Царица без трона Арсеньева Елена
Я вам не Годунов!
Димитрий I
Давно пророчили небеса недоброе, давно ниспосылали людям предупреждения и знамения. Так, еще лет за пять до свершения сего ужаса, в лето 1601-е от Рождества Христова, ночная стража стрельцов, идучи на смену караула в Кремль, видела, как над царскими палатами с западной стороны, от польской границы, промчалась по темному небесному своду колесница, запряженная шестерней. Ямщик был одет не как московиты одеваются, а в польский кунтуш. Раскрутив над головою бич, хлестнул им по ограде дворца и крикнул нечто оглушительное, ужасное, неразборчивое – крикнул на некоем нечеловеческом наречии, более всего напоминающем шипящий, змеиный говор польский. И было это столь страшно, столь пугающе, столь непереносимо взору и слуху, что стрельцы разбежались, зажимая уши и закрывая глаза, дабы ничего не слышать, дабы не зреть более сего знамения, кое, несомненно, пророчило погибель державы и даже прямо указывало, с какой стороны ждать беды.
И вот – дождались!
Беда нагрянула с запада. С польских земель.
Шляхта пришла на Русь. А привел ее не кто иной, как сын Ивана Грозного.
Как же, сын царев! Всего-навсего поп-расстрига Отрепьев. Тварь богомерзкая, ублюдок невесть чей, пащенок и предатель.
Так уверяла царская грамота.
Декабрь 1605 года, Москва, Кремль, зимний дворец Димитрия
Ее тело чудилось вылитым из сливок…
Ресницы полукружьями лежали на щеках. Темные брови были приподняты будто в удивлении.
Что ей снилось? Что изумляло в том мире, который сейчас прозревала ее бессонная бродячая душа?
Может быть, если Димитрий теперь уснет, их души встретятся в мире видений, как уже не раз бывало: иногда они рассказывали друг другу сны, поражавшие диковинными, немыслимыми совпадениями.
Димитрий чуть приподнял голову, но встать не смог: мешали ее косы. Перед тем как уснуть, Ксения обвила его шею этими своими черными, тяжелыми, душистыми косами и пробормотала чуть слышно, уже сквозь дрему:
– Вот теперь ты никуда от меня не уйдешь. Проснусь – ты все так же со мной бу…
И мгновенно уснула на полуслове, обессиленная этой нескончаемой сладострастной ночью. Уснула, думая, что наконец-то привязала милого друга к себе навеки. Убежденная, что ежели она телом и душой предалась ему, то, стало быть, и он принадлежит ей всецело. Для Ксении простое слово «люблю» было равнозначно клятве перед алтарем, она почитала себя не наложницей, не любовницей, но женой и днем, в ожидании возвращения Димитрия, вела смиренную затворническую жизнь, приличную от века всем прежним обитательницам кремлевских теремов. Дочь государя, она была воспитана в уверенности, что, рано или поздно, станет женой государя. Что Ксении было до того, что отец ее обманом взял престол московский, а тот, чьей невенчанной супругою она сделалась, звался иными людьми самозванцем и беззаконным царем? Что ей было до того, что из-за него приняли смерть ее отец, мать, брат? Все это чудилось теперь совершенно неважным. Даже то, что сама Ксения замышляла самоубийство, только бы не достаться этому самозваному чудовищу, беглому монаху-расстриге, порождению диаволову… Чьим промыслом она избегнула смерти? Кто спас ее? Бог ли, враг ли его?
Димитрий криво усмехнулся. Да, вот вопросы безответные. Знать бы, кто ему самому ворожит! Кому столь не угодил Борис и весь его род, что он, сей неведомый, чуть ли не коврами выстелил Димитрию путь от Варшавы до Москвы, к трону русскому? Кто спас Ксению от чрезмерно старательных рук Васьки Голицына да Андрюхи Шеферединова, успевших погубить жену и сына Годунова? Бог ли, враг ли его? Кто исполнил давнее, заветное, юношеское мечтание Димитрия и привел дочь Годунова к нему на ложе? И кто подшутил над ними обоими, превратив страстную ненависть в страстную любовь… любовь, которая была обречена с самого первого мгновения их встречи, любовь, которая напоминала чудный сон, снившийся враз им обоим?
Увы, от всякого сна рано или поздно наступает пробуждение, и бороться с этим бессильны как Бог, так и враг его!
Димитрий осторожно снял с шеи сначала одну теплую косу, потом другую, опустил их на постель и гибко, неслышно встал.
Ксения пошевелилась, почуяв что-то, но не смогла одолеть тяжкой усталости: повернулась на другой бок и уснула еще крепче. Теперь одна ее коса черной змейкой свилась на подушке, другая сползла с постели, свесилась до самого пола. Димитрий поднял ее, поднес к губам распушившийся кончик, а потом решительно разжал руку. Коса упала рядом с Ксенией, а он, накинув тяжелый бархатный халат, отороченный узкой соболиной полоской, вышел из опочивальни в боковой покойчик, где устроил себе малый кабинет, куда допускались только самые близкие, доверенные люди, и даже секретарь Димитрия, поляк Бучинский, сюда был вхож не всегда. Прежде всего потому, что поляк…
Петр Басманов, задремавший у стола в ожидании государя (затянулось ожидание, потому что затянулось прощание, но Петр Федорович был терпелив, все знал, все понимал!), вскинулся, провел рукой по смуглому красивому лицу – и сонливости как не бывало. Отец и дед Басманова некогда служили Ивану Грозному – правда, жизнь свою окончили в застенке, однако у Димитрия не возникало сомнений в безусловной преданности Петра. Не считая Мишки Молчанова, это был ближний, самый доверенный человек, и понимание, читавшееся в его темных глазах, не было для царя оскорбительным.
Димитрий протянул руку, и Петр Федорович, умевший понимать государеву волю без слов, вложил в нее письмо – то самое, доставленное из Сендомира лишь два часа назад.
Вообще говоря, все письма от сендомирского воеводы Мнишка, тем паче – его дочери Димитрию доставлялись безотлагательно, и он прочитывал их не мешкая, порою откладывая ради этого государственные дела. Но сегодняшнее послание немедленного прочтения не требовало. Димитрий и без того знал, что в нем.
Развернул письмо.
Почерк был чужой, незнакомый – у пана Мнишка, знать, новый секретарь. Неразумно сие – доверять несведущим государственные тайны! Но тут же, прочитав первые строки, Димитрий криво усмехнулся: судя по количеству ошибок, пан Юрий составлял сие послание московскому государю собственноручно, именно что таясь от посторонних!
Итак…
«Есть у вашей царской милости неприятели, – писал Мнишек после витиеватых и приличных приветствий, – которые распространяют о поведении вашем молву. Хотя у более рассудительных людей эти слухи не имеют места, но я, отдавши вашему величеству сердце и любя вас, как сына, дарованного мне от Бога, прошу ваше величество остерегаться всяких поводов, а так как девица Ксения, дочь Бориса, живет вблизи вас, то, по моему и благоразумных людей совету, постарайтесь ее устранить от себя и отослать подалее…»
Димитрий отшвырнул письмо. Мельком подумал, что мог бы и не стараться скрывать послание от Бучинского: очень может статься, что именно от царева секретаря пан Юрий получил «о поведении вашем молву». Хотя… присутствие Ксении во дворце ни для кого не тайна. И любой-каждый из множества поляков, которые шатаются по Кремлю и по Москве, могли настрочить сендомирскому воеводе упреждающее послание: так, мол, и так, в то время как наияснейшая панна Марианна хранит верность жениху, этот самый жених…
Хитрый Мнишек – истинный иезуит, достойный ученик учителей своих. Он не угрожает, не стращает Димитрия. Но уже само получение этого письма, само имя Ксении, названное в нем, значат для понимающего неизмеримо много. Как говорится, умный поймет с полуслова. Вот и Димитрию понятно: отец Марины не просто рассержен. Он в ярости! Насчет мягкости укора будущему зятю за откровенное распутство обманываться не стоит – мягкость сия мнимая. И если Димитрий не внемлет предупреждению, Мнишек посчитает, что он нарушает принятые меж ними соглашения, а значит, сам сочтет себя вправе нарушить главное свое слово: отпустить из Польши дочь.
Димитрий быстро зажмурился, словно пред ним где-то вдали блеснул страшный огненный меч. Он и сам знал, что в его любви к Марине было нечто роковое, нечто пугающее его самого. Наваждение, может быть, бесовское наваждение, но… Но одна только мысль о том, что, быть может, он никогда не увидит ее больше, заставляла дыхание пресечься.
Нет, лучше не думать, не размышлять, отчего так складывается, отчего душа его скручивается в тугой комок необъяснимой боли при одной этой мысли: «Никогда не видеть Марину!..»
Мнишек знал, что делал, когда писал это письмо. До его получения присутствие Ксении во дворце могло быть сколь угодно долгим. Но с той минуты, как Димитрия известили о письме, все изменилось. И нынешняя ночь была для любовников последней.
Димитрий обернулся к Басманову. Тот уловил его движение краем глаза (сидел с почтительно потупленным взором) и встал:
– Прикажешь, государь, немедля ехать или до утра повременим?
– Да уж скоро утро. Час-другой пусть еще поспит, а ты тем временем скажи возок приготовить да все вещи в него снести. А самому тебе ехать не обязательно. Понадобишься скоро. Пошли кого другого, хоть Татищева. Заодно с сестрой повидается – сколько я помню, она настоятельница на Белозере? Все не к чужому человеку отправляю… – Осекся, махнул рукой, останавливая невольный промельк сочувствия, не то и в самом деле явившийся на лице Басманова, не то лишь почудившийся. – И все, довольно. Вели еще коня мне приготовить. Я буду в крепостце. Когда… ну, потом, когда все свершится, пришлешь за мною, я и ворочусь.
Быстро пошел в смежную комнату, где хранилась одежда.
На пороге вдруг повернулся и сказал странным голосом, словно сам себе удивлялся:
– Пускай Татищев игуменье накажет, чтобы не сразу… не сразу под постриг вели. Пускай пока в белицах поживет.
И вышел наконец, оставив Басманова в недоумении, которое тот, впрочем, никак не изъявлял, ибо не служивое это дело – постигать силы, движущие государевыми поступками.
Кажется, Димитрий и сам не постигал сих движущих сил. Да и не хотел постигать, если честно!
Он подумал, что теперь Марине путь в Россию вполне открыт.
Марина – венец его трудов, венец его стараний и страданий, его заслуженная награда, не менее желанная, чем московский престол, – может быть, даже более.
Марина!..
Февраль 1606 года, Польское королевство, Самбор
«Ах, наисладчайший Иисус! Ты все видишь. Мальчишка так хочет залезть панне Марианне под юбку, что даже похудел. Самое смешное, он и сам не понимает, что с ним происходит. Убежден, будто занят исключительно рыцарским служением прекрасной даме, а сны, после которых его простыня наутро вся бывает покрыта пятнами, – злостный промысел диавола».
Барбара Казановская, гофмейстерина панны Мнишек, делала вид, будто внимательнейшим образом осматривает новые фижмы, вот только что, полчаса назад, привезенные из Парижа (все свои туалеты дочь воеводы сендомирского получала из французской столицы), а сама исподтишка косилась на худенького юношу, по сути – мальчика, одетого не как взрослый шляхтич, а в пышные панталоны с разноцветными вставками в прорезях, чулки и колет. На его гладко причесанных, лишь слегка подвитых кудрях красовался бархатный берет с пером.
Колет, вставки в черных панталонах и берет были синие. Перо и чулки – белые. Глаза и волосы юноши отличались редкостной чернотой, даже слегка отливали вороненой синевой.
«Не мальчик, а цукерка! [1] С ума сойти, какой красавчик! Какие ноги, ах, Матка Боска, ну до чего же прельстительно обтягивают их эти тонкие, из шелковых нитей связанные чулки! Право, жаль, что нынче уже вышли из моды короткие штаны и теперь только пажи щеголяют при дворе своими стройными ножками. А впрочем, истинная красота и прелесть свойственны только ранней молодости. Потом, с годами, мужчину отличает опытность, храбрость, сила, мужчина становится интересен и даже, если повезет, загадочен, однако вот такую прелесть нераспустившегося цветка увидишь только у пятнадцатилетнего юнца!»
Барбара, большая ценительница красоты молоденьких пажей, подавила невольный вздох от того, что «цукерка» Ян Осмольский никогда не взирал на пани Казановскую иначе как с сыновним почтением, но тут же и усмехнулась. Мужчины небось вот точно так же меряют взорами незрелые прелести молоденьких прелестниц из свиты панны Марианны, однако, едва кое-что зашевелится в штанах, они поспешают к зрелым дамам, просвещенным в науке страсти нежной. Только такие дамы и способны дать им истинное утешение и наслаждение. Не будь Янек Осмольский невинен, словно дитя малое, не будь он столь щенячьи влюблен в вельможную панну Марианну, госпожу свою, Барбаре, пожалуй, стоило бы позаботиться о своевременном образовании сего молодого дарования. Из него вышел бы толк, наверняка вышел бы – стоит только заглянуть в эти потаенно блистающие очи, посмотреть на жаркий румянец, заливший его щеки…
А что это он там трогает словно невзначай? Ах ты, святая сила небесная! Да ведь это новый корсет панны Марианны, со всеми прочими украсами лишь нынче присланный из Парижа! Мальчик мнет и тискает его, словно груди возлюбленной. Небось заложил бы душу бесу, дабы хоть на полчасика сделаться этим корсетом и прильнуть к нежному телу некой особы… довольно-таки сухореброму и чрезмерно тощему, если уж говорить честно.
Ах, грех, грех… Барбара торопливо обмахнулась двумя пальцами, сотворив крестное знамение, поднесла к губам распятие, сделанное из кедра, который вырос не где-нибудь, а на могиле святой мученицы Барбары, ее покровительницы. Пани Казановская самозабвенно предана своей госпоже, жизнь за нее отдаст не задумываясь, так что не стоит принимать всерьез злоехидство, кое вдруг проскользнуло в ее мысли. Диавол искушает, когда Бог далеко, это всем известно! Подсылает своих подручных, бесов, которые так и норовят пощекотать достойную пани и навести ее если не на искушение, то на самые фривольные мыслишки. А пани Казановской всегда трудно было устоять перед мужскими домогательствами… даже если это домогательства бесов. Они ведь тоже как-никак мужчины!
Барбара сотворила крестное знамение с новым усердием. Панна Марианна столь религиозна и рассудительна, воистину – достойная духовная дочь отцов-иезуитов, и ежели бы она каким-то образом дозналась о размышлениях своей гофмейстерины…
Ну, философски пожала плечами Барбара, Господь наш дал нам голову не только для того, чтобы украшать ее самыми разными парикмахерскими изысками и покрывать алмазными и жемчужными сетками, но прежде всего для того, чтобы таить в ней свои самые сокровенные и грешные, порою даже крамольные мысли.
Например, такую: как бы ни носилась вся шляхта вплоть до самого пана Мнишка – да что до пана Мнишка! До князей Адама и Константина Вишневецких! До самого его величества короля Сигизмунда! – словом, как бы ни носились вельможные паны с этим некрасивым русским, которого они все в один голос провозгласили новым царем, истинным сыном ужасного царя Иоанна IV и надеждою католичества на востоке, Барбара ни на секунду не усомнилась в том, что претендент самый настоящий самозванец. Все-таки царь Иоанн, несмотря на свой ужасный характер и дикарскую жестокость, был видным, красивым мужчиной. Высокий, статный, сероглазый… Надо полагать, и мать его сына Димитрия была не из последних красавиц – кого попало государь не привел бы к себе на ложе! Что же представляет собой этот неведомый человек, назвавшийся царевичем Димитрием и прикрывающийся тенью Грозного, будто поношенным плащом?
Барбара Казановская повидала мужчин в своей жизни, повидала-таки, однако столь непривлекательных панов встречала немного! Росту претендент среднего, даже невысокого, лицо у него круглое, и его, только зажмурясь, можно назвать красивым, черты и глаза омрачены задумчивостью, ну а волосы имеют рыжеватый оттенок. Правда, очи редкостного темно-голубого цвета напоминают глубокое вечернее небо, и эти очи – самое приятное, что есть в его лице. Ну, чтобы быть справедливой, следует сказать, что сложения молодой человек хорошего. По слухам, руки его отличаются необычайной силой. А что до роста… Это Барбара обладает скульптурными формами и может поглядывать свысока не только на многих дам, но и на иных кавалеров. А панна Марианна и сама не больно-то высокая. Можно сказать, она малюсенькая. И рядом с такой крошкой русский жених смотрится вполне прилично. Кроме того, относительно невысоких мужчин существует одна пословица… в приличном обществе ее не произнесешь, но она очень точно отражает суть дела: «Маленький, но е…й!»
Дай Бог, конечно. Дай Бог! Барбара не раз и не два слышала – да и по собственному опыту знала! – что постель скрепляет самые натянутые отношения. Панна Марианна ведет себя скромницей, но иной раз из ее серых очей проблеснет такой пламень… Пусть она найдет свое счастье не только на царском троне, но и на царском ложе. Хотя ее неуемное честолюбие вполне может заменить ей любовные радости. Барбара отлично помнит: когда сестра панны Марианны Урсула выходила замуж в Заложицу, за князя Константина Вишневецкого, находились завистники (прежде всего – завистницы!), которые якобы сочувственно подсмеивались над Марианной. Ну как же, младшая сестра пошла под венец раньше старшей! Это ли не позор? И судачили, что панна Марианна не больно какая красавица. Нос длинноват, губы тонкие. Брови, правда, хороши… И за что только ее считают признанной чаровницей? За что влюбляются в нее некоторые глупые паны? Эх, зря она отказала Гнилицкому и Корецкому! Как бы не засиделась в девках!
Панна Марианна отмалчивалась с самым высокомерным видом. Для нее все эти Гнилицкие, Корецкие, Брачинские, Годлевские были мелкая сошка.
Да что они! Сам Сигизмунд некогда предлагал панне Марианне – весьма недвусмысленно! – сделаться его любовницей. Само собой разумеется, она отказала. Королевская постель ее не влекла. Вот если бы Сигизмунд предложил ей трон…
И правильно сделала, что отказала. Дождалась-таки своего часа!
Из-за нее потерял сон и покой этот русский, кто бы он там ни был – истинный наследник престола или авантюрист, каких свет не видывал. Марианна вполне овладела его волею, он только и ждет, когда ясна панна наконец-то отправится в Москву. Однако отец Марианны все откладывает и откладывает отъезд. И пан Юрий, и господа иезуиты, которые благословили будущий брак, а также всю эскападу на восток, понимают: Марианна, или, как называют ее русские, Марина, – практически единственное средство держать в руках Димитрия. Воссев на престол и найдя единомышленников и преданных слуг во многих русских, он вполне может нарушить некоторые свои обещания. Например, насчет передачи Юрию Мнишку Смоленского и Северского княжества в потомственное владение, а также – доходов с близлежащих земель (лично панне Марианне полагался миллион польских злотых и Великий Новгород и Псков со всеми ближними землями и уделами); насчет заключения вечного союза между обоими государствами; насчет свободного въезда иезуитов в Россию, строительства католических церквей, латинских школ и постепенного окатоличивания русских; насчет помощи шведскому королю вернуть его престол; насчет… Да мало ли надавал обещаний этот синеглазый царевич в ослеплении любви и жажде власти! Барбара сама слышала, как шутил пан Мнишек: «Царь Иоанн Грозный намеревался пришить нашу Польшу к своей России, словно рукав к шубе. Ну не смешно ли, что благодаря его сыну мы пришьем Россию к Польше, словно шубу к рукаву!»
Конечно, мысль заманчивая. Но хитрый пан Мнишек понимает: если иголкой служит Димитрий, то ниткой, которая доподлинно скрепит, сошьет этот союз, является панна Марианна.
Барбара не сомневалась: пан Юрий и господа иезуиты рады были бы вовсе не выпускать царскую невесту из Польши до тех пор, пока Димитрий не выполнит всех своих посулов – и еще в придачу десятка других. Хороший был сделан ход – в ноябре прошлого года обручить Марианну с послом Афанасием Власьевым, представлявшим московского государя. Теперь Димитрий не сможет отказаться от Марианны, даже если сонмы красавиц-москвитянок начнут досаждать ему своей любовью! А слухи такие ходят…
Барбара вспомнила, как на обручении, проходившем в Кракове чрезвычайно пышно, в присутствии короля, кардинала и всех сановников, Власьева спросили, не давал ли Димитрий обещаний другим женщинам. Посол ответил уклончиво:
– Коли и давал, мне про сие неведомо.
А когда вопросы сделались более настойчивы, вывернулся с неожиданной ловкостью:
– Ну сами посудите, вельможные господа: кабы обещался государь другой невесте, на что б ему гнать меня в вашу Польшу?!
Не зря ходили слухи, будто посланец русского царя не столь уж прост и весьма искушен в дипломатических увертках (он начинал службу еще при Грозном!), даром что рожа у Власьева при этих словах была совершенно дурацкая. А потом он начал падать крыжем [2] наземь всякий раз, когда упоминалось имя царя Димитрия, обертывал руку платком, прежде чем прикоснуться к руке Марианны, объясняя, что недостоин касаться будущей государыни российской, и всячески остерегался, чтобы платье его не коснулось платья Марианны (в самом деле, исключительно роскошного, из белой парчи, затканной жемчугами и сапфирами), сердито надувался оттого, что обрученная невеста его господина, уже почти царица, целовала руки польскому королю, как бы подчеркивая подчиненное, зависимое положение России от Польши (а ведь всякому русскому кажется, что должно быть наоборот!), – словом, вел себя как истинный шут гороховый, смешивший окружающих своими глупыми выходками, и непонятно было, правду ли он сказал насчет верности Димитрия своим обетам или отвел всем глаза.
Ах, подумала Барбара, природа мужчины такова, что он не может долго переносить телесное одиночество! С другой стороны, такова же и природа некоторых женщин. Все дело лишь в том, чтобы уметь прятать концы в воду. К примеру, о пани Барбаре Казановской никто и слова худого не скажет, хотя ее плотские аппетиты трудно назвать умеренными, а вот Стефка, Стефания Богуславская, молоденькая камер-фрейлина панны Марианны, сразу видно, готова поднять юбки для любого и каждого и даже не заботится скрывать это! Когда-нибудь такое поведение доведет ее до большой беды, или Барбара Казановская ничего не понимает в жизни!
Янек Осмольский, притихший было в своих мечтаниях, вдруг встрепенулся, и по его просиявшему лицу Барбара узнала о приближении госпожи еще прежде, чем расслышала шелест ее юбок и дробный перестук каблучков.
Двери отворились. Чуть боком – объемистые фижмы непомерно распирали юбку – вошла панна Марианна.
Янек сорвал с головы берет и нырнул в глубочайший поклон.
– Барбара, письмо из Москвы, – произнесла Марианна, даже взгляда ласкового не бросив в сторону мальчика, который так и замер, согнувшись и подметая пером пол, словно утонул в своих нижайших чувствах. – Отец полагает, что теперь мне можно ехать.
Госпожа и ее гофмейстерина понимали друг друга с полуслова. Барбаре не надо было объяснять, что пан Мнишек дал бы согласие на отъезд дочери только в одном случае: если бы доподлинно узнал о том, что ей не угрожают никакие соперницы. Значит, красавица Ксения Годунова удалена от двора. В цивилизованных странах государи выгодно выдают замуж своих отставленных любовниц и дают им немалое приданое в знак признательности за былые заслуги на поле страсти, однако российские цари, дикари по сути своей, все как один заточают разведенных жен либо отвергнутых наложниц в монастыри. Можно не сомневаться, что именно эта участь постигла и Ксению. Ходили слухи про ее косы необычайной красоты… Уж наверняка Ксения теперь рассталась со своими дивными волосами, чтобы накрыться клобуком.
Очень хорошо! Надо полагать, новое обиталище дочери Годунова находится далеко от Москвы. Гордая полячка Марианна не потерпела бы присутствия бывшей соперницы в одном с ней городе.
– А какие чудные подарки присланы отцу и мне! – радостно воскликнула Марианна. – Чернолисые шубы и шапки, золотые чарки, осыпанные жемчугами и драгоценными каменьями, булава, оправленная золотом с рубинами, кони в яблоках, а к ним седла и уздечки, украшенные золотом и каменьями, а вместо поводов у них злотые цепи, часы в хрустале с золотой цепью, два ножа, один алмазами осыпанный, другой сапфирами и изумрудами, два персидских ковра, вытканных золотом, связки сороков самых лучших соболей…
Да, перечислять подарки жениха Марианна могла бы долго, ведь это доставляло ей истинное наслаждение. Димитрий был необычайно щедр к невесте и будущему тестю. Благодаря его щедрости Марианна постепенно становилась одной из самых богатых шляхтянок Польши… а скоро сделается богатейшей особой во всей огромной России!
С той стороны, где стоял паж, донесся не то вздох, не то всхлипывание. Несмотря на свою молодость, Янек уже был искушен в придворных интригах и умел слышать недосказанное. И сейчас сердце его разрывалось между радостью за обожаемую госпожу, которую более не будет унижать неверность обрученного жениха, и горечью оттого, что ей придется-таки ехать в Россию, чтобы сделаться там женой какого-то туземного господарчика…
Именно что господарчика! Даже в корчмах бьются об заклад пропившиеся шляхтичи, за кого таки сосватал сендомирский воевода красавицу-дочь: за истинного ли царевича или за какого-то прощелыгу, обманом воссевшего на трон?
Декабрь 1605 года, Москва
– Ворота отвори-ить! – раздался зычный окрик, и два стрельца, дремавшие по обе стороны Никитских ворот, всполошенно вскинулись.
Ночь темная на дворе, кого и куда понесло? А, ну понятно… царя нелегкая гоняет.
Сняли засов, растащили в стороны створки, и в медленно растворившуюся щель по двое промаршировали алебардщики в кирасах и шлемах. Вышли на площадь, выстроились порядком, салютуя оружием группе всадников, вырвавшихся из Кремля и на полном скаку помчавшихся к Москве-реке, где бессонно полыхали костры на берегу: стояла стража возле государевой забавы, чтобы лихие люди не порушили ее.
Стрельцы медленно затворяли ворота. Алебардщики так и остались по ту сторону – будут ждать здесь возвращения царя, сменяясь через каждые два часа. И то диво, как они выдерживают в своих железяках столь долгое стояние на морозе! Конечно, под шеломом, более напоминавшим перевернутый, до блеска начищенный котел, у каждого вздет вязаный подшлемник, да и под кирасами внизу теплые, простеганные суконные кафтанчики и меховые безрукавки, а все едино – не сравнить с теплыми тулупами, которые надевает московская ночная стража студеными декабрьскими ночами. Ну что ж, такая уж их, наемников, доля. Служба у каждого своя, а, по слухам, платят чужинцам щедро!
У царя было три иноземные дружины: одна под началом француза Якова Маржерета, вооруженная протазанами [3] с позолоченным изображением русского орла, с древками, которые были обтянуты бархатом, а поверх него увиты серебряной битью [4], с золотыми и серебряными кисточками. Дружина Маржерета выглядела самой нарядной, платье у алебардщиков было бархатное – праздничное, а будничное – суконное. Хорошо было также воинство Матвея Кнутсона, ливонца: их алебарды украшены царским гербом на обеих сторонах лезвия, платье темно-синего цвета с красными камковыми [5] рукавами и такого же цвета штаны, а камзол обшит бархатными с битью шнурами. Третьей дружиной начальствовал ополячившийся немец Альберт Вандеман, которого чаще отчего-то звали пан Скотницкий. У его дружины одежда была обшита зеленым бархатом.
Такова была воля царя Димитрия – окружить себя не стрельцами, а иноземными солдатами. Его повадка казалась москвичам весьма диковинной, ведь все русские прирожденные цари выезжали верхом всегда в сопровождении стрельцов. А этот носится с горсткою своих трабантов [6]. Стрелецкое же войско, вооруженное длинными пищалями, стоит на охране Кремля и самого города. Лишь иногда государь дает приказ вывести войско на берег Москвы-реки, чтобы заставить играть в детские игрища: строить деревянные или снежные (смотря по времени года и погоде) крепостцы, брать их приступом и обстреливать из больших пушек, которых было в последний год отлито немало, хотя пушек и так хватало в Москве. Ну, зато пушкари теперь всегда при деле: уж и ядер переводилось на государевы забавы! Вот ведь и ночь ему не в ночь: не иначе черт щипнул за бок – чего сорвался в крепость еще до заутрени, словно татары подступают к городу?
«Татары, – мысленно повторял Димитрий, отворачивая лицо от студеного ветра, – татары, татары…»
Он твердил это слово, чтобы горячую голову не терзало воспоминание о черных косах, только недавно ласково обвивавших его шею, о белой руке, по-детски подложенной под щеку, о нагой груди, с которой сползло покрывало, открыв взору нежную округлость, завершенную темно-розовым, набухшим от жадных поцелуев любовника соском…
«Татары, татары, татары…»
Вечная угроза русским землям, неиссякающая угроза, тем более опасная, что силища эта злобная наваливается внезапно и стремительно. Отправляясь в набег, они ведь никогда не берут с собой тяжестей, которые мешали бы им и затрудняли продвижение, а именно запасов провианта или амуниции. Татары, как всем известно, питаются конским мясом и обыкновенно берут с собой вдвое больше лошадей, чем людей. У каждого всадника по две лошади: устанет одна – он вскакивает на другую, а освободившаяся лошадь бежит за хозяином, как собака, к чему она приучается очень рано. И когда падет лошадь, что бывает часто, татары едят конское мясо: взяв кусок, они кладут его под седло, пустое внутри, и мясо там лежит и преет до тех пор, пока не сделается мягким. Тогда они охотно едят его; сверх того, они отовсюду уводят скот и таким образом обеспечивают себе пропитание. Приближаясь к реке, они связывают вместе поводья и хвост обеих лошадей, на которых сами становятся, привязав сделанные из дерева луки к спине, чтобы не замочить их и не ослабить тетиву. И таким образом татары чрезвычайно быстро переправляются через реку и наваливаются всем скопом на поселение. Они все одеты с головы до ног в овечьи или звериные шкуры, так что видом походят на чертей…
«Очень хорошо! – усмехнулся Димитрий. – Мое «чудовище ада» про них в самый раз будет. Чертовщина против чертей!»
«Чудовищем ада» на Москве называли придумку царя – крепость на колесах, внутри которой были установлены полевые пушки и всегда имелся изрядный огнестрельный припас, чтобы употребить против внезапного натиска татар. Димитрий надеялся, что частые огненные залпы напугают и самих всадников, и, что не менее важно, лошадей. Да, крепость на колесах была измышлена весьма хитроумно. А уж как изукрашена! На стенах ее были изображены диковинные боевые животные – элефанты, называемые по-русски слонами – за то, что при ходьбе весьма слоняются из стороны в сторону. Элефантов, сиречь слонов, Димитрий видел в Польше на цветных гравюрах, изображавших жизнь чудесных индийских стран. Между прочим, рассказывали, что одного такого слона привели как-то в подарок царю Ивану Грозному, отцу-батюшке, однако животное оказалось строптивым, чина царского не почитало и нипочем не желало преклонить пред государем колени, почему крутенький нравом Иван Васильевич вскоре разъярился настолько, что повелел отрубить непокорному элефанту голову. Насилу выпросили помилование для чудного животного!
Окна в движущейся крепости были сделаны точно так, как на лубочных картинках изображаются врата ада, и из них должен был извергаться огонь из больших пушек. А понизу шли ряды окошечек, подобных головам чертей, из которых торчали жерла самых малых пушек.
Эта крепость была вся, от начала до конца, придумана, нарисована и вычерчена для строительства самим Димитрием – так же, как медное изваяние Цербера, страшно клацавшее зубами. Цербера он велел поставить перед своим дворцом, и надо было видеть лицо Ксении, когда она впервые увидела чудище! Сначала испугалась до полусмерти, спряталась за спину Димитрия, долго потом даже во двор выходить не хотела, но в конце концов привыкла к Церберу и даже, кажется, с трудом удерживалась, чтобы не отвесить ему приветственный поклон в ответ на зубовное клацанье. Была совершенно уверена, что чудище сие только наполовину медное, а вполовину – живое и таким образом Цербер здоровается с царем и его любушкой.
И снова всплыло в памяти дивное видение ее нагих грудей, белопенных, манящих… Чудилось Димитрию или на самом деле они сделались в последнее время еще пышнее, налились, словно спелые плоды? Он отчего-то никак не мог вспомнить, когда у Ксении были в последний раз ее женские дни. В этом месяце? Или в прошлом? Кажется, в прошлом… Что, если груди налились так оттого, что она понесла? Гос-по-ди… Как же она будет в монастыре, если это так?!
Нет. Не думать о Ксении. Не думать! Кто она? Всего лишь сладостная утеха победителя, добыча на поле брани, трофей, как говорят иноземные наемники. Наложница, полонянка, рабыня. Не жена!
Царь не женится на рабыне, особенно если у него есть сговоренная и обрученная невеста, которая, хочется верить, скоро отправится в Москву. А до приезда Марины и до того сладостного мгновения, когда Димитрий сможет наконец-то взойти на супружеское ложе, ему придется утешаться девками. Ну что ж, Мишка Молчанов весьма поднаторел в мастерстве сводника. Надо быть, не разучился, пока государь брал к себе в постель одну только Ксению Годунову и жил с нею словно бы не блудным делом, а так, как муж живет с женою. А разучился Мишка – стало быть, придется припомнить прежнее ремесло. Раньше особенно нравилось Димитрию, когда девок приводили в баню. Он пробовал всех, потому что мужская сила его чудилась неиссякаемой, а потом девицами наслаждались Мишка и Петр Басманов, который, по счастью, не унаследовал противуестественных наклонностей своего отца Федора Алексеевича, а славился знатным бабником.
Да, с таким другом, как Петр, Димитрию повезло. Именно благодаря Басманову он взял Москву, а потом Петр охотно разделял все дела и заботы нового властелина России, как воистину государственные, так и те, которые людям несведущим казались пустой, никчемной забавою. Досуги!
Взять хотя бы эти боевые крепостцы. Они вызывали восторг Петра Басманова! И «чудовище ада», и та снежная крепость, которую Димитрий велел выстроить близ монастыря на Вязьме и куда не так давно ездил со всей своей придворной челядью: большим боярским и стрелецким «хвостом» и своими тремястами телохранителями из числа французских и немецких наемников Маржерета и Кнутсона. Также было при царе триста польских всадников, потому что Димитрий задумал устроить учения для московского войска. На том месте, где берег Вязьмы был особенно крут и неприступен, поставили острог почти в истинную величину, сложенный из снежных глыб, а у самого основания крепости еще политый водой, которая на морозе вмиг схватилась льдом. Оборонять сие учебное сооружение предписано было москвитянам во главе с мечником Скопиным-Шуйским. Ну а сам Димитрий водительствовал отрядом трабантов-штурмовиков. Загодя было ими слеплено огромное количество снежков, которые должны были служить единственным оружием нападавших. Русские со стен крепости хохотали над поляками и французами, истово лепившими снежки, а видя среди них государя, занятого той же пустой забавою, откровенно косоротились, иные даже крестились.
Первое дело, что какие-то снежки против глыб, из которых сложены стены. Второе – невместно царю возиться в сугробах, словно сопливому мальчишке! Невместно сие, неблаголепно!
Димитрий видел, как коробило князей да бояр, и только усмехался. Ну что поделать, если ему тошно от старинного русского благолепия! С тоски помрешь не ходить по палатам, а важно выступать, непременно в сопровождении пузатого боярства! Он ненавидел выезды в громыхающих, неудобных колымагах – предпочитал взять под седло легконогого аргамака, самого лютого до скачки, взмахнуть верхом – и лететь очертя голову в сопровождении свиты на столь же стремительных конях. Пытались ему стул подставлять, чтобы удобнее было взобраться в седло. Да он что, старец немощный – на коня со стула садиться?!
Даже в этой невинной прихоти бояре видели поношение старинного благочестия. Вон, хихикают, глядя на разгоряченного, вспотевшего царя сверху вниз, со стен снежной крепости. Ничего… Как говорят умные люди, хорошо смеется тот, кто смеется последним!
Вот и вышло, что последним в том штурме выпало смеяться именно Димитрию. Снежки, которыми его войско закидало крепость, были слеплены с добавлением льда, песка и галечника, а оттого получились на диво крепкими. Немало синяков оставили эти «ядра» на плечах и головах москвитян, которые о серьезной обороне не подумали. Быстро же забыли «благолепные», как сами были ребятишками! Их снежки вышли рыхлыми, рассыпались еще в полете, не причиняя серьезного вреда наступающим. Победа наступающих была полная!
Димитрий не скрывал своей радости оттого, что побил-таки своих москвитян. Хохотал, будто дитя малое, а потом повелел подать и побежденным, и победителям пива, меду, водки и приказал им готовиться к новой потехе, для которой будет слажена новая крепость. Думал, это будет уроком для соотечественников, но москвитяне все как один надулись, разобиделись, почли случившееся не шуткой, а кровным оскорблением. Злобились, что добыли себе такие ужасные синяки, что им ломали руки за спину и вязали веревками, словно истинных пленников! И надумали достать Димитрия с его телохранителями – чего бы это им ни стоило…
Как это сделалось ведомо Петру Басманову, Димитрий так и не узнал. Однако тот предупредил государя, что обида русских, которых шутя побили немцы, требует серьезного искупления. Уверял, что истинных друзей у государя среди обиженных меньше, чем недоброжелателей. Отныне, чтобы всегда быть готовыми к отпору, русские стали носить под кафтанами ловкие и острые ножи. Когда при новой потехе Димитрий и его телохранители, сняв с себя теплую одежду для легкости движений и оставив оружие, ринутся на приступ, может, пожалуй, случиться большая беда…
Димитрий не испугался – призадумался. Пожалуй, напрасно он выставил соотечественников перед иноземцами такими непроходимыми глупцами! Это для него все игрушки, отвык он думать по-русски за годы своих странствий, стал истинным европейцем.
Димитрий оставил на время штурмы снежных крепостей, а если и вел их, то силами только русскими: один отряд обороняется, другой наступает, сам же царь в забавах не участвует, смотрит на потеху со стороны.
И правильно сделал: тот же Басманов потом доложил, что, если бы он в самом деле напал тогда на русских со своими телохранителями, могло бы случиться пролитие большой крови и немало народу осталось бы лежать на снегу с перерезанным горлом…
Да, нелегко быть русским государем, и шапка Мономахова оказалась куда тяжелее, чем представлялось Димитрию в начале его пути. Конечно, с поляками, немцами, французами ему общаться не в пример легче, а порою, чего греха таить, куда приятнее, чем с иными соотечественниками, у которых на языке мед, а под языком лед. Один только князь Василий Шуйский со своими вечными клятвами по поводу и без повода чего стоит… Может, и правда зря простил его Димитрий, когда открылся заговор? Может, и зря… Но он не мог поступить иначе! В казни князя Шуйского усмотрели бы желание Димитрия навеки заткнуть рот человеку, который единственный (по мнению многих русских!) знал правду о том, что произошло 15 мая 1591 года в Угличе. То есть, избавляясь от Шуйского, Димитрий как бы косвенно подтверждал слухи о своем самозванстве…
Нет, он не мог допустить, чтобы его заподозрили в неблаговидных поступках! Он не хотел уничтожать своих недоброжелателей, как это делал тихонько, втай его предшественник на троне, кичившийся, что дал-де обет не проливать крови. А между тем кто счел противников Бориса – задушенных, истомленных в банях, утопленных, отравленных, заморенных голодом, сосланных в дальние, невозвратимые остроги?
Именно поэтому – чтобы ни в коем случае не уподобиться Годунову! – Димитрий простил Шуйских. Он готов был на все, лишь бы родная земля признала его и полюбила. Конечно, первым шагом к этому могло бы стать удаление всех поляков и разрыв с Мариной… Но он и так нарушил уже слишком много обязательств, данных в свое время в Самборе и Кракове. И нарушит еще больше – дайте только срок! Господа иезуиты уж точно уйдут из России несолоно хлебавши…
Но отказаться от Марины? Это немыслимо…
И вдруг словно теплым ветром в лицо повеяло. Это налетели чудные, безумные мечтания прошлых лет, когда он еще жил в России, таился о своем происхождении, еще не пошел искать счастья на чужбине, еще не встретил гордую полячку, завладевшую его душою. В те прежние времена он позволял себе помечтать, как воссядет на московский престол, а рядом с ним будет сидеть красавица Ксения.
Опять Ксения!
Димитрий сердито мотнул головой и обернулся. Мишка Молчанов, скакавший чуть справа и позади, приблизился к государю. Тот на скаку что-то негромко сказал другу и наперснику. Молчанов довольно оскалился, часто закивал – мол, исполню с охотою!
Клин можно вышибить только клином, забыть одну женщину удастся, если только заменишь ее другой… Правда, трудно будет найти равную Ксении красотой, нежностью и страстностью. Да, Димитрий может гордиться тем, какое пламя возжег в душе и теле этой признанной скромницы и привередницы!
Ничего. Если невозможно обладать одной, он заменит ее многими. А потом приедет Марина.
А о Ксении не думать, не думать, не думать!
Март 1584 года, Москва, Кремль, палаты Ивана Грозного
«Под стражей? Как это – под стражей?! За что? И что же теперь станется со всеми нами?»
Всего день прошел со смерти мужа, государя Ивана Васильевича, а до царицы Марьи Федоровны – вдовы-царицы! – только сейчас дошли вести о том, что творится на Москве. И весть эта поразила ее точно громом. Отец и братья заперты в своих домах под стражей, потому что вместе с Бельским мутили-де народ, призывали его идти в Кремль, бить Годуновых и законно названного наследника, Федора Ивановича, дабы посадить на его место царевича Димитрия. Но по его малолетству Нагие и Бельский желали захватить власть в свои руки, и вот тут-то Русскому государству полный край бы и настал. Ведь это против всех Божеских и человеческих законов – обходить прямого наследника, назначенного самим государем! Однако, на счастье, близ Федора Ивановича, который нравом настолько светел и добр, что никакого зла в людях не видит, всегда находится умный, разумный советник Борис Годунов! Он-то и провидел измену, он-то и отдал приказ своевременно взять смутьянов под стражу – лишь только государь испустил последний вздох.
Дворцовый дьяк Афанасий Власьев, явившийся в сопровождении двух стрельцов, принес царице Марии эти новости, лишь отошла поздняя обедня. А весь день провела она в одиночестве в своих покоях, с ужасом поглядывая на дверь, из-за которой неслись какие-то странные, пугающие шорохи. Ожили все страхи прежних дней, когда Марьюшка жила, не зная, встретит ли следующее утро здесь, во дворце, либо ночью бросят ее в простой возок и увезут в дальний монастырь, как увезли в свое время Анну Колтовскую, четвертую супругу Грозного, либо утопят, как утопили Марью Долгорукую, когда обнаружилось, что на государево ложе она взошла не невинной девицей, или заживо в землю зароют, как веселую вдову Василису Мелентьеву… Но потом Марьюшка родила сына, и ее положение при дворе, как матери царевича, сразу упрочилось – но лишь до поры до времени, а именно – до вчерашнего дня, когда вся власть в стране перешла вовсе не к Федору Ивановичу, как думают иные легковерные люди, а к его зловещему шурину Годунову…
Господи, это надо же – измыслить такое! Нагие и Бельский мутили народ, призывали идти на Кремль, убивать царя Федора! Но когда же они успели сотворить сие, ежели были заключены в домах своих тотчас после смерти царя Ивана Васильевича? Из окошек своих кричали, зовя к бунту, что ли? Неужто молодой дьяк не видит этой несообразности, когда пытается уверить царицу-вдову в том, что она страдает не по чьему-то злобному, хищному произволению, а в наказание за преступления родни своей?
– Государыня, объявляю тебе волю царя Федора Ивановича, – проговорил Власьев. – Заутра, чуть рассветет, тебе, и братьям твоим, и родственникам выезжать в пожалованный царевичу удельный город Углич. А еще жалует тебе царь свою царскую услугу, стольников, стряпчих, детей боярских, стрельцов четырех приказов для оберегания…
Дальше Марья Федоровна ничего не слышала. Кровь забилась в голове громкими толчками. Смешалось облегчение, что не разлучат ее с сыном (именно этого опасалась она пуще смерти!), и горькая обида: цареву вдову с царевым сыном прогоняют из Москвы!
«Да неужто помешали мы им?!»
Вдруг сообразила, что в длинной речи Власьева ни разу не прозвучало имя Бельского.
– А Богдан Яковлевич что же? Опекун царевича, боярин Бельский? Как же он попустил такое? – сорвалось с ее уст. – И с ним-то теперь что?
Власьев отвел глаза. Известно – коли идешь при дворе служить, забудь о жалости и человечности, а все ж ему было жаль эту испуганную, измученную женщину – еще такую молодую и красивую. Но, несмотря на это, он не мог сказать ей запретное: что Бельский тоже находится под стражей в своем доме и готовится отъехать воеводою в какой-то дальний город – якобы для спасения от разгневанного народа. Власьев не мог ей сказать этого еще и потому, что прекрасно понимал истинную подоплеку происходящего, но вовсе не хотел распроститься с головой потому, что распустил язык. И он ответил уклончиво:
– О том говорить, государыня, мне с тобой не указано. А велено еще сказать тебе после вечерни пожаловать во дворец – царь Федор Иванович желает проститься с тобой и с царевичем Димитрием.
Поклонился и вышел.
Марья Федоровна настороженно прислушивалась. Вдруг, подстегнутая подозрением, подбежала к двери, отворила ее… Так и есть! Вот почему она не слышала звука удаляющихся шагов. Власьев-то ушел, однако стрельцы, сопровождавшие его, остались стоять по обе стороны двери.
– А вы зачем здесь? – крикнула испуганно.
– Государева воля, – ответил один так холодно и неприветливо, словно говорил не с царицей-матерью, а с какой-то преступницей, взятой под стражу.
Государева воля!
Марья Федоровна в ярости захлопнула дверь, с трудом удержавшись от того, чтобы не наброситься на стрельца, не выцарапать ему оловянные глаза. Хотя… он-то в чем виноват? Служивые – люди подневольные! Что ему велено, то и сказывает. Дьяк Власьев, этот стрелец – не на них направлена ненависть молодой вдовы.
Государева воля! Как же, государева! Федор всегда любил Митеньку, играл с ним, сластями одаривал. Да и Ирина, не в пример брату своему хищному, была добра и ласкова с мальчиком: своих-то детей нет, вот и баловала его, души в нем не чаяла. Неужто поднимется у них рука спровадить невинного ребенка в ссылку? Неужто не удастся уговорить, уплакать, убедить Ирину и царя Федора, чтобы отменил свой бесчеловечный приказ, внушенный ему Годуновым, который только и чает удалить всех близких Федору людей, одному владеть его слабенькой душою и незрелым умом?
Царица подозвала сына, прижала его к себе. Он рос маленьким, худеньким, слабеньким. Ах, как тряслась она над ним, как боялась каждого кашля, каждой самой малой хворости! Дитя ее. Смысл ее жизни и сама жизнь. Даже страшно подумать, что только будет с нею, если с царевичем что-то случится. Всякое может быть, впереди долгая дорога, пусть и под охраной, а все же… Нападут в лесу разбойники – может статься, тем же Годуновым подосланные, – перебьют всех.
Вдруг, посмотрев поверх головы прижавшегося к ней сына, Марья Федоровна перехватила взгляд сидевшей в уголке мамки – и похолодела. Недавно появилась в ее покоях эта женщина с мужицкими ухватками, но не нравилась она царице: неласкова была с Димитрием, да и он ее дичился, плакал в ее руках. А в этом взгляде была истинная ненависть.
Вот, и никаких лесных разбойников не нужно. Эта мамка запросто удавит младенца. А скажет – куском подавился, глотком захлебнулся…
– Поди, поди вон, я сама с ним, – слабым от страха голосом приказала царица.
Мамка глянула зверовато, но вышла без звука. Стало чуть легче дышать.
День до вечера тянулся небывало долго. В задних комнатах копошились девки, собирали вещи царицы и царевича, готовясь к дороге, а Марья Федоровна все так же сидела в углу светлицы с сыном на коленях, томимая страшным предчувствием, что проводит с ним последние мгновения.
«А ежели там, во дворце, государь переменит решение и прикажет отнять у меня Митеньку? Меня – в монастырь, его… Нет, лучше не думать, не думать о таком. Коли станут убивать – пускай уж вместе убивают!»
Внезапно двери отворились, и на пороге появился стрелец.
Что такое? Зачем? Во дворец пора идти? Но к вечерне еще не звонили! Зачем он пришел? Почему лицо прячет? Почему кафтан сидит на нем, словно снят с чужого плеча, а бердыш трясется в руках?
Одурманенная своими страхами, Марья Федоровна хотела закричать, но горло стиснулось.
– Тише, Марьюшка! – вдруг промолвил стрелец знакомым голосом, и царица не поверила ни глазам своим, ни ушам. Это был голос ее брата Афанасия. Это он сам стоял перед нею в одежде стрельца!
– Господи, Афоня! Да что же это?.. – слабо вымолвила Марья Федоровна. – А мне сказали, ты с отцом и Михаилом под стражею.
– Правду тебе сказали, – буркнул брат. – Ушел чудом, только чтоб с тобой поговорить. Несколько минут у меня, как бы не застали здесь. Не помилуют! Но не прийти я не мог. Дело-то о жизни и смерти идет!
– О чьей смерти? – затряслась она, крепче стискивая сына.
Брат не ответил, бросил на ребенка многозначительный взгляд.
Да что проку спрашивать? И так известен ответ заранее.
– Разбойники… в лесу… – слабо залепетала она, выговаривая свои придуманные страхи, которые вот-вот могли сделаться явью.
Афанасий мгновение смотрел непонимающе, потом покачал головой:
– Вон ты про что. Нет, я не думаю, чтобы так быстро все случилось. Даже Бориска, каков он ни есть наглец, не решится на убийство царевича тотчас после смерти его отца. Вот тут уж точно выйдет бунт немалый! Бориску народ не жалует, только дурак не поймет, чьих рук дело это нападение. Нет, думаю, до Углича мы доедем спокойно, да и там какое-то время поживем. А вот спустя год, два, много – три… Тут надо будет во всякий день ждать беды. Я, пока суд да дело, поговорил с одним умным человеком… – Афанасий бросил значительный взгляд на сестру. – Тот сказал, что Димитрий будет вполне безопасен лишь в одном случае: если у царицы Ирины родится сын. Законный наследник Федора. Конечно, вон уж сколько Федор с Ириною в браке живут, а детей и признака нету. Но все же надежда не потеряна. Так вот что я тебе скажу: в их надежде – и наша надежда.
– Я не понимаю, – пробормотала Марья Федоровна. Брат говорил слишком быстро, слишком напористо, каждое его слово то ввергало молодую женщину в бездну отчаяния, то возносило к робкой надежде на безоблачное будущее. – Нет, это мне понятно: если будет у Федора сын, Бориска-поганец и к нему, и к его трону присосется словно клещ, все равно что сам будет царствовать. Но ежели не будет сына… тогда ведь, наоборот, после смерти Федора и Бориска из Кремля долой! Кто он без Федора? Никто!
– Я ж тебе сказал, что с умным человеком посоветовался, – терпеливо повторил брат. – Тот человек предостерегал, что Бориса нам очень сильно нужно опасаться. Годунов вбил себе в голову, что суждено ему царем на Москве быть. Волхвы ему предсказали это: ты-де в царскую звезду родился, будешь царь и великий государь! – так что он Мономаховой шапки по своей воле никогда, ни за что из рук не выпустит. И я с тем человеком во всем согласен, я ему верю, как самому себе. Не стану имени его называть – скажу только, что он-то и пригрел на груди эту змею, укуса которой мы теперь так боимся. И сам же от Бориски вместе с нами пострадал. Если бы Годунов сейчас с нами не расправился, а с Федором бы что-то случилось, человек сей за малолетством Димитрия был бы настоящим правителем на Москве. Теперь смекаешь, о ком речь веду?
Марья Федоровна уставилась на брата возбужденными темными глазами.
Бельский! Это он на Бельского намекает! Именно Бельский пристроил во дворец своего родственника Годунова. Именно Бельский пострадал от его происков вместе с Нагими. Именно Бельского царь Иван Васильевич перед смертью назначил опекуном Димитрия. Значит, Афанасий говорил о судьбе царевича с Бельским!
– Да-да… – выдохнула Марья Федоровна. – И что он сказал?
– Он сказал, что спасать царевича нужно. И не только он так считает. С ним задумали это и… – Афанасий шепнул что-то, какое-то имя.
Марья Федоровна, услышав это, недоверчиво покачала головой.
Афанасий говорит необыкновенные вещи. Значит, Бельский в сговоре с Романовыми, родственниками покойной царицы Анастасии? Да, их не может не пугать внезапное возвышение безродного выскочки Годунова!
– Спасать царевича, – пробормотала она. – Но как?
Брат мгновение молча смотрел на молодую женщину, и в глазах его вдруг плеснулась такая жалость, что ей стало еще страшнее, чем прежде.
– Как? – повторила она дрожащим голосом.
Афанасий склонился к сестре и начал что-то быстро шептать ей на ухо. Марья Федоровна сначала слушала внимательно, потом отстранилась и слабо улыбнулась:
– С ума ты сошел?.. Да как же… да мыслимо ли такое?!
– Трудно сделать сие. Но возможно, – кивнул Афанасий. – Он уже все продумал. У него есть один родственник, а у того родственника…
– Да нет же, нет! Мыслимо ли вообще такое представить, допустить! – перебила Марья Федоровна чуть не в полный голос, но тут же зажала рот рукой. – Чтобы я… чтобы мой сын…
– А мыслимо ли представить, как ты над гробом своего сына забьешься? – сурово глядя на сестру, проговорил Афанасий. – Ты не забывай, Марьюшка: жизнь и смерть царевича – это и наша жизнь и смерть. Отдадим его Годунову на заклание – все равно что сами головы на плаху сложим. А подстелем соломки – глядишь, и переменится когда-нибудь наша участь к лучшему, к счастливому. Я сейчас уйду, а ты сиди думай над тем, что сказано. Тут ведь и правда дело о смерти или жизни идет.
– Донесут на нас… – слабо простонала Марья Федоровна, и Афанасий понял, что сестра, по сути дела, уже согласилась с ним. – Слуги – вороги!
– Откажись от всех, кто тебе не по нраву, – быстро сказал Афанасий, опасливо косясь на дверь. – В этом даже Годунов тебе препятствовать не станет. Конечно, есть тут его соглядатаи, но ништо, даже если ты их от себя удалишь, он в Углич сможет других прислать, чтобы за нами смотреть. И держись твердо: мол, поеду в карете с царевичем одна! Все, сестра моя милая, пора мне. Ежели настигнут – тогда уж точно все пропало.
– Господи… – выдохнула Марья Федоровна, заламывая руки, и Афанасий глянул на нее с жалостью:
– Бедная ты моя! Как мы радовались, когда царь тебя в жены взял! А выпало слезами кровавыми умываться. Но ничего, попомни мои слова – будет и на нашей улице праздник! Нам бы только царевича от неминучей смерти спасти…
Афанасий обнял сестру на миг крепко, крепче некуда, прижал к себе – и выскользнул за дверь. И в ту же минуту Марья Федоровна услышала перебор колоколов – начали звонить к вечерне.
Настала пора идти к новому государю.
Впереди шли слуги царя, за ними – Марья Федоровна и мамка с царевичем на руках, позади – еще двое слуг. Длинные переходы, отделявшие терем от государевой половины, чудились бесконечными. И пока царица шла под их темными сводами, ей все более немыслимыми и пугающими казались намерения брата, Бельского и Романовых. Нет, это невозможно, это слишком опасно! Она упадет в ноги Федору, она…
Горло перехватило от запаха ладана, донеслось заунывное пение. Марья Федоровна проходила мимо запертых государевых палат – Грановитой и Золотой. Здесь ее муж когда-то принимал послов, а теперь по нему панихиду служат. И ни жену его, ни сына младшего даже не позвали поглядеть на покойного, отдать ему последнее целование. Да неужто их вот так и увезут в Углич, даже проститься не дадут? Какое унижение, какое поношение!
Да нет, не посмеют остановить!
Царица шагнула к запертым палатам, но слуга преградил путь. Голос его звучал почти властно:
– Не сюда, государыня, велено в покои государя Федора Ивановича пожаловать!
Посмели, значит…
Пререкаться Марья Федоровна не стала – новое унижение от прислуги терпеть?! – и через несколько мгновений вступила в небольшую палату, куда одновременно с нею в противоположную дверь вошел Федор. Вновь пахнуло ладаном, и Марья Федоровна поняла, что молодой царь явился с панихиды. Глаза его были полны слез, губы дрожали.
Наверняка сейчас он, и всегда мягкий душою, особенно податлив и покладист. Самое время обратиться к нему со слезным молением…
Марья Федоровна рванулась вперед, готовая упасть на колени, но замерла на полушаге: вслед за государем появился Борис Годунов.
Чудилось, черная птица влетела в покои – враз и красивая, и страшная. Хищная птица! Темные, чуть раскосые глаза сияли, каждая черта лица дышала уверенностью и силой, поступь была твердой, властной. Словно бы не с панихиды, а с торжества он шел, где его чествовали как победителя.
Что ж, так оно и есть. Победитель. Вот он – истинный царь земли русской!
Федор Иванович целовал и крестил маленького брата, благословляя его в дорогу, а Марья Федоровна и Годунов стояли друг против друга, меряясь взглядами. Годунов смотрел снисходительно, уверенный, что подавил эту маленькую женщину своей внутренней силой. А она…
Вся гордость, угнетенная страхом супружеской жизни с самовластным и грозным царем, всколыхнулась в ней в это мгновение. Нет, не упадет она к ногам временщика, не станет молить о пощаде – все бессмысленно. Человек этот жесток и страшен потому, что наслаждается страданиями слабых. Но Бог его накажет за это – рано или поздно накажет!
И в этот миг Марья Федоровна поняла, что готова на все – даже на участие в безумной задумке Бельского, – да, на все, только чтобы получить возможность еще хоть раз взглянуть в глаза Годунова и увидеть в них страх. Страх и неуверенность в своей участи!
Она сдержанно простилась с царем и удалилась, высказав на прощание только одно пожелание – избавиться от прежних слуг и завести в Угличе новых. Разрешение было дано смущенным, огорченным царем. Если Борис Годунов и остался недоволен снисходительностью Федора Ивановича, то виду не подал. Такую малость он мог разрешить опальной царице! Ведь взамен он получал многое, очень многое… пусть даже и не все, чего желал!
Утром следующего дня все Нагие и царевич Димитрий вместе с ними удалились в Углич – на семь лет.
Февраль 1601 года, Брачин, имение князя Адама Вишневецкого – Вот же сила нечистая… Как бы не помер. Куда я без него? Пропаду ведь!
Варлаам с тревогой всматривался в молодое, горящее от жара лицо. За несколько месяцев, что они провели вместе после бегства из Чудова монастыря, он немало привык к своему спутнику. Сначала его молчаливость и замкнутость раздражали, а потом Варлаам, большой говорун, оценил брата Григория как великолепного слушателя. Он безропотно внимал разглагольствованиям толстого монаха о том, какую книгу тот напишет о путешествии в Святую землю и отдаст лучшим переписчикам. А может быть, ее даже напечатают на особом стане, который установлен в царских палатах. На этом стане Иван Федоров при Грозном отпечатал свой «Апостол», а с тех пор друкарский [7] станок, можно сказать, почти простаивал без дела. Да ведь и печатать на Руси нечего, кроме святых книг. А тут впервые появится описание паломничества…
– Глядишь, и тебя упомяну в книжице своей, – любил подшучивать Варлаам. – Так и пропишу: ушли мы, дескать, из Чудова монастыря с молодым братом Григорием, коему захотелось света белого повидать, а монашеское платье ему до того обрыдло, что он и не чаял, когда его снимет и под колоду запрячет!
При этих словах Варлаам разражался хохотом, а брат Григорий только слегка улыбался. Да, мысль сменить монашеское платье на мирское принадлежала именно юноше. Сначала-то они шли в иночьей одежде, в ней почти до Киева добрались Божьим попечением, но тут небеса от них отвернулись. Не иначе враг искусил Варлаама ввязаться в богословский спор с двумя торговыми людьми… Началось все с того, что смиренный брат потребовал на постоялом дворе, чтобы странникам отдали петушиную наваристую лапшу, приготовленную для купцов, уверяя, что служители Божии гораздо больше нуждаются в животной пище, дабы громким голосом славить Господа. Хозяин ничего не имел против, однако потребовал деньги вперед. Брат Григорий не отказывался заплатить. Денежки у него водились, Варлаам пытался вызнать, откуда, но брат Григорий не отвечал, и вскоре Варлаам отстал, справедливо рассудив, что коли этот молодой молчун готов на всех постоялых дворах оплачивать стол и кров для своего сотоварища, то пусть себе отмалчивается! Однако Варлаам имел неосторожность ответствовать, что платить не станет, а хозяину зачтется на том свете, пусть даже только горячими угольками. Это было любимое присловье толстого монаха, и Бог его ведает, отчего так разобиделся хозяин, однако на монахов накинулись все втроем: и он, и торговые люди, попечением Варлаама едва не оставшиеся голодными.
Толстый брат сначала пытался стращать их именем Господним, потом начал ругаться нечестивыми словесами, ну а потом подобрал полы рясы и дал деру, оставив брата Григория расхлебывать эту круто заваренную кашу. Тот предлагал деньги в отступное, но потом, когда троица сварщиков потянулась к его пазухе, в которой лежал кошель, желая забрать все, начал драться и какое-то время споро махал кулаками, но один против троих не выстоял, был крепко побит, обобран до нитки (благодарение Богу, рясу не сняли да не сорвали мешочек со святыми мощами, висевший в мешочке на шее молодого монаха!) и выкинут за порог избы. Однако на этом драчуны не успокоились и, вооружась оглоблями, долго еще гнали бегущих монахов по озимому полю, выкрикивая словеса поносные. Варлаам с Григорием были слишком заняты спасением живота своего, чтобы не то что отвечать ударом на удар, но хотя бы просто отругиваться.
Потом насилу отдышались и сочли свои потери. Вышло, что лишились всех припасов и денег. Варлаам не мог успокоиться, все тешил диавола извивами словесными, ну а брат Григорий отчего-то хохотал, то и дело повторяя: «Ох, знали б они, кого отмутузили, кого с теткой Дубиной подружили… Ох, знали бы!» Слова эти остались Варлааму непонятными, да он в них особо и не вдумывался. Было о чем побеспокоиться и без того.
Как дальше идти? Чем питаться? Святым духом?
Брат Григорий, потирая ушибленные бока, пораскинул мозгами и сказал, что придется им либо попрошайничать, либо зарабатывать себе на жизнь, нанимаясь на работы в панских имениях, которые все чаще начали попадаться на пути по Украйне. Брат Варлаам готов был лучше просить милостыню, но Григорий возроптал: зазорно-де попрошайничать! – и так рассердился, что спутники едва не разругались насмерть – впервые за всю дорогу. Нравом оба были как порох: быстро вспыхивали, но так же скоро и остывали.