Соль земли Марков Георгий
– Что же вы так долго ехали, Андрюша? Я измучилась. – Она шла к нему навстречу, вытянув дрожащие руки.
Он кинулся к ней, обнял за плечи. Марина доверчиво прижалась лицом к его груди, а он целовал её голову долгими, осторожными, очень бережными поцелуями.
– Ты такая же, Мариша, и даже в белом, – с трудом прошептал он, чувствуя, как спазмы сжимают горло.
Они простояли так несколько минут в полном молчании. Прошлое, настоящее, будущее их жизней предстало перед ними в том озарении, когда главные линии судьбы видятся так зримо, как линии полноводных рек на знакомой карте. Годы жизни они потратили на то, чтобы уйти друг от друга как можно дальше, а достигли лишь одного – поняли, что они созданы, чтобы навсегда быть вместе. Какой же сложной, извилистой, мучительной дорогой подошли они к этому!
– Ах, Андрюша, как я рада! Я не верю ещё, что это правда, а не сон… Но я знала, что ты придёшь. Я знала об этом с самой ранней юности!
– И я знал, Мариша.
Держась за руки, они прошли к столу, за которым Марина в обычное время писала дневники экспедиции, и сели – Марина с одной стороны стола, Зотов – с другой. Им трудно было начинать разговор, и они молча смотрели друг другу в глаза и без слов говорили о самом главном – о счастье, которое переполняло их собственные сердца, о жизни, которая до сей поры сберегала для них самые дорогие радости большой, настоящей любви.
Глава четырнадцатая
1
Четвёртый день Софья и Краюхин ползали по ямам и траншеям. Когда всё было тщательно осмотрено, они поднялись наверх и устроили совет. Их сразу окружили рабочие. Пришёл недомогавший в последнее время Марей Гордеевич. Тут же была и Ульяна, только что вернувшаяся из Мареевки с телеграммой от профессора Великанова.
– Ну, каковы твои соображения, Соня? – спросил Краюхин, присаживаясь рядом с Софьей на полусгнившую колоду.
– Склоняюсь всё к тому же: мы наткнулись на две разновидности памятников. Верхняя яма – это селище, вероятно, эпохи бронзы. Нижняя яма – это кузница девятнадцатого столетия. Возможно, здесь когда-то обитали селькупы и эвенки. Тунгусский холм и камни – это древнее культовое место. Допускаю мысль, что в более позднее время кузницей пользовались русские охотники или староверы.
В подтверждение своих выводов Софья привела научные доказательства, давая подробную характеристику каждой находке.
– А как ты смотришь, Алёша? Какая твоя точка зрения? – спросила Софья. Заметив на себе пристальный взгляд Ульяны, официальным тоном добавила: – Просим, Алексей Корнеич, высказаться.
Краюхин перелистал дневник раскопок, зарисовки, сделанные Софьей, потёр ладонью лоб, как бы стараясь вызвать особо ценные мысли, и сказал:
– Мне кажется, что ты правильно определяешь характер памятников. Тебя удивляет слитность ям: древней и почти современной. Меня это не удивляет. Это чистое совпадение. Но больше. Кузница могла быть здесь, могла и не быть.
– Пожалуй, ты прав. Тем более что выбор местоположения для кузницы объясняется удобствами местности. Близко вода, холм защищает от ветров и бурь, река под рукой – плыви куда хочешь.
– А потом, Софья Захаровна, лиственничные леса, – вступил в разговор Марей. – Самое жаркое дерево – лиственница. А тут по холму её было видимо-невидимо!
– Это важное соображение, Марей Гордеич! – согласилась Софья.
Ульяна посмотрела на Марея, и взгляд её был полон гордости: «Вот он какой, Марей Гордеич! Что ни скажет – всё в точку!»
– Главный вопрос для меня в другом, – снова заговорил Краюхин. Все посмотрели на него. – Главный вопрос в том, где те люди брали железную руду?
– Руда могла быть привозной, – предположила Софья.
– Привозной? Конечно! Но откуда привозили? Из пределов Улуюльского края или нет?
– Издалека не повезли бы, Алёша, – убеждённо сказал Марей. – Надо думать, что руду брали где-то в верховьях Таёжной или по её притокам, которые выше Тунгусского холма. Возить руду против течения никто не стал бы. Тогда и кузницу обосновали бы ниже.
– Правильно, Марей Гордеич. У меня такие же соображения. Но вот откуда эта руда? Взята ли она из коренных месторождений или это обычные железняки?
Краюхин задумался. Поник головой Марей. Беспомощно, в молчании пожала плечами Софья.
– А могло быть так, Марей Гордеич, – почему-то обращаясь к одному Марею, оживлённо блестя глазами, сказал Краюхин, – руду брали в Заболотной тайге, в верховьях речки Кривой, и сплавляли сюда, к Тунгусскому холму. Недаром Мокрый угол показал магнитную аномалию.
И только произнёс Краюхин эти слова, как с Мареем произошло нечто необычное: он вскочил, раскинул руки и на минуту замер в безмолвном сосредоточении. Годы, наподобие леса закрывавшие горизонты его долгой и трудной жизни, как бы раздвинулись, и он увидел то, что произошло много-много лет тому назад.
…Управитель скита посылает его вместе с артелью монахов в Заболотную тайгу, в вершину речки Кривой. Вместе с ними – высокоярский купец старовер Засипатор Тихомиров. Несколько дней в большой дощатой лодке-завозне продираются они через заросли леса, склонившиеся над руслом капризной извилистой речки. Наконец они добираются до её истока. Она вытекает из кочкастого, заросшего мохнатыми елями болота. В середине этого болота, словно стиснутые каким-то неведомым силачом, возвышаются кремнистые рубцы. Монахи расчищают лес, вырубают корни, потом долго и мучительно рубят неподатливую, пронизанную рыжими камнями землю. В ящиках они тащат эту землю в лодку и плывут назад. А потом управитель посылает его вместе с купцом в Высокоярск. Он сдаёт ящики с каменистой землёй на литейный завод инженеру с немецкой фамилией…
– Помню, помню… Было всё это… было, – вздымая руку выше головы, весь просияв, сказал Марей. Что-то необыкновенно торжественное было в его позе и в его тихих, но твёрдых словах: «Помню… Это… было».
Краюхин и Софья невольно встали.
– Что вы вспомнили, Марей Гордеич? – осторожным голосом, боясь нарушить течение воспоминаний старика, спросил Краюхин.
– А то вспомнил, сын мой, на что ты меня сам надоумил. Бывал я в вершине речки Кривой. Плавал туда со скитской братией за рудой. Возил её потом в Высокоярск.
– На литейный завод купца Кузьмина? – Софья смотрела на Марея расширенными глазами.
– На литейный завод купца Кузьмина, – подтвердил Марей. – Был там инженер, немец…
– Фон Клейст? – спросила Софья.
– Он. Фон Клейст… Я, как сейчас, его помню. Седой, в золотых очках, с толстой тростью в руках. Барин!
Краюхин одарил Марея таким взглядом, в котором было всё: и восторг, и преклонение, и растерянность… Так и казалось, что Краюхин бросится сейчас к старику и сожмёт его в своих молодых, сильных объятиях.
Но Ульяна опередила Краюхина. Послышался её звонкий голосок:
– Дедушка Марей Гордеич! Наши люди никогда вас не забудут! Никогда! – Она схватила старика за руку и прижала к своей щеке.
2
Сон не приходил. Стоило закрыть глаза, как сейчас же в непроницаемом мраке возникали стены ямы, извилистые траншеи, квадратные площадки, очищенные от таёжного бурелома. С ярой назойливостью лез в глаза проступавший над самым дном ямы, отчёркнутый снизу глиной, а сверху разноцветной галькой крепко спрессованный слой песка, пересыпанного чёрной примесью.
Краюхин ворочался с боку на бок, сердился сам на себя. «А, чёрт её побери! Но хватало ещё бессонницей заболеть!» Он часто курил, выходил дважды на воздух, но, заслышав беспокойные вздохи Ульяны в соседней палатке, спешил обратно.
Уснул он поздно, а проснулся на рассвете. Побаиваясь шумом разбудить людей раньше установленного времени, он на цыпочках осторожно прошёл мимо палаток к реке, умылся наскоро и отправился на раскопки.
В голове его в такт шагам звучали всё те же слова, которыми он бредил всю ночь: «Слой песка, слой песка, слой песка».
На траву выпала обильная, крупная роса. Сапоги и брюки его стали мокрыми. Капли падали с веток деревьев на фуражку, попадали на лицо и даже за воротник гимнастёрки. Он выломил палку, пошёл медленнее, ударяя по веткам деревьев, сбивая с них воду.
Но вот ему показалось, что позади него захрустел валежник. Он на секунду остановился, послушал и пошёл дальше. Ружьё висело на плече. Он ощупал его ложе, словно убеждаясь, на месте ли курки.
Валежник захрустел снова, и на этот раз это не было обманом слуха.
– Эгей! – негромко крикнул Краюхин, снимая с плеча ружьё.
– Это я, Алексей Корнеич, – виноватым тоном проговорила Ульяна.
– Ты что за мной шпионишь? Спала бы себе сколько влезет, – строго сказал Краюхин. Но строгость была только в голосе. Карие глаза искрились радостью, на губах трепетала ласковая улыбка. Он снова повесил ружьё на плечо, протянул руки навстречу Ульяне, обнял её.
– Ах, Уля, Уля! – со вздохом произнёс он, целуя её в глаза и в губы.
– Что Уля? – встрепенулась она.
– А то Уля, что взяла ты меня в полон, как слабовольного, уставшего солдата. И теперь что мне делать? С тобой мне хорошо и радостно, а без тебя и худо, и тоскливо, и тошно…
– А вы что, недовольны?
– Конечно, недоволен! Разве до любви мне, лохматому медведю, таёжному волку, одинокому филину? Что ж у меня, других дел нету?
Она хотела обидеться, но посмотрела ему в лицо и от счастья на миг зажмурила глаза. Он говорил: «Конечно, недоволен!», а глаза, губы, брови, лоб, даже отросшие, выбившиеся из-под фуражки густые волосы как будто кричали: «Счастлив! Счастлив!»
Не в силах изобразить даже притворную обиду, она прижалась к нему, обхватила его за шею, шептала:
– И какой же ты родной мне! Какой родной!
Испытывая от её горячего порыва наслаждение, он говорил, говорил ей какие-то ласковые слова, дивясь тому, откуда они приходят ему на ум.
– А почему ты сегодня ночь не спал? – спросила Ульяна.
– А почему ты не спала?
– А потому, что за тебя беспокоилась.
– Ну, это ты зря! Так тебе совсем покоя не будет. А станешь моей женой – и вовсе загибнешь. А не спал я, Ульяшенька, потому же, почему тороплюсь сейчас на раскопки. Песок…
И он рассказал ей, что при тщательном осмотре, какой они с Софьей производили на раскопках, он в одном месте заметил спрессованный слой песка с чёрной примесью. Он не задержался на этом месте, увлечённый разгадкой происхождения ям и находками в них, но вчера, когда всё снова и снова передумал, этот слой песка вспомнился ему, и вот он спешит туда.
– А вдруг это то самое, что мне кажется? Ты знаешь, что это будет? Это будет событие!
Она поняла только одно: он захвачен какой-то важной мыслью, он торопится, а она его задержала.
– Ну, пойдём скорее, – воскликнула Ульяна, загораясь уже знакомым ей чувством готовности быть с ним, помогать ему во всем и всюду, не щадить себя ради его большого дела.
Они быстро дошли до раскопок и спустились в яму. Первые лучи солнца, скрытого ещё за лесом, осветили утреннее чистое небо потоками яркого света, разлились по всем закоулкам обширной ямы.
– Вот он, этот слой песка! – сказал Краюхин и показал рукой куда-то в угол.
Он лёг на бок, чтобы лучше рассмотреть изгибы и направление этого слоя. Ульяна опустилась на колени возле него, старалась всмотреться в земляную стену, но стена эта была пёстрой, наподобие бумажного листа, исчерченного разноцветными карандашами. Она смотрела, смотрела, но так и не поняла, какой же слой земли больше всего интересует Краюхина.
Вдруг он торопливо повернул к ней голову, спросил:
– Ульянушка, ты не помнишь, обвалы какие-нибудь есть тут, по берегу Таёжной?
– Есть, конечно! В километре отсюда Таёжная вплотную прижимается к Тунгусскому холму. Тут, знаешь, какой яр? Метров тридцать, если не больше. Ты что, забыл?
Краюхин вскочил с такой поспешностью, что Ульяна и моргнуть не успела, а он уже выбрался наверх.
– Пошли!
Она была лихой таёжницей и умела ходить по тайге так быстро, что даже отец удивлялся. Но сейчас она отставала от Краюхина. Он, как пловец, размахивал руками, разгребая перед собой ветки деревьев, прыгал с колоды на колоду, сокрушал своими сапогами завалы хрупкого, как стекло, таёжного сушняка. Она была уверена, что на кромке яра он задержится, дождётся её. Но Краюхин ждать не мог. Он находился в том состоянии крайней увлечённости своей мыслью, когда всё остальное перестаёт существовать.
– Осторожно, Алексей Корнеич! Яр обрушивается здесь вместе с лесом! – крикнула Ульяна, боясь, что в горячке он может попасть под обвал.
Но Краюхин не отозвался. Она видела, как он взмахнул ружьём, приподнятым над головой, и скрылся под яром.
Когда Ульяна подбежала к яру, Краюхин, вздымая тучу пыли, скатывался под обрыв вместе с потоком иссушенной солнцем земли.
– Отчаянная головушка! Жить тебе надоело?! – с тревогой прошептала Ульяна, но, увидев, что он благополучно докатился до подножия яра и встал, она с гордостью подумала: «Смелый он и отважный до ужаса».
Через минуту она спустилась к нему таким же способом, как и он: сидя, или, скорее, лёжа, в туче пыли, с потоком земли, стронутой тяжестью её тела. Она катилась и взвизгивала, считая себя самой отъявленной трусихой.
Стряхнув с себя пыль, Краюхин принялся ходить взад-вперёд по самой кромке берега, глядя на яр, иногда оступаясь в реку и рискуя искупаться в её глуби.
– Всё прикрыто осыпями, Уля. Вот в чём беда, – проговорил Краюхин, чувствуя, что не отстававшая от него ни на шаг Ульяна хочет понять все его затруднения.
– А чуть подальше отсюда, Алексей Корнеич, есть глубокая промоина. Там стекают ручейки и весь яр мокрый и видный до последней своей жилочки.
– Что ж, веди, Уля, посмотрим, – сказал Краюхин.
Промоина оказалась почти рядом. И такая промоина, что Краюхин от удовольствия только присвистнул. Впадина вдавалась здесь метров на пятьдесят в глубь яра.
– Что, Алексей Корнеич, есть бог на земле? – заметив, что он повеселел, с усмешкой произнесла Ульяна.
– И бог этот живёт с людьми и имеет облик Ульяны Лисицыной, – в тон ей ответил Краюхин.
– Уж вы придумаете! Насмешник! – Она делала вид, что сердится, а у самой от радости кружилась голова.
На ремне, в старом брезентовом чехле, как солдат-сапёр, Краюхин всегда носил с собой лопатку с коротким берёзовым черенком. Он вытащил её из чехла и, окинув взглядом промоину, местами заваленную вывороченными из земли деревьями, начал по уступам подниматься на крутизну яра.
Ульяна следовала за ним.
Он часто останавливался, расковыривал лопатой землю, залезал на поваленные деревья, внимательно осматривал их, разминал в пальцах кусочки глины и песка, застрявшие в корневищах.
В одном месте он вдруг упал на колени и быстрыми ловкими движениями подкопал землю.
– Смотри, Уля, тот же слой! Ты понимаешь, тот же слой! – Он так бурно радовался, что в течение двух минут беспрестанно бормотал одну и ту же фразу: – Тот же слой! Тот же слой!
– А что он, этот слой, ценный? – опускаясь рядом с ним, заглядывая ему в лицо, спросила Ульяна.
– Я предполагаю, Уля, что это цирконий. Вот видишь, мельчайшие чёрные примеси в песке – это металл.
Ульяна схватила горсть песка, разжав ладонь, долго смотрела на него, потом убеждённо сказала:
– В точности такой же песок есть на Синем озере.
– Ты это твёрдо знаешь? – строго спросил Краюхин и посмотрел на неё таким взглядом, который говорил больше слов.
– Ещё бы не твёрдо! Мы искали с Анастасией Фёдоровной главный источник и наткнулись на такой песок. Поговорили между собой: вот, мол, какой песок, вроде сажей пересыпан.
– Если это так, Уля, то сегодняшний день не забудется, – тихо, почти шёпотом, сказал Краюхин и опустил голову, скрывая от неё повлажневшие глаза.
…Через неделю после того, как Краюхин побывал на Синем озере и произвёл исследование песка, Ульяна унесла в Мареевку донесение в штаб экспедиции и телеграмму профессору Великанову. В телеграмме Краюхин писал:
«Дорогой учитель! Ваш прогноз оправдался. По правобережью Таёжной нами обнаружены залежи циркония. Площадь залегания простирается на большом пространстве. Цирконий прослеживается на восточном и южном склонах Тунгусского холма и в районе Синее озеро – Сохатиное лежбище».
3
И снова Софья писала Краюхину:
«Здравствуй, Алёша! Прошло две недели с того дня, как я покинула Тунгусский холм. Возможно, ты был недоволен, что я покинула его в твоё отсутствие. Но, во-первых, истекал срок моей командировки, а ты задерживался на Синем озере, а во-вторых… мне было проще и легче уйти без тебя. Неизбежно мне захотелось бы перед отъездом поговорить с тобой. А что это могло принести? Мне – новые муки, тебе – новые неприятности.
В последнее время мне невыносимо тяжело было жить рядом с тобой и Ульяной. Я видела ваше счастье, которое вы всячески старались скрыть от моих глаз, но оно предательски выдавало вас на каждом шагу. Порой меня охватывало отчаяние, я готова была бежать куда глаза глядят, но, слава богу, от родителей, точнее от отца, я унаследовала крепкую волю. Я замыкала сердце на замок и набрасывала на себя маску безразличия и равнодушия. Поверь мне, любой человек, даже с самыми высокими альтруистическими побуждениями, не мог бы вести себя иначе. Теперь это всё в прошлом. Теперь совершенно спокойно я могу сказать: «Тебе, как пройденной дороге, шлю облегчённое «прощай».
Ульяна… Я хочу думать о ней с чувством доброжелательства, но… не могу. Она принесла мне несчастье… Смотри, чтоб не привязала она тебя навечно к таёжной жизни, к деревенской избе, к примитивному существованию в глухих, безлюдных местах. Твой удел, Алёша, гораздо выше – наука, кафедра, академия. Мне горько было бы когда-нибудь узнать, что ты ограничил свой полёт… К чему я всё это пишу? Не знаю. Прости.
Прощай, Алёша, тот самый Алёша, которого я любила. Как самой себе, я хочу тебе счастья и содержательной, красивой жизни. Ты достоин её. Помни, что я остаюсь тебе другом, на всю жизнь.
В полной растерянности я стою перед своим будущим. Может быть, встретится на моём пути человек, которого я полюблю так же сильно, как любила тебя, но может случиться, что такого человека не окажется. И тогда всё, что я пережила рядом с тобой, останется самым возвышенным и лучистым воспоминанием о моей молодости. Прощай! Я пишу эти слова и не верю самой себе. Но это так: прощай…
Теперь о делах, уважаемый Алексей Корнеевич. Все материалы по раскопкам сданы мною Марине Матвеевне. Я получила от неё задание написать в сборник трудов Улуюльской комплексной экспедиции статью о памятниках на Тунгусском холме. Я это сделаю непременно и уже приступила к работе.
И ещё одно важное для тебя сообщение: в первый же день я наткнулась здесь на архив техника Высокоярского переселенческого управления Михаила Ивановича Серошевского. В его отчёте о произведённых работах в селах Улуюльского края есть такое место:
«Пробить скважину в деревне Уваровке не представилось возможным. Деревня стоит на высоком бугре. По всей вероятности, грунтовые воды находятся здесь на большой глубине.
Моя попытка уговорить мужиков деревни Уваровки о переносе скважины в другое место, а именно на один из склонов бугра, встретила противодействие в виде отказа мужиков поставлять рабочие руки, лошадей и производить денежные сборы».
Таким образом, хотя «уваровский акт» не найден, отчёт Серошевского подтверждает его существование. Поздравляю тебя ещё с одной важной отгадкой, связанной с поисками сокровищ Улуюлья. Копия отчёта Серошевского направлена Марине Матвеевне, и ты можешь с ней ознакомиться. Всё это даёт основание считать сообщение Марея Гордеича об угольных пластах в Уваровке фактом, который можно ставить под проверку.
Прошу тебя передать мой самый сердечный привет замечательному Марею Гордеевичу, которого я полюбила всей душой, Михаилу Семёновичу, удачливому Сёме и, конечно, Ульяше. Да, да ей. Глупо обижаться на то что она нашла счастье, которое я потеряла. Пусть только будет достойна своей находки.
Софья.
P. S. Вчера вечером между мной и папой состоялся разговор, который может быть для тебя интересным. Он вошёл ко мне в тот момент, когда я плакала.
– Ты о чём? – спросил он обеспокоенно.
– О своей горькой судьбе, папа.
– Думаешь, слёзы помогут?
– Нет, не помогут. И ничто не поможет, даже твоё сочувствие.
– Значит, роман не получился?
– Да, папа, не получился. Вернее, получился, но только с неблагоприятным концом.
– Зато мой роман с твоим бывшим Краюхиным обещает продолжение. И очень важное продолжение.
– Но, увы, мне от этого не легче, папа, если не горше.
– Милая дочь, вот это и есть жизнь. Жизнь – это реки в пору половодья. Они всегда растекаются шире своих берегов.
Ну вот, теперь уже окончательно и навсегда – всё. Прощай!
Софья».
Глава пятнадцатая
1
Марей терпеливо подстерегал тот момент, когда Лисицын останется один. Но стан никогда теперь не пустовал. Почти ежедневно сюда прибывали новые рабочие, которых Краюхин посылал то на Синее озеро, то в Заболотную тайгу, то в промоину яра.
Лисицын жил хлопотно и всегда куда-то торопился. Не успеет Марей слова вымолвить, а Лисицына уже и след простыл.
Правление колхоза поручило Лисицыну до наступления шишкобоя в кедровниках помочь экспедиции организовать снабжение продуктами. Лисицын знал, что в эту пору лета самое верное дело – рыбалка. Он привёз со своего главного стана на Тургайской гриве сети и начал ими ловить рыбу в курье. Тут у него на берегу в шалаше был запас соли и две огромные колоды-долблёнки, в которых он и засаливал рыбу, когда она оставалась сверх ежедневных потребностей на питание артели изыскателей.
– Ты что, Миша, на курью собрался? – как-то спросил его Марей, подкараулив на берегу возле лодок.
– Туда, Марей Гордеич. Сети надо посушить.
– Возьми меня. Разговор с тобой будет.
– Садись, Марей Гордеич, в нос обласка.
Старик с охотой сел в лодку. Когда Лисицын выплыл на средину реки, Марей спросил:
– А что, Миша, выходит, что у Алёши с Уленькой дело на лад пошло?
Лисицын, не придававший большого значения взаимоотношениям молодых людей, ответил в своей обычной манере:
– Не страдай за них, Марей Гордеич! Не было ещё на свете такого случая, чтоб добрая девка без парня осталась, а добрый парень не нашёл по себе девки.
– Ну, не скажи, Миша! – не согласился Марей Гордеич. – Вон Софья-то Захаровна уж не девица ли! И на стать ладная, и обликом мила, и образованная, а вот поди ж ты! Сбежала! Видать, поняла она, что Уленька перешла ей дорогу безвозвратно.
Лисицын небрежно махнул рукой.
– Найдёт по себе! А что от Алёши отстала, то ей счастье. Неровня он ей. Она городская канарейка, а он таёжник. И лучше Ули ему невесты не найти. Эта, как хомут, всегда будет на коне. И в другие места его не потянет. Ни за что не потянет!
– Резонно рассуждаешь, Миша, – одобрил Марей и задумался.
Лисицын взглянул на него и понял, что старик совсем не об этом собирался говорить с ним. Всё это только присказка, сказ – впереди.
– Ну, а ты-то как, Марей Гордеич, попривык душой к нам? Не тянет тебя обратно северная земля? – спросил Лисицын.
Старик словно ждал этих вопросов. Он встряхнул седой гривой, оживляясь, сказал:
– Нет, Миша, не тянет меня обратно северная земля. Попривык я к вам. А только покою в душе нету у меня.
– Чем же мы тебе не угодили, Матвей Гордеич! Скажи!
– Всем, Миша, угодили. Уж так я доволен вами, что, будь я верующий, только бы за вас и молился. А спокою нет, Миша, мне по другой статье. Кровь моя в этих краях оставалась…
И Марей принялся рассказывать Лисицыну о своей жизни с Марфушей, о её смерти, о сыне, которого отдал он чужим добрым людям в Притаёжном в морозную вьюжную ночь.
Лисицын поднял весло и лишь временами окунал его в реку, чтоб направить ход лодки, скользившей по течению. Обычно быстрый на слово Лисицын сидел сейчас как пришибленный. Перед его мысленным взором проходили как живые мучительные картины большой жизни старого и дорогого ему человека.
2
«Уж не Вавила ли каторжанин его сын?» – думал Лисицын, перебирая сети.
Марей лежал возле костра и не то спал, не то молча думал. Откровенный и необычный разговор с Лисицыным взволновал его, и он чувствовал сильную усталость во всём теле. Вокруг было тихо, солнечно, спокойно шумел лес, поблёскивала позолотой широкая, в зелёных берегах курья.
«Да, вполне возможно, что Вавила-каторжанин и был его сыном», – всё больше и больше склоняясь к своей догадке, размышлял Лисицын.
Дня три он был не в себе. «Пойду расскажу Марею Гордеичу о Вавиле-каторжанине», – решил Лисицын, но, когда доходило до дела, он изменял своё намерение. «Погоди, Михаила, не торопись. Заронишь в сердце человека сомнение, а вдруг ошибка?»
Чувствуя, что он не обретёт покоя, пока не узнает всё о жизни Вавилы-каторжанина, Лисицын отправился на пасеку к Золотарёву.
Платон Золотарёв был мужик памятливый, жил когда-то в Притаёжном, чуть не во всех селениях Притаёжного района имел родню, знал наперечёт высокоярских купцов, губернаторов, войсковых начальников, хорошо помнил ссыльных, обитавших по Улуюлью, урядников, охранявших их.
Золотарёв поразился, снова увидев на своём стане Лисицына. Да и было отчего поразиться! Не год нынче, а сплошная напасть. То выстрел в Краюхина, то Станислав со своими поисками, будь он проклят, то эти лесоустроители!
Лисицын успокоил друга. Нет, пока ничего нового, всё в порядке. Станислав, слава богу, получил своё. Отправили его в Высокоярск, а оттуда в лагерь. Пусть трудом и потом вышибет из себя капиталистические замашки. Лесоустроители толкутся по берегам Таёжной без проводника. Между тем начальник экспедиции вместе с райисполкомом сделал представление в область о передвижке лесоустроителей в Заболотную тайгу. Ну, как там получится – жизнь покажет.
– А сейчас вот что, Платоша, хочу спросить тебя, – круто меняя разговор, сказал Лисицын. – Ты что-нибудь о Вавиле-каторжанине помнишь?..
Золотарёв даже рассмеялся от такого вопроса.
– Ясное дело, помню! А ты неужели забыл, Миша?
– Забывать стал, Платоша! Расскажи мне о нём всё-всё, что ты знаешь, – горячо попросил Лисицын и сдвинул сплюснутую шапку-ушанку на макушку, приготовившись слушать.
Но гася снисходительной дружеской улыбки, Золотарев вместе с табуреткой придвинулся к Лисицыну и заговорил:
– Ты помнишь, какой он был орёл?! В плечах косая сажень, а росту в нём было – без двух вершков три аршина. Был он, Вавила, сыном Тихона Коноплёва, притаёжного мужика. Сам Тихон со своей старухой умерли ещё при царе Николае. Детей у них, сказывали, было много, одних сынов восемь. А выжили только двое: Кирюха и он, Вавила. Как ты знаешь, Миша, оба были они у нас партизанами, и оба полегли за Советскую власть.
Лисицын дышал тяжело, молчал, ждал с нетерпением ждал, что скажет Золотарёв дальше.
– Теперь ты можешь спросить, а откуда у него, у Вавилы, такое прозванье: «Вавила-каторжапин»? Обскажу.
Дело это потёмки, один бог знает, как было, но по народу болтали, будто Вавила был не копоплёвской родовы. Сказывали, случилось это так: жил-был в наших краях какой-то каторжанин без имени, без роду. На чьей-то купецкой заимке объявилась у него бабёнка. Ну, сказать – любовь! Пришла она за ним из России. Сошлись они не сватаны, не венчаны, да и прижили ребёночка. Вскоре после родов она, его любовь-то, возьми да умри. Ну, известное дело, мужику без бабы в таком случае – край. А тут ещё на беду начались поиски каторжанина. Был он много лет в бегах, хоронился от властей в наших улуюльских лесах. Что делать? Взял тогда этот мужик своего ребёночка в Притаёжное! Тихон-то Коноплёв жил как раз самым крайним. Стояла его изба почти в лесу. Каторжанин – к нему! Встал каторжанин перед Тихоном на колени и взмолился: «Брат мой, – говорит ему, – если есть у тебя сердце, помоги! Так и так». И обсказал ему всё про свою житуху.
Тихон был, видать, мужик душевный. Позвал он жену. А та только что родила Кирюшку, и в грудях у неё было молоко. Она и говорит Тихону: «Эх, Тиша, возьмём ребёночка, не бросать же его, как падлу, на мороз. Пусть растёт, как единокровный братишка нашему Кирюшке». Ну и взяли они ребёночка.
Каторжанин поплакал над своим сынком, да и был таков.
Тихон с бабой долго таили про своё божье дело. Да разве в деревне что-нибудь скроешь? Всем было известно: родила Тихонова жена одного ребёнка, а кормит двоих. Слушок пополз из двора во двор: сват куму, кум брату, брат жене, жена снохе, сноха племяннице. Короче сказать, узналось это дело. Подивились люди, посудачили, да и замолкли. Поп окрестил Вавилу как подкинутого.
А когда Кирюшка с Вавилой подросли, стало тут всем яснее ясного, что разных они корней. Кирюшка маленький, рыженький щупленький, а Вавила рослый, светлый, крепкий, как молодой груздь. Тогда какой-то злой язык и пустил с новой силой мерзопакостный слух: «Вавила не родной Коноплёвым, от беглых каторжан он происходит». Люди уж забыли про старое. Так нет, кого-то угораздило вспомнить, стали Вавилу прозывать с тех пор «Вавила-каторжанин». Изводили его ужас как!
Жили мы с родителем в Притаёжном, поблизости от Коноплёвых. Я помню всё это до капельки. И сам по глупости не раз кричал ему: «Эй ты, Вавила – каторжанская кровь!»
Ну что ж, собака и та к своей кличке привыкает, а человек и подавно. Привык Вавила к своему прозванию, и помнишь, Миша, даже в партизанском отряде не под фамилией, а под прозвищем числился… Ну, а про остальное, как он к партизанам пришёл, как воевал, как смертушку от врагов принял, нечего говорить, знаешь.
– А сколько, Платоша, было бы ему теперь годов, будь он в полном здравии? – спросил Лисицын.
– Сколько? А вот считай. Он был годок Кирюхе Коноплёву, а тот старше меня на пять годов.
«Он! Именно он и есть, Вавила-каторжанин, сын Марея Гордеича», – решил про себя Лисицын и, стараясь выведать у Золотарёва самое последнее доказательство, спросил:
– Ну, а Вавилой-то назвали его Коноплёвы или те, настоящие родители? Про это не болтали?
– Ну как же не болтали! Судачили! Тихон-то Коноплёв и сам потом признавался, как нового сынка в свой дом сподобил. Рассказывал он, что когда беглый каторжанин отдал им его, то тут же и про имя сказал: «Зовите его Вавилой. Мать его так нарекла, когда он ещё в утробе находился».
– Истинно он! – воскликнул Лисицын.
– О ком ты, Миша? – не понял Золотарёв.
– О нём, Платоша, о Вавиле-каторжанине, о кровном сыне Марея Гордеича.
От этой новости у Золотарёва его единственный глаз пополз под лоб и словно остекленел на целую минуту.
– Вот это годик выпал! Что ни день, то новые чудеса! – проговорил Золотарёв, всплеснув руками.
3
Марей и Лисицын стояли возле братской могилы партизан. Ласковый ветерок шевелил седые волосы Марея. Старик сгорбился, опираясь на берёзовый батожок, опустил голову.
Над Мареевкой плыл утренний туман, смешивался с дымком костров и печей, таял в безоблачном голубом небе. Во дворах горланили петухи, откуда-то из-за домов доносился стук топоров: там плотники рубили новую избу. Мареевка после долгого перерыва начинала обстраиваться.
– Был он, Марей Гордеич, ужасный смельчак, – рассказывал Лисицын и мял в руках свою неизменную шапку-ушанку. – А уж силач так силач был! Шестеро нас, парней, бывало, навалимся на него, всех до единого раскидает!
Один раз партизаны запрягли в телегу самых сильных коней. Пушки надо было перевезти на другие позиции. Подходит тут Вавила, взялся за телегу и говорит: «А ну, погоняй-ка коней, потягаюсь я с ними силушкой». Принялись ребята настёгивать коней, а телега ни с места. Ну, конечно, крик, хохот… Откуда ни возьмись сам командарм товарищ Краюхин – отец нашего Алёши. «Что здесь за спектакль?» – спрашивает. Ну, струхнули мы немного, докладываем, а сами думаем: рассердится наш командарм. А только видим, улыбается командующий, смотрит ласково на Вавилу, с гордецой говорит: «С такими бойцами никакой враг нам не страшен. Буржуев разгромим мы до полного основания».
Марей, медленно-медленно поднимая голову, посмотрел каким-то далёким отсутствующим взглядом в простор лугов за рекой и тихо, больше сам для себя, проговорил:
– Знать, удался сынок в меня… Была когда-то в моих руках силушка отменная…
– В разведке он партизанской вместе с Кирюшкой, братом наречённым, находился, – после долгого молчания продолжал Лисицын. – Где только они не бывали! Каких только чудес не вытворяли! Однажды приволокли из Притаёжного самого начальника колчаковской милиции. Взяли его живьём, на собственной его квартире, когда он перед какими-то пьяненькими бабами кураж разводил. Уж не отчаюги ли!
– В Марфушу удался… Отчаянности ужасной была! Не побоялась в Сибирь за мной пойти, – снова тихо-тихо, одними губами сказал Марей и ещё выше поднял голову.
– А только война есть война, Марей Гордеич, – вздохнул Лисицын, и голос его стал глуше. – Послал как-то командующий Вавилу с Кирюхой и ещё двух партизан в Подуваровку разведать силы белых. Проникли они в деревню, да, видать, чем-то и выдали себя. Выехали они только на луга, а за ними погоня. Кони у них были добрые, да силы неравные. Их четверо, а белых двести. Видят они, что белые обходят их, обкладывают кольцом и что нет им пути ни вперёд, ни назад. Кинулись они тогда к стогам, залегли. Белые чуть поближе придвинутся, они начинают сечь их прицельным огнём… Всю ночь шла перестрелка. К утру белые подвезли два орудия. Одно по стогам лупит с картечью, другое зажигательными снарядами. И вот загорелись стога. Вдруг партизаны прекратили стрельбу и закричали насколько у них хватало сил: «Да здравствует революция!» Огонь уже пылал всё сильнее и сильнее, а голоса партизан становились всё реже и тише. Вот и погибли как герои, не став на колени перед заклятым врагом… А через день перешла партизанская армия в наступление. Взяли мы пленных, и они поведали о геройстве наших людей. А потом подобрали и Вавилу с товарищами. Исстрелянных, обожжённых, привезли в Мареевку, похоронили вот здесь, как храбрых воинов, со всеми почестями. Вот как дело было, Марей Гордеич…
– Не судила судьба свидеться с тобой, сын мой, – торжественно проговорил Марей и опустился на колени. Дрожащей рукой он взял с могилы горсть земли, приложил руку к сердцу и, поникнув головой, замер. – Спасибо тебе, Миша, что открыл мне правду…