Строговы Марков Георгий
Максимка мог бы фантазировать без конца, но Артем перебил его:
– Ну ты, шишкарь! Из чашки ложкой ты молодец таскать. Думаешь, дед Евдоким кедровник охранять не будет? Он всех своих кобелей с цепей спустит. Они тебя живо в клочья разорвут. Я вот придумал так придумал! – похвалился Артем и стукнул кулаком по Максимкиной коленке.
Максимка скорчился. Агафья прикрикнула на внуков, потом повернулась лицом в передний угол и заговорила, поглядывая на иконы:
– Может, придется мне за мои слова лизать на том свете раскаленную сковородку, да будь что будет. После смерти Захара и гибели пчелы молилась я усердно. Думала, прогневили мы всевышнего. С той поры, сами видели, и посты справляла я, и к обедне каждое воскресенье ходила. Уж я ли не молилась? Да, вижу, ничего не вымолила…
Она задумалась, глядя куда-то в пустоту.
– Ты, Агаша, все о боге. А помнишь, как старые люди говаривали: бог-то, дескать, бог, да не будь, нычит, сам плох, – осторожно заметил дед Фишка, боясь, как бы чем-нибудь не обидеть сестру.
– Так и я о том же, Фишка, – сказала Агафья и взглянула на Матвея. – А вы, Матюша, мужики-то, взяли б да пошумели на сходке. Разве, мол, можно так? Юткиным и Штычковым все, а остальным ничего.
– Нашла, мама, от кого требовать шума, – заговорила Анна, – это не мужики, а телята. Надо б на сходку баб собрать. Мы бы живо бате с Демкой глаза выцарапали. Небось о кедровнике и думать позабыли бы.
Матвей улыбнулся, добродушно сказал:
– Не умирайте раньше смерти. Может, еще отстоим кедровник. Прошение губернатору от схода настрочили. А если откажет, еще пошуметь попробуем. Мужики, Нюра, хоть и телята, а бодаются.
Анна недоверчиво махнула рукой.
В этот день в каждой избе только и говорили о кедровнике.
В сумерки Матвей насыпал в мешок пудовку муки и унес Ивану Топилкину. Возвращаясь от него, он завернул на кладбище, поклонился могилке Устиньки и, не заходя домой, отправился к Мартыну Горбачеву.
Проговорили до вторых петухов.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Матвей проснулся от истошного вопля Маришки:
– Мама, мама! К нам торговка идет! В корзине кружева, платочки! Мамушка, родимая, купи мне голубенькую ленточку!
Через несколько минут на крыльце послышался топот, говор, и в дом вошла коробейница и приставшие к ней бабы и ребятишки.
– Здравствуйте, дорогие хозяюшки! – обратилась она к Анне и Агафье и, поставив корзину на лавку, бойко стала расхваливать свои товары.
– Ну, покажи, покажи, чем ты богата, – будто собираясь что-нибудь купить, проговорила Агафья.
Коробейница вытащила из корзины товары и разложила их на столе. Чего только тут не было! Кружева невиданной, замысловатой вязки, белые, как первый снег. Бусы всех цветов радуги. Какой-то мастер простые гребенки, сделанные из коровьих рогов, искусно разукрасил под бисер битым зеркальным стеклом – теперь гребенки ослепительно искрились. Связка красных, зеленых, голубых, синих, желтых лент походила на букет цветов, собранных в самое цветное время – в петровский пост. Увидя это, Маришка взвизгнула, схватила Агафью за руку.
– Бабуся, роднушечка, купи вот эту, голубенькую.
Агафья погладила внучку по голове.
– Дурашка ты моя, у тебя аж глаза разбежались. На какие рубли я тебе куплю? У меня все карманы обшарь – гроша не найдешь.
Маришка бросилась к матери.
– Мамушка, милушка… вот эту, голубенькую!
Анна, скрывая слезы, отвернулась к окну. Будь у нее деньги, не только дочери голубенькую – себе бы красную ленту купила! К ее карим ясным глазам, к смуглому лицу, к черным с блеском волосам красный цвет очень шел.
– Пусть, дочка, ленты богатые носят, а мы, видно, в поле обсевок, – прошептала Анна, прижимая к себе Маришку.
Но произошло нечто необыкновенное. Коробейница подозвала к себе Маришку и, подавая ей широкую голубую ленту, сказала:
– Это тебе от меня, на память.
Бабы ахнули от удивления, а Маришкины подруги придвинулись поближе к столу, думая, что коробейница решила дарить ленты всем девчонкам…
– Как тебя зовут, девочка? – спросила коробейница.
– Маришка, – хором ответили девчонки.
– А фамилия?
– Строгова. Матвея Строгова дочка, – сказала одна баба.
Коробейница взяла Маришку за худенькие плечи, смотрела на нее и, чем-то довольная, улыбалась больше сама себе, чем Маришке.
Маришка молчала, хотя полагалось за подарок благодарить. Анна и Агафья растерянно переглядывались, не решив еще, в шутку или всерьез коробейница подарила Маришке ленту. Максимка наблюдал за всем этим из угла. Он первый почувствовал, что коробейница не шутит, и, подойдя к сестренке, толкнул ее в бок.
– Язык отсох? Что надо сказать?
– Спасибо, – чуть слышно проговорила Маришка, дрожа от счастья.
Матвей лежал на кровати в горнице и все, что говорилось в прихожей, слышал от начала до конца. Щедрость неизвестной женщины, осчастливившей Маришку, поразила его. Коробейницы обычно прижимисты и торгуются с покупателями из-за каждой копейки. Матвей встал с кровати и, не надевая сапог, босой пошел в прихожую. Но, выглянув в дверь, мигом вернулся к кровати, сел на нее и опустил руки, ощущая, как громко колотится сердце. На лавке за столом он увидел Ольгу Львовну Соколовскую.
«Обознался», – подумал Матвей и, стараясь быть незамеченным, опять подошел к двери и вгляделся в коробейницу.
Никаких сомнений больше не оставалось: это была она, Соколовская. После их последней встречи прошел не один год. По рассказам Беляева, Ольга Львовна была арестована и отправлена в ссылку. Как она жила, что ей пришлось пережить – Матвей не знал. Внешне она изменилась, но в этой перемене не было ничего разительного. Тогда, давно, в ее поступках, речи, в ее внешности проглядывало что-то неотстоявшееся. Теперь все в ней как будто вызрело, округлилось, встало на свое место. Она заметно пополнела, и это ей шло.
На цыпочках, оглядываясь, Матвей отошел от двери, быстро оделся и, расчесав перед зеркалом свою русую небольшую бородку, поспешил выйти в прихожую. В это время Ольга Львовна вновь принялась расхваливать свои товары и проделывала это так ловко, словно занималась торговлей много лет.
– Ух, товаров-то сколько! – сказал Матвей с усилием.
Ольга Львовна взглянула на него и невольно задержала взгляд. Матвей заметил, как веки ее левого глаза дрогнули.
– Не угодно ли чего, хозяин? – спросила она, подавляя волнение.
– Тут у вас все женское, не по моей части, – смущенно ответил Матвей, видя, что Ольга Львовна изучающе рассматривает его.
– Да, тут женское. А на квартире, где я остановилась, есть кое-что и мужское: ремни, жерлицы, волосяные лески, блесна, – не хотите ли посмотреть?
Матвей понял, что это уловка, ответил со смешком в голосе:
– Посмотреть можно. За посмотр не берете денег?
Торопливо собрав со стола товары, Ольга Львовна небрежно сложила их в корзинку и встала. Маришка и Максимка кинулись к Матвею:
– Тятя, жерлиц купи! Щук буду на речке ловить. – Максимка умоляюще смотрел на отца.
– Смотри-ка, тятюшка, что мне тетя подарила! – Дочь радостно прыгала, крутилась, прикладывала к волосам голубую ленточку.
Ольга Львовна подхватила корзинку на руку, попрощалась:
– До свидания, хозяюшка.
Анна заторопилась, раскрыла дверь и, смущенно улыбаясь, сказала:
– Счастливо, счастливо, в добрый путь, дай бог хорошей торговли.
Агафья скрылась в кути, и, когда вышла оттуда, Ольга Львовна стояла уже на крыльце.
– Ну-ка, погоди, красавица! – крикнула Агафья.
Ольга Львовна остановилась на полусгнившей ступеньке. Агафья положила ей в корзинку четыре яйца.
– Скушай, милая, свеженькие, сегодня снесенные. Отдарить больше нечем.
Ольга Львовна смутилась, заколебалась: брать или не брать? Матвей взглянул на нее, и в его взгляде было нетерпение. Она поняла его взгляд и поблагодарила Агафью. За воротами бабы и ребятишки, сопровождавшие ее, рассыпались, отстали, и Матвей, догнав Ольгу Львовну, выяснил самое важное.
2
В конце мая дни бывают жаркие, а вечера свежи и приятны.
Земля, накаленная солнцем, остывает не сразу, медленно. Пока не остынет земля, не охладятся бревенчатые стены, в избах стоит мучительная духота.
Анна целый день работала на огороде и легла с твердым намерением уснуть быстро и крепко, но время текло, а сон не шел. Воздух в избе был густ и горяч. Дышалось тяжело. Анна с удовольствием вспомнила о полевом балагане. Там, на душистом, не омытом дождями сене, она всегда спала затяжным и сладким, как в детстве, сном.
Она походила по избе, раскрыла окна, потом обулась в чирки, набросила Матвеев зипун и тихонько, боясь на что-нибудь наткнуться, вышла во двор освежиться.
На темном, закрытом наволочью небе холодным далеким светом лучились редкие звезды. Краешек месяца, робко выглядывая из-за облачка, бросал на забор голубоватые пятна. На болоте за огородами посвистывали кулики. На косогоре, у церкви, под развесистыми кустами черемухи и рябины девки негромко играли песни.
Анна не спеша пошла в огород, поглядывая на небо и про себя рассуждая: «Хоть бы дождичек выпал. Рассада сразу бы поднялась… Где же это Матюша засиделся? Ночи уж много. Поди где-нибудь с мужиками о жизни толкует. Чудной мужик. У меня вот о других никогда сердце не болит, а он за каждого душу готов отдать. Случись у кого беда – первый помочь побежит».
Еще недавно, вспоминая об этой особенности Матвея, она чувствовала, как в ее душе рождается негодование. Теперь она не ощутила этого; наоборот, думала о Матвее с чувством затаенной гордости. Припомнился один случай; как-то, собираясь в баню, Матвей, как всегда нетребовательно, попросил дать ему чистое белье. Белья у него было всего-то две смены, и на этот раз чистого не оказалось. Вместо того чтобы спокойно сказать ему об этом, Анна стала кричать: «Белья? Сейчас поднесу! Только-только Голованов из своего магазина прислал». Матвей понял, что белья нет, и, не ответив на ее резкость, ссутулившись, пошел в баню.
Вспомнив теперь об этом, Анна думала:
«За мужиков горой стоит. Батю, говорят, обстрамил на сходке – всю жизнь не забудет. И все из-за них, из-за мужиков. А вот постоять за себя не может. Я накричала, а он промолчал. Напрасно! Нашу сестру кое-когда и в узде не мешает держать. На язык не в меру бойки бываем. У мужиков-то язык лучше привязан. Так и то правда: досады в жизни у них меньше нашего. А все же я зря на Матюшу накричала. Он бы и без этого понял. Сердечной души человек».
Она взглянула на звездочку, мигающую на горизонте над лесом, легонько потянулась, приоткрыла рот, чтобы зевнуть широко, аппетитно, но вдруг услышала женский тихий смех. Показалось ей, что смех этот донесся до ее ушей с вышки амбара. Пружинистыми, широкими шагами она приблизилась к амбару, протискалась боком в тесный промежуток между стеной и забором, притаилась.
«Ишь ведь где пригнездились! Кто же это? Видно, Назарка Зотов с Груняшей Федотовой. Доведется, знать, по осени на свадьбе гулять. И скажи, ведь знают, что у нас амбар с потолком! Ах, и чего только не бывает в молодости! Мы, когда женихались с Матюшей, тоже раз ночку на сеновале у нас провели. Весь день потом у меня губы припухшие были».
Анна усмехнулась про себя и, подумав, что так было до нес и так будет после, хотела идти в избу. Но на вышке приглушенно заговорили наперебой. Анна различила голоса – Матвея и коробейницы. И ее затрясло, как в ознобе. Она хотела броситься к лестнице и с криком: «Ах ты, паскуда, вот ты зачем приехала!» – подняться на вышку, но ноги не двигались, на них навалилась такая тяжесть, точно кто невидимый подвесил под колени гири.
Опамятовавшись, Анна решила выждать, прислушаться: не померещилось ли? – и потом сбегать за свекровкой. Пусть посмотрит на своего распутного сына!
Шумно дыша и боясь этим выдать себя, она ладонью зажала рот и напрягла слух. Коробейница говорила то вполголоса, то шепотом. До Анны долетали редкие обрывки фраз.
– Лена пробудилась, подняла…
У Анны сердце перестало биться.
«Лена? Какая же это Лена?.. Побегу за матушкой», – решила она, но коробейница заговорила громче, и Анна продолжала стоять, не двигаясь с места.
– Новоселов надо расшевелить непременно… Очень хорошо, что курские… В этой губернии крестьяне в пятом году захватывали помещичьи имения. Возможно, есть люди с опытом. Найти их надо, Матвей Захарыч. Они поведут за собой остальных. Благодаря столыпинской земельной реформе кулаки в Сибири стали своеобразными помещиками, лучшие земли перешли к ним. От вас я еду в Каюрово. Там у нас беглецы с Лены за работу взялись. Партия, как видите, снова готовится…
Коробейница перешла почти на шепот, и что она говорила дальше – уловить было невозможно. Анна стояла, как пришибленная, с величайшим смятением в душе. Из всего, что ей удалось расслышать, она поняла одно: Матвея и коробейницу связывает тайна, но совсем не та, о которой она думала вначале.
«Слава богу, что за матушкой не побежала, понапрасну оскандалила бы и себя, и Матюшу, и эту синеглазую», – подумала Анна.
Оттого, что она не сделала этой глупости, ей на минуту стало радостно, и о той синеглазой она подумала с гордостью:
«Смотри-ка ты, как востро наставляет. Городская! С грамотой! Да ведь как сказать, обучи хоть бы и нашу деревенскую сестру – и она уму-разуму учить сможет. А бойка она, синеглазая-то. Не зря ее, видно, к тайному делу приставили. Мужик хоть и умнее бабы, а хитрости меньше в нем».
Анна долго стояла, приподнявшись на носки, вытянув шею и прислушиваясь, но на вышке говорили совсем тихо. Анна пожалела об этом. Ей очень хотелось послушать: что это за партия, о которой говорят Матвей с коробейницей? Почему о ней нельзя говорить вслух? Но тут она вспомнила об Антоне Топилкине, живущем где-то в холодном краю, в ссылке.
«Ох, попадет Матюша в беду с этой городской партией!»
Ей стало тревожно, и в уме мелькнула мысль: подняться сейчас на вышку, сознаться Матвею и коробейнице в том, что она слышала их разговор, и добром уговорить мужа не соваться ни в какие тайные дела. Но вот на вышке заговорили громче, и Анна услышала голос Матвея:
– Спасибо за советы, Ольга Львовна. Все силы приложим, а кедровник отстоим…
«Вот они о чем? О кедровнике! – удивилась Анна и опять не без удовольствия отметила: – Хорошо, что не дернул меня леший на вышку подняться».
Вскоре потолок амбара заскрипел, и Анна увидела на лестнице коробейницу. Матвей спустился на землю вслед за ней. У лестницы они немного задержались, и Матвей спросил:
– Дочка-то жива, Ольга Львовна?
– Растет. Пережили мы с ней, Матвей Захарыч, тяжелое время. Трехмесячная она в тюрьму со мной попала, потом в ссылку поехала. Намаялась я. Зима. Морозы. Одежонка плохая, а дороге в конца не видно. Думала, погублю дочь. Ничего, выжила! – Ольга Львовна засмеялась. – Здоровая девчонка. На Федю очень похожа, Матвей Захарыч, такая же смуглая, от меня – одни глаза.
Анна слышала этот разговор, и он пришелся ей особенно по душе.
«Ишь ты, голубка, – ласково подумала она о коробейнице, – дочку имеет. Это хорошо. Уж и не знаю, что это за баба, которая детишек не рожает. Ветер!»
У ворот Матвей и Ольга Львовна остановились. Матвей вышел на улицу и скоро вернулся. Переждав немного, они вышли вместе. Когда они скрылись, Анна вошла в дом. Только легла на кровать, пришел Матвей. Анна притворно сонливо спросила:
– Где это ты, полуночник, гуляешь?
– У Калистрата в карты играл, – ответил Матвей.
Анна ничего не сказала, только молча улыбнулась.
3
За неделю до покоса Матвей отправил Артемку с волченорскими мужиками в Жирово, на мельницу. Неразмолотой ржи набралось два мешка-маломерка. Ехать с таким пустяком самому в то время, когда дома скопилось много работы, не хотелось. Архип Хромков пообещал Матвею присмотреть за парнем в дороге и на мельнице помочь в случае нужды.
На мельнице было людно. Мужики спешили запастись хлебом, пока не начался покос. Артемка вернулся через три дня. Он был доволен и горд. Поездка на мельницу обошлась как нельзя лучше.
Матвей похвалил сына и с грустью подумал: «Эх, сынок, сынок, и на тебя надели хомут».
В этот же день Матвей под навесом, стуча остроконечным молоточком, отбивал косы. Артемка в другом углу поднавесья делал из обломков кирпича бруски для подточки кос.
Увлекшись работой, он негромко напевал:
- Не по собственной охоте
- Были в каторжной работе,
- В северной тайге.
- Мы песок там промывали,
- Людям золото искали,
- Себе не нашли.
- Много денег нам сулили,
- Только мало получили,
- Вычет одолел.
- Щи хлебали с тухлым мясом,
- Запивали кислым квасом
- И мутной водой.
- Зачастую хлеба корка
- В горле станет, как распорка,
- Что не проглотнешь.
- Приисковые порядки
- Для одних хозяев сладки,
- А для нас горьки.
Матвей, перестав бить молотком, прислушался к песне и подозвал к себе сына.
– Артюша, где ты этой песне выучился? – спросил он.
Артемка взглянул отцу в голубые глаза. Они были добры, ласковы и смотрели с любопытством.
– В Жирове, на мельнице, тятя.
– Кто тебя научил?
– Да не меня одного. Там многие выучились. Вон дядя Архип Хромков с присвистом поет ее. Ловко у него выходит! – засмеялся Артемка.
– Архип, известно, артист, – засмеялся Матвей и выжидающе посмотрел на сына.
Артемка продолжал:
– Выучил нас этой песне, тятя, один распотешный мужик. Работником у каюровского попа живет. Сидели мы ночью у костра, коней стерегли, он и потешал нас до рассвета. А сам он, тятя, не из простых – из приискателей. Такие рассказы знает – в год не переслушать! Дядя Архип взял да какую-то песню запел, а он, этот мужик-то, и говорит: «Хочешь, научу приискательскую?» Ну, тут мы все и разучили эту песню. А мужик он, тятя, ох и распотешный же! Когда о своем каюровском попе рассказывал, мы животики надорвали.
Помолчав, Артем серьезно заключил:
– Теперь, тятя, на мельницу завсегда меня посылай. Ты, помнишь, как-то рассказывал, что в городе живые картинки показывают. На мельнице в сто раз лучше твоих картинок. Там такие шутники бывают, что весь твой город обыщи – не найдешь.
Матвей глядел на Артемку, как-то сразу, за один год, сильно выросшего, и думал: «Ну, катится времечко».
Артемка был еще по-мальчишески угловат, худощав, но мускулы рук уже заметно обрисовывались под ситцевой тесной рубашкой. Лицом он пошел в Юткиных – смуглый, кареглазый, черноволосый. Как у всех у них, брови его очерчены резко, нос и подбородок казались выточенными, и это придавало лицу что-то иконописное. Но движения его рук были быстры, походка легка, голос звонок, и каждый при виде Артемки вспоминал его дедушку, Захара Строгова.
– Ну, иди, Артем, кончай бруски. Послезавтра на покос двинем. Дождей нынче мало было. В два счета трава перестоится, – проговорил Матвей.
Но Артемка уходить медлил.
– Тять, а на мельницу будешь пускать? – спросил он.
– А, ты все о том же! Конечно, поедешь. Теперь твой черед вышел нужду на кулак мотать.
4
Прошла неделя. Покос уже приближался к концу. Лучшая трава, росшая по ложбинкам, была скошена, просушена и сметана в стога. Матвей решил день-два покосить осоку, буйно вздымавшуюся по берегам реки, и, не дожидаясь, когда она высохнет, сметать ее в копны на остожья, чтоб продувало ветром.
Вместе с Матвеем были Артемка и дед Фишка. В полдень они сделали привал на обеденный отдых. Расположились в тени берез на взлобочке. День был так жарок, что от суглинисто-песчаных берегов речки попахивало чем-то припаленным. Дед Фишка развел костер, а Матвей начистил котелок картошки. Присматривать за варевом взялся Артемка. Матвей и дед Фишка, подложив под головы по клочку сена, прилегли вздремнуть. Артемка сидел возле тагана, негромко напевал:
- Не по собственной охоте
- Были в каторжной работе,
- В северной тайге…
Он не заметил, как, свернув с дороги, пролегавшей вблизи от речки, к нему подошел человек. Несколько минут человек стоял молча, наблюдая за Артемкой и слушая его песню.
– Дай, молодец, водицы напиться. Все нутро от жары горит, – негромко проговорил он.
От неожиданности Артемка вздрогнул, обернулся. Человек был немолодой, но крепкий и рослый. В руках он держал осиновую палку, за спиной висела котомка. Лицо, шея и руки почернели от загара. Ветхая, шинельного цвета, одежонка покрылась пылью. Зверковатые, широко посаженные глаза смотрели устало. Оглядывая прохожего, Артемка подал ему чайник с холодной ключевой водой. Тот приложился к носику чайника и пил долго, не отрываясь. Вода в его горле булькала, а острый кадык на худой шее при каждом глотке подпрыгивал к самому подбородку.
– Ух! Спасибо, дружище, – оторвавшись от чайника, сказал прохожий и бережно поставил его к ногам Артемки.
Широкой огрубевшей ладонью он смахнул капли с усов и улыбнулся. От улыбки бронзовое скуластое лицо его стало добрее, и настороженные быстрые глаза ласково заискрились.
– Хорошо поешь, парень, – дружески подмигнул он, – отец научил? Он что у тебя, из копачей? Ну, пой, пой. А эту песню знаешь? – спросил он и, прищурив глаза, хрипловато пропел:
- Как Трещенков-ротмистр
- Пострелял людей с полтыщи —
- Будь навеки проклят он!
Артемка не знал этой песни. Прохожий помолчал, потоптался на месте и, поддернув на плечо котомку, приготовился идти.
– Ну и хорошо, что не знаешь, – сказал он, – за эту песню, молодец, многие уже на каторгу пошли. С перцем песня!
Услышав незнакомый голос, Матвей открыл глаза и с минуту лежал не двигаясь. Но когда прохожий упомянул о каторге, он вскочил с земли и подошел к нему.
– Доброе здоровье, земляк. Присаживайся, гостем будешь, – пригласил Матвей.
Увидев его, человек сгорбился, и зверковатые глаза его опять стали настороженны и быстры.
Матвей уловил это и понял: прохожий не подозревал, что Артемка не один. Ни деда Фишки, ни его, Матвея, он не видел: их скрывали кусты шиповника.
– Спасибо, земляк… Путь мой длинен. Поплетусь с богом дальше, – проговорил странник, разглядывая Матвея.
По несчитанным и немереным проселочным дорогам матушки Сибири немало бродило всякого люда. Частенько проходили странники и через Волчьи Норы. Матвей перевидал их на своем веку не одну сотню. Внутренним чутьем он научился угадывать, кто перед ним: искатель приключений, любитель беззаботной, птичьей жизни или человек, для которого мир стал тесен.
– Что ты, добрый человек, от обеда уходишь! – воскликнул Матвей, видя, что незнакомец собирается идти. – Разве мы не русские хлебосольные люди? Картошка вон варится, сметана есть, закусишь, и тогда – счастливой дороги.
Упоминание о еде поколебало решимость странника. Он посмотрел на котелок и снял с плеча котомку. Подошел дед Фишка. Он был мастер затевать разговоры с незнакомыми людьми. Через полчаса, угощая странствующего человека горячей картошкой, дед Фишка называл его уже Митрофаном. А тот сидел рядом с Матвеем и рассказывал:
– Тысячи под три всех нас набралось. Идем к прокурору выручки просить. Так и так, дескать: исстрадались. Да и об товарищах забота была. Заарестовали их и держат. А чем виноваты люди? Они выборные, общественное дело справляли. Доведись – каждый не посмеет отказаться. Идем, видим – солдаты, а с ними ротный Трещенков. Ну, ладно, думаем, солдаты так солдаты. Мы их не касаемся, чего ж им нас трогать? Глядим на них да посмеиваемся. Ротный что-то рукой показывает. Сначала этак вроде поверх головы, потом пониже и еще вовсе низко. Идем. До прокурора совсем близко, с полверсты идти осталось. Потом передние что-то остановились, а задние идут, напирают. Вдруг слышим-послышим – пальба! Сразу убитые, раненые. Стоны, крики. Которые еще живые, видят – дело плохо, наземь ложатся. А Трещенков уже по лежачим палит. Ну, мы и сдогадались, чему он солдат учил рукой. Сначала, мол, поверх голов, потом в головы, а уж дальше, значит, в лежачих. Так вот положили в тот день почесть две с половиной сотни убитыми, да больше того ранеными. Я с братом шел. Гляжу, он падает на землю: кричит: «Митрофан, братец родимый, за что?» Я хотел было придержать его, да кто-то налетел на меня, толкнул. Подполз я к брату, а он уже и глаза под лоб закатил. Только и успел прошептать: «Митрофан, братец, не забудь об моих детишках». А их, землячки, семеро – и один одного меньше.
– Далеко ли теперь-то, Митрофанушка, идешь? – спросил дед Фишка.
– Беспачпортный я, дедушка. Думаю поглубже в тайгу забиться и там в люди куда-нибудь пристроиться. Надо как-то жить. После того как случилось все это на приисках, думали – облегчение выйдет. А вместо этого нашего брата в тюрьмы стали сажать. Не жалобись, дескать, на свою судьбу. Ну, которые на взлет полегче, и подались с приисков кто куда может. Порешили народом так: умрем, а хозяевам не покоримся.
Матвей и дед Фишка отпустили прохожего только тогда, когда спрашивать его стало уже не о чем. Дед Фишка положил ему в котомку оставшиеся от обеда полковриги хлеба и несколько испеченных в золе яиц. Матвей проводил Митрофана до самой дороги и, прощаясь, посоветовал:
– Жирово, земляк, лучше стороной обойди: на урядника можешь нарваться. Да мужикам при случае о приискательской жизни побольше рассказывай. Стосковался народ по правде.
Вернувшись к костру, Матвей велел Артемке собрать всю посуду и пойти на реку вымыть ее. Когда сын ушел, Матвей сказал деду Фишке:
– Садись, дядя, на Рыжуху верхом и поезжай по полям мужиков собирать. Всех зови, которые, помнишь, тогда, при Тарасе Семеныче, были. Обсказать мужикам надо, как там, на Лене-то, царские палачи людей перестреляли. Передай, что вечером в ложбине у наших стогов ждать буду. Да смотри, с оглядкой делай это, чтоб не прознал кто ненужный.
– Насчет этого, Матюша, не учи. Меня на мякине не проведешь. Старый воробей.
Дед Фишка схватил узду и рысцой направился в березник – искать кобылицу Рыжуху.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
В свежие августовские вечера Максимка Строгов уходил за село к озерам. Если не было товарищей, уходил один. Домовничавшая Агафья вначале беспокоилась, удерживала внука и как-то пожаловалась на Максимку отцу. Матвей только махнул рукой:
– Не держи ты его, мама. Пусть ходит.
С тех пор Максимка уходил без спросу. Возвращался он утром и приносил ночную добычу: то карасей, нанизанных за жабры на таловый прутик, то подлинявших уток, пойманных с помощью остроухого черного пса Собольки.
Однажды, собираясь на озеро, Максимка попросил бабушку дать ему мешок. Агафья удивилась этому. Максимка объяснил:
– Калины, бабуся нарву. Калины там полным-полно.
Агафья любила пироги с калиной и, отыскав в кладовке мешок, наказала внуку:
– Попусту, сынок, не ломай калину. Долго ли ее на нет перевести. Будешь рвать, выбирай стебельки-то с ягодой. Принесешь, я ее на доски разложу да вон на солнце вынесу. Она и дойдет. Какая еще сейчас калина! Белая, зеленуха. Ее время, сынок, – воздвиженье, а послезавтра только еще второй спас. Ну, да чего говорить – рвать надо. Будешь ее спелую дожидать – никакой не достанется. Всю пооберут.
Максимка отрезал кусок хлеба, завернул его в мешок и, перебросив зипун через плечо, пошел к двери.
– Ночевал бы ты, сынок, дома. Все равно ночью калину рвать не будешь, – попыталась удержать внука Агафья.
Максимка задержался у порога, сказал:
– Нет, бабуся, пойду. Сегодня на вечерней заре на омутах окуней думаем ловить. А спать в шалашах будем. Со мной Андрюшка Зотов идет.
Агафья улыбнулась вслед Максимке, подумала: «Артем – тот в мать: хозяин. А этот по отцовской дорожке пойдет. От горшка три вершка, а смел – не дай бог. Ни водяных, ни леших не признает. Охо-хо, старость! Жить нелегко, а пожить охота: посмотреть надо, как внучата пристроятся».
Она вспомнила о своем первенце Власе и, шаркая ногами по прихожей, вполголоса разговаривала сама с собой:
– И рожен мной, и отец у них с Матюшей один, а будто чужой. Недаром в тот год, как выйти замуж, цыганка сказала: «Народишь ты, голубушка, деток, да не все будут кормильцы, будут и пустые перышки».
В этот вечер она особенно много вспоминала молодость, Захара и детство своих сыновей.
Утром Максимка домой не пришел. Когда день перевалил на вторую половину, Агафья, решив, что внук ушел на поля и вернется вместе со всей семьей, пошла топить баню.
Незадолго до сумерек приехали с полей Матвей, Анна, дед Фишка и Артем. Максимки с ними не оказалось. Агафья удивилась и забеспокоилась. Мало ли что могло приключиться с парнишкой? Анна велела Артемке сбегать к Зотовым и узнать, вернулся ли Андрюшка. Артемка пошел. Только открыл дверь – навстречу Максимка, усталый, хмурый.
– Где ты это запропастился? День прошел, а ты и глаз не кажешь! – напустилась на него Анна.
Матвей поддержал ее:
– Мы оставили тебя тут бабушке помогать, а от тебя помощи – что от козла молока. Ты, парень, больно хозяином себе стал.
– Сынок, где же калина-то? – спросила Агафья, снимая с плеча мальчугана пустой мешок.
Максимка заплакал.
– Не за калиной ходил я, бабуся. Соврал я тебе вчера. В кедровник мы с Андрюшкой ходили, хотели шишек набить. Да не шибко нас там ждали. Со всех сторон верхами работники деда Евдокима разъезжают. И близко к кедровнику подойти не дали… А шишек нынче, тятя, – макушки гнутся! – оживляясь, воскликнул он.
Известие, принесенное Максимкой, так поразило Матвея, что, позабыв о проступке сына, он спросил его:
– Сам верховых видел?
– Ну, а ты думаешь, нет? С Михайлой даже разговаривали. «Я б, говорит, вас, ребятишки, и рад бы пустить, да Евдокима Платоныча боюсь. Маслобойню тут, в кедраче, собираются строить, из ореха масло бить будут. Велели каждую шишку сторожить пуще глаза. За кедровник-то, говорит, этому, из уезда, Адамову, что ли, дед Евдоким с Демьяном два борова увезли да жеребенка отдали». А Михайла тоже задаваться стал. Сначала рассказал все, а потом давай нас гнать. Андрюшку так стеганул, что аж кровь проступила. Все равно мы ему этого так не спустим! Подкараулим в переулке и трахнем по башке кирпичом. Гагара конопатая! Ноги растопырил…
Возмущенный Максимка уселся на порог и, стаскивая с ног бродни, продолжал посылать юткинскому работнику все новые и новые угрозы.
Дед Фишка выслушал внука с великой скорбью на лице, взглянув на Матвея, сокрушенно покачал головой. Все поняли: этим сообщением внука старик опечален до крайности.
Анна сеяла муку. Слушая рассказ сына, придержала сито в руках. Когда Максимка кончил рассказывать, она бросила сито на лавку и проговорила запальчиво:
– Так я и знала! Ох, ныло у меня сердце! Да и сон вчера видела нехороший. Вижу, будто собрались мы, бабы, – я, Аграфена Судакова, Пелагеюшка Мартына Горбачева, Устинья Пьянкова, – и роем косогор у церкви. Подходит будто моя мама и говорит: «Вы что, бабы, тут делаете?» – «Да вот, говорим, печь мастерим», – «Да какая же, говорит, это печь? Посмотрите, у нее весь под провалился». Взглянули мы в чело и видим: под весь выгнулся, а шесток будто в яму рухнул. Проснулась я и думаю: «Быть какой-то беде». А беда-то – вот она, подкатила на вороных.
– О, милая моя, видеть печь во сне худо, очень худо, – вступила в разговор Агафья. – За год до того, как умереть Захарке, начали мне сниться печи. Я все ждала: вот, думаю, какая-нибудь печаль нагрянет. Тот год все ребятишки что-то прихварывали. Как бы, думала, не умер кто. Вам я ничего не говорила, все это про себя на уме держала. Вижу – нет, все, слава богу, здоровы. Начала было я и веру в сны терять. А тут вдруг это самое с Захаркой…
Анна слушала свекровь с большим нетерпением. Как только Агафья, всхлипнув, замолчала, она повернулась к Матвею, сидевшему на кровати, и с раздражением крикнула ему:
– Что молчишь, радетель мужицкий? Кедровник отберут – где деньги на подати брать будешь? А ребятишек на какие доходы-приходы одевать станешь? Или, думаешь, губернатор способие с нарочным пришлет: нате, дескать, мужички! Дожидайтесь! Батя с Демкой его поди семь раз уже обдарили, губернатора вашего. Эх вы, ротозеи! Мало вас, чертей, дураков, обманывают…
– Да перестань ты! И без того тошно, – вскакивая с кровати, сказал Матвей.
Он схватил картуз, надвинул его на лоб и вышел из дому, хлопнув дверью.
Выйдя в огород, Матвей долго стоял, глядя в ту сторону, где рос кедровник. В ушах звучал голос Анны: «Эх вы, ротозеи!» Это было сказано резко-обидно, но очень верно.
«Да, ждать от губернатора нечего. Надо что-то делать. Но что? С какой стороны приступить к делу?» – думал он.
Вечер наступил тихий, ясный. Пряно пахло коноплей. На капустных листах поблескивали капельки росы. Предвещая вёдро, на насестах перекликались звонкоголосые петухи. Во дворах мычали коровы… Было слышно, как где-то по соседству упругая струя молока ударяла в жестяной подойник. Далеко за селом, на лугах, большой красноватой звездой сиял костер. Это ребятишки, уехавшие в ночное, жгли сухой тальник. В маленьких оконцах бань светились огоньки. Сумрак становился непрогляднее и гуще.
Через свой двор Матвей направился к Мартыну Горбачеву. Надо было идти в баню, но Матвею не терпелось. Мартын мог посоветовать что-нибудь дельное.
В избе Горбачевых было темно и по-нежилому тихо. Матвей подошел к окну, постучал. В нижний квадрат оконной рамы, где когда-то находилось стекло, высунулась вихрастая голова сынишки Мартына Горбачева.
– Тятя дома? – спросил Матвей.
– Ни тятьки, ни мамки нету, дядя Матвей.
– Где они?
– Вторую неделю у попа на полях жнут.
– Сегодня приедут?
– Нет, когда им!
Матвей не торопясь пошел улицей. Повернул к дому Калистрата Зотова, постучал в белый наличник. Зотиха открыла окно.