когда екатеринбургская драма была уже завершена, между тем как записи дневника жены Соловьева относятся к 8 и 15 мая. Большевистскому или немецкому агенту уехать не удалось. Одной из причин стремления выехать за границу была опасность «быть мобилизованным белыми».
Так снова утверждает следствие, ссылаясь уже на августовские записи в дневнике Марьи Гр., напр., 13 августа: «Всех офицеров забирают. Боюсь как бы Борю не забрали, и он тоже боится этого». Соловьев постепенно продвигается на «восток», готовясь к отъезду в Шанхай. До 26 ноября Соловьев «упорно» скрывал свое офицерское звание и открыл его лишь в Харбине «за несколько тысяч верст от фронта». Соколов старался у арестованного во Владивостоке Соловьева выяснить, почему он не открыл своего офицерского звания в Омске. Тот ответил, что служить в Омске ему не позволяли его «монархические убеждения». Это дает повод следователю сделать патетическую реплику: «Весь мир свидетель того, что происходило в то время в Сибири. Там доблестное русское офицерство доблестно проливало свою кровь за жизнь и за честь родины. А Соловьев…» Патетические слова не могут воспроизвести действительность. Сибирская жизнь не являла, конечно, собой картины сплошного героического порыва и единства настроений – бывший обер-прокурор Синода эпохи революции Львов с тенденцией противоположной запишет: «…офицеры в Сибири шли из-под палки». То же скажет об «укрывающихся от призыва офицерах» и колчаковский военный министр бар. Будберг в своем дневнике: «В потоке шкурников растворились геройские остатки истинных борцов за идею и спасение родины». (См. соответствующие страницы в «Трагедии адм. Колчака».) Для «монархиста» Соловьева то, что было в августе и сентябре в Омске (время полусоциалистической Директории), вероятно, было не по душе. Следствие всемерно старалось очернить Соловьева и показать моральное ничтожество личности «зятя Распутина», но при критической оценке тобольской эпопеи, насколько она связана с деятельностью монархической организации «Tente Yvette», мы не можем упускать из вида ни пристрастие сибирского следствия, ни тенденциозность показаний Маркова 2-го, которому раскрыл глаза на Соловьева только в Берлине прибывший туда помощник Соколова, кап. Булыгин[391].
Итак, ни Соловьев, ни Марков не были уже действующими лицами в Екатеринбурге. Не обнаруживается на месте и следов тех двух посланцев московских монархистов, которые были отправлены по получению в Москве иносказательной телеграммы о готовящемся вывозе из Тобольска царской семьи[392]. Большими сведениями, хотя не очень определенными и подчас даже несколько странными, мы обладаем от лица, посланного одесскими монархистами. Соколов только глухо о нем упоминает: «В мае месяце близкие царской семьи, Толстые, послали в Екатеринбург своего человека, Ивана Ивановича Сидорова. Он отыскал доктора Деревенко (имевшего доступ в “дом особого назначения”), и тот сказал Сидорову, что царской семье живется худо: строгий режим, суровый надзор, плохое питание. Они решили помочь семье и вошли в сношения – Сидоров с Новотихвинским женским монастырем, а Деревенко с Авдеевым (комендантом). Было налажено доставление семье разных продуктов из монастыря». Более расширенные данные о бывшем «флигель-адъютанте», который фигурировал в Екатеринбурге под именем Сидорова, дает Дитерихс. Сидоров, по словам Дитерихса, приехал в Екатеринбург в середине июня с «определенной целью» – для переговоров с Царем. «Он говорил, что необходимо спасти царскую семью, что для этого надо сплотить офицерство, что надо все сделать для предотвращения опасности, которая угрожает семье; Сидоров высказывал, что необходимо, чтобы Государь Ник. Ал. был опять царем, а не в. кн. Мих. Ал. Сидоров посещал в Екатеринбурге некоторых лиц не один – с ним появлялся иногда, как он его называл, “адъютант”, но с которым он говорил не по-русски, а на каком-то иностранном языке». В Екатеринбурге Сидоров пробыл три недели. Перед отъездом он заявил, что «не сошелся во взглядах» с офицерами находившейся в Екатеринбурге Академии Генерального Штаба; привезенных с собой писем для царской семьи – от Толстых, Хитрово и Иванова-Луцевича – по назначению он не передал, и они «попали в следственное производство». «Была ли связь между миссией Сидорова и политическими планами, увлекавшими немецкое командование, определенно сказать нельзя, но одно можно заключить, что предложение, привезенное Сидоровым бывшему Царю, оказалось неприемлемым для последнего». Впоследствии Маркову в Одессе указывали, что он был послан лишь с целью собрать «точные данные о действительном положении императорской семьи для информации южных организаций», поскольку «Лондонская гостиница», где происходили монархически заседания, считала, что вопрос о восстановлении монархии ставить преждевременно, а вопрос о царской семье должен входить в компетенцию петербургских организаций, имевших лучшие связи с Сибирью. Здесь мы упираемся в тупик. Оказывается, что «Иван Иванов», посланный Толстыми из Одессы, и «флигель адъютант», именовавший себя в Сибири «Сидоровым», очевидно разные лица. В № 1 монархической «Русской Летописи» (1921 г.) были напечатаны, как уже отмечалось, письма великих княжен, отправленные Толстой в Одессу. Очевидно, из того же источника помещен и краткий рассказ «доверенного человека» Толстых, посланного в Екатеринбург для выяснения условий жизни там Государя. Человека этого звали «Иван Иванов», и был он в действительности человеком «простым». Наблюдения его были элементарны и передавал он то, что «говорил весь город» – о том, напр., как царских детей в Тюмени население встречало «с зеленью и цветами», «усыпали ими путь следования» («когда красноармейцы хотели воспрепятствовать этому, то женщины избили несколько солдат, а одного из них схватили и бросили в грязную лужу») и т.д. Рассказывал Иван Иванов и о том, как плохо питалась царская семья из «общего котла советской кухни», когда подчас им давали только то, «что оставалось от комиссаров и солдат». Так, было естественно, что «Иван Иванов» интересовался более обыденным, жизненным и вошел в сношения с Тихвинским женским монастырем о доставке продуктов в Ипатьевский дом, между тем как «бывший флигель-адъютант» занимался более высокой политикой. Впрочем, я не буду удивлен, если окажется в конце концов, что флигель-адъютант – скорее всего мифическая личность, созданная обывательским воображением, которое следствие превратило в некую реальность[393].
Толкование загадок – занятие довольно бесплодное. Очевидно, что слухи, связанные с дипломатическими разговорами о царской семье, которые были в Москве, придали миссии «Сидорова», реального или фиктивного, определенную окраску. Эти «слухи», несколько, быть может, преувеличенно, Дитерихс охарактеризовал так: «С начала июня 18 г. различные советские деятели стали усиленно распространять сведения, что немецкое командование в Москве потребовало от советской власти выдачи бывшего Государя Императора и его семьи и перевоза их в Германию. Об этом говорили всюду: и в официальных советских органах, и в салонах советских светских дам, и в подполье белогвардейских организаций Москвы, и в широких массах населения Москвы и Екатеринбурга, и даже за границей. А в рядах охранников… Ипатьевского дома говорили определенно, что царская семья будет вывезена в Германию и что имп. Вильгельм пригрозил тов. Ленину, “чтобы ни один волос не упал с головы Царя“. Сведения эти держались очень упорно и настойчиво». В подтверждение этих слухов Дитерихс приводит выписку из попавшего в следственную комиссию документа – июньского письма, адресованного из Москвы находившемуся в Алапаевске молодому кн. Палей: «Здесь все говорят, что по требованию немцев царскую семью перевезут в Германию». Местное творчество расширяло столичную молву, и, очевидно, со слухами о «миссии» Сидорова в воспоминаниях Боткиной-Мельник все это превратилось в совсем уже несуразную форму: «Член екатеринбургского совета, шпион германского правительства… был впущен комиссарами к Государю и заявил, что вся царская семья будет освобождена и отправлена за границу, если Их В. подпишут Брестский мир. Его Величество отказался…» Перед нами образец творения легенды[394].
В повествовании Дитерихса «Сидоров» не сошелся с офицерами Академии Ген. Штаба, которые в числе эвакуированных на Урал столичных учреждений находились в то время в Екатеринбурге. Об этих офицерах Академии упоминает еще один из документов следственной комиссии: показания подп. П. К. Л. – о них пишет Дитерихс и умалчивает Соколов. «В мае 1918 г., – рассказывал П. К. Л., – я был командирован из Петрограда в Екатеринбург от монархической организации “Союза тяжелой кавалерии”, имевшей целью спасение жизни августейшей семьи. В Екатеринбурге я поступил в слушатели 2-го курса Академии Ген. Шт. и, имея в виду осуществление вышеуказанной цели, осторожно и постепенно сошелся с некоторыми офицерами-курсантами… (поставлено 5 инициалов). Однако сделать что-либо реальное нам не пришлось, так как события совершились весьма неожиданно и быстро. За несколько дней до занятия Екатеринбурга чехами я ушел к ним в составе офицерской роты полк. Румши и участвовал во взятии Екатеринбурга».
Офицеры Академии фигурируют в такой же роли и в других свидетельствах. Наличность некоторой конспиративной организации с большой определенностью выступает в рассказах кн. Елены Пет., переданных ее приближенным Смирновым. Елена Петр., королевна сербская, бывшая замужем за кн. Иоан. Конст., добровольно последовала в ссылку за своим мужем. Три недели вся великокняжеская семья, прибывшая в Екатеринбург через 3 дня после перевоза Николая II, внешне пользуясь полной свободой, оставалась в Екатеринбурге. Затем была переведена в Алапаевск[395]. Отсюда Ел. Пет. приезжала вновь в Екатеринбург хлопотать о своей поездке к детям в Петербург. Ел. Пет., пользовавшаяся относительной свободой[396], в дни пребывания в Екатеринбурге довольно широко посещала общество, и в частности Академию, где она была знакома с бывшим стрелком императорской фамилии. Из своих разговоров с этим офицером Е. П. передавала Смирнову, что в Екатеринбурге организован отряд «белой гвардии» и уже разработан план освобождения Царя (к этому плану мы еще вернемся). Эта организация и была той самой, которой, очевидно, руководил П. К. Л., так как именно она ушла к чехам, чтобы «ускорить падение Екатеринбурга» и тем освободить членов царской семьи. По словам жены офицера А. Г. Семчевской (ее воспоминания были напечатаны в 21 г. в «Двуг. Орле»), удалось создать активную группу в 37 офицеров. На «интимных вечерах» этой группы бывали и великие князья.
В эту местную заговорщицкую группу не входили офицеры под началом ген. X., посланные Марковым 2-м из Петербурга, – эти «марковцы» (среди них был Седов) стали стягиваться к Уралу только в двадцатых числах июля. Было уже «поздно». Опоздали также и другие отправленные в Екатеринбург боевые люди, связанные с Москвой. В их состав входил тот самый кап. л. гв. Петроградского полка Булыгин, который сделался помощником Соколова. Булыгин сам рассказал о своей поездке в Сибирь. Этот офицер, принявший участие в добровольческом «ледяном походе», направился спасать Царя, как он говорил Маркову Сергею, по поручению вдовствующей Императрицы. С «паролем», полученным от Шульгина, связанный с группой офицеров гвардейского полка, он явился в центр «национального объединения» в Москву к Кривошеину и Гурко. Перед «центром» Булыгин поставил вопрос: «Я из степей и ничего не знаю. Вы – центр и вам виднее обстановка. Я не один… и мы хотим действовать, а потому, веря вашей осведомленности, спрашиваем вас: 1. Пришло ли время выручать Государя? 2. Когда это сделать? 3. Куда везти? 4. Дайте деньги на это дело. Ответ был: “1. Принимаем предложение. 2. Денег дадим. 3. Время пришло. 4. Когда и как везти – покажет разведка. Поезжайте на разведку”. После этого меня задержали еще около двух недель. Наконец, когда я однажды шел на свидание с В. I. Гурко, меня остановил крик мальчика-газетчика: «Расстрел Николая Кровавого…» Это было первое, как впоследствии выяснилось, ложное известие, пробный шар большевиков… Русский народ смолчал… И успокоенные большевики принялись за исполнение намеченного ими плана… Я пришел с газетой к Гурко “le roi est mort, vive le roi”, поезжайте, быть может, жив наследник».
«Этой же ночью я выехал в Екатеринбург, – продолжает Булыгин, – еще не доезжая Вологды, я прочел в газетах опровержение кровавой вести, а купив газету на ст. Котельнич, я прочел: “Наш маленький город становится историческим местом – местом заключения бывшего Императора. Его скоро переведут сюда из Екатеринбурга, которому угрожают чехословацкие и белогвардейские банды“. Котельнич лежит недалеко от г. Вятки… Я остановился в Вятке и начал работу. Связавшись с друзьями и распределив роли, мы скоро “осветили обстановку”. Она благоприятствовала – в Вятке числилось всего 117 плохо организованных красноармейцев, и при усиливающемся нажиме чехов можно было ожидать паники. Было решено вызвать группу своих офицеров из Москвы, которые готовы были явиться по условной телеграмме под видом мешочников. По прибытии группы офицеров в Котельнич, она должна была разделиться вокруг дома заключения и ждать момента. Через одну женщину, вошедшую в доверие к местному совдепу (метод Маркова-«маленького»!) и долженствовавшую войти в дом заключения в виде поломойки, свите Государя должно было быть передано оружие (ручные гранаты и револьверы) для того, чтобы они могли продержаться первые полчаса, пока мы будем брать дом снаружи, ибо было опасение, что, вероятно, стража имеет приказание покончить с узниками, в случае попытки их выручать. Дабы семья доверилась нам и не опасалась провокации, должно было быть передано письмо от лица, почерк которого члены царской семьи хорошо знали. Далее предполагалось на паровых катерах, стоявших по Вятке, уходить по реке вверх к Северной Двине и оттуда пробраться к англичанам в Архангельск (которых, кстати сказать, тогда еще не было в Архангельске)… План был шальной, – замечает капитан гвардии Булыгин, – но мог удасться… В случае отказа Государя спасаться мы клялись увезти его силой. Время шло. Мы тщательно наблюдали железную дорогу и Котельнич, но никаких признаков проследования поезда с узниками или приготовлении в Котельниче к их встрече не было. Теперь мне понятно, что этот слух о Котельниче был только тонко рассчитанной хитростью – сбить с толка возможные попытки к освобождению жертв в момент их убийства… Наступили первые дни июля н. ст. Обеспокоенный, я решился наконец сам проехать в Екатеринбург, дабы узнать на месте обстановку». Но… судьба судила по-иному. Булыгин на ст. Екатеринбург был узнан солдатом своей роты, который с ним поздоровался как со старым своим капитаном. Булыгин был арестован присутствовавшим здесь же комиссаром, с которым он ехал от Перми в одном купе. Так сорвалась московская инициатива.
Мы знаем, что аналогичную участь по другим причинам потерпела и киевская запоздалая попытка ген. Мосолова, при содействии герцога Лейхтенбергского, связавшегося с немецким командованием. О том, что рассказал Мосолов, следователь Соколов не упоминает, но косвенно освещает этот эпизод во французском издании своей книги, вышедшем раньше русского. Он приводит сенсационное показание, данное ему кн. Долгоруким, одним из лидеров киевских монархистов, бывшим командующим войсками на Украине во времена ген. Скоропадского. Это свидетельство касается не планов Мосолова и Лейхтенбергского, а роли, сыгранной гр. Альвенслебеном, который являлся передатчиком тайных намерений берлинского Двора. «5 или 6 июля, – свидетельствовал Долгорукий, – глава киевских монархистов Безак уведомил его, что Альвенслебен сообщил о своем визите для сообщения важной новости. Долгорукий отправился к Безаку и здесь узнал от Альвенслебена, что имп. Вильгельм желает все сделать, чтобы спасти имп. Николая II, и что он принял соответствующие меры в этом отношении». «Он нас осведомил, что между 11 и 20 июля мы узнаем, что Царь казнен… Он нас предупредил, что эти сведения, так же, как слухи, распространенные в июне относительно смерти Царя, будут ложны, но это необходимо в интересах самого Царя, чтобы эта новость распространилась. Он просил нас держать в секрете его сообщение и, когда придет момент, сделать вид, что мы уверены в смерти Императора. 18 или 19 киевские газеты сообщили, что Император казнен в Екатеринбурге и что царская семья увезена в верное место…» «Я был поражен, – заканчивает Долгорукий показание, – той осведомленностью, которую заранее проявил Альвенслебен…» Во всех киевских церквях служили панихиды по покойному Императору, на них присутствовал гр. Альвенслебен и… плакал. «Безак и я были поражены искусством, с которым этот человек играл роль…»
Трудно дать комментарии к столь невероятному рассказу о том, что Берлин за две недели знал почти точную дату убийства Государя – недаром в русском издании Соколов умолчал о показании кн. Долгорукого[397]. Приходится пройти мимо этого странного эпизода, по-видимому, явившегося рефлекторным отражением всей совокупности легенд, которые творила жизнь. Однако, как следует назвать все предшествующие попытки организовать среди офицерских элементов кадры для освобождения царской семьи? [398] Были ли это заговоры или нет? Мы охотно дали бы им наименование – потуги на заговоры, попытки слабые, наивные и неизбежно неудачные. Но формально это были «заговоры», неясные слухи о которых просачивались в более широкие круги, подхватывались и раздувались советской печатью в связи со случайными арестами реальных или мнимых «монархистов», участников местных «контрреволюционных» выступлений. Так было в уральской печати, и «Уральский Край» в Екатеринбурге предостерегающе провозглашал: «Романов и его родственники не избегнут суда народа, когда пробьет час».
Было ли в этих попытках все же что-либо реальное в смысле осуществления плана спасения царской семьи? Быков, писавший книгу свою главным образом по расспросу «товарищей», говорит, что заговорщики многократно пытались в течение июня войти с заключенными в связь, передавая записки в приношениях монашек местного монастыря, в хлебе, в пробках бутылок с молоком и т.д. Автор цитирует две такие довольно общего содержания записки.
«Друзья более не спят и надеются, что час, столь долгожданный, настал» – говорилось в одной из них. В другой вопрос ставился уже более конкретно: «Час освобождения приближается, и дни узурпаторов сочтены. Славянскае армии все более и более приближаются к Екатеринбургу. Они в нескольких верстах от города. Момент становится критическим[399]. Этот момент наступил, надо действовать». Затем Быков приводит еще два письма, напечатанных у Дитерихса. Сам Дитерихс ссылается в данном случае на какое-то «радио Москва – Будапешт» 3 апреля 19 г., воспроизводившее сообщение московских «Вечерних Известий», которые в неофициальном порядке опубликовали «документы» по делу «о попытках к побегу Николая» [400]. В первом из этих писем анонимный корреспондент, подписавшийся «офицер», говорил: «С Божьей помощью и с Вашим хладнокровием надеемся достичь нашей цели, не рискуя ничем. Необходимо расклеить одно из Ваших окон, чтобы Вы могли его открыть; я прошу точно указать мне окно. В случае, если маленький Царевич не может идти, дело сильно осложнится, но мы и это уже взвесили, и я не считаю это непреодолимым препятствием. Напишите точно, нужны ли два человека, чтобы его нести, и не возьмет ли это на себя кто-нибудь из Вас. Нельзя ли было бы на 1 или 2 часа на это время усыпить „маленького“ каким-нибудь наркотиком. Пусть решит это доктор, только надо Вам точно предвидеть время. Мы не предпримем ничего, не будучи совершенно уверены в удаче заранее. Даю Вам в этом торжественное обещание перед лицом Бога, истории, перед собственной совестью». Далее шел ответ Николая II: «Второе окно от угла, выходящее на площадь, стоит открыто уже два дня и даже по ночам. Окна 7-е и 8-е около главного входа, тоже выходящие на площадь, точно такие же всегда открыты. Комната занята комендантом и его помощниками, которые составляют в данный момент внутреннюю охрану из 13 человек, вооруженных ружьями, револьверами и бомбами. Ни в одной двери, за исключением нашей, нет ключей. Комендант и его помощник входят к нам, когда хотят. Дежурный делает обход дома ночью 2 раза в час, и мы слышим, как он под нашими окнами бряцает оружием. На балконе стоит один пулемет, а под балконом другой на случай тревоги. Не забудьте, что с нами будет доктор, горничная и маленький кухонный мальчик. Было бы низко с нашей стороны (хотя они ни в коем случае нас не затруднят) оставить их тут после того, как они добровольно последовали за нами в изгнание. Напротив наших окон по той стороне улицы помещается стража в маленьком домике. Она состоит из 50 человек. Все ключи и ключ № 9 находятся у коменданта, который с нами обращается хорошо. Во всяком случае, известите нас, когда представится возможность, и ответьте, можем ли мы взять с собой наших людей. Перед входом всегда стоит автомобиль. От каждого сторожевого поста проведен звонок к коменданту и провода в помещение охраны и другие пункты. Если наши люди останутся, то можно ли быть уверенным, что с ними ничего не случится?»
К этому Быков прибавляет, что Царь пытался отправить письмо в конверте с цветной подкладкой – «конверт был заподозрен, и когда подкладка была отклеена, под ней нашли план верхнего этажа “дома особого назначения”, с подробным обозначением комнат и указанием их обитателей». Этого случая с «планом» касается в воспоминаниях и Авдеев, но по его изложению ясно, что случай был в первый период заключения. Он говорит о письме, адресованном «Николаю Николаевичу». Вызванный в комендатуру Николай II вначале ответил полным незнанием, сказав, что «может быть, кто-нибудь из детей это сделал». Когда же ему был показан план, начерченный им собственноручно, то он «замялся, как школьник», и сказал, что «он не знал, что нельзя посылать плана». На запрос, почему же тогда его запрятали под подкладку конверта, он, как ребенок, начал просить, чтобы его извинили на первый раз и что больше таких вещей он делать не будет. И тут же спрашивал: «А вы все-таки пошлете этот листок с письмом или оставите его?» Дневник самого «наивного» Царя устанавливает, что история с «планом» не измышлена, но носит совсем другой характер. 21 апреля, т.е. на пятый день приезда, в «великую субботу», Царь записал: «Писал по несколько строчек в письме дочерям от Алекс и Марии и рисовал план этого дома» – другими словами, рисовал план в первых письмах, пошедших в Тобольск. Под 24 апреля в дневнике отмечено: «Авдеев комендант вынул план дома, сделанный мною для детей третьего дня на письме, и взял его себе, сказав, что этого нельзя, посылать!» В данном случае нельзя, конечно, не поверить бесхитростной записи в дневнике. «Поганец Авдеев», как Царь окрестил после случая с «планом» на первых порах коменданта, явно присочинил для прикрасы в своих воспоминаниях.
К письмам, заимствованным из «Радио Москва – Будапешт», Дитерихс отнесся с большим скепсисом – все эти документы сочинены позднее в Москве. «Отчего от них так отзывается Олендорфом или каким-нибудь другим распространенным пособием для изучения какого-либо иностранного языка? Отчего “офицер”, желающий спасти бывшего Государя Императора, значит, оставшийся в душе верноподданным, обращаясь к нему, называет его только “Вы”, “Вам”, а не “Государь”, “В. Величество”, ему более привычным и допустимым титулованием? Отчего он же называет Наследника-Цесаревича – Царевичем, что на русском языке не одно и то же, а в другом месте он просто называет Наследника-Цесаревича – “маленьким”, как будто имея возможность, как и советские деятели, читать дневники Государя Императора и видеть там интимное ласкательное наименование, данное Государем нежно любимому сыну». Представляется Дитерихсу документ и с фактической стороны несуразным, когда говорится о похищении через окно. Со своей стороны, Царь, за забором ничего не видевший, не мог писать о сторожевых постах, о сигнализации, которой не было, и т.д. «А мог ли Государь забыть, что спасению подлежат не только Боткин, Демидова и Седнев, а еще Харитонов и Трупп? Забыли о них – вероятно, те, кто в Москве сочинял эти документы». «Фальшивость документов» особенно чувствуется в стиле, не соответствующем ни русскому слогу, ни русскому духу. Русский офицер не мог так писать, не мог писать и Царь, «прекрасно владеющий родным языком».
Критика Дитерихса довольно убедительна, но все же мы должны иметь в виду, что перед нами лишь подозрительный перевод текста какого-то «радио». (Было ли нечто подобное фактически опубликовано в московских «Веч. Известиях», проверить мы не можем, и публикация эта представляется сомнительной.) Авдеев, склонный, как могли мы усмотреть, к сочинительству в воспоминаниях, утверждает, что на куске пергамента, обнаруженном в пробке с бутылкой сливок, письмо было написано по-английски. Эта бумажка им была доставлена Голощекину, после снятия копии «была вложена обратно в пробку и передана по назначению. Через 2 – 3 дня таким же порядком последовал ответ Николая». «Офицер» в концов концов якобы был арестован, и он оказался «офицером австрийской армии Мачичем» (не спутал ли мемуарист задним числом с сербским офицером Мачичем, прибывшим вместе с Смирновым и позже арестованным). Если допустить, что письмо «офицера» было написано иностранцем (мы увидим, что в этом предположении имеется некоторое правдоподобие), то отпадут многие сомнения Дитерихса, в частности наименование «царевич» и «маленький», обращение на «Вы» и т.д., это наименование употреблялось не только в интимной обстановке – так, телеграмма, посланная в Тобольск при содействии Яковлева по дороге в Тюмень, спрашивала о здоровье «маленького». И сомнения относительно письма от имени Николая II не всегда так уже непоколебимы: Царь мог думать не без основания, что повару Харитонову и лакею Труппу в случае бегства семьи ничего не грозит; утверждения Дитерихса, что между сторожевым постом (их было 11 – из них шесть наружных) и комендатурой не существовало сигнализации, как указывает письмо, по-видимому неверны, ибо обследование Соколова установило, что в комендантской имелось пять электрических проводов: характерно обычное для Царя употребление термина «люди» в отношении своих окружающих.
Но главным аргументом в пользу возможной подлинности если не этих писем, то других, аналогичных им, служит дневник Николая II. 14 июня (Царь писал всегда по старому стилю) записано: «Провели тревожную ночь и бодрствовали одетые… (многоточие, как отмечает редакция «Кр. Архива», в подлиннике). Все это произошло от того, что на днях мы получили два письма[401] одно за другим, в кот(орых) нам сообщали, чтобы мы приготовились быть похищенными какими-то преданными людьми. Но дни проходили, и ничего не случилось, а ожидание и неуверенность были очень мучительны». Из повествования Смирнова мы знаем, что в эти дни та организованная группа офицерства, о которой Ел. Петр. рассказывала ему, искала путей сообщения в Ипатьевский дом о своих планах. Офицеры просили через Деревенко, при его очередном посещении Наследника, предуведомить Боткина, чтобы Царь не был бы испуган, когда произойдет похищение. Смирнов с Мичичем, прибывшие в Екатеринбург 4 июля, на другой день, т.е. по старому стилю 22 июня (это был момент, когда в «доме особого назначения» происходила «крутая перемена»), посетили одного американца, который передал им, что чехи находятся уже в 80 кил. от Екатеринбурга и что глава «белой гвардии» готов действовать. Американец рассказал им, что из окна мансарды английского консула виден сад дома Ипатьева. Каждое утро консул, наблюдая прогулку Николая II, телефонировал другим консулам, что «товар еще на станции».
Дневник Царя подтверждает и историю распечатания окна. 10/23 июня в дневнике стоит отметка: «У нас утром открыли одно окно». Как видно из предшествующих записей, «разрешение» этого вопроса длилось «около двух недель». «Часто приходили разные субъекты и молча при нас оглядывали окна». И как раз тесовый забор, которым был обнесен дом, как свидетельствует Авдеев, «не полностью закрывал угловое окно, выходящее на Вознесенский проспект», – это была комната Царя, где и было раскрыто окно[402].
Комментируя сообщение «Красной Газеты» (26 г.), где были перепечатаны приведенные выше письма «офицера» и Николая II, Керенский в «Днях» усомнился также в достоверности писем – он соглашается с Соколовым, что при существовавшей системе караула царская семья была в «западне», в «безвыходном положении». Попытка к побегу в этих условиях была просто самоубийством всех его участников.
Это чувство безвыходности, по мнению Керенского, и царило в Ипатьевском доме. Он обращает внимание на то, что «Красная Газета» при публикации записки, найденной в пробке бутылки с молоком, пропустила фразу «чрезвычайной важности» (очевидно, Керенский считает эту записку достоверной): это те слова, которые следовали за упоминанием, что «момент становится критическим» – «теперь надо бояться кровопролития» [403]. «Боязнь кровопролития, – пишет Керенский, – ясно говорят о другом настроении, царившем в Ипатьевском доме в те дни, когда в Москве хладнокровно подготовляли зверское убийство беззащитных женщин и детей». Царский дневник опровергает такое толкование. Возможно, что объективно попытки освобождения действительно были равносильны простому «самоубийству», но очевидно, действующие лица тогда рассуждали по-другому[404]. Последняя запись дневника Николая II 30 июня, т.е. 13 июля, оканчивается словами: «вестей извне никаких не имеем». За день перед тем в дневнике упомянуто «утром около 101/2 час. к открытому окну подошло трое рабочих, подняли тяжелую решетку и прикрепили ее снаружи рамы – без предупреждения со стороны Ю. (ровского). Этот тип нам нравится все менее».
У нас нет данных, чтобы поставить в прямую связь планы «белой гвардии», о которых говорил «американец» Смирнову, и укрепление 11 июля решеток на «открытом окне в доме Ипатьева с попыткой «контрреволюционного» выступления, имевшего место в Екатеринбурге 13 июля (30 июня ст. ст.) – так называемого бунта эвакуированных «инвалидов», закончившегося массовыми арестами и расстрелами. Официальная версия ставила «восстание» в прямую связь с замыслами местных тайных военных организаций. Как раз в это время ушла из Екатеринбурга к чехам та офицерская рота, участники которой подготовляли пути освобождения царской семьи. В это время (29 июня) был убит и еп. Гермоген, арестованный на страстной неделе и привезенный в Екатеринбург. Здесь по ходатайству делегации тобольского епархиального съезда во главе с прис. пов. Минятовым под залог в 100 т. его согласились выпустить, и Гермоген отправился назад в Тобольск. Однако дальше Тюмени он не доехал. Из Омска через Тобольск уже наступали чехи. На реке Туре близ с. Покровского Гермоген был утоплен конвоирами.
2. В «доме особого назначения»
Записью 30 июня (следовательно, 13 июля, т.е. за несколько дней до гибели) закончился дневник Императора Николая II. Последняя ее фраза, как было сказано, гласила: «вестей извне никаких не имеем». Мы имеем право заключить, что именно в эти дни резко оборвались какие-то надежды на спасение. Призванный 1 июля совершить богослужение в доме Ипатьева священник екатеринбургского собора о. Сторожев засвидетельствовал в показаниях следствию, что его внимание привлек внешний утомленный вид заключенных (они были «я не скажу в угнетении духа, но все же производили впечатление как бы утомленных»), отличный от того, который он заметил при первом своем посещении царской семьи: тогда царевны имели вид «почти веселый», не было «следов душевного угнетения» и на лице бывшего Императора. Сопровождавший о. Сторожева дьякон для выполнения очередной церковной требы, в свою очередь, увидел происшедшую перемену и сказал о. протоиерею: «у них там что-то случилось… они все какие-то другие, точно даже и не поет никто» (это нарушало установленную традицию).
До этого момента монотонная жизнь в условиях тюремного режима, установленная в «доме особого назначения», текла более или менее спокойно для заключенных, и они не испытывали каких-либо «изощренных издевательств», «унижений» со стороны тюремщиков. Дневник Николая II, которым не могло еще пользоваться следствие, вносит весьма существенные коррективы в изложения мемуаристов, говорящих с чужих слов, и в текст свидетельских показаний, данных Соколову или его предшественнику по руководству следствием. Картина тюремного режима представится несколько иной, если только отрешиться от мысли, болезненно и остро затрагивавшей близких Царя и монархические круги, что нивелирующий большевистский режим распространялся на семью бывшего верховного главы государства Российского. «Сплошным мучительством» его нельзя назвать, особенно по сравнению с режимом в других советских тюрьмах. Еще в меньшей степени сможем мы повторить слова Деникина, что в Екатеринбурге царская семья подверглась «невероятному глумлению черни».
Непосредственными свидетелями жизни царской семьи в доме Ипатьева были те члены охраны, которые прошли через следственный допрос: сохранивший жизнь камердинер Николая II «старик Чемодуров», который прибыл в Екатеринбург вместе с Царем и был отпущен им для «отдыха» уже 11 мая, т.е. на другой день после приезда оставшихся в Тобольске членов семьи, и привезенные из Тобольска и погибшие в Екатеринбурге «дядька» Цесаревича, матрос Ногорный, и лакей Седнев – взятые 14 мая на допрос, они уже не вернулись назад, следовательно, они были в доме Ипатьева только три дня. (Ногорный и Седнев оказались затем в заключении вместе с кн. Львовым, их рассказы последнему и были зарегистрированы следствием). Чемодуров показывал следователю, что режим в Ипатьевском доме был установлен «крайне тяжкий, и отношение охраны было прямо возмутительное». Когда Царь к кому-нибудь из них обращался с вопросом, то или не получал ответа, или грубое замечание. Старому камердинеру казалось, конечно, ужасным, что не было ни столового белья, ни столового сервиса, что вся сервировка была «крайне бедна», и что обедали за столом, не покрытым скатертью. К ужину подавали те же блюда, что к обеду, а к чаю черный хлеб. Прогулки разрешались один раз в день в течение 15 – 20 минут. Сдержанное, «не вполне откровенное» показание Чемодурова следственной власти было проверено Соколовым его частными, «более откровенными» рассказами про жизнь в Ипатьевском доме отдельным лицам[405]. Здесь (в «бессвязных», по выражению Кобылинского, рассказах больного Чемодурова) больше уже выступают черты комиссарской «грубости» – Чемодуров, напр., говорил, что в обеденных трапезах за царским столом принимали участие и красноармейцы и комиссары: «придет какой-нибудь и лезет в миску: “ну, с вас довольно”»[406], княжны спали на полу, так как кроватей у них не было; последние не смели ходить без стражи в уборную, причем и здесь их сопровождали часовые. По словам Львова, Седнев и Нагорный утверждали, что этот ужасный режим становился с каждым днем «все хуже и хуже»: двадцатиминутная прогулка свелась до 5 минут; несчастных княжон «заставляли играть на пьянино» и т.д. В изображении «правдивых» воспоминаний Мельник[407], обобщавших приведенные свидетельства, жизнь в доме Ипатьева превратилась в «сплошное издевательство»: пищу приносили ту, что оставалась после караула, и «убирали, когда арестованные только что начинали есть», или «плевали» в нее. «Первое время великие княжны готовили для больной матери отдельно на спиртовке кашу и макароны, приносимые доктором Деревенко, но вскоре Деревенко перестали пускать к ним, и они больше ничего не получали», и т.д.
Вот теперь показания дневника Николая II – человека, по-видимому, простого и очень непритязательного. В первый же день он отметил неудобство помещения в двух комнатах верхнего этажа около столовой караула: «Чтобы идти в ванну и W. С., нужно пройти мимо часового у дверей караульного помещения» – неудобство, которое было устранено через несколько дней, когда караульные были переведены в нижний этаж. Обед, который приносили со стороны, правда, часто, очень часто запаздывал, но тем не менее в апреле постоянно имеем отметки: «отлично поужинали» или «еда была отличная и обильная», «еда была обильная, как все это время, и поспевала в свое время» (4 мая). «Нам купили самовар (1 мая) – по крайней мере не будем зависеть от караула». 5 июня, т.е. тогда, когда была организована доставка продуктов из монастыря: «Со вчерашнего дня Харитонов готовит нам еду, провизию приносят раз в два дня». «Дочери учатся у него готовить и по вечерам месят муку, а по утрам пекут хлеб. Недурно!» В самый последний период со сменой комендатуры, как увидим, питание заключенных даже значительно улучшилось.
Относительно прогулок дневник вводит аналогичные поправки. В редкие дни он отмечает, что прогулка не была допущена: таким днем было, например, 18 апреля, т.е. первомайское празднество – это был второй день пребывания в Екатеринбурге. На следующий день гуляли «часок». Потом идут отметки: «полчаса», «гуляли два раза». На 1 мая отмечено: «Сегодня нам передали через Боткина, что в день гулять разрешается только час; на вопрос почему? – исп. дол. коменданта ответил: чтобы было похоже на тюремный режим, тем не менее 7 мая сказано: «утром погуляли полчаса, а днем полтора». В дни, в течение которых был в д. Ипатьева Нагорный, дневник действительно упоминает о прогулках в 20 мин и объясняет это тем, что «было холодно и отчаянно грязно», «шел мокрый снег». 21 мая: «гуляли два раза». 9 июня: «по письменной просьбе Боткина нам разрешили полуторачасовые прогулки». 10 июня: «гуляли два часа». Таким образом, не только показания современников, но и выводы историка Сперанского, производившего личное обследование в Екатеринбурге, о том, что прогулки «редко» разрешались, дневник решительно опровергает.
Кстати, еще о принуждении великих княжон играть на пьянино – дневник от 25 апреля, т.е. в момент, когда в Екатеринбурге была еще одна Мария, устанавливает факт переноса рояля «на днях» из залы в дежурную комнату, откуда и «раздавались звуки пения и игры на рояле», – там инструмент оставался все время. По приведенным выше показаниям свящ. Сторожева можно было бы заключить, что за все время пребывания царской семьи в доме Ипатьева только два раза был допущен к заключенным священник для выполнения церковной требы – 20 мая и 1 июля[408]. На деле почти каждое воскресенье, в соответствии с показаниями допрошенных членов стражи, в дневнике отмечаются богослужения, начиная с 21 апреля в «великую субботу», когда по просьбе Боткина была заслушана заутреня в присутствии караула[409].
Очень существенные поправки вносит дневник также и в рассказы об отношении стражи к заключенным. Комендантом «дома особого назначения» назначен был известный нам Авдеев, под прямым водительством которого находилась стража, занимавшая посты внутри дома, – это были все рабочие местной фабрики Злоказова, считавшейся «гнездом большевизма»: здесь уже раньше царил бывший слесарь или машинист Авдеев, носивший звание председателя «делового совета» национализированной фабрики, из состава этого фабрично-заводского комитета набрано было и основное ядро внутренней стражи. Внешнюю охрану первое время (около трех недель) несла особая караульно-конвойная команда г. Екатеринбурга, набранная из резервов 3 ей и красной армии и менявшаяся в своем составе. К моменту прибытия остававшихся еще в Тобольске членов царской семьи в Ипатьевский дом и была создана постоянная стража и для внешних постов – она состояла из добровольцев рабочих находившегося в предместье города Сысертского завода. В общем, «охранный отряд дома особого назначения», дважды пополнявшийся, включал 75 – 80 человек…[410] «Революционные настроения» охраны, состоявшей на 80 % из партийных коммунистов, «благонадежность» которых была тщательно проверена, конечно, не допускала, утверждает комендант, каких-либо сношений с бывшим Императором, которые были запрещены. Мы приводили свидетельство Чемодурова, что попытки членов семьи заговорить со стражей встречали грубый отпор. Нестойких и невыдержанных, по словам Авдеева, снимали с охраны и отсылали на завод – и тем не менее в первую же неделю таких «недостаточно надежных», «недостаточно выдержанных», по признанию самого мемуариста, оказалось 30 человек. Это было естественно, потому что не столько «революционный» пыл, сколько льготы привлекали злоказовских рабочих вступать в охрану «дома особого назначения» – сохраняя фабричное содержание, записавшееся в «добровольцы» получали дополнительно 400 руб. в месяц и формально зачислялись в ряды красной армии без необходимости служить на фронте развивающейся гражданской войны. Допрошенные следствием охранники утверждали, что стража относилась к семьи скорее «хорошо» – были и разговоры и смех молодежи, как то было в Тобольске. «Ужас и отвращение» возбуждали, вероятно, немногие – не то фанатики, не то попросту разнузданные субъекты. Проскуряков, из состава наружной охраны, показывал перед следствием, что «безобразничали» два-три человека: Файка Сафонов, написавший «совсем неподобающие слова» около уборной, и Андрей Стрекотин, рисовавший в нижних комнатах «безобразные изображения», причем третий, Белоконь, «смеялся и учил, как лучше надо рисовать…»
Показания, данные следователю, могут быть заподозрены в своей правдивости и в своей искренности. Но вот снова дневник Царя. В первый день он лаконически отметил столкновение с тюремным начальством: «Долго не могли раскладывать своих вещей, так как комиссар, комендант и караульный офицер все не успевали приступить к осмотру сундуков. А осмотр потом был подобный таможенному, такой строгий, вплоть до последнего пузырька походной аптечки Алекс. Это меня взорвало, и я резко высказал свое мнение комиссару» [411]. С таким предзнаменованием нового тюремного режима имп. Николай II с женою и дочерью переступили порог «дома особого назначения». Через четыре дня было Светлое Христово Воскресение. В дневнике записано: «Вечером долго беседовал с Украинцевым у Боткина» (Украинцев – злоказовский рабочий, очевидно, в первое время исполнял функции пом. коменданта, как отмечено в дневнике, – ни у Соколова, ни у Дитерихса с их детальным изложением указаний на этот счет не имеется). 24 апреля произошло упомянутое выше столкновение с «поганцем Авдеевым» из-за нарисованного плана дома. На другой день Царя поразил караул, оригинальный и по свойству, и по одежде, «в составе его было несколько бывших офицеров, и большинство солдат были латыши, одетые в разные куртки, со всевозможными головными уборами. Офицеры стояли на часах с шашкой при себе и с винтовкой. Когда мы вышли гулять, все свободные солдаты тоже пришли в садик смотреть на нас; они разговаривали по-своему, ходили и возились между собой. До обеда я долго говорил с б. офицером, уроженцем Забайкалья; он рассказывал о многом интересном, также и маленький караульный начальник, стоявший тут же: этот был родом из Риги». 25 апреля дневник отмечает «большое беспокойство» в дежурной комнате. «Но настроение караула было веселое и очень предупредительное – вместо Украинцева сидел мой враг „лупоглазый“, который должен был выйти гулять с нами. Он все время молчал, так как с ним никто не говорил». С 27-го новый заместитель коменданта «с добрым лицом, напоминающим художника». После чая приехал «лупоглазый» и записал точную цифру «сколько у кого денег» и взял «лишние деньги от людей для хранения у казначея областного совета». «Пренеприятная история». «За вечерней игрой добрый маленький караульный начальник сидел с нами, следил за игрой и много разговаривал». 30-го – «поганец Авдеев приходил в сад, но держался вдали». 2 мая – «караульный начальник с нами не заговаривал, так как все время кто-нибудь из комиссаров заходил в сад и следил за нами, за ним и за часовым…»
Новый пом. коменданта, с той же Злоказовской фабрики, Мошкин, живший в «доме особого назначения» (Авдеев в доме не жил), – «пьянчуга, воришка», по характеристике некоторых из бывших его подчиненных, может быть, и «шумел» по ночам в комендантской, но сам, «как ни бывал пьян», во внутренние комнаты не ходил и других охранников туда не пускал. Вывод Дитерихса, имевшего в своем распоряжении большой материал, нежели тот, которым мы располагаем в печатном тексте, подтверждается уже тем, что имя Мошкина ни разу не названо в дневнике Николая II. Сам Авдеев, занимавший крайнюю революционную позицию в воспоминаниях, со злобой отзывающийся о Царе перед своими подчиненными и отказывавший на словах всем просьбам заключенных, в действительности держался тактики компромисса – недаром при смене коменданта Царь в конце концов записал: «Жаль Авдеева». Из воспоминаний самого коменданта следует, что он «неоднократно» беседовал с заключенными на политические темы (Наследнику Авдеев дал даже сборник революционных песен). По инициативе коменданта была устроена прачечная для заключенных и приглашен инструктор, обучавший вел. княжон стирать белье… Мы знаем, что по соглашению Деревенко с Авдеевым в середине июня были разрешены приношения продуктами из Новотихвинского монастыря, значительно облегчившие со стороны питания положение заключенных, ибо царский повар Харитонов мог начать непосредственно в доме самостоятельно готовить обед. Все это было разрешено, по словам Авдеева, отнюдь не из сентиментальных соображений человеколюбия, а с задней целью «проследить за намерениями черносотенцев и учинять строгое наблюдение за доставляемым», так как «было видно, что через монастырь хотят иметь связь монархические организации». Исключительно хорошее отношение коменданта и его помощника к послушницам Антонине и Марии, которые по поручению «матушки Августы» приносили из монастыря продукты, объяснялось, очевидно, и экономическими соображениями – «революционная» комендатура, как видно из дневника Царя, широко пользовалась для себя лично из этих доброхотных приношений. Приносили разную провизию – показывали следствию допрошенные послушницы – молоко, яйца, сливки, масло, мясо, колбасу, редис, огурцы, ботвинью, разные печенья (пироги, ватрушки, сухари), орехи. «Как-то сам Авдеев сказал нам, что Император нуждается в табаке. Так он и сказал тогда: “император”. Мы и табаку достали и носили. Все это всегда принимал или Авдеев или его помощник…»
Так протекала монотонная жизнь в «доме особого назначения». Отсутствие внешних впечатлений, однообразие в условиях «тюремного режима» (для того чтобы походило больше на тюрьму, все окна замазали известью – «стало похоже на туман, кот(орый) смотрит в окна»), вероятно, и были причиной, что автор дневника, вопреки обычаю своему, в июне уже стал оставлять некоторые дни без записи. По вечерам развлечением была игра в «безик» и чтение книг из «довольно большой» библиотеки владельца дома. В «революционном» рвении комендант не заметил, что заключенные проявляют «какой-нибудь признак интереса» к книгам. «Единственную книгу, – утверждает Авдеев, – которую можно было видеть у Царя, это “Дом Романовых”, изданную к 300 летию династии». Дневник говорит нам, что Николай II с увлечением читал в это время Салтыкова-Щедрина, с произведениями которого он раньше не был знаком: «Продолжаю читать Салтыкова III том – занимательно и умно» (5 июня). 23 июня: «Сегодня начал VII т. Салтыкова. Очень нравятся мне его повести, рассказы и статьи». «И Мария и я зачитываемся «Войной и Миром» (9 мая). «С большим интересом прочитана была история “Императора Павла” Шильдера» и т.д.
Из обычной колеи повседневного обихода выбивали лишь внешние события, отзвуки которых от времени до времени проникали внутрь Ипатьевского дома. Так, 28 мая (10 июня) отмечено в дневнике: «Внешние отношения… за последние недели… изменились: тюремщики стараются не говорить с нами, как будто им не по себе и чувствуется как бы тревога и опасение чего-то у нас! Непонятно». Через два дня, в день празднования «Вознесения», эта «тревога» выяснилась: «Утром долго, но напрасно ожидали прихода священника для совершения службы… Днем нас почему-то не выпустили в сад. Пришел Авдеев и долго разговаривал с Ев. Сер. (Боткиным). По его словам, он и областной совет опасаются выступления анархистов и поэтому, может быть, нам предстоит скорый отъезд, вероятно, в Москву. Он просил приготовиться к отбытию. Немедленно начали укладываться, но так, чтобы не привлечь внимания чинов караула, что особо просил Авдеев. Около 11 час вечера он вернулся и сказал, что еще останемся несколько дней. Итак, и к 1 июня мы остались по-бивачному, ничего не раскладывая». 1 июня «наконец, после ужина Авдеев, слегка навеселе, объявил Боткину, что анархисты схвачены и что опасность миновала, и наш отъезд отменен! После всех приготовлений даже скучно стало!»
Быков утверждает, что в рядах анархистов и левых с. р., принадлежавших к екатеринбургской организации и не уверенных, что большевики расстреляют Царя, действительно был разработан план нападения на «дом особого назначения» и расстрела «Романовых». Пишет об этом и Авдеев. Быков в своих утверждениях идет дальше и передает со слов Екатеринбургского военного комиссара, ездившего в Москву для выяснения «судьбы Романовых», что в президиуме ВЦИК он встретил представительницу Ц. К. партии левых с. р. Спиридонову, которая настаивала «на выдаче Романовых эсерам для расправы с ними». В этой информации нет ничего невероятного, ибо партия левых с. р. желала быть последовательно революционной и обвиняла большевиков в поссибилизме: «расправа» с бывшим монархом, источником возможной контрреволюции, могла нарушить контакт советской власти с германским правительством и содействовать срыву Брестского мира. Поэтому июньские слухи об убийстве Николая II, дошедшие до Москвы и вызвавшие дипломатическое вмешательство Мирбаха, могли возникнуть вне каких-либо закулисных тактических задач, которые были связаны с убийством в. кн. Михаила. Едва ли было инсценировано беспокойство, проявленное центральной властью, по поводу сведений о гибели Царя «на каком-то разъезде» близ Екатеринбурга. 20 июня председатель екатеринбургского совета получил официальный запрос за подписью управляющего делами совнаркома Бонч-Бруевича, и кроме того, очевидно, по распоряжению центра командующий северноуральским сибирским фронтом Берзин самолично произвел проверку слухов на месте, посетив «жильцов в доме Ипатьева». 27 июня он доносил Совнаркому: «Официально сообщаю, что 21 июня мною с участием членов высшей военной инспекции и военного комиссара уральского военного округа и члена всероссийской следственной комиссии был произведен осмотр, как содержится Николай Романов с семьей, проверка караула и охраны, все члены семьи и сам Николай жив, и все сведения об его убийстве и т.д. провокация» (донесение Берзина приведено у Дитерихса). Отметил посещение «комиссаров из Петрограда» и царский дневник, отнеся это посещение на 22 е.
Через десять дней – 21 июня ст. ст. – в «доме особого назначения» «внезапно» произошла радикальная перемена: старая комендатура в лице Авдеева и Мошкина была отстранена, внутренняя стража заменена другой – людьми интернационального облика из «амерканской гостиницы», т.е. местной Чрез. Комиссии, которая находилась в ведении комиссара юстиции Юровского. Фактически комендантом «дома особого назначения» сделался Юровский, а его помощник Никулин заменил арестованного Мошкина[412]. Для следствия не было сомнения в том, что мера эта была принята в соответствии с осуществлением заранее обдуманного плана – 21-го была дата, когда приступили к конкретной подготовке убийства. По вехам, установленным сибирским следствием, пошли и все остальные, писавшие об екатеринбургской трагедии. «Жильцы дома Ипатьева», не догадывавшиеся о предуготованной им судьбе, по-иному объяснили происшедшую перемену. Данные, имеющиеся в дневнике Царя, заставляют с осторожностью подойти к установленной следствием версии, которая явно требует некоторых поправок. 21-го в дневнике значится: «Сегодня произошла смена коменданта – во время обеда пришли Белобородов и др. и объявили, что вместо Авдеева назначен тот, которого мы принимали за доктора, – Юровский[413]. Днем до чая он с своим помощником составлял опись золотых вещей – наших и детей; большую часть (кольца, браслеты и пр.) он взял с собой. Объяснял тем, что случилась неприятная история в нашем доме, упомянул о пропаже наших предметов. Так что убеждение, о котором я писал 28 мая, подтвердилось. Жаль Авдеева, но он виноват в том, что не удержал своих людей от воровства из сундуков в сарае» [414]. На другой день Юровский «принес ящик со всеми взятыми драгоценностями, просил проверить содержимое и при нас запечатал его, оставив у нас на хранение». «Юровский и его помощник, – гласит запись 23 июня, – начинают понимать, какого рода люди окружали и охраняли нас, обворовывая нас. Не говоря об имуществе – они даже удерживали себе большую часть из приносимых припасов из женского монастыря. Только теперь, после новой перемены, мы узнали об этом, потому что все количество провианта стало попадать на кухню…»
«Наша жизнь нисколько не изменилась при Юровском», – говорит запись 25 июня (8 июля). Все эти записи устанавливают один несомненный факт, что история с кражей не была выдумана «советскими главарями» для того, чтобы прикрыть перемену, которая должна была произойти в «доме особого назначения». Конечно, не сама по себе кража «какого-то золотого крестика», как выражается Дитерихс[415], объясняет перемену 4 июля, а опасность, что разложившаяся стража может оказаться ненадежной и легко подкупной в критические дни, которые начинал переживать Екатеринбург.
Глава седьмая УБИЙЦЫ
1. Ночь ужаса
Мы не будем воспроизводить подробно, по данным следствия, позорного зрелища бойни беззащитных людей, которую устроили екатеринбургские фанатики в ночь с 16 на 17 июля в подвале дома Ипатьева. Эту кошмарную потаенную расправу с царской семьей и с близкими ей людьми могли совершить лишь те, кто в момент своего действия потеряли человеческий облик. Безобразная обстановка, в которой совершен был «революционный» акт, не дает возможности даже поставить вопрос: «оправдает ли история такое убийство?» Такой вопрос впоследствии поставил себе небезызвестный Беседовский, слушая в Варшаве пьяную исповедь полпреда Войкова о его участии в екатеринбургском «историческом акте». Уже тогда Беседовский, состоявший еще в рядах ответственных большевистских деятелей, не мог, по его словам, отрешиться от тягостного впечатления подавленности, которую навел на него рассказ убийцы, ибо ничего героического не было в «работе мясников».
Скрупулезная следовательская работа обрисовала в деталях почти исчерпывающе кровавые сцены в ипатьевском подвале и последующее сожжение останков расстрелянных в старых рудниковых шахтах урочища «Четырех братьев». Сенсационная тема вызвала за истекшие годы многочисленные отклики всякого рода прямых и косвенных свидетелей екатеринбургской драмы: то были преимущественно фантастические измышления – разбираться в них большого исторического смысла нет. К категории таких сведений надлежит отнести сообщение знаменитого в своем роде иеромонаха Иллиодора, напечатанное первоначально в одном из американских журналов и обошедшее эмигрантскую печать. Правдоподобия, которое усмотрели в нем (в частности «Последн. Новости» Милюкова), там нет – начиная от того момента, как Иллиодор, случайно оказавшийся в «Святую пятницу» 18 г. проездом из Владивостока в Екатеринбурге, посетил 3 мая по приглашению «красного коменданта» Войкова жильцов Дома Ипатьева. «Комендантом» Ипатьевского дома Войков никогда не был. Совершенно невероятно, чтобы дневник Царя не отметил столь необычайного визита со стороны – необычайного не только в единообразном обиходе екатеринбургского «тюремного режима», но и единственного за все время сибирского пребывания; визит Иллиодора должен был произвести тем большее впечатление, что бывший герой царицынской эпопеи будто бы напомнил Ал. Фед. страшное пророчество местной юродивой и ясновидящей Марфы о гибели всей царской семьи[416]. Войков, не открывая полностью своих карт перед Иллиодором и таинственно заявляя, что Романовы, которых хотят похитить, отсюда живыми не выйдут, желал, чтобы Иллиодор засвидетельствовал, что он видел в заключении подлинного Царя и тем пресек в будущем возможность самозванства[417]. Иллиодор далее рассказывал со слов Гусевой, как Войков осуществил свой план, – Гусева все детали знала от своего любовника красноармейца «Анатолия», принимавшего якобы непосредственное участие в убийстве. Указание на роль Войкова могло бы иметь некоторое значение (официальное следствие не выяснило, кто персонально был вторым членом «следственной комиссии», присутствовавшим в Доме Ипатьева в ночь на 17 июля), если бы «воспоминания» Иллиодора не появились через несколько лет после того, как Беседовским было опубликовано рассказанное ему самим Войковым ночью, под новый 25 й год, после танцевального вечера сотрудников советского посольства в Варшаве.
Как не отнестись к этому рассказу человека, сидевшего с «красными воспаленными глазами», с «мутным взглядом» в обстановке быстро опустошаемой «батареи коньяковых, ликерных бутылок», все же это единственный рассказ, который мы имеем, со стороны непосредственного и ответственного участника екатеринбургских событий. Рассказывая все «строго конфиденциально» (по постановлению политбюро была взята «формальная подписка» молчать о происшедшем), Войков в руках держал «кольцо с рубином, переливающимся цветом крови», – он его взял в Екатеринбурге в Ипатьевском доме после расстрела царского семейства.
Оставим пока в стороне то, что Войков говорил о роли, сыгранной центральной властью в решении судьбы царской семьи – может быть, это самое важное, но как раз здесь возникают и наибольшие сомнения. Первоначально воспроизведем ту часть повествования, где изображается отвратительная сцена в ночь на 17 июля, о которой было «прямо стыдно рассказывать, как все это происходило». При разработке вопроса о «проведении расстрела» в екатеринбургском комитете партии Белобородов предложил «следующий план»: «Инсценировать похищение и увоз семьи, кроме царя, и увезенных тайно расстрелять в лесу, близ Екатеринбурга. Бывшего Царя расстрелять публично, прочитав приговор с мотивировкой расстрела». Однако Голощекин возражал против этого проекта, считая, что инсценировку будет очень трудно скрыть. Он предложил расстрелять всю семью за городом, в лесу, побросав трупы в одну из шахт, объявив о расстреле Царя и о том, что «семья переведена в другое, более надежное место». Тут Войков начал мне рассказывать подробно ход прений в областном комитете партии по этому вопросу. Он лично выступал против обоих проектов, предлагая вывести царское семейство до ближайшей полноводной реки и, расстреляв, потопить в реке, привязав гири к телам. Он считал, что его проект был самым «чистым»: расстрел на берегу реки с прочтением приговора и затем «погребение тел с погружением в воду». Войков считал, что такой способ «погребения» явился бы вполне нормальным и не дискредитирующим проведенное в жизнь революционное мероприятие. В результате прений областной комитет принял постановление о расстреле царской семьи в Доме Ипатьева и о последующем уничтожении трупов. В этом постановлении указывалось также, что состоявший при царской семьи доктор, повар, лакей, горничная и мальчик-поваренок «обрекли себя к смерти и подлежат расстрелу вместе с семьей». Выполнение постановления поручалось Юровскому, коменданту Ипатьевского дома. При выполнении должен был присутствовать в качестве делегата областного комитета Войков. Ему же, как естественнику и химику, поручалось разработать план полного уничтожения трупов. Войкову поручили также прочитать царскому семейству постановление о расстреле, с мотивировкой, состоящей из нескольких строк, и он действительно разучивал это постановление наизусть, чтобы прочитать его возможно более торжественно, считая, что тем самым он войдет в историю как одно из главных действующих лиц этой трагедии. Юровский, однако, желавший также «войти в историю», предупредил Войкова и, сказав несколько слов, начал стрелять. Из-за этого Войков его смертельно возненавидел и отзывался о нем всегда, как о «скотине, мяснике, идиоте» и т.п. Вопрос о том, каким оружием действовать при расстреле, также подвергся тщательному обсуждению. Решили расстреливать из револьверов, так как ружейные залпы были бы далеко слышны и привлекли бы внимание жителей Екатеринбурга. Для расстрела Войков приготовил свой маузер, колибра 7.65. Рассказывая об этом, он вынул из кармана и показал мне этот маузер. Такой же маузер был, по его словам, и у Юровского. Перейдя к описанию самой обстановки, Войков утверждал, что Юровский так хотел поскорее закончить убийство, что очень торопился и из-за этого превратил «торжественный исторический акт» в работу мясников. Тут же Войков добавил, что решение пощадить мальчика-поваренка было принято Юровским по инициативе Войкова и с большой неохотой. Юровскому, при его жестокости, было жалко расставаться с одной из жертв.
В ночь под 17-е июля Войков явился в Дом Ипатьева в 2 часа ночи вместе с председателем Чрезвычайной комиссии Екатеринбурга. Юровский доложил им, что царская семья и все остальные уже разбужены и приглашены сойти вниз в полуподвальную комнату, откуда должна произойти их дальнейшая отправка. Им объявлено, что в Екатеринбурге тревожное настроение, с часа на час ожидается нападение на Ипатьевский дом и что поэтому необходимо для безопасности сойти в полуподвальную комнату. Царское семейство сошло вниз в 2 час. 45 мин (Войков смотрел на свои часы). Юровский, Войков, председатель Екатеринбургской чеки и латыши из чеки расположились у дверей… Члены царской семьи имели спокойный вид. Они, видимо, уже привыкли к подобного рода ночным тревогам и частым перемещениям. Часть из них сидела на стульях, подложив под сиденья подушки, часть же стояла. Бывший Царь подошел несколько вперед по направлению к Юровскому, которого он считал начальником всех собравшихся, и, обращаясь к нему, спокойно сказал: «Вот мы и собрались, теперь что же будем делать?» В этот момент Войков сделал шаг вперед и хотел прочитать постановление Уральского областного совета, но Юровский предупредил его. Он подошел совсем близко к Царю и сказал: «Николай Александрович, по постановлению Уральского областного комитета вы будете расстреляны с вашей семьей». Эта фраза явилась настолько неожиданной для Царя, что он совершенно машинально сказал «Что?» и, хлопнув каблуком, повернулся в сторону семьи, протянув к ним руки. В эту минуту Юровский выстрелил в него почти в упор несколько раз, и он сразу же упал. Почти одновременно начали стрелять все остальные, и расстреливаемые падали один за другим, за исключением горничной и дочерей царя. Дочери продолжали стоять, наполняя комнату ужасными воплями предсмертного отчаяния, причем пули отскакивали от них. Юровский, Войков и часть латышей подбежали к ним поближе и стали расстреливать в упор, в голову. Как оказалось впоследствии, пули отскакивали от дочерей бывшего Царя по той причине, что в лифчиках у них были зашиты брильянты, не пропускавшие пуль. Когда все стихло, Юровский, Войков и двое латышей осматривали расстрелянных, выпустив в некоторых из них еще несколько пуль или протыкая штыками двух принесенных из комендантской комнаты винтовок. Войков рассказал мне, что это была ужасная картина. Трупы лежали на полу в кошмарных позах с обезображенными от ужаса и крови лицами. Юровский этим, однако, не смущался. Может быть, вследствие своей фельдшерской специальности и привычки к крови, он хладнокровно осматривал трупы и снимал с них все драгоценности. Войков также начал снимать кольца с пальцев, но, когда он притронулся к одной из царских дочерей, повернув ее на спину, кровь хлынула у нее изо рта и послышался при этом какой-то странный звук. На Войкова это произвело такое впечатление, что он отошел совершенно в сторону.
Через короткое время после убийства трупы убитых стали выносить через двор к грузовому автомобилю, стоявшему у подъезда. Сложив трупы в автомобиль, их повезли за город на заранее приготовленное место у одной из шахт. Юровский ехал с автомобилем. Войков же остался в городе, так как он должен был приготовить все необходимое для уничтожения трупов. Для этой работы были выделены 15 ответственных работников Екатеринбургской и Верхне-Исетской партийных организаций. Они были снабжены новыми остроконечными топорами, такими, какими пользуются в мясных лавках для разрубания туш. Помимо того Войков приготовил серную кислоту и бензин. Уничтожение трупов началось на следующий же день и велось Юровским под руководством Войкова и наблюдением Голощекина и Белобородова, несколько раз приезжавших из Екатеринбурга в лес. Самая тяжелая работа состояла в разрубании трупов. Войков вспомнил эту картину с невольной дрожью. Он говорил, что когда эта работа была закончена, возле шахт лежала громадная кровавая масса человеческих обрубков, рук, ног, туловищ и голов. Эту кровавую массу поливали бензином и серной кислотой и тут же жгли двое суток подряд. Взятых запасов бензина и серной кислоты не хватило. Пришлось несколько раз подвозить из Екатеринбурга новые запасы и сидеть все время в атмосфере горелого человеческого мяса, в дыму, пахнувшем кровью…
«Это была ужасная картина, – закончил Войков. – Мы все, участники сожжения трупов, были прямо-таки подавлены этим кошмаром. Даже Юровский и тот под конец не вытерпел и сказал, что еще таких несколько дней, и он сошел бы с ума[418]. Под конец мы стали торопиться. Сгребя в кучу все, что осталось от сожженных остатков расстрелянных, бросили в шахту несколько ручных гранат, чтобы пробить в ней никогда не тающий лед, и побросали в образовавшееся отверстие кучу обожженных костей. Затем мы снова бросили с десяток ручных гранат, чтобы разбросать эти кости основательнее, а наверху на площадке возле шахты мы перекопали землю и забросали ее листьями и мхом, чтобы скрыть следы костра…»
Беседовский «сидел, подавленный рассказом Войкова». Таково было его непосредственное впечатление. Но и теперь, через много лет, с чувством только морального ужаса перелистываешь страницы зафиксированной в воспоминаниях Беседовского ночной беседы в Варшавском полпредстве, которая воспроизведена им, очевидно, не без влияния уже опубликованного текста дознания следователя Соколова.
Мы повторяем описание, как единственный рассказ непосредственного убийцы, хотя и дошедший до нас через вторые руки[419].
Умом понять не всегда возможно действия екатеринбургских палачей. Почему, обсуждая разные проекты сокрытия следов убийств, они остановились на сложных манипуляциях в заброшенных шахтах «Ганиной ямы» в урочище «Четырех братьев»? Не могли же организаторы убийства в действительности думать, что таким путем они добьются того, что мир никогда не узнает, что они сделали с царской семьей? – так будто бы болтал еще в Екатеринбурге в советском дамском обществе будущий посол в Варшаве. Еще меньше логики в версии, что они полагали избежать появления самозванцев, ибо таинственная обстановка вокруг урочища «Четырех братьев» должна была лишь создать атмосферу легенд и мифов. «Решения уничтожить трупы были приняты в связи с ожидаемой сдачей Екатеринбурга, чтобы не дать в руки контрреволюционеров возможности с “мощами” бывшего Царя играть на темноте и невежестве народных масс», – пишет советский историк «последних дней Романовых». И это натянутое объяснение «предусмотрительности» екатеринбургских политиков явно не придумано. Может быть, главный стимул, толкавший на те или иные решения, лежал в плоскости грубого инстинкта – безотчетного страха находившихся в состоянии психоза людей, в подсознании ощущавших, что творят они злое дело. Это была обыкновенная и всегда довольно элементарная психология преступников. «Цареубийство для какой бы то ни было цели всегда народу кажется преступлением», – сказал декабрист Рылеев, один из тираноборцев начала прошлого столетия и основоположник вековой борьбы за политическую свободу в России. Если русская действительность и в особенности действительность революционного угара могла, допустим, примирить народное сознание с «цареубийством» при соблюдении «традиционно-исторического церемониала» внешней формы судебной Немезиды, то омерзительная сцена, разыгравшаяся в подвале «дома особого назначения», гибель детей и тех, кто вместе с венценосцем сами «обрекли себя на смерть», не могла найти себе никакого морального оправдания. Такой «народный суд» был чужд подлинной народной психологии. Это неизбежно чувствовали екатеринбургские палачи, отсюда их инстинктивные стремления бессмысленно «скрыть следы». Совершенный ими «народный суд», их «предусмотрительность» на время достигли своей цели; «находились даже фантазеры, которые пытались внушить населению, что семью Романовых вместе с Николаем из Екатеринбурга вывезли» (Быков). В самой столице Урала трагедия, происшедшая в особняке на углу Вознесенского пр., «почти в центре города», в первые острые дни прошла незаметно: шум автомобиля заглушал стрельбу в подвале, а стража «еще два дня спустя аккуратно выходила на смену на наружные посты». А потом началось поспешное бегство из оставляемого Екатеринбурга: 25-го он был взят чехословаками и русскими «белогвардейцами».
Урал сделался «могилой» не только царской семьи и погибших вместе с ней в ночь на 17 июля «приближенных»: Боткина, Демидовой, Труппа и Харитонова. Погибли, за исключением Чемодурова, все те, кто были вывезены Яковлевым из Тобольска (Нагорный, Седнев, Долгорукий), и все те, кто при переезде остальных членов семьи в Екатеринбург были не допущены в «дом особого назначения» и попали в тюрьму (Татищев, Гендрикова, Шнейдер) – одному Войкову случайно удалось бежать на самом месте из-под расстрела (22 августа в Перми).
За страшной ночью на 17 июля последовало почти столь же гадкое и безобразное в ночь 18-го в Алапаевске, куда переселены были на жительство в. кн. Елиз. Фед. с двумя сестрами московской Марфо-Маршнской Общины, в. кн. Сергий Мих., сыновья в. кн. Кон. Конст. – Игорь, Иоанн и Константин, кн. В. Палей и их служители. Они помещались на краю города в здании «Напольной школы» под охраной караула из 6 красноармейцев и пользовались относительной свободой, работали в огороде, могли гулять в прилегающем поле и ходить в церковь. 21 июня жизнь заключенных резко изменилась: удалены были все служащие за исключением «сестры» Яковлевой при Елиз. Фед. и слуги Серг. Мих. – Ремезы, конфисковано имущество и установлен «тюремный режим». Впрочем, этот «тюремный режим» под наблюдением алапаевского исполкома не был слишком строг и не помешал Серг. Мих. уведомить брата Николая в Вологде о своем аресте иносказательной телеграммой: «Салуэ м. Копре э ле Пер Лустре», что означало, что все они посажены в тюрьму и что письма подвергаются перлюстрации… Одновременно Серг. Мих. принес жалобу в областной совет, и из Екатеринбурга пришел ответ за подписью Белоборо-дова, что «заключение является предупредительной мерой против побега ввиду исчезновения Михаила в Перми».
17 июля в школу прибыл чекист Старцев с группой «большевиков», сменил красноармейскую стражу и заявил, что все арестованные будут ночью переведены в Верхне-Спилченский завод. Ночью был инсценирован побег заключенных. Около здания школы послышались взрывы гранат и ружейные выстрелы. Были по тревоге вызваны из казарм красноармейцы, рассыпаны цепью около школы, но оказалось, что «белогвардейцы увезли на аэроплане» заключенных. Рано утром алапаевский исполком телеграфировал в Екатеринбург, что «банды неизвестных людей напали на школу. Князьям и прислуге удалось бежать в неизвестном направлении. Когда прибыл отряд красноармейцев, банды бежали по направлению к лесу. Задержать не удалось. Розыск продолжается». Аналогичная телеграмма была послана Белобородовым в Москву и Петербург и напечатана в пермских «Известиях» [420].
Свидетели впоследствии рассказали, что через несколько дней в городе стали говорить, что комиссары обманывают народ, сочинив басни о похищении князей, а что на самом деле князья ими убиты. Характерно, что в официальной телеграмме о похищении Елиз. Фед. не было сказано. Народная молва целиком подтвердилась: тела всех заключенных в «Напольной школе» были обнаружены в глубине одной из старых шахт местного рудника. По медицинско-полицейскому осмотру трупов было установлено, что увезенные были «зверски» убиты, так как за исключением Серг. Мих., на теле которого были обнаружены огнестрельные поранения, все остальные были брошены в шахту живыми – затем шахта была взорвана гранатами.
Кто совершил это преступление? Следствие ответило: екатеринбургские и алапаевские убийства – «продукт одной воли, одних лиц». Соколов цитирует показание арестованного чекиста Старцева, заявившего, что алапаевские убийства произошли «по приказанию Екатеринбурга» и что для руководства ими оттуда призжал специально Сафаров, член Уральского областного совета и редактор «Уральского Рабочего».
Ген. Дитерихс ссылается лишь на соответствующую телеграмму (но не приводит ее) из Екатеринбурга за подписью Сафарова, которую получил председатель алапаевского исполкома, – телеграмма эта будто бы гласила: «Ликвидируйте, согласно выработанному плану. Подробности нарочным» [421]. Возможно, однако, что алапаевская драма не связана непосредственно с драмой екатеринбургской или связана лишь косвенно – территорией, временем и только отчасти лицами. И у Соколова, и у Дитерихса приведен один важный документ, разобрать который в деталях нам еще предстоит. Он был оставлен среди других бежавшими «в панике» из Екатеринбурга большевицкими властями. Это подлинник телеграфной ленты переговоров 20 июля председателя ВЦИКА с неуказанным в ленте лицом Екатеринбурга. По мнению Соколова, это был Голощекин, по мнению Дитерихса – Белобородов. В конце концов последнее не важно – оба были связаны с центром и занимали ответственные посты. Но Соколов отбросил начало телеграфной ленты, имевшее непосредственное отношение к событиям в Алапаевске. Беседа Москвы и Екатеринбурга начинается с запроса Свердлова: «Прежде всего сообщи, работа Алапаевска дело рук “Комисл” или нет?» Ответ: «Сейчас об этом ничего не известно. Производится расследование». Свердлов: «Необходимо немедленно запросить Мотовилиху и Пермь. Примите меры скорейшему оповещению нас». Этот разговор как будто бы не позволяет связать непосредственными узами события в Екатеринбурге с алапаевским происшествием. Загадка лежит в особой деятельности «Комисл» – партийной следственной комиссии, заседавшей в Перми и состоявшей из левых элементов коммунистической партии. К ней должен был быть близок Сафаров. Участник этой пермской комиссии за месяц перед тем в ночь с 12-го на 13 июня устроил тайное похищение в. кн. Михаила – как прообраз того, что совершилось 18 июля в Алапаевске. По этому адресу и направляет внимание своего собеседника Свердлов, знавший, очевидно, подлинную подоплеку пермского «побега».
Обратимся и мы к событию, происшедшему в Перми и так тесно связанному с екатеринбургской и алапаевской драмами.
2. «Пермское злодеяние»
Пермского дела сибирское следствие коснулось лишь слегка. На основании рассказа камердинера Императрицы Волкова, оказавшегося в заключении в Перми в одной тюрьме с камердинером в. кн. Михаила Челышевым[422], Соколов восстановил более или менее картину увоза ночью на 13 июня из «Королевских Номеров» великого князя и секретаря его Джонсона и организации за ними фиктивной «погони». По данным расследования Соколова, в. кн. Михаил и Джонсон увезены были «пермскими чекистами» на соседний с Пермью Мотовилихинский завод, где и были убиты (тела их были «там же, видимо, сожжены»). После этого был распространен слух, что великий князь увезен «монархистами». В «Пермских Известиях» напечатано было объявление: «В ночь на 31 мая организованная банда белогвардейцев с поддельными мандатами явилась в гостиницу, где содержался Михаил Романов и его секретарь Джонсон, и похитила их оттуда, увезя в неизвестном направлении. Посланная в ту же ночь погоня не достигла никаких результатов. Поиски продолжаются».
«Пермское злодеяние» подробно рассказано Ганом (Гутманом) на основании официальных документов и показаний свидетелей-очевидцев, опрошенных в разное время военными властями, прокуратурой и лично автором («Возрождение», январь 32 г.). «Все свидетельства, – говорит автор, – мной тщательно проверены». К сожалению однако, работа Гана не стоит по своим исследовательским методам на должной высоте; весьма не отчетливое использование документов, сливающее личное толкование с самим текстом документа, совершенно обесценивает анализ, который делает автор, а главное, за документальные данные подчас выдаются свидетельские предположения, распространенные слухи и собственные догадки.
На основании свидетельских показаний можно, пожалуй, установить с очевидностью, что в. кн. Михаил Александрович и Джонсон были убиты во время обстрела со стороны «погони» теми людьми, которые их увезли, и что тело Джонсона тут же в лесу было закопано, а труп Михаила Александровича отвезен на Мотовилихинский завод и сожжен в плавильной печи. С несомненностью явствует и то, что всем предприятием руководил председатель местного областного комитета, «левый» коммунист Мясников, будущий возглавитель так называемой «рабочей оппозиции». Он сам в этом признается в своей оппозиционной брошюре (21 г.): «Если я хожу на воле, то потому, что я коммунист пятнадцать лет… и ко всему тому меня знает рабочая масса, а если бы этого не было… где был бы? В Чеке или больше того: меня бы «бежали», как некогда я «бежал» Михаила Романова, как «бежали» Розу Люксембург и Либкнехта».
Ган категорически утверждает, что «с первых чисел мая (ст. ст.) Мясников находился в усиленной переписке с Москвой по поводу судьбы в. кн. Михаила Александровича. Писал Свердлов. На некоторых письмах Свердлова были пометки и поправки Ленина. Московские инструкции давали Мясникову полную свободу действия в выборе времени и формы уничтожения великого князя, но ставили единственное требование: убийство должно было быть совершено в полной тайне, а главное – оставить в населении впечатление, что великий князь бежал…» Источники, откуда заимствовал автор свои сведния (столь точные, что он знал даже о «пометках» и «поправках» Ленина в интимных письмах Свердлова Мясникову), не указаны. Вероятно, из допросов местных большевиков, причастных к Ч. К. Так, приходится предположить на основании указаний, взятых из показаний, неопределенных по месту и времени, некоего Сыромятникова: «Нам было известно, что центр стоит за ликвидацию Романова не в официальном порядке и за уничтожение трупов царских особ». О том, что Мясников «непосредственно сносился с Москвой», заявляет и другой чекист, Бородулин.
Должно отметить, что в изложении Гана до чрезвычайности сгущены краски в описании той политической обстановки, которая наблюдалась в Перми в мае. Иногда здесь попадаются ссылки на свидетельские показания, хронологически явно ошибочные для того времени: «Загородная роща завалена трупами расстрелянных», – говорил владелец магазина на Сибирской улице Назовский, убеждавший вел. кн. Михаила бежать из Перми; другой владелец ювелирного магазина Курумков в показаниях, данных в Перми в 22 г., тоже подтверждал, что «в начале мая свирепствовала Чека». Хотя пароль «Да здравствует красный террор» был дан Ц. К. партии большевиков еще после первого покушения на Ленина 10 января, массовых расправ в этом смысле до сентября не было и никаких «сотен людей» в Перми тогда еще «ежедневно» не гибло в застенках Ч. К. Может быть, фактический «начальник пермского края» Мясников и был неофициальным главой местной Ч. К.; может быть, он действительно по целым ночам просиживал в Ч. К. и сам производил допросы, желая уничтожить «весь буржуазный класс» и показать другим, как делается революция! По утверждению Бородулина, ни один смертный приговор не был выполнен без санкции Мясникова, он самолично расстреливал людей, за которыми сам же приходил ночью в тюрьму и которых вызывал по списку. Если все это было, то это было уже в дни «красного террора», последовавшего в сентябре после покушения на Ленина. За Михаилом Александровичем по предписанию Ленина и Свердлова, рассказывает Ган, был установлен бдительный надзор из надежных людей «под личной ответственностью председателя совдепа». По словам советского исследователя Быкова, местный исполком снял с себя перед центром ответственность за «целость Романова», находившегося под гласным надзором милиции, и по предложению Петрограда, т.е. Урицкого, надзор был специально поручен Губерн. Чр. Комиссии, «куда Михаил и ходил для отметки в установленные дни». Мясников мог иметь «верховный надзор» за выполнением этой инструкции. Однако несмотря на постоянное дежурство в доме[423] и около дома «трех чекистов», великий князь в мае свободно гулял по городу, появлялся на сенном базаре, «обходил лавки и мужицкие подводы», беседовал со встречными. В мае приезжала в Пермь жена Михаила Александровича гр. Брасова. Доступ к нему фактически не был затруднен, как засвидетельствовал Яблоновский (Потресов), посетивший Пермь за две недели до «похищения». Одним словом, несмотря на самый бдительный надзор, Михаил Александрович почти накануне своей гибели легко мог скрыться из Перми, если бы того пожелал.
Итак, Мясникову была предоставлена будто бы «полная свобода действия». Оставалось найти какой-нибудь предлог для выполнения плана. Этот предлог был дан выступлением в двадцатых числах мая чехословаков на ст. Пенза и одновременно в Челябинске… Хотя до Перми было еще далеко, но Мясникову этого факта было достаточно, чтобы «начать действовать». «И он очень торопил Москву…» «Между 24 и 27 мая председатель пермского совета получил приказ, подписанный Лениным и Свердловым, ликвидировать вел. кн. Михаила Александровича и его секретаря Джонсона». Осуществление приказа возлагалось на Мясникова. Столь определенное утверждение вызывает большие сомнения. С начала мая ведется «секретная» переписка с Мясниковым по партийной линии, и вдруг официальный приказ по советской уже линии на имя «председателя совдепа» за столь ответственными подписями, как председатель Совнаркома и ВЦИК! Напрасно, однако, думать, что Ленин и Свердлов действительно оставили для истории столь убийственный для них документ – его, конечно, нет в тексте Гана. Но зато легко установить, каким путем расследовавший «пермское злодеяние» пришел к такому выводу. В Омске 12 февраля 19 г. был допрошен телеграфный чиновник пермской почтово-телеграфной конторы Белкин, который показал (беру текст, как он воспроизведен у Гана): «Я в этот день (27 мая) дежурил на прямом проводе. Часов в шесть пришел в контору Мясников и сказал, что ожидает телеграмму из Москвы. В этот момент началась передача депеши. Подробностей не помню, но речь шла об утверждении плана и полномочии Мясникова. Подписали депешу Свердлов и Горбунов. Мясников приказал мне отдать ему телеграфную ленту, что я и исполнил».
По свидетельству Белкина, телеграмма была за подписью двух официальных лиц – председателя ВЦИК и секретаря Совнаркома, т.е. секрет еще больше расширялся и становился официальным правительственным актом. Невольно приходится заподозрить, что «план» не мог касаться убийства вел. кн. Михаила, которое заранее намеревались скрыть. По «плану», разработанному Мясниковым, предполагалось, что «в Пермь будет послана тройка верных людей, которых там никто не знает. Они явятся к вел. князю в качестве мнимых посланцев от монархистов-заговорщиков якобы для того, чтобы спасти его и вывезти на лошадях через Сибирь в Японию. Как только беглецы выйдут за город, начнется погоня, беглецы кинутся в лес, и там они будут пристрелены». Исследователь должен был обладать материалом большой секретности для того, чтобы начертать такие подробности. Он знает даже, что Москва (куда план, очевидно, был предварительно сообщен) долго колебалась: убить ли Джонсона? Ленина пугала перспектива угроз Англии. Предполагалось первоначально только ранить его при погоне и оставить у него впечатление неудавшегося побега, но потом мысль эта была оставлена. Решили прикончить и его. Автор, как всегда, не вскрывает источников, откуда он мог извлечь детали секретных обсуждений. Можно найти намек, неопределенный и необъясненный – как будто бы в его распоряжении был дневник самого Мясникова. Он говорит о какой то «исповеди», сделанной Мясниковым «через несколько дней после убийства». Вот эта «маленькая страничка»: «День выдался удивительно теплый и солнечный, какие бывают редко на Каме в это время. День этот казался мне буквально целой вечностью. Ежеминутно я вынимал часы, меня сильно лихорадило, не помогла и водка. Моментами меня брали сомнения: зачем нужна была вся эта церемония с инсценировкой побега, почему надо делать исключения для Романова, затрачивать столько сил и труда, да еще рискуя провалиться, когда можно было провести это дело обычным путем через аппарат Чеки, поступить так, как мы поступали со всеми буржуями. В пермской тюрьме сидят несколько сот офицеров, купцов и священников, которым не трудно пришить дело и заодно с ними покончить. Я роптал на Москву, все еще продолжающую непонятную мне политику, которую я считал лишним сентиментализмом. Во время революции надо рубить». Выходит так, что весь «план» разработан был не Мясниковым, а «Москвой». Трудно отрешиться от представления, что все это домысел и что «исповедь» обычная фальсификация, порожденная богатым воображением исследователя, сумевшего из слухов и туманных намеков арестованных чекистов воссоздать исторический эпизод в формах уже фантастических.
Вернемся, однако, к прерванному изложению исследователя «пермского злодеяния». На следующий день после получения телеграммы из Москвы, окончательно санкционировавшей предстоящую расправу с вел. кн. Михаилом, в Пермь прибыла командированная из Екатеринбурга тройка. Она была снабжена мандатом Белобородова и Войкова. В мандате рекомендовалось оказывать товарищам Корсуновскому, Лушкину и Парфенову содействие в возложенной на них «чрезвычайной миссии». Перечисленные лица были как раз теми людьми, которые, по изысканиям Гана, помогали Мясникову произвести «похищение» вел. кн. Михаила[424]. Мы совершенно не можем быть уверены, что «мандат», подписанный Белобородовым и Войковым, реально существовал, что во всяком случае его видели те, кто производил изыскания. Ведь все-таки по меньшей мере странно, что лица, которые должны были из предосторожности скрытно явиться в Пермь и по предписанию из центра совершить потаенное убийство, снабжаются специальным «мандатом» почему-то из Екатеринбурга, со своеобразным предписанием или рекомендацией оказывать «содействие возложенной на них чрезвычайной миссии». Если допустить, что «мандат» действительно существовал, но отнюдь еще не будет доказано, что перечисленные в нем лица и являлись помощниками Мясникова в убийстве, ген. Дитерихс на основании следственного материала, бывшего в его распоряжении, убийцами считал совсем других лиц, а именно членов «мотовилихинской следственной комиссии» – Плещева, Берескова и Жужковича. Если признать реальность «мандата», подписанного председателем екатеринбургского совета и его комиссаром продовольствия и снабжения, то при сопоставлении с телеграммой из центра за подписью Свердлова и Горбунова об утверждении какого-то «плана», о чем говорил пермский телеграфист, приходится еще в большей мере укрепиться в представлении, что в данном случае дело шло совершенно об ином «плане», который вызвал некоторое смущение и в сибирском следствии, именно у Дитерихса.
Припомним, что 4 июля (н. ст.) Белобородов уведомил через Свердлова Голощекина, находившегося в Москве, о смене комендатуры в Доме Ипатьева. Соколов не привел тех слов, какими начиналась телеграмма, сделав в книге, изданной в 21 г., оговорку, что «первая часть текста телеграммы не имеет значения для дела». Дитерихс в своей работе, выпущенной в 22 году, это начало привел: «Сыромолотов как раз поехал для организации дела, согласно указаниям, центра». Из этого Дитерихс делал заключение, что центральной властью было дано в Екатеринбург «распоряжение» подготовить все необходимое для вывоза куда-то царской семьи из этого города. Для организации дела, согласно указаниям центра, и был командирован областной комиссар финансов Сыромолотов; туда же была послана для охранной службы из Екатеринбурга «особо надежная» команда из состава «особого отряда» Голощекина – в Перми формировался «особый поезд». Жильяр спешил сделать заключение, что «в это время убийство царской семьи уже было решено в Москве». Соколов разобрал смысл обменных телеграмм за это время между Москвой и Екатеринбургом и определенно говорил, что речь шла о «вывозе денег из Екатеринбурга в Пермь». Телеграмма из Екатеринбурга за подписью Белобородова и телеграмма Горбунова из Москвы, оказавшаяся в руках следствия, были помечены 26 июня и 8 июля н. ст., т.е. первая телеграмма, сохранившаяся и опубликованная, была послана через две недели после гибели Михаила Александровича. Но эта телеграмма, как видно из ее содержания, не была первой, а завершала собой предварительные переговоры: «Мы уже сообщали, что весь запас золота и платины вывезен отсюда. Два вагона стоят (на) колесах (в) Перми. Просим указать способ хранения на случай поражения советской власти. Мнение облакома партии и обласовета: (в) случае неудачи весь груз похоронить, дабы не оставлять врагам». Какое распоряжение было дано из Москвы, мы не знаем, но 7 июля Белобородов послал Сыромолотову такую телеграмму: «Если поезд Матвеева еще не отправлен, то задержите; если отправлен, примите все меры к тому, чтобы он был задержан в пути и ни в коем случае не следовал (к) ответу, указанному нами. (В) случае ненадежности нового места, поезд вернуть (в) Пермь». Телеграмма эта приведена у Дитерихса (у Соколова ее нет). Дитерихс ее толковал, как отмену первоначального решения вывезти царскую семью из Екатеринбурга. Дитерихс приводит еще дополнительную телеграмму того же Сыромолотова 8 июля: «Если можно заменить безусловно надежными людьми командную охрану поезда, всех сменить, пошлите обратно Екатеринбург…» «Очевидно, – комментирует Ди-терихс, – для новой идеи и эти особые люди понадобились Ис. Голощекину в Екатеринбурге – в период 17 – 19 июля они несли охрану района «Ганиной Ямы», где скрывались тела убитых членов царской семьи». Почему, однако, для ненужного уже поезда «особого назначения» надо было екатеринбургскую стражу заменить «безусловно надежными людьми»! В телеграмме Белобородова 8 июля на имя Горбунова (она имеется у Соколова) разъясняется дело: «Для немедленного ответа. Гусев (из) Петербурга сообщил, что (в) Ярославе восстание белогвардейцев. Поезд наш возвращен обратно в Пермь. Как поступить далее, обсудите (с) Голошекиным». Едва ли подлежит сомнению, что телеграмма Свердлова и Горбунова в Пермь, данная в середине мая (ст. ст.), касается того самого дела, о котором телеграфировал Белобородов, и что екатеринбургские люди, явившиеся с мандатом Белобородова и Войкова, имели прикосновение именно к этому делу: поэтому, вероятно, прибывшие из Екатеринбурга остановились в Перми на поездных путях «около вокзала». Перипетии о золоте и платине и нашли в изложении Гана свой своеобразный отклик и сплелись с тайной убийства вел. кн. Михаила.
По завершении кровавого акта Мясников шифрованной телеграммой уведомил Ленина и Свердлова о выполнении «московской директивы» – сообщил и Белобородову в Екатеринбург. Вновь это лишь догадка того, кто обследовал «пермское злодеяние», – догадка, выданная нам за факт как бы несомненный. На деле все взаимоотношения организаторов убийства с центром пока еще остаются по меньшей мере тайной. Официальная советская историография (она представлена книгой Быкова) стоит на том, что расстрел «Михаила Романова» учинен тайной группой рабочих Мотовилихи под руководством Мясникова[425], не связанной «ни с партийными, ни с советскими организациями» и действовавшей на «собственный страх и риск». Эта группа «с подложными документами Губчека» в ночь с 12 на 13 июня явилась в гостиницу на Сибирской ул. и предъявила М. А. документ о «срочном выезде из Перми». Так как М. А. отказался следовать за ними, то пришлось объявить, что они увезут его силой. Хотя Джонсон не входил «в планы группы», однако, ввиду заявления его, что он последует за М. А., чтобы «не задерживаться в номере, решено было взять его». Арестованных повезли по тракту к Мотовилихе и, свернув в 6 верстах от завода, в лесу расстреляли «Мих. Романова» [426]. После этого, чтобы скрыть следы, телефонировали в милицию и Чр.Ком. об «увозе неизвестными лицами Мих. Романова по направлению Сибирского тракта», т.е. в нанравлении противоположном, чем то было в действительности.
«Похищение это было полной неожиданностью для всех организаций Перми», – заключает Быков. Эта официальная версия заключает в себе меньше фальсификации, чем то хитросплетение, которое мы разбирали выше. Представляется очень правдоподобным, что группа «левых» коммунистов по собственной инициативе предприняла уничтожение главного кандидата на вакантный престол. Писатели антибольшевистского лагеря всегда подчеркивают провокационный характер сообщений тогдашних советских и партийных (большевистских и левоэсеровских) органов печати о готовящейся реставрации с выдвижением на престол Михаила Александровича. В конце мая в связи с началом чехословацкого выступления такие статьи не раз появлялись в уральской прессе – в частности в пермских «Известиях». Поскольку речь шла о конкретном «манифесте», провозглашавшем Михаила «царем», конечно, это была грубая демагогия. Деникин, однако, вспоминает, что, тогдашняя молва действительно настойчиво связывала чехов с именем великого князя» [427]; поскольку речь шла о реставрационных возможностях, поставленных на очередь дня, это, как мы уже видели, до известной степени соответствовало действительности – Михаил Александрович был главным кандидатом – не для немцев и правых, – а для всех конституционных монархистов того времени, т.е. кругов общественно авторитетных. Сам Михаил Александрович был, очевидно, достаточно осведомлен об этих тенденциях и настроениях – по крайней мере кор. Сербская Елена Петровна сообщала своему приближенному Смирнову, что М. А., решительно отказываясь от занятия престола, готов быть «диктатором». Кто знает, не могло ли быть что-нибудь сказано неосторожным конспиратором в каких-либо перехваченных письмах? На этой почве и могла родиться мысль об убийстве того, кто мог явиться реальной опасностью для «революции». Но очень сомнительно, чтобы «тайная группа», возглавляемая Мясниковым, ограничилась лишь рабочими с Мотовилихи и не была ничем связана ни с партийными, ни с советскими организациями, особенно при той роли, какую, по всеобщему мнению, играл Мясников в пермской Ч. К. Чекист Бородулин показывал, что в «тайну великого князя» не был посвящен даже председатель Ч. К. [428]. По неисповедимым путям чекистское око оказалось в нитях, когда ночью, как утверждает официальная версия, или под вечер, по версии свидетелей, в «Королевские номера» явились «какие-то неизвестные люди и увезли Михаила Романова». Несомненно, в последних числах мая в связи с внешними событиями наблюдение над «Королевскими номерами» должно было усилиться. В ночь на 13 июня внешний чекистский надзор отсутствует – так следует из показаний всех решительно свидетелей. Одно это уже заставляет думать, что комедия, разыгранная в «Королевских номерах», была предварительно разработана и подготовлена в недрах Ч. К. Произошло все, может быть, не так грубо, как изображает Ган, ибо в его изложении исчезают все следы какой-либо скрытности – так, Мясников с пьяными, воспаленными глазами «метался по городу как угорелый, отдавая распоряжения»; «к 6 часам вечера была снята внешняя и внутренняя охрана в гостинице; милиция была предупреждена, чтобы она не реагировала ни на какие заявления о налете на гостиницу». В довершение всего, Мясников заранее решил местом трагического конца своего кровавого деяния сделать то «обычное место, где еженощно Ч. К. расстреливает и где заранее были вырыты ямы, которыми можно было… воспользоваться…» С такими целями будто бы была отсрочена на один день назначенная на эту дату казнь 28 человек.
Вероятно, все это было не так, но «выкрасть» кандидата на престол, уже бывшего один день монархом и вверившего судьбу страны Учредительному Собранию, не помешали – это факт.
Шило в мешке утаить было невозможно. Уже на другой день, свидетельствовал позже на столбцах «Руля» один из пермяков, в городе разнеслись слухи, что М. А. обманом увезен с ведома Ч. К. Слухи не могли не дойти до Москвы, если в центре даже и не знали о роли, которую сыграл Мясников (конечно, «под влиянием требований рабочих»), и не получить здесь соответствующего толкования. Осведомленности, впрочем, помогла и болтовня самого пьянствовавшего Мясникова. Бывший секретарь большевистского пермского комитета, Карнаухов, показывал в Екатеринбурге следователю Соколову 2 июля 19 г.: «Пришел как-то в наш комитет чекист Мясников, человек кровожадный, озлобленный, вряд ли нормальный. Он с кем-то разговаривал, и до меня донеслась его фраза: «Дали бы мне Николая, я бы с ним сумел расправиться, как с Михаилом».
3. Московская директива
Между убийством вел. кн. Михаила Александровича и гибелью императора Николая II и его семьи прошел месяц. Лица, обследовавшие екатеринбургскую трагедию, не имели перед собой последующих объяснений большевистских историков о роли, сыгранной центром в кровавых событиях на Урале; они стояли перед несомненным для них фактом убийства всей царской семьи и официальным заявлением советской власти в виде телеграммы «пресс-бюро», напечатанным в московских «Известиях» 19 июля.
Вот оно: «На состоявшемся 18 июля первом заседании президиума ВЦИК советов председатель Свердлов сообщает полученное по прямому проводу сообщение от областного Уральского совета о расстреле бывшего царя Николая Романова. За последние дни столице Красного Урала Екатеринбургу серьезно угрожала опасность приближения чехословацких банд. В то же время был раскрыт заговор контрреволюционеров, имевший целью вырвать из рук Советов коронованного палача. Ввиду всех этих обстоятельств президиум Уральского областного Совета постановил расстрелять Николая Романова, что и было приведено в исполнение. Жена и сын Николая Романова отправлены в надежное место. Документ о раскрытии заговора послан в Москву со специальным курьером». Сделав это сообщение, Свердлов напомнил историю перевода Романова из Тобольска в Екатеринбург, когда была раскрыта такая же организация белогвардейцев в целях устройства побега Романова. За последнее время предполагалось предать бывшего Царя суду за все его преступления против народа. Только разразившиеся сейчас события помешали осуществлению этого суда. Президиум, обсудив все обстоятельства, заставившие областной Уральский Совет принять решение о расстреле Романова, постановил признать решение областного Совета о расстреле Романова правильным. Затем председатель сообщил, что в распоряжении ВЦИК находится сейчас важный материал: документы Николая Романова, его собственноручные дневники, которые он вел до времени казни, дневники его жены, детей, переписка Романовых. Имеются, между прочим, письма «Григория Распутина Романову и его семье, все эти материалы будут разработаны и опубликованы в ближайшее время».
«Свердлов лгал, когда так говорил», – заключает Соколов, ибо уже 17 июля после 9 час веч. на имя Горбунова пришла из Екатеринбурга шифрованная телеграмма Белобородова с сообщением о том, что произошло в Ипатьевском доме. Копия этой телеграммы попала в руки следствия, и надо отдать справедливость Соколову, он проявил большую энергию и искусство для того, чтобы добиться раскрытия смысла телеграммы первостепенной важности для истории екатеринбургской трагедии и обличения лживости официального советского сообщения. В расшифрованном виде телеграмма гласила: «Передайте Свердлову, что все семейство постигла та же участь, что и главу. Официально семья погибнет при эвакуации». Такой текст определенно указывал, что в Москве или заранее уже знали, какая участь должна была постигнуть «главу», или этой телеграмме предшествовала другая, не оставившая следа в екатеринбургских документах, что маловероятно. Телеграмма была послана на имя секретаря Совнаркома Горбунова, следовательно, то, что произошло в «доме особого назначения», не являлось последствием каких-то секретных личных сношений екатеринбургских палачей с председателем ВЦИК. Эта сторона не остановила внимания следователя, его более заинтересовала второстепенная сторона дела – опрометчивое хвастовство Свердлова, заявившего, что в распоряжении президиума ЦИК находятся «важные материалы» в виде собственноручных дневников Царя и его семьи. «Свердлов торжествовал кровавую победу и в радости сердца опрометчиво похвастал тем, чем еще не овладел… Этой своей оплошностью он сам определял свое меето: самого главного среди других соучастников убийства». 18 июля Свердлов «не мог иметь у себя ни дневников, ни писем царской семьи». Эти «ценные документы были отправлены Свердлову с особым курьером. Им был Янкель Юровский, выехавший с ними из Екатеринбурга 19 июля».
Заключение следствия было слишком поспешно и не вытекало из текста сообщения «пресс-бюро»: значительная часть дневника Николая II, переписка (в частности письма Распутина) и пр. до тобольского периода давно уже находились в распоряжении власти, унаследовавшей их от Чрез. След. Комиссии при Временном Правительстве. Следствие в свое распоряжение получило и другой документ – тот разговор Свердлова по прямому проводу 20 июля с неуказанным в ленте лицом из Екатеринбурга, который мы уже цитировали[429]. На вопрос Свердлова: «что у вас слышно», неизвестный отвечал: «Положение на фронте несколько лучше, чем казалось вчера. Выясняется, что противник оголил весь фронт, бросил все силы на Екатеринбург, удержим ли долго Екатеринбург, трудно сказать. Принимаем все меры к удержанию. Все лишнее из Екатеринбурга эвакуировалось. Вчера выехал к вам курьер с интересующими вас документами. Сообщите решение ЦИК и можем ли оповестить население известным вам текстом». Свердлов отвечал: «В заседании президиума ЦИК от 18 постановлено признать решение Ур. Обл. Совдепа правильным. Можете опубликовать свой текст. У нас вчера во всех газетах было помещено соответствующее сообщение. Сейчас послал за точным текстом текста и передам его тебе». Слова вопрошавшего: «можем ли оповестить население известным вам текстом», и ответ Свердлова: «можете опубликовать свой текст» – для всех участников сибирского следствия были решающими – скажем словами Булыгина: Москва заранее знала текст Екатеринбурга[430]. Между тем, если оставаться строго в пределах текста, переданного телеграфной лентой, то толкование может получиться иное. Когда Голощекин или Белобородов спрашивали разрешение на оповещение населения «известным вам текстом», то скорее здесь имелась в виду телеграмма 17 го, где говорилось, что «официально семья погибнет при эвакуации». Ответ Свердлова: «можете опубликовать свой текст», допуская специальное опубликование в Екатеринбурге, отнюдь не санкционировал предложенный проект. Ведь это так ясно при сопоставлении опубликованного в Москве текста с тем, что предполагал Екатеринбург: он уведомлял о гибели «всей семьи», а не только «главы»; в московском тексте категорически заявлялось, что «жена и сын Николая отправлены в надежное место». О дочерях Москва молчала. Московский текст и был воспроизведен в екатеринбургской публикации 23 июля (21-го он был объявлен Голощекиным на митинге).
Мы еще остановимся на том, как центральная власть в течение долгого времени пыталась скрыть факт расправы с семьей Царя, факт, столь осложнявший взаимные отношения с германским правительством в критическое время, которое переживала советская власть. В сущности, впервые пермское, екатеринбургское, алапаевское «злодеяния» раскрыты были в статье Быкова, помещенной в 21 г. в сборнике «Рабочая революция на Урале» областного управления государственного издательства. Отклик этой статьи нашел свое место и в центре, в «Коммунистическом Труде», где «последние дни последнего царя» были перепечатаны. Однако тогда негласно самый сборник изъят был из продажи. В статье Быкова признавалось, что сообщения о похищении, бегстве и увозе членов императорской фамилии не соответствовали действительности – последние все были «уничтожены». Замалчивание этого факта не было, однако, «результатом нерешительности местных советов». Уральские советы – и областной, и пермский, и алапаевский, «действовали смело и определенно, решив уничтожить всех близких к самодержавному престолу». Для всех них «Урал стал могилой».
Таким образом, роль центральной власти в этом изображении сводилась к замалчиванию того, что произошло: советы Урала действовали «на свой страх и риск». Такова основная тенденция очерка Быкова. И лишь в самом конце 25 г. в статье Юренева, появившейся в столичной петроградской «Красной Газете» в виде корреспонденции из Свердловска под заглавием «Новые материалы о расстреле Романовых», установлены были взаимоотношения того времени между Екатеринбургом и Москвой. Одновременно появился отдельным изданием пополненный очерк Быкова[431]. Отношения с центром в статье Юренева излагались так: «В одном из своих заседаний, по словам Быкова, Совет (областной) единодушно высказался за расстрел Николая Романова[432]. Все же большинство Совета не хотело брать на себя ответственность без предварительного переговора по этому вопросу с центром. Решено было вновь командировать в Москву Голощекина для того, чтобы поставить вопрос о судьбе Романова в Ц. К. партии и президиумов ВЦИК. Президиум ВЦИК, – продолжает Быков, – склонялся к необходимости назначения над Николаем Романовым открытого суда. В это время созывался 5 й Всероссийский Съезд Советов. Предполагалось поставить вопрос о судьбе Романова на Съезде – о том, чтобы провести на нем решение о назначении над Романовым гласного суда в Екатеринбурге». Как «главный обвинитель» б. Царя должен был выступить Троцкий. Разговоры о суде в советской среде в это время действительно были, как можно судить, напр., по сообщениям газеты «Анархия» и др.; о решении постановки «царского» процесса, между прочим, говорил Урицкий при допросе 9 июля н. с. гр. Коковцева[433]. Может быть, боевое настроение, создавшееся около съезда с готовившимся выступлением левых с. р., сняло этот вопрос. По утверждению Быкова, вопрос был пересмотрен в ВЦИК в связи с докладом Голощекина о военных действиях на Урале: «Голощекину предложено было ехать в Екатеринбург и в конце июля подготовить сессию суда над Романовыми, на которую и должен был приехать Троцкий». «По приезде из Москвы Голощекиным, числа 12 июля, было созвано собрание Областного Совета, на котором был заслушан доклад об отношении центральной власти к расстрелу Романовых. Областной Совет признал, что суда, как это было намечено Москвой, организовать уже не удастся – фронт был слишком близок, и задержка с судом над Романовым могла вызвать новое осложнение. Решено было запросить командующего фронтом о том, сколько дней продержится Екатеринбург и каково положение фронта. Военное командование сделало в Областном Совете доклад, из которого было видно, что положение чрезвычайно плохое. Чехи уже обошли Екатеринбург с юга и ведут на него наступление с двух сторон. Силы красной армии недостаточны, и падение города можно ждать через три дня. В связи с ним Областной Совет решил Романова расстрелять, не ожидая суда над ним». Под Романовыми, очевидно, надо подразумевать не только семью Царя в узком смысле, но и членов императорской фамилии, находившихся в Алапаевске[434]. Отсюда логически следует сделать заключение, что екатеринбургское и алапаевское убийства связаны, действительно, скорее всего «единой волей».
В приведенной концепции решение о расстреле было принято все-таки самостоятельно. Иную конъюнктуру дает рассказ Войкова, записанный Беседовским и воспроизведенный им в «Путях к Термидору». «Вопрос о расстреле Романовых, – рассказывает Войков, – был поставлен по настоятельному требованию Уральского Областного Совета, в котором я работал в качестве областного комиссара по продовольствию. Уральский Совет категорическим образом настаивал перед Москвой на расстреле Царя, указывая, что уральские рабочие чрезвычайно недовольны оттяжкой приговора и тем обстоятельством, что царская семья живет в Екатеринбурге, «как на даче», в отдельном доме, со всеми удобствами. Центральная Московская власть не хотела сначала расстреливать Царя, имея в виду использовать его и семью для торга с Германией. В Москве думали, что, уступив Романовых Германии, можно будет получить какую-нибудь компенсацию. Особенно надеялись на возможность выторговать уменьшение контрибуции в 300 мил. рублей золотом, наложенной на Россию по Брестскому договору… Некоторые из членов Центрального Комитета, в частности Ленин, возражали также и по принципиальным соображениям против расстрела детей. Ленин указывал, что Великая французская революция казнила короля и королеву, но не тронула детей. Высказывались соображения о том отрицательном впечатлении, которое может призвести за границей, даже в самых радикальных кругах, расстрел царских детей. Но Уральский Областной Совет и Областной Комитет коммунистической партии продолжали решительно требовать расстрела… – я был один из самых ярых сторонников этой меры… Уральский Областной Комитет коммунистической партии поставил на обсуждение вопрос о расстреле и решил его окончательно в положительном духе еще с июля (июня?) 1918 года. При этом ни один из членов областного комитета партии не голосовал против расстрела. Постановление было вынесено о расстреле всей семьи, и ряду ответственных уральских коммунистов было поручено провести утверждение в Москве, в Центральном Комитете коммунистической партии. В этом нам больше всего помогли в Москве два уральских товарища – Свердлов и Крестинский. Они оба сохраняли самые тесные связи с Уралом, и в них мы нашли горячую поддержку в проведении в Центральном Комитете партии постановления Уральского Областного комитета. Провести это постановление оказалось делом не легким, так как часть членов Центрального Комитета продолжала держаться той точки зрения, что Романовы представляют чересчур большой козырь в наших руках для игры с Германией и что поэтому расстаться с этим козырем можно лишь в крайнем случае. Уральцам пришлось прибегнуть тогда к сильно действующему средству. Они заявили, что не ручаются за целость семьи Романовых и за то, что чехи не освободят их в случае дальнейшего своего продвижения на Урал. Последний аргумент подействовал сильнее всего. Все члены Центрального Комитета боялись, чтобы Романов не попал в руки Антанты. Эта перспектива заставила уступить настояниям уральских товарищей. Судьба Царя была решена, была решена и судьба его семейства… Когда решение Центрального Комитета партии сделалось известным в Екатеринбурге (его привез из Москвы Голощекин), Белобородов поставил на обсуждение вопрос о проведении расстрела. Дело в том, что Центральный Комитет партии, вынося постановление о расстреле, предупредил Екатеринбург о необходимости скрыть факт расстрела членов семьи, так как германское правительство настойчиво добивалось освобождения и вывоза в Германию бывшей Царицы, наследника и великих княжон…»
Рассказ Войкова возбуждает некоторые сомнения. Прежде всего, в интересах варшавского полпреда в обстановке того же 25 г. было представить екатеринбургскую бойню не самоличным актом уральцев, а актом, совершенным по решению центра. Если в Москве судьба не только Царя, но и его семьи была решена уже в момент пребывания там Голощекина, становится, однако, совершенно непонятным текст белобородовской телеграммы 17 июля. Очевидно, что-то было не так. Не разъясняет ли загадку сообщение 14 июля в «Известиях» Уральского Совета? Через день после обсуждения в заседании областного Совета (вероятно, его президиума) директив, привезенных Голощекиным, сообщалось: «Вчера председатель Совдепа имел продолжительный разговор по прямому проводу с Москвой с председателем Совнаркома Лениным. Разговор касался военного обзора и охраны б. Царя Николая Романова». Мне думается, что законно будет такое предположение. Директивы, привезенные Голощекиным, были обсуждены в областном партийном комитете (у Войкова все дело решает партийный комитет, и это, конечно, соответствовало действительности: совет являлся лишь демократической декорацией). Эти директивы не заключали в себе еще формулу убийства – не только семьи, но и Царя. Возможно, ставился вопрос и об эвакуации в более безопасное место. Партийный комитет, признав положение в Екатеринбурге угрожающим и весь риск эвакуации в момент, когда чехо-словацкие отряды двигались по соединительной ветви на главную железнодорожную линию Пермь – Екатеринбург и могли отрезать последний путь отступления из Екатеринбурга, принял решение о необходимости «уничтожить» Николая II – об этом шла речь в переговорах по прямому проводу 13 июля. Надо думать, что санкция на это из центра была получена, поэтому так странно на первый взгляд формулирована телеграмма 17 июля – «семью постигла та же участь, что и главу» [435].
Все другие толкования пока приходится признать еще малообоснованными с фактической стороны. Для Соколова Юровский был не только непосредственным руководителем в Екатеринбурге, но он же «разработал в деталях и самый план убийства». Однако пробудили «преступную деятельность Юровского» «какие-то иные люди», в промежуток между 4 – 14 июля, «решив судьбу царской семьи». Центральная роль здесь принадлежит Свердлову, на квартире которого жил Шая Голощекин в дня своего пребывания в Москве. «Только ли вдвоем с Голощекиным Свердлов решил судьбу царской семьи?» – задает вопрос руководитель следствия. Основываясь на разговоре по прямому проводу от 20 июля, где было упомянуто, что «вчера выехал к вам курьер с интересующими вас документами», следователь делал заключение, что «вы» имеет собирательное значение и адресовано не одному Свердлову. «Были и другие лица, решавшие вместе с Свердловым и Голощекиным в Москве судьбу царской семьи. Я их не знаю». Осторожный и вместе с тем крайне искусственный ответ следователя не оправдывается даже теми документами, которые были в его распоряжении, ибо по совокупности всех этих документов совершенно ясно, что переговоры велись не с отдельными лицами персонально, а с представителями правительства, являвшегося синонимом головки партии. Внешняя осторожность Соколова объясняется лишь его юридическим навыком, намеки его ясны, их со всей откровенностью и раскрывает ген. Дитерихс, одержимый навязчивой идеей «революционного Израиля». На сцену выплывает пресловутый полумасонский синедрион. Нашелся «историк», который усмотрел здесь даже злоумышляющую руку русско-американской «ИМКИ».
Нет «Сионских мудрецов» ни в концепции Гутмана, ни в позднейшем построении Керенского. Для того и другого изуверы советской власти, заседавшие в Кремле, – т.е. интернационалисты всех мастей измыслили избиение царского рода… План был выработан в центре и систематически осуществлен в течение лета 18 года[436]. «Нужно было убить так, чтобы произошло в провинции и было выполнено местной властью, якобы без санкции центрального правительства» – так писал Гутман (Ган), посвятивший свой очерк началу осуществления плана, задуманного в центре. Доказательства, приведенные им в силу неудовлетворительности метода работы, не выдерживают прикосновения исторической критики. Закулисная сторона убийства вел. кн. Михаила остается невыясненной, и поэтому весь «московский план», по которому члены б. Императорского дома постепенно доставлялись на Урал в ожидании «сигнала» из центра о расправе с ними, может быть поставлен под сомнение.
То же надо сказать и относительно екатеринбургской трагедии в освещении работы Керенского – последней по времени написания. Автор, очевидно, не знаком ни с отдельным изданием очерка Быкова, ни с повествованием Войкова, изложенным на страницах воспоминаний бежавшего из парижского полпредства советского дипломата. Он опирается главным образом на данные Соколова, но в своих выводах идет дальше руководителя сибирского следствия. Керенский пытается доказать, что в решении Кремля никакой роли не играли фиктивные заговоры в Екатеринбурге, ни тем более выступление чехо-словаков, так как решение Кремля было принято гораздо раньше. Лишь формальная инициатива была представлена совету «красной крепости Урала» – фактически в интимном кругу Ленина была выработана во всех деталях процедура убийства. Под предлогом угрозы со стороны «чехо-словацких» банд Кремль (Свердлов с согласия Ленина) в июне через посредничество Голощекина посылает по прямому проводу свои приказания в Екатеринбург. Как ответ на приказания Керенский рассматривает сообщение Болобородова 4 июля об изменении в охране, находившейся в «доме особого назначения». По соглашению с Москвой или точнее по приказу из Москвы, говорит Керенский, для исполнения функций внутренней охраны вступили люди комиссара местной Ч.К. Юровского. Телеграмма 4-го означала: все готово для убийства, и бесповоротно доказывала, что организаторами и исполнителями екатеринбургского убийства были кремлевские палачи. Здесь Керенский буквально повторяет Жильяра (У Жильяра логически вытекает из ошибки, допущенной им при воспроизведении и толковании организации «дела»). Дальнейшее у Керенского протекает соответственно изложению Соколова – одинаково он толкует и шифрованную телеграмму 17 июля, и разговор по прямому проводу 20 го. Отличие только в том, что к имени Свердлова присоединяется имя Ленина. Как знает Керенский, строго конфиденциальное собрание происходило у Ленина после телеграммы, полученной от Белобородова. Кто на нем, за исключением Ленина и Свердлова, присутствовал, неизвестно, но было решено скрыть истину не только от страны, но и от самого советского правительства. Ленин и Свердлов присутствовали – это точно известно. Откуда? Как всегда бывает в таких случаях, источник остается скрытым. Если все детали убийства были заранее обсуждены, то никакого смущения телеграмма Белобородова не могла вызвать; очевидно, не было надобности и собирать особо секретное совещание. Вероятно, однако, то или иное совещание должно было неизбежно произойти и иметь секретный характер, так как сообщение Белобородова было, очевидно, неожиданным. На нем должен был присутствовать и председатель совнаркома, и председатель ВЦИК. Свердлов, независимо от своего официального поста, всегда был резонатором мнений Ленина, поэтому естественно связать эти два имени, как, напр., они связаны были в период острых партийных споров о «похабном мире». Но при расследовании екатеринбургской трагедии, точнее кремлевского замысла ее подготовки, этой связи придают специфический характер: «План Свердлова» через убийство сделать невозможным «компромисс» с капиталистическим миром превращается в «план и самого Ленина». Можно назвать и третьего, вероятного участника секретного совещания – это Дзержинский… Сперанский, производивший свое самостоятельное изыскание в Екатеринбурге, пришел к выводу, что мысль о ликвидации вышла из головы шефа Ч.К. и им была осуществлена[437].
Трио легко превратить в квартет – припомним, что Войков назвал члена ЦК Крестинского, до войны бывшего главарем екатеринбургских большевиков, при желании и в квинтет – ведь Троцкий был подлинным вдохновителем «Революционного Израиля» (в некоторых повествованиях Троцкий и фигурирует как прямой соучастник кремлевского трио). Можно идти и дальше. Но оставим в стороне подобные изыскания – бесплодные, поскольку не опираются на факты, которые можно установить. Какой же вывод можно сделать? Первый следователь, ведший сибирское расследование, член екатеринбургского окружного суда Сергеев, на мой взгляд, занял правильную позицию: «убийство задумано заранее и выполнено по выработанному плану» – главное руководство принадлежало местным большевистским деятелям. По словам Дитерихса, Сергеев склонен был отрицать инициативу центральной власти. Его добросовестность и нелицеприятие судьи были заподозрены – как видно из сообщения местного прокурора Иорданского, Сергеев обвинялся в сознательном затягивании следствия. Он был заменен Соколовым, проделавшим огромную работу для выяснения обстановки екатеринбургской трагедии. Но основная политическая линия его расследования едва ли была правильна. Можно предполагать, что центр ante factum санкционировал убийство Царя и post factum вынужден был распространить свои санкции и в отношении расправы, постигшей всю семью. Всевластность центра в первые месяцы 18 г. вообще надо признать очень относительной, – лучшей иллюстрацией может служить «Северная коммуна» бывшей столицы, где своевольным сатрапом был Зиновьев, в дни июльского кризиса. В дни убийства гр. Мирбаха, «авантюры левых с. р., «белогвардейских» восстаний и зарождения «восточного фронта» заседавшие в Кремле не чувствовали себя прочно, и в такой обстановке не слишком приходилось одергивать «власть на местах» – особенно в таком щекотливом для большевистских демагогов вопросе, как судьба царствовавшей династии. На уральской периферии, которая в данном случае занимает наше внимание, «левые» коммунисты имели значительное влияние в партийной среде – так, имя председателя областного комитета Белобородова, наряду с именем членов ЦИК Преображенского и Крестинского, стоит под оппозиционным заявлением группы «уральских работников», требовавшей в февральские дни обсуждения вопроса о войне и мире с Германией и немедленного созыва партийной конференции[438]. Друг Белобородова и Голощекина Сафаров, вместе с Лениным прибывший в Россию в «запломбированном вагоне», ставший тов. Председателя екатеринбургского президиума, а на деле считавшийся на Урале как бы негласным «диктатором», был также в рядах «оппозиции». С этими «уральскими работниками» Свердлов, б. член пермского комитета и представитель Урала на решающей апрельской конференции 17 г. в Петербурге, где приехавший из эмиграции Ленин выступил со своими сенсационными «коммунистическими» тезисами, был связан персональными узами на почве старой совместной партийной работы, а не той тактической позицией, которую все они занимали в данный момент, – малоосведомленное в партийных большевистских делах сибирское следствие видимость приняло за сущность. За следствием пошел в своих изысканиях и Коковцев, точка зрения которого близка к положениям, выдвинутым Керенским: Москва заранее избрала местом расправы Екатеринбург, как центр деморализованных рабочих и сосредоточие здесь группы верных своих сотрудников.
Тактика центра в отношении династии – колеблющаяся и двурушническая – конечно, не гарантировала жизнь ни царю, ни вел. кн. Михаилу, ни легитимному наследнику. С известными оговорками можно согласиться с заключительными строками исследования Соколова: «В ходе мировых событий смерть Царя, как прямое последствие лишения его свободы, была неизбежна, и в июле месяце 18 года уже не было силы, которая могла бы предовратить ее». Если не в июле, то в последующие страшные дни кровавого разгула «красного террора» гибель была почти неизбежна, поскольку члены династии оставались во власти разнузданного насилия большевиков. Может быть, был бы созван показательный процесс «народного суда», после которого символически скатилась бы голова «коронованного тирана»; может быть, ликвидация династии произошла бы безгласно в тайных недрах Всер. Чр. Комиссии, но все же, вероятно, общественная летопись не зарегистрировала бы омерзительных форм, в которых произошла расправа в подвале «дома особого назначения», названная Сафаровым на столбцах «Уральского Рабочего» 23 июля со смелостью, граничащей с наглостью, «крайне демокритической».
4. Ожидание мертвецов
Весть об убийстве императора Николая II, конечно, в разных слоях воспринята была неодинаково. И внешнее впечатление от уличной толпы зависело от собственного настроения наблюдателя. «Маленький» Марков в Петербурге видел повсюду «печать отчаяния». Бывший царский министр Коковцев в той же северной столице усмотрел «кровожадность» и одобрение совершенному акту. Садуль, еще не сделавшийся окончательно коммунистом, на московских лицах лишь не увидел сожаления. Может быть, толпа, притихшая под дамокловым мечом «пролетарской диктатуры», отнеслась в общем равнодушно, отчасти подготовленная уже к неизбежности такого конца для главы царствовавшей династии после революции, может быть, еще не верили, несмотря на официальное сообщение, переданное через газеты в виде отчета о заседании ВЦИК, – не верили, потому что уже раз слышали о расстреле. Смерть бывшего Царя действительно впечатления большого внешне тогда не произвела – тем более что дело ограничилось довольно лаконическим сообщением 19 июля. Однако едва ли так же спокойно было воспринято известие из Екатеринбурга в Кремле. Мемуаристы пытаются показать, что самочинное деяние уральских коммунистов не вызвало никаких волнений и опасений. С хладнокровным спокойствием в обстановке обыденного обсуждения текущих дел выслушано было членами правительства сообщение о расстреле в Екатеринбурге. Вот как описывает заседание Совнаркома 18 июля Милютин. В момент доклада комиссара народного здравия Семашко вошел Свердлов и сел позади Ильича. Семашко закончил доклад, Свердлов подошел к Ленину и сказал ему несколько слов. «Тов. Свердлов просит слова для информации», – сказал Ленин, и Свердлов в обычном тоне сообщил об известии, которое пришло с Урала. Чехословаки приближаются к Екатеринбургу. Николай II собирался бежать. Он казнен. Президиум ВЦИК утвердил эту меру. Слова Свердлова сопровождало полное молчание. «Перейдем теперь к тексту принятия по пунктам», – предложил Ленин. Заседание, прерванное выступлением Свердлова, продолжалось в очередном порядке… Очевидно, на основании таких мемуарных заметок Керенский и пришел к убеждению, что от правительства была скрыта истина. Боюсь присоединиться к такому заключению, и в особенности на основании документа, сотканного из сплошной фальши[439]. Растерянность была очевидна, и, вероятно, только этим можно объяснить то, что московская власть не воспрепятствовала открытому служению панихиды по погибшему императору: церковь на Спиридоновке была полна народа – присутствовали далеко не только «монархисты».
Все последующее показывает, что и правительство в целом, и его агенты в отдельности всемерно стремились затушевать то, что произошло в Екатеринбурге. Кровавая бойня в Доме Ипатьева ложилась таким позорным пятном на так называемую «рабоче-крестьянскую» власть, что истину надо было хоть до времени так или иначе скрыть[440]. Мы видели уже, как в течение июля представители советской власти открыто лгали немецким дипломатам. Так же втирали они очки и дипломатам других европейских держав. Лгали в июле, лгали в августе, лгали и в сентябре. Разговоры бар. Ритцлера с руководителем ведомства ин. дел в Москве закончились сообщением, что Ал. Фед. находится «в Перми» и что с «немецкими принцессами» ничего произойти не может. Немецкий дипломат усомнился тогда в том, что Чичерин говорил правду. Документы, опубликованные в 35 г. немецким историком Яговым, показывают, что тем не менее переговоры об «освобождении Царицы и ее детей» продолжались – их вел в начале августа с Чичериным германский генеральный консул в Москве Гаушильд. 29 августа Гаушильд на ту же тему беседовал с Радеком, который заявил, что комиссар ин. д. не видит причин, почему нельзя было бы Ал. Ф. и ее детям выехать из России – на условиях, конечно, известных компенсаций. Компенсация могла бы заключаться в том, что царская семья будет обменена, напр., на арестованного в Берлине Лео Иодиша. Радек высказывал готовность в тот же день переговорить по этому поводу с самим Лениным и обещал немецкому консулу «немедленно принять меры» к тому, чтобы Царице и ее детям была гарантирована безопасность от каких-либо эксцессов. Комедия продолжалась и перенесена была в Берлин, где советский представитель Иоффе 10 сентября уже официально предложил германскому министерству ин. д. обменять Царицу на Либкнехта. По свидетельству Ягова, это «возмутительное предложение» было отвергнуто Германией. Так обстояло дело в момент, когда должны были реализироваться дополнительные соглашения по Брестскому миру. Переговоры все еще продолжались – до 14/15 сентября. Тут неожиданно в беседе с Чичериным и Радеком выяснилось, что советское правительство в данный момент не знает местопребывания царской семьи, так как она находится в красноармейской части, отрезанной от остальной армии во время военных действий под Екатеринбургом. Немецкая дипломатия поняла, что вопрос о выезде из России Императрицы и ее детей должен был выпасть из переговоров, но она еще верила, что погибшие в Екатеринбурге живы, и предлагала перевезти их хотя бы в Крым… Недостойная игра так или иначе шла до перерыва дипломатических сношений накануне событий, сокрушивших германскую империю. Во второй половине июля по ордеру председателя петроградской Ч. К. из Вологды были вывезены жившие там под наблюдением в условиях относительной свободы вел. кн. Ник. Мих., Георг. Мих. и Дм. Конст. и заключены в Петербурге в тюрьму на Шпалерной. Что послужило прямым поводом к аресту, который был произведен, как утверждал Урицкий посетившим его представителем французского и датского посольств, по предписанию из центра? Может быть, центр хотел избежать каких-нибудь местных эксцессов в связи с готовящимся отъездом иностранных послов из Вологды? Предположим лучшее. Обеспокоенный участью Ник. Мих., имевшего связи в Париже, французский посол Нуланс, согласно полученной инструкции, поручил ген. консулу в Москве Гренару посетить Чичерина и от имени французского правительства ходатайствовать о гарантии безопасности для вел. князя-историка, – очевидно, в связи с событиями, имевшими место в Екатеринбурге. То же с своей стороны сделал датский посол Скавениус перед Урицким. Нуланс не сообщает ответа, который дал Чичерин, но его передает со слов Гренара бывший фр. посол Палеолог. Коснувшись расстрела Николая II, Чичерин высказал сожаление о происшедшем событии, которое произошло без ведома центра по инициативе екатеринбургского совета, и отозвался незнанием того, что произошло с другими членами семьи. Несколько позже Чичерина посетил и голландский посланник Удендин, чтобы от имени королевы Вильгельмины хлопотать за Царицу и ее детей. Это было в день убийства Урицкого. Выслушав заявление Удендина, Чичерин и присутствовавшей при беседе его помощник Карахан «долго сидели в молчании». «Вы коснулись весьма щекотливого вопроса, – ответил, наконец, смущенный Чичерин, устремив свой взор на пол. – Я не могу вам сразу дать определенный ответ… Вопрос несомненно подвергнется всестороннему обсуждению в ЦИК… Вы можете написать вашему правительству, что нет решительно никаких оснований беспокоиться за них…» Карахан молчал, курил большую сигару, сосредоточенно пуская большие клубы синего дыма в потолок…
Можно ли объяснить ипокритство подобных ответов незнанием того, что произошло в Перми, Екатеринбурге и Алапаевске? Растерянность очевидна, но она отнюдь не свидетельствует о незнании. Морганатическая супруга вел. кн. Павла Ал. передает по существу изумительный разговор, который она имела с Урицким при попытке выяснить причину ареста мужа. Урицкий заявил ей, что великие князья будут отправлены на Урал, где они будут пользоваться известной свободой и где она, Палий, может соединиться со своим мужем. При этом Урицкий упомянул, что если с ее сыном в Алапаевске что-нибудь случилось, то это его вина. Тут кн. Палий с настойчивостью стала уверять петербургского палача, что сын ее спасен и находится вне достижения большевистской власти. Это она хорошо знает. «Он спасся, очевидно, бегством, как и вел. кн. Михаил», – с иронией заметил, промолчав момент, Урицкий и сказал, что Михаил был убит в Перми… Никогда в большевистских газетах не было опубликовано о расстреле вел. кн. Мих. Ал., как то утверждает Быков: «после проверки слухов и опроса предполагаемых участников расстрела». Но в феврале 19 г. в меньшевистском «Всегда вперед» по поводу новых жертв из числа членов великокняжеской семьи, расстрелянных в Петропавловской крепости («позором» назвал этот акт меньшевистский орган) была подчеркнута гибель всей царской семьи на Урале. Позже гибель Михаила признал, как было уже упомянуто, Мясников в своей брошюре-протесте от имени «рабочей оппозиции». Неведующие главари большевиков могли бы узнать, и тем не менее в «дни конференции в Генуе (22 г.) Чичерин с каким-то упорством утверждал корреспонденту «Чикаго Трибун», что по его сведениям, царские дочери находятся в Америке. Это было более чем цинично.
Хотели того или нет большевики, но их лживые публикации об екатеринбургском убийстве с первого же дня положили начало в обывательской среде разнообразным и противоречивым слухам о судьбе царской семьи. Эти слухи, зарегистрированные екатеринбургским уголовным розыском и подтверждаемые даже свидетелями-«очевидцами», представляют собой эмбрион последующих исторических легенд. Царская семья жива – она вывезена из Екатеринбурга – по версии уголовного розыска – в направлении Перми. Жив и Царь, он увезен в Германию через Ригу, согласно одному из пунктов Брестского мира (по простонародной версии, Вильгельм «строго приказал Ленину»). Насколько последняя версия была распространена, показывает тот факт, что она занесена в официальном уведомлении английского верховного комиссара в Сибири Бальфуру 5 октября: вопреки большевистским объявлениям, «многие из русских, хорошо осведомленных, верят, что он (Царь) находится под покровительством немцев». К этому варианту сам Элиот, не отвергая его, относился несколько скептически. Но ему представлялся правдоподобным увоз Царицы и детей – он подчеркивал, что таково всеобщее мнение в Екатеринбурге. Гибс полагал, что до сей поры нет основания не верить сообщениям большевиков о сохранности царской семьи – во всяком случае, можно полагать, что в Доме Ипатьева расстреляны не все, там находившиеся, и что детям жизнь сохранена. (Элиот допускал, что следы крови явились в результате убийств во время ссоры пьяных людей.)
Упрочению легенды, конечно, содействовал «бессвязный рассказ» только что вышедшего из тюремного лазарета и через три месяца скончавшегося «утомленного» и расслабленного старика Чемодурова. По словам Кобылинскаго, Чемодуров не верил в убийство царской семьи и говорил: «Убили Боткина, Харитонова, Демидову и Труппа, а августейшую семью вывели, причем убийством названных лиц симулировали убийство семьи. Для этого… симулировали и разгром дома…» По другой версии, семья была вывезена в шахты в районе «Ганиной Ямы» и там была подстроена новая симуляция в виде сожжения тел, одежды и вещей, а в действительности произошло переодевание, после чего «расстрелянные» благополучно скрылись или были увезены…
Таких версий было бесчисленное множество (см. у Дитерихса). Им верило такое же множество людей в Сибири и Европейской России, а также впоследствии в Зап. Европе[441]. Т. Боткина-Мельник, в ближайшем окружении которой создались многие легенды, и в частности о роли Соловьева в попытках освобождения Царя, заявляет в своих воспоминаниях: «Конечно, никто из нас не верил слуху (об убийствах в Екатеринбурге) до тех пор, пока по приезде во Владивосток я не увидела людей, лично читавших все дело, веденное ген. Дитерихсом!» Судьба Мих. Ал. возбуждала еще меньшие опасения. Мы видели, как Милюков с Юга рекомендовал москвичам отыскать вел. кн., выдвигаемого лидером конституционалистов в кандидаты на занятие престола. Диктатор далекой Даурии знаменитый бар. Унгерн в одном из своих «приказов» даже в 21 г. объявлял «императора» Михаила «единственным хозяином земли русской». Сибирское следствие, которому картина происшедшего скоро стала ясна, впоследствии склонно было заподозрить источник происхождения этих легенд – их распространяли агенты большевиков. Такое обвинение легко предъявляли «зятю Распутина» и иже были с ним из «петроградско-немецких» организаций… При взятии Екатеринбурга из красной армии перебежало много офицеров. В числе их был кап. ген. шт. Симонов, занимавший пост начальника штаба армии Берзина и помогавший офицерам перебегать на «белогвардейскую» сторону. В Омске при содействии нач. Воен. Академии ген. Андогского он занял должность нач. контрразведывательного отдела. Он официально докладывал Верховному Правителю, повествует Дитерихс, что «слышал от комиссаров, что наследник и великие княжны живы, но неизвестно, где находятся». Лично Симонов «твердо верил» в это. Симонов был знаком с Соловьевым и встретился с ним во Владивостоке. Соловьев сохранял «большое инкогнито», но открылся начальнику паспортного пункта полк. Макарову, прося у него четыре незаполненных бланка заграничных паспортов, «для отправления августейших детей за границу». Дитерихс говорит, что фантазиям, «походившим по абсурдности на умышленно-злостное распространение сведений с преднамеренной целью», больше верили, чем обоснованным на фактах докладам следователя Соколова. Помощник Соколова, человек скорый на заключения, уже обвиняет Соловьева в том, что последний подготовлял самозванца, как это ни абсурдно было для «агента большевиков»! [Между прочим, тогда еще среди всякой молвы распространился слух о спасении по крайней мере дочери Анастасии. В эмиграции был свидетель (сообщение в «Руле»), что об этом он слышал, между прочим, в семье, близкой к вел. кн. Мих. Ал.: этому слуху суждено было в эмиграции превратиться в эпопею похождений «Лже-Анастасии».] Самогипноз был так силен, что еще в 21 г. редакция монархической «Русской Летописи» при перечислении членов «Российского Императорского Дома, убиенных и умученных большевиками», делала оговорку: «вел. кн. Мих. Ал. с половины 18 г. неизвестно где находится, и о Е. И. В. распространены весьма тревожные сведения» [Ровно через 10 лет парижское «Возрождение» без всякой оговорки перепечатало рассказ польского журналиста Мацкевича о своей встрече в России с одним из воображаемых участников «цареубийства». Здесь имелось «первое точное сведение» о гибели М. А., убитого в Перми «во дворе духовной семинарии» через 11 дней после расстрела царской семьи.]. Даже в 24 г. вдовствующая Императрица М. Ф. по поводу манифеста вел. кн. Кирилла, преждевременно объявившего себя «императором всероссийским», писала вел. кн. Ник. Ник., прося его предать гласности ее письмо: «До сих пор нет точных известий о судьбе моих возлюбленных сыновей и внука». И более того, в 29 г. Агапеев, один из докладчиков «Общества памяти Государя Императора Николая II», выступил в «Новом Времени» со статьей под характерным заголовком: «Жива ли царская семья?» с целью опровергнуть «иллюзии», которые существуют еще в некоторых кругах эмиграции, и «апокрифы», которые от времени до времени появляются в монархической печати. Соколов в соответствии со своей предвзятой точкой зрения положит на эти «апокрифы» клеймо «made in Germany»; они были нужны немцам, а не большевикам: подобными легендами немцы пытались набросить пелену в глазах русских патриотов на свои истинные отношения с большевиками!
Оставим в стороне и эти домыслы – их сам Соколов не счел возможным воспризвести на страницах русского издания своей книги. История происхождения творимых легенд, рождавшихся в атмосфере не остывших чаяний прозелитов монархической идеи[442], лежит, конечно, в том тумане скрытности и фальсификации, которым были окутаны пермское, екатеринбургское и алапаевское деяния. При своем цинизме, не останавливающемся перед воскурением «революционного» фимиама отвратительной «голове медузы», как назвал Каутский «красный террор», даже большевистская власть не нашла в себе смелости сказать правду о том, что произошло в подвале Дома Ипатьева в ночь на 17 июля, что предшествовало и что последовало за этой поистине общечеловеческой традегией XX века – она наложила запрет молчания и на уста непосредственных убийц. Скрыть «правды» в истории почти невозможно. Большевистская власть достигла того только, что содеянное партийными изуверами преступление в глазах своего мира превратилось в акт какого-то дьявольского замысла, задуманного в центре и планомерно им осуществленного. «Логика и факты» говорят против такого заключения, но тем не менее этой легенды историк, беспристрасный по своему методу фактического расследования, до сих пор опровергнуть не может – историку пока доступны преимущественно лишь критические суждения.
Моральное безразличие, с каким был в сущности встречен в демократическом мире «революционный» акт, имевший место в России, и скорое забвение его облегчили «рабоче-крестьянской» власти переход к нормальным дипломатическим отношениям, и она уже с некоторой смелостью начала у себя инсценировать даже показательные процессы «суда над Романовыми».
ПРИЛОЖЕНИЕ
С.Н. Дмитриев ТАИНСТВЕННЫЙ АЛЬЯНС[443]
Историческая сенсация... Все реже и реже встречаемся мы в последнее время с этими словами, несмотря на то что любой печатный орган буквально пестрит материалами на исторические темы. И как приятно сознавать, что на последующих страницах читателя ждет встреча с настоящей исторической сенсацией, да еще такой, которая имеет отношение не к малозначащим фактам и событиям, а к знаменательному политическому явлению, бросающему загадочный отблеск на самые первые месяцы истории Страны Советов.
О Сергее Петровиче Мельгунове (1879—1956) можно написать целую книгу. Ограничимся лишь утверждением, что он стоит в ряду крупнейших русских историков XX столетия. Его основные труды наконец стали переиздаваться в России и несомненно вызовут огромный общественный интерес.
Историка Мельгунова всегда влекли к себе тайные и загадочные стороны прошлого, которые он старался высветить. Одной из таких тайн, долгое время занимавших внимание исследователя, были взаимоотношения большевиков с немецкими властями до Октябрьского переворота и после него. Итогом изучения вопроса о финансировании большевиков со стороны правящих кругов Германии в период подготовки революции стала книга Мельгунова «“Золотой немецкий ключ” к большевистской революции». Она была издана на Западе трижды – в Париже в 1940 г., в Нью-Йорке в 1985 и 1989 гг. (репринтное воспроизведение издания 1940 г.), а в России увидела свет только в 2005 г. в составе книги историка «Как большевики захватили власть» (М.: Айрис, 2005).
Временем написания книги неслучайно стал 1939 г. В это время историк жил во Франции, в Париже, а Европа уже погрузилась в пучину мировой войны. СССР же благодаря советско-германскому пакту о ненападении пока оставался вне военного пожара. Налицо был очередной этап сотрудничества большевиков с немецкими властями, и именно это, вероятнее всего, подтолкнуло Мельгунова обратиться к самым истокам такого сотрудничества, уходящим в дооктябрьский период.
В предисловии к книге автор сформулировал свою задачу достаточно скромно: выяснить «получали ли большевики от немцев деньги или нет?» Однако содержание работы оказалось намного шире поставленной задачи. В ней нашли яркое отражение как причудливая атмосфера предгрозовой России, показанная на фоне общей запутанной ситуации в Европе, так и нравы, царившие в ту пору в российской революционной среде.
Вслед за историком мы тоже должны задаться вопросом: как могли вообще завязаться какие-либо отношения между непримиримыми революционерами, выступавшими за уничтожение всякого угнетения и мировой революционный взрыв, и представителями «реакционного» германского империализма, какие пружины вызвали к жизни этот фантастический альянс? Для ответа на такой сложный вопрос, прежде всего, нужно четко представлять себе особенности политики, как специфической сферы человеческой деятельности, где все подчиняется конечной цели, стремлению к успеху, власти, где почти не остается места каким-либо моральным принципам и где поэтому возможны самые неожиданные союзы и действия.
Воевавшая на два фронта в годы Первой мировой войны Германия была крайне заинтересована в том, чтобы любым путем вывести из войны царскую Россию. Путь сепаратного мира не принимался российским правительством, а это диктовало обращать особое внимание на революционеров, выступавших за мир и свержение самодержавия, благо значительная их часть находилась в эмиграции, в сфере возможного немецкого влияния. Посол Германии в Берне барон фон Ромберг первые контакты с русскими революционерами в Швейцарии установил уже в сентябре 1914 г. Через год доверенное лицо Ромберга – эстонец Кескюла – докладывал о тех условиях, «на которых русские революционеры, в случае победы революции, были бы готовы заключить с нами мир», – установление республики, конфискация помещичьих земель, восьмичасовой рабочий день, полная национальная автономия и т.д. Признавая все эти условия выгодными для Германии, Кескюла сделал вывод, что «есть срочная необходимость безотлагательно поспешить на помощь революционерам ленинского направления в России». Более сдержанный Ромберг на основании доложенного тем не менее сообщал рейхсканцлеру фон Бетман-Гольвегу: «...Если даже... перспективы на переворот ненадежны и таким образом ценность ленинской программы сомнительна, все равно использование ее в неприятельских странах оказало бы неоценимую услугу».
Далее последовали более целенаправленные усилия германских представителей на установление контактов в эмигрантской революционной среде, при этом постепенно все большее внимание уделялось именно большевистской партии, самой радикальной в решении «военного вопроса»: она выступала за поражение царской России в войне и перерастание этой войны в войну гражданскую. Нетрудно представить, что такой исход событий весьма устроил бы правящие круги Германии. Кайзер Вильгельм II в памятной записке по поводу внутреннего положения России от 7 августа 1916 г. заметил: «Важно – чисто с военной точки зрения – с помощью сепаратного мира отколоть какого-либо военного противника от союзной Антанты, чтобы всю нашу военную мощь обрушить на остальных... Только когда внутренняя борьба в России за мирный договор с нами обретет достойное влияние, мы сможем соответственно рассчитать наши военные планы».
Февральская революция, в результате которой к власти пришли силы, заинтересованные в продолжении войны с Германией, включая оборончески настроенных эсеров и меньшевиков, лишь усилила интерес немецкой стороны к большевикам, продолжавшим выступать за выход России из войны и придерживавшихся жесткой оппозиции по отношению к Временному правительству. Поразительна откровенность, с которой немецкие политики формулировали в секретной переписке свои «виды» на желательное развитие ситуации в России. Всех перещеголял немецкий посланник в Копенгагене граф фон Брокдорф-Ранцау, писавший в марте 1917 г.: «...Мы непременно теперь же должны искать пути для создания в России возможно большего хаоса... Мы наиболее заинтересованы в том, чтобы последние (крайние партии. – С.Д.) одержали верх, ибо тогда переворот станет неизбежным и обретет формы, которые должны потрясти основы существования русской империи... Можно считать, что по всей вероятности через какие-нибудь три месяца в России произойдет полный развал и в результате нашего военного вмешательства будет обеспечено крушение русской мощи».
Зная эту, так обнаженно выраженную, стратегическую задачу правящих германских кругов, легче оценить и выпестованную в немецких официальных ведомствах и параллельно родившуюся в среде русских революционеров-эмигрантов идею о возвращении революционеров в Россию через Германию. Бетман-Гольвег лично докладывал Вильгельму II, что «немедленно с началом русской революции я указал послу Вашего Величества в Берне: установить связь с проживающими в Швейцарии политическими изгнанниками из России с целью возвращения их на родину – поскольку на этот счет у нас не было сомнений – и при этом предложить им проезд через Германию». Немецкая сторона исходила при этом из старого принципа, сформулированного Бисмарком: «...Если речь идет о спасении отечества, то любому союзнику говори – добро пожаловать».
Для Ленина и его сторонников, стремившихся как можно скорее вернуться на родину для углубления революции, то обстоятельство, что эту возможность им предоставляет «классовый враг», особого значения не имело. «Интересы пролетарской революции превыше всего». Необходимо только предпринять рад предосторожностей, чтобы дать меньше оснований для дискредитации в России, и можно отправляться в путь. Л.Д. Троцкий оставил очень точное объяснение мотивов обоих сторон, согласившихся на проезд революционеров через Германию: «Ленин использует расчет Людендорфа (прусского генерала. – С.Д.), имея при этом свой собственный расчет. Людендорф размышлял про себя: Ленин свергнет патриотов, тогда приду я и задушу Ленина и его друзей. Ленин же размышлял про себя: я поеду в железнодорожном вагоне Людендорфа и заплачу ему за эту услугу на свой лад». Последующие события показали, что оба партнера, образно говоря, действительно держали за пазухой по увесистому камню, использовав его против своего партнера в выгодный момент.
Через Германию в Россию в «пломбированных вагонах» весной и летом 1917 г. проехало в целом около 500 революционеров-эмигрантов и членов их семей, и не удивительно, что большинство из них были люди, выступавшие за развертывание мирной пропаганды на своей родине. Сторонники же продолжения войны доставлялись в Россию с помощью стран Антанты, как это было, к примеру, с Г.В. Плехановым и сорока его приверженцами, прибывшими на родину на английском линкоре в сопровождении противоторпедного истребителя. Война превратила революционеров-эмигрантов различных направлений в могучее оружие, и Троцкий был, безусловно, прав, когда назвал переезд Ленина и других большевиков в Россию «перевозкой “груза” необычайной взрывной силы». Уже 17 апреля 1917 г. в донесении представительства Генерального штаба в Берлине Верховному главнокомандованию сообщалось: «Въезд Ленина в Россию удался. Он действует в полном соответствии с тем, к чему стремится», или, другими словами, в соответствии с тем, что устраивало в тот момент германских политиков.
С.П. Мельгунов, исходя из имевшихся в его распоряжении материалов, нарисовал в своей книге хотя и мозаичную, но вполне убедительную картину происходившего, как до возвращения большевистских лидеров в Россию, так и после. Вывод, сделанный историком, можно сформулировать вкратце следующим образом: немцы большевиков финансировали, и это не могло не содействовать будущей победе пролетарской революции. Однако автор подчеркивал, что, решая поставленную задачу, он установил лишь «базу», из которой «можно было бы исходить», и только наметил «вехи», «указывающие на путь, по которому надлежит идти». Он выражал надежду, что в будущем «в архивных тайниках найдутся более документальные следы использования большевиками немецких «секретных фондов».
Очевидной заслугой Мельгунова является то, что он действительно, как это заявлялось в предисловии к книге, «подошел критически» ко всем материалам и «по возможности» объективно вскрыл то, «что может быть заподозрено в своей политической недоброкачественности». Историк отверг много домыслов и фантастических утверждений, накопившихся вокруг исследуемой темы, заметив, что «по такому пути история идти не может». Он совершенно справедливо считал неоправданным слишком назойливое щеголяние в этом сложном политическом вопросе упрощенными терминами – «немецкие шпионы, агенты», высказал обоснованные сомнения в прямой переписке и контактах Ленина с Парвусом и немецким Генеральным штабом, усомнился в крайних выводах на этот счет А.Ф. Керенского и других авторов. «Мне лично, – писал автор, – версия официальной или полуофициальной “договоренности” Ленина с германским империализмом представляется совершенно невероятной». В другом месте историк констатировал: «Никогда, очевидно, не было момента, чтобы Ленину хотя бы в символическом виде в какой-то кованой шкатулке передали 50 миллионов немецких марок». (Кстати, и сама эта сумма представлялась автору преувеличенной.)
Особенно наглядно объективность Мельгунова проявилась при его оценке так называемых «документов Сиссона», изданных в 1918 году в США и игравших важную роль в построении обвинений против большевиков. Серьезный анализ документов привел автора к выводу, что «без всяких колебаний нужно отвергнуть все эти сенсации, как очень грубую и неумно совершенную подделку».
Существенное место в книге Мельгунова занимает осуждение им «политической беспринципности», «цинизма в политике», очень многое объясняющих в альянсе германских властей и большевиков. По его словам, в «сознании русской революционной демократии», так же как и в сознании немецких политиков и стратегов, «незыблемые законы общественной морали... пасовали перед требованиями реальной политики». А отсюда был лишь один шаг к преступным действиям, прикрытым «интересами дела».
Кроме очевидных достоинств в книге историка есть и свои слабости, недостатки, связанные главным образом с некоторой перенасыщенностью фактологией авторского текста, определенной скороговоркой в освещении ряда вопросов. Так, например, несколько раз упомянув о том, что средства, поступавшие из Германии, большевики использовали прежде всего на пропаганду, автор нигде не привел конкретных данных о масштабах этой пропаганды. А они были действительно впечатляющие.
Тон всей пропагандистской работе большевистской партии задавала «Правда», ежедневно выходившая до июльских событий тиражом 85—90 тыс. экземпляров. После же этих событий, несмотря на выход газеты под разными названиями, ее тираж был доведен в октябре 1917 г. до 200 тыс. Но «Правда» была далеко не единственной ежедневной газетой партии, кроме нее ежедневно выходили «Деревенская правда», «Солдат», «Социал-демократ», а также ряд других местных изданий. Помимо этого большевики выпускали газеты «Солдатская правда», «Окопная правда» (большое количество газет, рассчитанных на распространение в армии, было далеко не случайным), «Волна», «Утро правды», «Голос правды» и другие, журналы «Работница», «Просвещение», за границей на немецком и французском языках издавались газета «Русский корреспондент “Правды”» и журнал «Вестник русской революции». Накануне Октября в распоряжении партии было уже более 75 газет и журналов, в том числе на национальных языках, ежедневный тираж которых составлял 600 тыс. экземпляров. Кроме того, партия имела издательство «Прибой», свои типографии, выпускавшие тысячи экземпляров книг и миллионы листовок. Вся эта деятельность, безусловно, требовала колоссальных финансовых средств.
У невнимательного читателя книги Мельгунова может сложиться неправильное представление, что будто бы только финансовая помощь из Германии и привела к власти большевиков. Это, конечно же, было далеко не так. Финансы партии, масштабы ее пропаганды играют, естественно, существенную роль в укреплении партийных позиций. Однако вопрос о власти не решается лишь газетами и деньгами, многое зависит от четко выверенных лозунгов партии, ее последовательности, твердости в проведении выбранного курса, использовании ею недостатков противника, ситуации, складывающейся в стране, и т.д. Если у большевиков и был «золотой немецкий ключ», то наряду с ним, несомненно, были и другие ключи, позволившие открыть «потайную дверь» со многими засовами и замками. Мельгунову принадлежит интересная мысль о том, что неизбежной победу большевиков сделали не они сами, а скорее ошибки их противников. Примерно ту же мысль разделял В.Г. Короленко, справедливо утверждавший, что в любой революции на 2/3 повинна власть, ее допустившая, и лишь на 1/3 революционеры.
Надежда Мельгунова на то, что в архивных тайниках найдутся более документальные следы «золотого немецкого ключика», оправдалась. В 1956 г., в год смерти историка, в журнале «International Affairs» (1956, Vol. 32, № 2, April, p. 181—189) была опубликована статья профессора Оксфордского университета Г. Каткова «Документы Министерства иностранных дел Германии о финансовой поддержке большевиков в 1917 году». В ней на документальной основе нашли подтверждение основные выводы Мельгунова, и в первую очередь сам факт финансирования из Германии большевистской партии. В частности, Катков опубликовал очень важную телеграмму министра иностранных дел Германии барона фон Кюльмана Вильгельму II. Текст ее гласит: «Лишь после того, как большевики получили от нас постоянный поток финансовых средств по различным каналам и под разными прикрытиями, это позволило им укрепить их главный орган, “Правду”, и вести активную пропаганду, которая существенным образом расширила первоначально узкую базу их партии».
Катков прояснил также каналы, через которые шли деньги большевикам. Основными из них были поступления от коммерсантов вроде Парвуса (Гельфанда) и его посредника в предпринимательских делах Я.С. Ганецкого (Фюрстенберга), помощь, оказываемая немецкими социал-демократами, переводы из банков различных стран, прежде всего скандинавских, на счета конкретных лиц в России. Приоткрыл Катков и таинственную завесу над вопросом о том, почему начатое Временным правительством расследование «Дела по обвинению Ленина, Зиновьева и других в государственной измене» (в ходе следствия был собран 21 том материалов и документов, которые ныне должны находиться на особом хранении в бывшем Центральном партийном архиве) не было доведено до конца. Более того, оно закончилось отставкой министра юстиции В.Н. Переверзева, стремившегося дать делу быстрый ход, и освобождением под денежный залог арестованных по данному делу Л.Д. Троцкого, Л.С. Козловского, Суменсон и других. Выяснилось, что у социалистов, укреплявших свои позиции во Временном правительстве с помощью А.Ф. Керенского и заседавших в Советах, «рыльце тоже было в пушку». Они также, особенно до Февральской революции, получали средства на свою деятельность от германских политических кругов и не были заинтересованы в широкой огласке скандального дела, несмотря на их страстное желание дискредитировать большевиков.
В 1957 году в ФРГ была опубликована книга Вернера Хальвега «Возвращение Ленина в Россию в 1917 году», в которой автор собрал и прокомментировал документы Министерства иностранных дел кайзеровской Германии о проезде революционеров-эмигрантов в Россию через эту страну. Книга Хальвега, переизданная в 1990 году на русском языке издательством «Международные отношения», рисует наиболее полную картину того, как подготавливался и совершался переезд, какую выгоду видели для себя в нем германские военные и политики. (Некоторые документы из этой книги процитированы в начале настоящей статьи.) В книге Хальвега поражает один удивительный нюанс: Верховное главнокомандование Германии готово было даже в случае невозможности проезда эмигрантов через Швецию и Финляндию «провести» их через «немецкие линии фронта», как каких-нибудь военных лазутчиков. Более того, немецких стратегов это особенно устроило бы: создалась бы возможность вести революционную пропаганду за мир «непосредственно в армии».
Что касается финансирования большевиков, то Хальвег привел донесение Ромберга Бетман-Гольвегу от 14 (27) марта 1917 г., в котором посол, сообщая о необходимости выделения денег своему агенту в революционной среде, писал: «...Вполне обоснованно следует предполагать, что вскоре разовьются оживленные сношения между немецкими социалистами и русскими реакционерами, и при этом еще в большей степени будет возникать вопрос о финансовом содействии деятельности, направленной на установление мира». Через месяц Ромберг поставил перед Бетман-Гольвегом вопрос о целесообразности финансирования выгодных для Германии революционеров еще раз, и получил вскоре разъяснение, что такое финансирование уже ведется.
После выхода в свет работы Хальвега на Западе в различных книгах и сборниках были опубликованы и другие новые документы, проливающие дополнительный свет на тему, впервые поднятую так широко и весомо С.П. Мельгуновым в книге «“Золотой немецкий ключ” к большевистской революции» (см., например: Хереш Э. Николай II. Ростов-на-Дону, 1998, с. 222—351). Многое сделали и российские исследователи. Самой заметной работой в этом ряду стала книга Г. Соболева «Тайна «немецкого золота» (М., 2002).
Интерес Мельгунова к проблеме взаимоотношений немецких властей и большевиков не ограничивался выяснением вопроса о финансировании последних со стороны правящих кругов Германии в 1917 г. Об этом может свидетельствовать статья историка «Приоткрывающаяся завеса», помещаемая ниже, которая повествует о втором этапе «предательского сговора» немцев и большевиков, имевшем место в 1918 г. Эта статья была напечатана сначала в парижских «Последних новостях» (1925, 5 февраля), а затем в более полном виде в журнале «Голос минувшего на чужой стороне» (Париж, 1926, № 1, c.159—169). Она сразу же вызвала широкий общественный резонанс: включенная в статью «нота Гинце» была перепечатана несколькими зарубежными изданиями, правда, с оговоркой, что достоверность данного документа еще полностью не установлена. Но вот проходит всего несколько месяцев и достоверность ноты полностью доказывается. Призыв Мельгунова к германским демократам «приподнять завесу над тайной, которая все еще окутывает взаимоотношения большевиков и старой правившей Германии», оказался частично услышанным, и в мартовском номере 1926 г. гамбургского журнала «Europaishe Gesprache», посвященного проблемам иностранной политики и редактировавшегося А. Мендельсон-Бартольди, был напечатан немецкий оригинал «ноты Гинце» и подтверждающий ее ответ советского посла в Берлине А.А. Иоффе. Опубликованный Мельгуновым документ представлял собой не что иное, как дословный и точный перевод оригинала.
«Завеса приоткрылась», но только для западного читателя. Для нас она приоткрывается в полной мере лишь сегодня. Что же мы можем разглядеть сквозь образовавшийся просвет? Попытаемся дополнить некоторыми соображениями и фактами (серьезный анализ этой проблемы еще впереди) то, что прозвучало в статье Мельгунова.
Большевики, захватив власть в условиях продолжавшейся мировой войны, очень скоро убедились, что наибольшая опасность для них исходит не от внутренней контрреволюции, а от германской армии, сохранившей свою боеспособность и готовой к активным наступательным действиям. Тут им пришлось ощутить на себе весьма чувствительный удар рикошетом тех пораженческих настроений, которые они сами, не жалея сил, долгое время разжигали в стране. Первая же реальная угроза потери власти, сложившаяся с началом широкомасштабного наступления немецких войск после срыва переговоров в Брест-Литовске, привела к победе среди большевиков стремления заключить самый «похабный» мир, только бы удержать рычаги государственного управления и продолжить пролетарскую революцию. И позорный мир этот, равного которому не было с эпохи татаро-монгольского ига, был-таки заключен, в результате чего страна потеряла около 1 млн км2 территории, где проживало более 50 млн человек, располагалось 54% всех предприятий, 33% железных дорог, добывалось 90% каменного угля, 73% железной руды и т.д.
Но и это было еще не все. 27 августа 1918 г. в Берлине были подписаны дополнительные русско-германское финансовое соглашение и русско-германский договор. Согласно первому документу Россия обязывалась уплатить Германии контрибуцию в 6 млрд марок, в том числе 1,5 млрд золотом (245,5 т чистого золота) и кредитными билетами, 1 млрд поставками товаров. В сентябре 1918 г. в Германию были отправлены два эшелона с 93,5 т чистого золота. Оставшаяся часть в результате Ноябрьской революции в Германии не была туда поставлена. Любопытно, что почти все поступившее в Германию российское золото было передано в качестве контрибуции во Францию. Вот, оказывается, кто выиграл от альянса большевиков с немцами!
Что касается так называемого русско-германского добавочного договора к Брестскому мирному договору, то его содержание как раз и проясняет составленная в тот же день «нота Гинце», которую можно расценивать как секретное приложение к договору с более откровенным прояснением позиций сторон. Налицо признаки той самой тайной дипломатии, которую большевики публично порицали и отвергали. В ноте мы встречаемся и с разграничением сфер влияния, и с установлением границ, и с определением сырьевых поставок из одной страны в другую, и с использованием Германией военных судов Черноморского флота (по некоторым данным, немцами было разграблено имущества Черноморского флота и портов на сумму 2 млрд руб., не говоря уже о миллионах пудов хлеба, продовольствия, важнейших видов сырья, вывезенных Германией с оккупированных территорий). Главное же, что поражает в ноте и ответе на нее Совнаркома РСФСР, – это обоюдно выраженное согласие сторон прилагать взаимные усилия к борьбе внутри России с Добровольческой армией, интервентами Антанты и чехословацким мятежом.
Однако к такому четко выраженному политическому и военному союзу партнеры пришли не сразу. Развитие событий проясняют чрезвычайно интересные воспоминания генерала В.И. Гурко «Из Петрограда через Москву, Париж и Лондон в Одессу. 1917—1918 гг.» («Архив русской революции», Берлин, 1924, т. ХV), на которые ссылается Мельгунов. Гурко был наряду с В.Ф. Треповым, А.В. Кривошеиным, А.Д. Оболенским, Б.Э. Нольде одним из деятельных членов «Правого центра», вступившего весной 1918 г. в переговоры с представителями германского правительства с целью свержения большевиков. Согласно его воспоминаниям Германия «хотя и вступила в переговоры с русскими общественными кругами, но одновременно тем не менее поддерживала тесную связь с большевиками. Политика ее была двойственная». Имея возможность свергнуть пролетарскую власть, что особенно очевидно было в весенние месяцы 1918 г. (в марте этого года прибывший в Петроград во главе с германской миссией граф Кайзерлинг в одном интервью без стеснений заявил: «До поры до времени оккупация Петрограда не входит в планы немцев. Но она станет вполне возможной и даже неизбежной, если в столице возникнут беспорядки»), Германия не спешила делать этого, добившись в результате Брестского мира захвата огромных территорий и масштабных поставок из России сырья и продуктов, столь необходимых для продолжения борьбы на Западном фронте.
Окончательное определение позиций произошло летом 1918 г. Как писал Гурко, в июне «германское правительство перешло на точку зрения германских военных кругов о необходимости в германских интересах воссоздать порядок в России и покончить с большевиками. Но тут произошло перемещение ролей, тут уже германское верховное командование, наткнувшееся на крайнюю неприязнь добровольческой армии и осведомленное об усиленной тяге русского общества в Сибирь, на Урал, для образования там нового, враждебного ему фронта, решительно заявило, что ни о каком восстановлении России не может быть и речи, что, наоборот, необходимо разваливать Россию и в этих видах поддерживать большевистскую власть».
Опасения, и весьма обоснованные, у правителей Германии вызвало то, что любая другая власть в России, кроме власти большевиков, возобновила бы фронт борьбы с немецкой армией и тем ослабила бы стратегические позиции Германии. Получалось, что как до революции правящим кругам страны было выгодно финансировать большевиков, разжигавших в России пораженчество и вообще готовых в перспективе вывести ее из войны, так и в 1918 г. им было крайне выгодно сохранение пролетарской власти, чтобы обезопасить себя с Востока. Совпадение политических интересов обеих сторон опять порождало неожиданный, почти фантастический альянс.
В своих воспоминаниях Гурко упрекал вождей Белого движения за то, что они, следуя своей «сентиментальной» верности союзникам России по Антанте, упустили реальный шанс свержения большевиков. «...Если бы Добровольческая армия, – писал он, – не задрапировалась в тогу скудоумного ламанческого рыцаря – Дон-Кихота, а последовала бы мудрой государственной политике Донского атамана Краснова, то Германия исполнила бы свои обещания, а именно пересмотрела бы Брест-Литовский договор, вернула бы нам наши владения... и восстановила бы в России русскую государственность. О большевиках давно бы не было и помину».
В условиях германской оккупации части России и сотрудничества Москвы с Германией белые генералы рассматривали Гражданскую войну как прямое продолжение мировой войны, только противник теперь представлялся им в облике двуликого немецко-большевистского януса, а союзники оставались те же (отсюда поддержка добровольцами интервенции в Россию стран Антанты). Вожди Белой гвардии не хотели да и не могли сделать тот поворот, на который надеялся Гурко. И он сам признавал это, написав следующие горькие строки: и Корнилов, и Деникин, и Алексеев – «это лучшее в смысле горячего патриотизма и действенной энергии, что выставила императорская армия после крушения монархии, но, увы, это лучшее, в смысле разумения мировых событий, в отношении организации национально-русского ядра, представляла силу, хотя и незаурядную, но тем не менее не отвечающую тем исключительным требованиям, которые предъявляли чрезвычайные события. События были сильнее их: они требовали людей, быть может, и менее горячо любящих родину, менее беззаветно преданных делу, которому они себя посвятили, но глубже понимающих истинный смысл совершающегося, более искушенных в политических хитросплетениях».
Да, вожди Белого дела слишком горячо любили свою Родину и не шли на несовместимое с их идеалами политиканство. В этом была и их сила, и их слабость. Противники же Белого движения, как среди правящих кругов Германии, так и большевиков, не были склонны придавать слишком большое значение различным «сентиментальностям» и шли на все ради достижения своих целей. В качестве иллюстрации этого утверждения можно привести пример тех заигрываний, которые большевики вели с союзниками России по Антанте еще во время своих мирных переговоров в Брест-Литовске.
«Заигрывал» с союзниками прежде всего сам Л.Д. Троцкий, который с января 1918 г. имел десятки встреч с представителями США, Англии и Франции – Р. Робинсом, Б. Локкартом, Ж. Садулем и другими, обещая им всевозможные уступки (контроль союзников над железными дорогами в России, предоставление им Архангельска и Мурманска для ввоза товаров и вывоза оружия, разрешение допуска союзнических офицеров в армию Советской республики и т.д.) в ответ на поддержку советской власти в борьбе с Германией. В конце концов Троцкий дошел до дикого предложения – «союзнической интервенции в Россию по приглашению большевиков», которое неоднократно официально обсуждалось на заседаниях ЦК РКП(б) (последний раз 14 мая 1918 г.). В конце концов позиция Троцкого была отклонена (он был смещен с поста наркома иностранных дел и заменен Г.В. Чичериным), однако ход событий мог бы быть и иным. Ведь даже В.И. Ленин в беседе с Б. Локкартом 29 февраля 1918 г. заявлял: «Поскольку существует германская опасность, я готов рискнуть на сотрудничество с союзниками, которое дало бы временные преимущества для нас обоих. В случае германской агрессии я буду готов даже принять военную помощь».
Одна пробная попытка «интервенции по приглашению» была все же большевиками предпринята в Мурманске. 1 марта 1918 г. Троцкий в телеграмме, разосланной местным советским властям, предписывал «принять всякое содействие союзных миссий...» А 2 марта между председателем Мурманского Совета Юрьевым, связанным с Троцким, и англо-французскими представителями было заключено так называемое «словесное соглашение», согласно которому англичане и французы брали на себя заботу о снабжении края необходимыми запасами, их офицеры были включены в Мурманский военный Совет, руководивший всеми вооруженными силами района, а 6 марта в Мурманск прибыл английский крейсер «Глори», высадивший десант из 150 солдат английской морской пехоты. Позднее сюда же были отправлены французский крейсер «Адмирал Об» и американский крейсер «Олимпия». Однако такое сотрудничество длилось недолго: центральная большевистская власть сделала тогда под давлением обстоятельств окончательную ставку на союз с Германией.
Ноябрьская революция 1918 г. в Германии, протрезвившая стратегов из Берлина (позднее и Вильгельм II, и генералы Людендорф и Гофман признали ошибочность своей ставки на большевиков), освободила последних от их «ненавистного» союзника, после чего в условиях международной изоляции большевики начали набирать очки за очками, не имея в отличие от белых армий никаких связей с интервентами, выступая объективно за сохранение государственной цельности России и вызывая тем самым патриотическую поддержку у части ее населения. Этот переход от политики «развала» государства к его «собиранию» и спас в конце концов новую власть.
Фактов засилия немцев в России в 1918 г. и их помощи большевикам в борьбе с контрреволюцией можно привести довольно много (см., например, выдержки из дневника жены Мельгунова П.Е. Мельгуновой-Степановой «Немцы в Москве» в книге: Мельгунов С.П. Воспоминания и дневники. М., 200 ). Отметим лишь особую роль, которую сыграли в этом военнопленные Германии и ее союзников.
В ходе мировой войны к 1917 г. в России оказалось 2,8 млн иностранных беженцев и 2,2 млн военнопленных: немцев – около 190 тыс., австрийцев – 450 тыс., венгров – 500 тыс., чехов и словаков – около 250 тыс., югославов – более 200 тыс., румын – более 120 тыс., турок – 63 тыс. человек и т.д. Вся эта огромная масса людей была втянута в водоворот революционного вихря и сыграла в нем не последнюю роль. Сразу после Октября в стране стали создаваться так называемые Комитеты военнопленных социал-демократов интернационалистов, поддерживавшие советскую власть. В апреле 1918 г. в Москве прошел Всероссийский съезд таких военнопленных, на котором было представлено около 80 местных организаций с общим количеством членов до 500 тыс. человек. Лишь по официальным данным в 1918 г. в Красной Армии воевало 250—300 тыс. военнопленных интернационалистов.
Зададимся вопросом, не слишком ли много оказалось среди военнопленных социал-демократов – почти каждый четвертый? И не кроется ли здесь какая-либо загадка? По мнению Мельгунова, загадка в этом действительно есть, и частично она может быть объяснена тем, что германские военные круги, опасаясь официально создавать из немецких и австро-венгерских военнопленных формирования, поддерживающие советскую власть, шли на это «под видом, что большевики организуют только интернационалистов».
Упоминаниями о поддержке большевиков рассыпанными по стране военнопленными Германии и ее союзников пестрят не только многие эмигрантские издания, но и материалы советской печати революционных лет. Наиболее наглядный пример тому дает «Красная книга ВЧК», изданная в 1920 г. В ней приведен удивительный документ, который свидетельствует о том, что 21 июля 1918 г. «допущенная на основании Брестского договора правительством Советской Федеративной Республики и уполномоченная тем же правительством германская комиссия № 4» пленила в Ярославле участников антисоветского мятежа, организованного савинковцами. «Германская комиссия № 4, – говорилось в документе, подписанном лейтенантом Балком, – располагает сильной боевой частью, образованной из вооруженных военнопленных (около 1500 человек. – С.Д.) и займет для поддержания спокойствия в городе Ярославле до получения решения из Москвы положение вооруженного нейтралитета».
С перипетиями таинственных связей немцев и большевиков связана и еще одна загадка, которая вскользь упоминается Мельгуновым и имеет отношение к Екатеринбургской трагедии. Обратимся вновь к воспоминаниям прекрасно осведомленного В.И. Гурко. По его данным, на переговорах членов «Правого центра» с представителями германского правительства определилось, что «немцы были весьма заинтересованы охранением жизни тех членов царской семьи, которые могли занять русский престол», и постоянно утверждали, что «Царь находится в безопасности, и что они имеют при нем своих людей». По словам генерала, «германцы неоднократно требовали от Московской центральной власти доставления к ним Государя. В последний раз произошло это как раз после убийства их посла Мирбаха, когда они заявили намерение ввести в Москву часть своих войск. Большевики этому самым решительным образом воспротивились. Тогда немцы отказались от этого намерения под условием передачи им русского Императора. Большевики на это согласились, одновременно тогда же решив, что уничтожат всю Царскую семью, сваливши ответственность на какие-нибудь местные учреждения. Так они и сделали...
...Убийство Государя было для германцев не только совершенно неожиданным, но и весьма нежелательным событием. Именно гибель Царя изменила их отношение к вопросу о свержении большевиков. Немцы тогда еще вполне понимали то, что вожди Белого движения понять не сумели, а именно: что всякое антибольшевистское движение, не возглавляемое непререкаемым в представлении народных масс и не их одних авторитетом, не сулит успеха».
Теперь уже достаточно ясно, что гибель представителей дома Романовых в России (не забудем, что кроме екатеринбургской трагедии почти одновременно кровь лиц царской династии пролилась в Перми, Алапаевске и позднее в Петрограде) была санкционирована руководством партии большевиков, которое решило одним жестоким ударом уничтожить разменную карту в руках слишком назойливого германского союзника и убрать со своей дороги опасных конкурентов на российскую власть.
Весьма показательно, что большевики еще долгое время играли с немцами в «кошки-мышки», утверждая, что расстрелян был только Николай II, а его семья «находится в безопасности», и можно обсуждать вопрос о последующем выезде Александры Федоровны и ее детей «германской крови» за границу. Немцы доверчиво верили этому долгое время. Они даже сняли с повестки дня угрозу ввести в Москву батальон своих солдат для охраны посольства после убийства посла Мирбаха. 23 июля 1918 г. сменивший его на посту немецкого поверенного Рицлер сообщал в Берлин: «Представил ноту в поддержку царицы и принцесс немецкой крови и выступил по вопросу воздействия убийства царя на общественное мнение. Чичерин молча выслушал мой демарш в пользу царицы, однако утверждал, что царица и ее дети находятся в Перми в безопасности». То же самое повторил 28 июля в своем донесении принцу Генриху Прусскому статс-секретарь посольства Буше. Таковы были отношения между двумя сторонами причудливого альянса: обман друг друга и ожидание момента, когда можно будет разорвать вынужденное сотрудничество.
После Ноябрьской революции «золотой немецкий ключ», послуживший большевикам уже дважды, был заброшен за ненадобностью в дальний угол, и кто мог предполагать, что ему суждено будет вскоре вновь оказаться извлеченным на свет. К возобновлению старого политического альянса на этот раз толкала взаимовыгода от сотрудничества униженной и находившейся в изоляции после Версальского мира Германии и еще более изолированной Советской России, стремившейся к использованию в своих интересах межимпериалистических противоречий. Раппальский договор открыл довольно долгую (до 1932 г.) полосу сближения Германии и России, которая также таит в себе еще много таинственного и интригующего. Лишь в самое последнее время в нашей стране стали публиковаться сведения о секретном соглашении между Красной Армией и рейхсвером, получившем название соглашения Радека – фон Секта. Оно было заключено в 1923 г. и предусматривало, с одной стороны, подготовку военных кадров Красной Армии в Германии (в Академии Генерального штаба в Берлине обучались многие видные советские военачальники, в том числе те, кто прекрасно проявил себя позднее в годы Великой Отечественной войны), а с другой стороны, производство на территории СССР для нужд Германии оружия, запрещенного Версальским договором, и подготовку там немецкого военного персонала. Факты говорят о том, что уже в середине 20 х годов в СССР ежегодно производилось несколько сот самолетов фирмы «Юнкерс» в подмосковном пригороде Фили, более 300 тыс. снарядов – в Ленинграде, Туле и Златоусте. Отравляющий газ фирмы «Берзоль» вырабатывался в Троцке (ныне Красногвардейск), подводные лодки и бронированные корабли строились и спускались на воду в доках Ленинграда и Николаева. В это время почти треть бюджета рейхсвера шла на закупку вооружений в СССР.
Кроме того, Германия имела в своем распоряжении военно-воздушную базу под Липецком, где постоянно находилось от 200 до 300 немецких летчиков, школу химзащиты в Саратове и танковую школу в Казани. Нетрудно представить себе, какой толчок был дан этими мерами развитию военной машины Германии, через десятилетие обрушившейся на ту самую страну, где эта машина во многом пестовалась. Здесь «золотой немецкий ключ» вновь обнаружил свой зловещий отблеск для большевиков, делавших на него опрометчивую ставку.
В четвертый раз тот же трагический отблеск дал о себе знать после очередного сближения Германии и СССР, последовавшего за заключением в августе 1939 г. двумя странами пакта о ненападении. В отличие от предшествующих этапов двусторонних связей эта страница истории сейчас уже достаточно широко известна.
Однако ставить точку в приключениях пресловутого «немецкого ключика» пока еще рано. Не являемся ли мы сегодня свидетелями нового, пятого по счету, обращения к его услугам, когда на наших глазах после благосклонной поддержки умиравшего Советского Союза, весьма созвучной той позиции, которой царская Россия придерживалась в вопросе объединения Германии при Бисмарке, было осуществлено еще одно объединение Великой Германии. Сейчас идет поиск путей нового сотрудничества с Германией нашей страны, в том числе в сферах экономики, противостояния США и объединения Европы... Что принесет в конце концов нашему многострадальному Отечеству эта новая открывающаяся страница. Поживем – увидим. Хотелось бы только надеяться, что в будущем данная страница не потребует к себе пристального внимания таких историков, как С.П. Мельгунов, которые всегда считали своим первейшим долгом срывать затемняющие покровы с различных исторических тайн.
С.П. Мельгунов ПРИОТКРЫВАЮЩАЯСЯ ЗАВЕСА
В № 6—7 «Знамя борьбы» (выходящий в Берлине орган левых социалистов-революционеров и союза с.-р. максималистов) в октябре (1924 г.) напечатана была заметка, на которую в печати никто не обратил внимания, несмотря на то, что она представляла собою исключительный интерес. Былые соратники большевиков, начавшие как будто в последнее время несколько прозревать, напечатали в своем органе под заголовком «Запрос большевистскому правительству» документ важности чрезвычайной – выдержку из протокола совместного заседания партийного совета и парламентской фракции германских соц. демократов 23 сентября 1918 г., на котором Шейдеман делал доклад о политическом положении. Эта выдержка гласит: «12 сентября состоялась конференция всех парламентских фракций, на которой говорилось о положении вещей и специально дополнительных к Брест-Литовскому договору соглашениях (с Россией)... В дальнейшем выяснилось, что помимо этих дополнительных соглашений существует еще протокол, в котором содержатся определенные военные соглашения, относящиеся к участию германских войск в освобождении Мурманского побережья. О подробностях я не могу больше ничего сказать. Наряду с этими планами, которые установлены в полном согласии с большевистским правительством, существовали еще особые планы генерала Гофмана и г. Гельфериха, которые, однако, решительно отклонялись канцлером (графом Гертлингом) и министром иностранных дел Гинце. Речь идет о возможном вступлении (германских войск) в Петербург, которое самими большевиками принималось в расчет ради их собственной защиты».
Помещая этот документ, «Знамя борьбы» сопроводило его таким комментарием: «Ради какой “защиты” большевики сговаривались в 1918 году с ген. Гофманом о занятии Петербурга? Ради защиты того же Мурманского побережья? Или они собирались защищаться штыками германской армии от бурно нараставшего в те месяцы движения рабочих в Петербурге? Было ли это приглашение германских войск в дни заседаний “собраний уполномоченных рабочих Петербурга” или в дни, когда с расстрелом 512 заложников начался свирепый “красный террор”»?
Значительно, что все эти вопросы задают большевистской власти те самые левые с.-р., которые с достаточной старательностью негодовали в свое время на обвинение большевиков в связях с немецким военным штабом и которые принимали непосредственное участие в Брест-Литовских переговорах и т.д.
К сожалению, «Зн. Б.» не указывает источника, из которого оно заимствовало свое сенсационнее сообщение. Между тем давно пора представителям германской демократии приподнять завесу над тайной, которая все еще опутывает взаимоотношения большевиков и старой правившей Германии. Затушеван был, а затем и похоронен, запрос Бернштейна о деньгах, полученных большевиками в дни революции от немецких властей по одной версии, и от немецких социалистов по версии другой, исходящей от самих большевиков (см. мою заметку «Большевистский историк о русской революции» в № 8 «На Чужой Стороне»).
Новый документ говорит уже не об этом первом этапе «предательства» интересов страны во имя фанатического догматизма. Он отвечает на сомнения, которые были у Эд. Бернштейна: не сделались ли большевики в дни Бреста жертвами необдуманного шага, когда они ради своей агитации по деловым соображениям воспользовались деньгами. Мы видим в действительности последовательно проводимую политику. На эту сторону надлежало бы обратить внимание тем политическим деятелям Франции, которые подчас склонны утверждать, что лишь неправильная тактика французского правительства оттолкнула большевиков от сближения с Францией. Ведь не только капитан Садуль склонен утверждать и тем смущать своих прежних друзей из «Роте Фане», что Ленин и Троцкий в конце 1917 г. мечтали о продолжении войны с Германией в союзе с Францией. Сам Эррио готов был поверить версиям Каменева и Троцкого, о которых он рассказывал в своей прямо исключительно наивной книжке. «Троцкий проливал «слезы» перед Нулансом, задумывая одновременно ту «педагогическую демонстрацию», о которой он поведал ныне в своей книге о Ленине, а именно формулой «войну мы прекращаем, но мира не подписываем» – дать «рабочим Европы» доказательство «смертельной враждебности» большевиков к правящей Германии. «Педагогическая демонстрация» совершенно стушевалась однако перед опасением «военного разгрома революции». И то, что так смело большевиками говорилось, по мнению Эррио, в Бресте ген. Гоффману, на других производило впечатление чрезмерно странной податливости. Не только мир был подписан. Столь ярые враги тайной дипломатии, какими официально проявляли себя большевики, поспешили заключить и дополнительные тайные договоры.
Все это наполовину еще загадка, требующая разъяснения.
И только неожиданная публикации «Зн. Б.» побуждает приподнять завесу и коснуться документов, от пользования которыми мы пока воздержались, так как некоторыми из них можно воспользоваться лишь отрывочно и частично...
Передо мною лежит копия конфиденциальной ноты ф. Гинце к Иоффе, полученная мною еще в 1918 г. из авторитетного источника. Об апокрифичности ее не может быть и речи – содержание ее находится в полном соответствии с изложением Шейдемана.
Несомненно, это именно та нота, о которой упоминает тогдашний лидер немецких с.-д. в своем докладе. Она помечена 27 авт. 1918 г. Вот она. Привожу ее целиком (в «Посл. Нов». были напечатаны лишь выдержки).
Нота Гинце
Министерство иностранных дел. Берлин, 27 августа 1918 г.
Глубокоуважаемый господин Иоффе. Согласно наших переговоров относительно подписанного сегодня дополнительного договора к мирному договору, я имею честь подтвердить вам от имени императорского германского правительства конфиденциально, к отдельным постановлениям этого договора нижеследующее:
1) К статье 2, гл. 1. Установленная русско-германской комиссией пограничная линия должна проходить по восточному берегу Наровы, на расстоянии около километра от реки, соблюдая при этом границы волостей, и должна захватить и город Нарву с областью, необходимой для него в экономическом отношении. Напротив, восточный выступающий угол Курляндии, расположенный южнее Двины, должно округлить в общих чертах по линии Двинск – Дрисвяты при соблюдении границ волостей. По линии Юго-западный угол Псковского озера – Лубанское озере – Ливенгоф граница должна быть проведена при возможном соблюдении административных единиц, равно как и следующих соображений: с одной стороны, экономические условия для города Пскова и положение русского Печорского монастыря говорят за проведение границы возможно восточнее, – с другой стороны, в области юго-западнее Псковского озера граница должна оставаться удобной для обороны Лифляндии.
2) К ст. 4. В проведении этого постановления Германия будет так же настаивать, чтобы из Украины не находило военной поддержки образование внутри Российского Государства самостоятельных государственных единиц.
3) К ст. 5. Присутствие в северных русских областях военных сил держав Согласия представляет постоянную серьезную угрозу находящимся в Финляндии германским военным силам. Если, поэтому, предусмотренные в ст. 5, отд. 1, русские действия не достигли бы в скором времени цели, то Германия сочла бы себя вынужденной предпринять со своей стороны такое действие, в случае нужды с привлечением финских войск. При этом русская область между Финским заливом и Ладожским озером, равно как южнее и юго-восточнее этого озера не будет затронута без определенного согласия Российского правительства германскими и финскими войсками. Германское правительство ожидает, что такое выступление не будет рассматриваться Россией как враждебный акт и не встретит никакого сопротивления. При этом предположении оно заверяет, что по окончании этого выступления, после изгнания военных сил держав Согласия и после заключения всеобщего мира, занятые русские области будут очищены от германских и финских войск, поскольку они не отходят к Финляндии по русско-финскому мирному договору. Также после изгнания военных сил держав Согласия оно восстановит русские гражданские власти в этих областях.
4) К ст. 7. В течение переговоров относительно Эстляндии и Финляндии было с русской стороны выражено желание, чтобы Германия взяла на себя поручительство за длительное разоружение Ревеля. Германское правительство полагает, что оно не может войти в этом отношении в договорное соглашение, так как опыт показал, что подобные соглашения являются источником международных трений. Оно, однако, решительно заявляет, что со стороны Германии существует намерение уничтожить после всеобщего мира крепостные сооружения Ревеля и в будущем не отстаивать Ревель, как крепость.
5) К ст. 12, гл. 2. Германское правительство ожидает, что Россия применит все средства, которыми она располагает, чтобы немедленно подавить восстание генерала Алексеева и чехо-словаков. С другой стороны, и Германия выступит всеми имеющимися в ее распоряжении силами против генерала Алексеева. Взамен этого Россия будет требовать очищения указанного в ст. 12, сл. 2, разд. 1 железнодорожного участка лишь тогда, когда это позволит военное положение и при том соразмерно с особым относительно этого соглашением.
6) Ст. 12, гл. 3. Германия будет настаивать на том, чтобы Россия получила по мирному договору с Украиной часть Донецкого бассейна, соответствующую ее экономическим потребностям. С другой стороны, Россия будет требовать очищения отходящей к ней части Донецкого бассейна не ранее заключения всеобщего мира, не нарушая постановления ст. 11, гл. 2. Далее Германия будет настаивать на том, чтобы Украина предоставила одну треть своей добычи железной руды для вывоза в Россию, согласно особого по сему соглашения.
7) К ст. 13. Германия будет настаивать на том, чтобы Россия могла получить из Грузии одну четверть вывоза добытой там марганцевой руды, соразмерно особого относительно этого соглашения.
8) К ст. 14, гл. 1. Согласие Германии не оказывать содействия никакой третьей державе при возможных военных операциях на Кавказе, исключая Грузии, или указанные в ст. IV, гл. 5 мирного договора, имеет силу и в том случае, если в течение этих операций по несчастному стечению обстоятельств произошло столкновение между русскими войсками и третьей державой. Такие столкновения поэтому подали бы повод Германии для какого-либо вмешательства, пока русские войска не перейдут границы Турции, включая и указанные округа, или границы Грузии.
9) К ст. 14, гл. 2. Германское правительство ждет до 30 сентября 1918 г. предложений Российского правительства относительно цифры наименьшего ежемесячного количества неочищенного масла и продуктов его, которые должны поставляться Россией.
10) К ст. 15. Германия оставляет за собой право употреблять в мирных целях военные суда Черноморского флота, вернувшиеся из Новороссийска в Севастополь, пока они остаются под германским наблюдением согласно ст. 2 этой главы, в особенности для очищения от мин, равно как и для портовой и полицейской службы. Так же может последовать применение в случае военной необходимости для разных военных целей. За возникшую за время пользования порчу иди возможные причиненные убытки Германия полностью вознаградит Россию.
11) Германия направит свои усилия на то, чтобы по ее представлению Финляндское правительстве отпустило задержанных в качестве пленных финских красногвардейцев, поскольку они не находятся за обыкновенные преступления в заключении, предварительном или по приговору, освободило их от своего подданства и позволило им въезд в Россию. Напротив, Россия обязуется принять этих лиц в русское подданство и не употреблять их в военных действиях против Финляндии или граничащих с Финляндией русских губерний, а также селить их в этих губерниях. Прошу Вас сообщить согласие Российского Правительства на постановление 1—2 по указанным вопросам, а также озаботиться о том, чтобы содержание этой ноты сохранилось конфиденциально, и пользуюсь случаем еще раз уверить Вас в моем совершенном и глубоком уважении.
Фон Гинце.
Еще задолго до конфиденциальной ноты Гинце для московских общественных кругов отнюдь не была секретом сущность переговоров, которые велись большевиками с немцами... Орган народных социалистов московское «Народное Слово» был закрыт большевиками за один намек о дополнительных пунктах к Брест-Литовскому договору, в которых говорилось о Польше. За нахождение копии этих пунктов при обыске поляк Лютославский был расстрелян летом 1918 г. внесудебным порядком со спешностью, чрезвычайной и для большевиков того времени. Большевики старательно выполняли предписания императорского германского правительства: «озаботиться о том, чтобы содержание этой ноты сохранялось конфиденциально», как заключал фон Гинце свое письмо Иоффе. Но сведения разными путями просачивались, как видно хотя бы из заметки, помещенной в начале августа в № 1 нелегального «Информационного Листка», фактически издававшегося Союзом Возрождения. Излагая требования Германии, переданные Москве через дипломатического представителя, «Инф. Лист.» сообщил и ответ Совета Комиссаров: «Совет Комиссаров ответил в том смысле, что подавление чехо-словацкого мятежа и борьба с английским десантом вполне в силах русского правительства при условии привлечения для этой борьбы всех красноармейских частей, находящихся на оршанском, курском, гомельском и донском фронтах. Поэтому Совет Комиссаров гарантирует Германии исполнение ее требования, если Германия со своей стороны гарантирует неприкосновенность демаркационной линии, как со своей стороны, так и со стороны Краснова».
Итак, немцы должны были помочь большевикам в дни гражданской войны, а большевики должны были явиться базой для борьбы с Антантой. И разве не прав в таком случае В.А. Мякотин, писавший про тогдашние настроения народных социалистов и «Союза Возрождения»: «Борьба с Германией и борьба с предавшими ее Россию большевиками связывалась для нас в одно неразрывное целое».
Большевики отнюдь не отрицают теперь участия немцев военнопленных в борьбе с чехо-словаками, указывая лишь на количественную незначительность этих образований. Просматривая свой дневник за это время, я нахожу многочисленные отметки, свидетельствующие о военных образованиях среди военнопленных даже в Москве, а не только на театрах военных действий.
Тот же «Информационный Листок» в полном соответствии с действительностью отмечал согласие большевиков образовать из военнопленных особый батальон для охраны немецкого посольства после убийства Мирбаха, при условии, что эта «германская воинская часть будет одета в штатское платье, а отчасти и в «красноармейскую форму». Дело в действительности пошло гораздо дальше. И не нужно моих личных показаний. При своем обычном цинизме большевики не постыдились напечатать в «Красной книге В.Ч.К.» сообщение о том, как немцы предали в руки большевиков остатки савинковского отряда в Ярославле.
Взаимоотношения устанавливались самые тесные – в сущности в Москве мы жили до известной степени под опекой большевицко-немецкой контрразведки. И снова у меня на руках документ, источник получения которого раскрывать во всей полноте еще преждевременно. Один мой добрый знакомый, «к которому я мог относиться лишь с полным доверием, – человек железной воли и исключительной энергии, некогда, в эпоху самодержавия, член с.-р. боевой организации, с некоторой наклонностью к авантюрам – сумел войти в контакт с большевицко-немецкой контрразведкой и в Денежном переулке, и на Поварской. Ему удалось там сделать выписки (у меня хранятся собственноручные его записи) из удивительного документа, представленного Мирбаху. Это список лиц, «подлежащих уничтожению при приходе оккупационных войск». Трудно сказать, кем, в сущности, составлялся этот список, насколько в нем сказалось официозное происхождение и насколько он был продуктом группового творчества, быть может, услужливости агентов власти. Не подлежит сомнению лишь его «большевицко-немецкое» происхождение. Масштаб захвачен широкий – не более, не менее, как 583 человека. Список состоит из трех отделов:
1) список групповой; 2) отдельных лиц; 3) военных лиц. В групповой список вошли центральные комитеты, редакции, бюро правых эсеров, меньшевиков, народных социалистов Единства. Имеются специальные оговорки о некоторых лицах, «уничтожению не подлежащих». При списке нар. соц. есть заметка: «Сведения будут даны после проверки: но во всяком случае Алексинского Ив. Пав. щадить не должно...» Здесь же Союз городов – «весь коалиционный состав Правления, избранный служащими после ноября 1917 г.», далее идет городская управа – весь состав и т.д.
Список «отдельных лиц» сопровождается таким добавлением: «Ввиду тревожного времени не представляется возможным представить Вам точный список. Но в отдельной ведомости Вы найдете человек 40, против уничтожения которых Вы, я думаю, ничего не будете иметь». Среди этих лиц фигурируют Струве, Кизеветтер, Белевский-Белоруссов, Савинков, Новгородцев, Федоров и т.д. При фамилии Локкарта сделана пометка: «особенно следить за невыездом». Подобные списки всегда несколько безграмотны – в списке «отдельных лиц» находим мы много несуразного. В списке «военных» помещены многие из тех, которые погибли затем в дни красного террора. В документе имеются указания, от кого именно получены списки о военных.
Я чувствую всю ответственность за сообщаемое мною, но я большего сказать сейчас считаю себя не в праве.
За этой грандиозной утопией скрывалась обыденная проза. Вылавление и уничтожение реальных врагов – живой силы противников: офицеров союзнической ориентации. Здесь мы сталкиваемся с определенной уже провокацией со стороны немцев вкупе с большевиками.
Ген. Деникин в своих «Очерках» (том III, стр. 84) про лето 1918 г. пишет:
«В Москве и центральной России свирепствовал жестокий террор, обрушившийся с особенной силой на голову несчастного офицерства. В разгроме некоторых московских организаций ясно было сотрудничество немцев с большевиками. Конспирирующая Москва волновалась, возмущалась, называла имена... Когда гетманское правительство сочло необходимым заявить в Берлине протест против большевицкого террора, германский министр иностранных дел Гинце ответил: «Имперское правительство воздержится от репрессивных мер против советской власти», так как то, что делается в России, «не может быть квалифицировано как террор, происходят лишь «случаи уничтожения попыток безответственных элементов... провоцирующих беспорядок и анархию». Да и как было вступиться немецкому правительству, когда в Москве его представители – старший советник посольства Рицлер и начальник контрразведки Мюллер – находились в тесном сотрудничестве с Караханом и Дзержинским и снабжали их списками адресов, где должны были быть обнаружены преступные воззвания и сами заговорщики... против советской власти. (Обратим внимание, что ген. Деникин здесь делает ссылку на «Красную книгу В.Ч.К.».)
Я целиком готов подтвердить утверждения ген. Деникина. В свое время мы печатно должны были предупредить в нашем нелегальном листке о сомнительности некоторых военных организаций, явно действующих на немецкие деньги и вовлекающих офицерство в «десятки» с провокационными целями. Через то же лицо, которое передало мне документ и которое погибло впоследствии во время попытки к бегству при аресте, удалось выяснить систематические провалы некоторых «десятков» и проследить связь их с немецко-большевицкой контрразведкой.
Ген. Деникин свое повествование заканчивает словами: «При свете этих поздних откровений, какая жуткая роль приходится на долю руководителей противо-большевистских организаций, работавших в контакте с немцами». Да, именно потому среди нас и вызвало такое негодование сообщение о тех переговорах с немцами, которые вели представители правых политических группировок, о которых теперь очень суммарно рассказано в воспоминаниях Гурко («Арх. Русск. рев.», ХV) и в показаниях Котляревского («На Чужой Стороне», № 8).
Оценка приведенных фактов, мне кажется, вводит существенный корректив к довольно частым теперь утверждениям об ошибочности той тактики, которая в борьбе с большевиками стремилась воссоздать русский фронт против Германии. Вся конъюнктура говорила о том, что война, в сущности, продолжается, хотя и приобрела в России своеобразный характер, сплетая войну с гражданской борьбой. В этой конъюнктуре вопрос о так называемой союзнической интервенции, в свою очередь, приобретал совершенно особый характер. Оценивая «ошибочные мысли», приходится исходить всегда из конкретной действительности. Московская атмосфера весны и лета 1918 года, когда зачиналось и развивалось так называемое «белое» (добровольческое) движение, показывает воочию, что во многих отношениях был прав Союз Возрождения, считавший вредной тактику частных выступлений против большевиков в Совдепии и говоривший о подготовке «более широкого и планомерного движения, которое было бы направлено одновременно и против Германии и против большевиков» (В. Мякотин. «Из недалекого прошлого», «На Чужой Стороне», № 2). В то время начинать это движение из центра нельзя было без напрасной растраты сил.
Фактическими хозяевами в Москве тогда в значительной мере были немцы. В любой момент могли они сбросить большевиков, найдя поддержку в некоторых общественных кругах и в обывательских настроениях. Они предпочли играть двойную игру: одну со Скоропадским, другую в Совдепии. Мы знаем, что в правящих кругах Германии не было единомыслия в этом отношении. В итоге центральные державы предпочли покинуть территорию Советов и прекратить переговоры с «дружественным Германии, но бессильным» большевистским правительством. Чем ознаменовалась бы перемена курса германской политики в дальнейшем, нам не суждено знать. С революцией в Германии перевернулась навсегда одна из страниц прошлого. В этой странице еще необычайно много таинственного. Многое напоминает собой сказки Шехеразады, в которые поверить может лишь тот, кто в гуще жизни переживал все эти перипетии нашей революции.
Многое неправдоподобное становится в освещении фактов правдоподобным. Когда я перелистываю свой дневник за это время, где записаны сообщения современников, я наталкиваюсь на факты, которые могут вызвать лишь ироническую улыбку у скептиков. И, к сожалению, я должен закрывать свой дневник до времени, ибо опубликование всех этих апокрифических рассказов имеет смысл лишь при упоминании имен. Этого я сделать не могу. Между тем открытия будут подчас самые неожиданные. Я не знаю, каковы были реальные отношения между Вырубовой и Коллонтай. Все ли следует отнести к легендам, как утверждает Вырубова в своих воспоминаниях, из того, что рассказывали в Совдепии? Но я не сомневаюсь в том, что Вырубова в Смольном не заседала; возможно, что обе упомянутые дамы не творили проектов возведения на престол наследника Алексея под регентством Леопольда Баварского и Генриха Прусского. Но вот что для меня лично несомненно: в конце еще 17 года и в начале 18 г. среди некоторых большевиков, разочарованных в возможности социальной революции, шли разговоры о «сдаче» власти и для ускорения социальной революции в будущем они предпочитали сдать власть самому крайнему реакционному монархизму. Для такого утверждения у меня, как это ни странно, имеются авторитетные свидетельства. Это сказка? Подождем и увидим. И кто знает, не послужили ли эти мысли некоторых ответственных большевиков, в связи с переговорами, которые вели другие с немцами, истинной причиной екатеринбургской трагедии. Ведь это также одна из таинственных страниц недавнего прошлого.
«Последние новости», Париж,
1925, 15 февраля.
С.Н. Дмитриев ПРИЗРАКИ ПРОШЛОГО[444]
С самых первых лет перестройки все мы являемся свидетелями многократно возросшего интереса к отечественной истории. Однако этот интерес так и не затронул некоторые исторические темы, которые по каким-то негласным, никем не сформулированным правилам принято считать запретными. Думается, настала пора снимать застарелые табу со всех «скользких» исторических тем, только делать это нужно крайне осторожно и взвешенно.
Пожалуй, наиболее запретный характер среди «закрытых» исторических тем продолжают сохранять ныне те грани минувшего, которые связаны с различными аспектами так называемого еврейского вопроса в истории России, в частности, проблемами антисемитизма и еврейских погромов. Щекотливость этой темы, имеющей определенное современное звучание, понятна, однако серьезная разработка ее давно назрела, и определенным шагом в этом направлении могло бы стать первоочередное рассмотрение того периода нашей истории, когда данная тема звучала особенно остро и тревожно, а именно – Гражданской войны.
Решая сегодня такую исследовательскую задачу, нам не обойтись без помощи талантливого русского историка Сергея Петровича Мельгунова (1879—1956), переживающего ныне на своей Родине как бы второе рождение после долгих лет забвения. Ему суждено было пройти тем крестным путем страданий и испытаний, который годы революционного лихолетья начертали многим русским интеллигентам. На этом пути историка ждали пять арестов, полтора года заключения в чекистских тюрьмах, громкий политическим процесс, угроза расстрела и высылка за границу. В эмиграции всю оставшуюся жизнь Мельгунов посвятил воссозданию в своих исторических трудах основных вех развивавшейся на его глазах смуты. Благодаря этому он выдвинулся вскоре в самый первый ряд историков русского зарубежья. Сейчас мы обратимся лишь к одной теме, привлекавшей внимание историка и наиболее полно раскрытой им в статье «Антисемитизм и погромы», напечатанной в Париже в пятом выпуске журнала «Голос минувшего на чужой стороне» (с. 231—246), который издавал сам С.П. Мельгунов. Данная статья вызывает особый интерес прежде всего потому, что она затрагивает совершенно неразработанную в советской исторической науке и незнакомую нашим читателям тему еврейских погромов на Украине и шире – антисемитизма в годы Гражданской войны.
Сегодня в нашей стране вздорная идея вековой приверженности русского народа к антисемитизму реанимируется с небывалой настойчивостью, вплоть до использования в этих целях весьма очевидных провокационных действий (о них следует говорить особо). И как схожи рассуждения многих нынешних «глашатаев гласности» с постыдными откровениями на этот счет... «великого пролетарского писателя» М. Горького, который в послесловии к книге С. Гусева-Оренбургского «Книга о еврейских погромах на Украине в 1919 г.» (Петроград – Берлин, 1921, с. 171—172) писал о «грязных подвигах христолюбивого русского народа», о «разительном обилии садической жестокости, присущей русскому народу, очевидно, по натуре его, – натуре раба, который сам способен бесконечно долго терпеть мучения и любит наслаждаться муками других тоже бесконечно долго... Еврейские погромы по энергии своей, несомненно, стоят на первом месте в ряду «великих исторических деяний русского народа», и для меня ясно, что страсть к этой деятельности все возрастает у нас». Размышления о «зверстве», «безумии» русского народа довели писателя до жуткого по своей откровенности, особенно в свете всего пережитого этим народом, вывода, что «он заслужил все свои страдания в настоящем, заслуживает их в будущем». Иначе говоря, по Горькому, все выстраданное народом России в эпоху революционного взрыва есть не что иное, как суровая месть ему за еврейские погромы.
Оставим на совести «титана пролетарской литературы» его откровения и согласимся с выводом Мельгунова, что еврейские погромы в годы Гражданской войны были вызваны главным образом разнузданностью в стране стихии и анархии, «отсутствием власти», «твердого государственного порядка». «Политическим катаклизмам соответствовали и погромные события», – писал он. Такого же мнения придерживался еврейский публицист И.М. Бикерман, оспаривавший утверждения, что в годы «братоубийственной» войны «евреев истребляли особо»: «Допустим, что дело происходило так... Но в общем смысле разгромлена вся Россия... Если тут был погром, то – всеобщий; одних истребляли под одним видом, других – под другим» (Бикерман И.М. Россия и евреи. Сборник первый. Берлин, 1924, с. 58—59).
В статье Мельгунов оспаривает и чрезвычайно упрощенные представления о злостном антисемитизме всех властей, правивших на Украине до утверждения там большевиков (эти представления послужили, в частности, поводом для убийства еврейским националистом Ш. Шварцбардом в Париже в 1926 г. С.В. Петлюры). Автор справедливо пишет, что «и правительство Центральной Рады, и правительство Скоропадского, и правительство Директории бесспорно и активно боролись с еврейскими погромами. Если все эти власти были бессильны бороться с эксцессами, то причины лежат в стихийности последних». Немаловажны также приводимые Мельгуновым факты (их можно значительно дополнить), свидетельствующие о поддержке еврейскими париями и организациями «украинских самостийников». Среди этих организаций были и сионисты, как всегда пытавшиеся разыгрывать свою опасную игру. Д.С. Пасманик писал по этому поводу в сборнике «Россия и евреи»: «Те же сионисты и вообще еврейские националисты... поддерживали долгое время сумбурное правительство Петлюры-Винниченко даже и тогда, когда на Украине происходили ожесточенные антиеврейские погромы. Когда-нибудь мы расскажем подробнее эту печальную страницу в истории русского еврейства» (Указ. соч., с. 211—212).
Типичная ситуация: верхи еврейских националистических кругов как бы не замечают или даже в какой-то степени подталкивают эксцессы против евреев, жертвуя в угоду своим политическим целям интересами еврейской массы.
Затрагивая в статье вопрос о еврейских погромах, совершенных на Украине Добровольческой армией, Мельгунов сожалел, что в печати еще не появился продолжавший работу И. Чериковера «Антисемитизм и погромы на Украине. 1917—1919 гг.» второй том, готовившийся к изданию «Редакционной коллегией по собиранию материалов о погромах на Украине», которая действовала с начала 1919 г. и после переезда в 1920 г. за границу получила в Берлине официальное наименование «Ostjudisches Historisches Archiv». Этот том был издан в столице Германии лишь в 1932 г., принадлежал перу И.Б. Шехтмана и назывался «Погромы Добровольческой армии на Украине. К истории антисемитизма на Украине в 1919—1920 гг.». Можно с уверенностью утверждать, что знакомство с этой книгой не изменило бы оценок Мельгунова (его мнение на этот счет нам пока неизвестно), ибо и ее отличает та же тенденциозность, что и другие подобные издания (см., например, Штиф Н.И. Погромы на Украине. Период Добровольческой армии. Берлин, 1922).
Шехтман пришел в своей работе к заключению, что погромы при добровольцах не были «неизбежным эпизодом гражданской войны», а представляли собой факт «форменного крестового похода именно против еврейского населения в целом» (Указ. соч. С. 255, 259). По его мнению, «официальный антисемитизм» Добровольческой армии санкционировался сверху (Н.И. Штиф вообще заявлял, что в этом вопросе не было никакой разницы между белыми генералами и самими «громилами»), хотя автор предисловия к книге Шехтмана И. Чериковер и вынужден был признавать, что погромов при Колчаке «не произошло... Не произошло потому, что Колчак их не хотел... Не хотел погромов и Врангель в Крыму – и их не было...» (с. 22). Выходит, погромов «хотел» не кто иной, как сам А.И. Деникин. Так ли это?
Мельгунов такую «тенденциозную ложь» отрицает, так же как и утверждение о якобы «официальном антисемитизме» белой армии вообще. «...Погромы и в местах, где появлялись отряды Добровольческой армии, были также исключительно явлением стихийного характера», – писал он. В поддержку оценки историка можно привести множество дополнительных фактов, свидетельствующих о борьбе командования Добровольческой армии против погромных настроений и действий (многое говорят хотя бы факты военно-полевых судов над погромщиками или устранение в августе 1919 г. генералом В.З. Май-Маевским другого генерала – Хазова, командира 2 й Терской пластунской бригады, за учиненный его частью погром в Смеле). Приведем лишь два приказа Главнокомандующего вооруженными силами Юга России. Первый был адресован 3 октября 1919 г. командующему войсками Киевской области и гласил: «Ко мне поступают сведения о насилиях, чинимых армиями над евреями. Требую принятия решительных мер к прекращению этого явления, применяя суровые наказания к виновным». Второй адресовался всем вооруженным силам Юга России и был издан 23 января 1920 г.: «Недавно мы были у Орла, но ряд тяжких ошибок привел вас вновь на Кубань. Теперь, когда мы накануне решительного наступления, вам нужна победа над собой. Пусть помнит каждый, что одной из причин крушения фронта и развала тыла были насилие и грабежи... Если начальники не возьмутся сразу за искоренение зла, то новое наступление будет бесполезно. Требую жестоких мер, до смертной казни включительно, против всех, творящих грабеж и насилие, и против всех попустителей, какое бы высокое положение они ни занимали».
В своих «Очерках русской смуты» Деникин ничуть не лукавил, когда писал, что «если бы только войска имели малейшее основание полагать, что высшая власть одобрительно относится к погромам, то судьба еврейства была бы гораздо несравненно трагичнее». (Берлин, б. г., т. V, с. 146). И не случайно в этой связи в белой армии имели хождение слухи, что Деникин якобы «продался жидам». В одной из бесед Главнокомандующего с еврейскими делегациями в августе 1919 г. он откровенно признавался: «...Я старался и стараюсь возможно ослабить его (еврейского вопроса) остроту. Но устранить его совершенно я не в состоянии». Деникин называл следующие основные причины погромов, весьма далекие от упрощенных интерпретаций многих еврейских публицистов: «звериные инстинкты, поднятые войной и революцией», «всеобщая распущенность, развал, утрата нравственного критерия и обесценивание человеческой крови и жизни», «резко враждебное отношение к нам еврейства на всей территории вооруженных сил Юга России», «явное, бьющее в глаза засилье евреев во всех областях советского управления» (т. V, с. 147—148, 150).