Архив Штемлер Илья
Мирошук хмыкнул, так он и поедет в исполком, ждите! Хватит ему одного утреннего визита. Едва ноги унес, даже обедать не остался. А как он любил заглядывать в исполкомовскую столовку, столько лет прошло, а пропуск в столовую все хранил… Началось это еще вчера. Два раза названивала секретарь начальника Областного архивного управления при исполкоме, напоминала о совещании. Мирошук догадывался, с какой целью его вызывают, но особенного значения не придавал. Конечно, его упущение, что на собрание прошли посторонние люди из Института истории и Университета, но в конце концов не вопросы обороны страны они обсуждали. Но когда он принял телефонограмму в третий раз, струхнул и предложил привести на совещание Гальперина. Тот хоть и болел, но обещал в понедельник выйти на работу… «Нет, нет! – встревожились в управлении. – Приходите только вы, лично».
Жена, Мария, родная душа, разгладила новую белую рубашку, подала утром. Рубашка пахла свежестью и хрустела, точно из вощеной бумаги. «Ты меня, мать, как на расстрел обряжаешь», – пошутил Мирошук. «Знаю я твою дружину, так повернут дело, что впору застрелиться. Вы ведь волки друг другу». – «Вот еще, – оторопело ответил Мирошук. – Кому я сделал дурное?» – «Если не сделал доброе – сделал дурное, среднего не бывает», – ответила Мария, спутница жизни без малого двадцать пять лет, ехидна красноглазая…
Исполком, как обычно, жил ленивой будничной суетой, характерной для подобного учреждения. Казалось, на хмурых лицах каждого сотрудника проступало одно слово: «Отказать!» В конце напыщенного генеральского коридора, там, где пыльные потолочные плафоны светили через два на третий, а ковровая дорожка переходила в устланный лысым линолеумом пол, пряталась дощатая дверь с поломанной ручкой, подле которой красовалась стеклянная доска с надписью «Областное архивное управление». Казалось, доска очутилась в этом забытом уголке по недоразумению и скорее напоминала плиту с эпитафией, чудом сохранившуюся на заброшенной могиле. За дверью, в небольшой приемной, также все удручало убогостью. Жалкая девочка-секретарша в сером самодельном свитере сидела за школьным столом и, оттопырив вымазанный пастой палец, старательно насаживала бумаги в синюю папку с помощью дырокола. В углу на хилом табурете спиной к двери сидел толстый человек. Плоский затылок складкой нависал над белым вшитым подворотничком армейского кителя. Это был Аргентов, директор архива загса, полковник в отставке. В стороне читала газету Клюева, худенькая, элегантная, точно гимназистка, директор архива соцстроительства… У Мирошука отлегло от сердца. Выходит, не одного его пригласили, значит, вопросы общие, напрасно Мария обряжала его в лобную поддевку.
Аргентов поздоровался мягким и сильным рукопожатием, кивнул на глухую дверь управляющего, мол, делать им нечего, от работы отрывают. В ответ Мирошук пожал плечами – мы люди подчиненные, приказали – пришли. В желтых, точно прокуренных, глазах Аргентова мелькнуло спесивое высокомерие, а может, показалось?! Клюева едва кивнула, не отводя глаз от газеты, – что ее так увлекло, непонятно.
Девочка-секретарша подняла плаксивое школьное личико и шепотом пересчитала присутствующих. «Кажется, все», – проговорила она и исчезла за пухлой дверью кабинета управляющего. Вскоре секретарша вернулась и, придерживая тяжелую дверь, пригласила всех в кабинет.
Глава архивной службы области – Македон Аристархович Бердников – низкорослый, гладколицый и ушастый – своим мальчиковым чубчиком и розовым галстуком на клетчатой рубашке напоминал пионера-переростка. По обе стороны от стола управляющего сидели двое – мужчина и женщина. Знакомые лица – женщину Мирошук отлично знал, заведующая отделом кадров управления Лысцова, а мужчина работал инструктором горкома партии, часто мелькал в коридорах.
Они деловито кивнули вошедшим, словно сотрудники похоронной конторы родственникам усопшего, что явились на оформление захоронения.
Директора архивов сели вдоль стены на фанерные стулья.
Бердников поднялся, оперся руками о стол и оглядел исподлобья собравшихся.
– Товарищи, сегодня мы начинаем кустовое совещание по качественному составу сотрудников вверенных вам учреждений.
– Как, как? – прервал Аргентов. – Качественный состав? Впервые слышу.
– Да. Качественный состав, – недовольно повторил Бердников. – С этим вопросом вас сейчас ознакомит товарищ Вьюн, из горкома партии, – тем самым Бердников хотел подчеркнуть, что документ серьезный, исходит от партийных органов, и ирония тут более чем неуместна.
– Прошу, товарищ Вьюн. – Бердников на мгновение по-котовьи прижмурил ясные пионерские глаза, что означало – все готовы и внемлют.
Вьюн откашлялся, как обычно перед выступлением откашливался первый секретарь горкома товарищ Суздалев.
Мирошук отметил про себя, что раньше ребята из горкома перед выступлением утирали носы чистыми платками, следуя привычке Баркова, кресло которого и занимал нынешний, Суздалев. И он сам, Мирошук, будучи главой коммунального хозяйства города, не раз ловил себя на том, что проверял наличие чистого носового платка перед каким-либо собранием. Очень было забавно наблюдать, как во время городского партактива у многих из карманов высовываются жениховские белые платочки, верный признак, что сей делегат непременно выступит в прениях.
Вьюн суровым взглядом как бы связал воедино троицу смиренно сидящих директоров. Еще раз кашлянул для страховки и раскрыл папку.
– Секретно! Для служебного пользования! – Вьюн вскинул глаза, точно желая убедиться, что все сидят на своих местах, несмотря на зловещее предостережение.
Сообщение заключало первую часть – о происках мирового сионизма, география которого была представлена довольно широко: в мировом масштабе это, конечно, Ближний Восток, с этим злокозненным государством Израиль, которое не на всякой карте и приметишь. От него щупальца тянутся по всем странам и континентам. И вторая часть – происки мирового сионизма у нас, в Советском Союзе. Тут и обработка сознания рядового гражданина, тут и нехватка товаров первой необходимости. Словом, враг коварен, а мы, граждане коренной национальности, доверчивы и простодушны. Пора взяться за ум!
Мирошук почувствовал на себе липкий взгляд Аргентова. «Уж не думает ли бывший полковник, что я сионист?» Мирошук выгнул вперед острые плечи и, при своей тощей фигуре, казалось, свернулся в рулон, над которым уныло торчала плоская голова с асимметричными бровями. Он вспомнил жену Марию, ее пророческие слова о дружине, что окружает несчастного Мирошука, и приуныл. Он заметил, что Аргентов не просто рассматривает Захара Савельевича, а еще и подмигивает своими маленькими поросячьими глазками… «А может, он сам сионист, Кузьма Игнатьевич Аргентов? – мелькнуло у Мирошука. – А подмигивает мне, полагая, что я ему свой?» Он перевел взгляд на Клюеву. Та с детской беспечностью помахивала свернутой газетой и смотрела в окно, где голубоватой патокой растворился зимний солнечный денек. Казалось, ей и дела нет до того, о чем читает Вьюн серьезным голосом, откашливаясь после каждой страницы кашлем первого секретаря горкома товарища Суздалева. А может, она видит в окне, как бело-голубые облака в своем ленивом кружении сбиваются в конструкцию, чем-то напоминающую шестиконечную звезду, как знак нависшей над Россией опасности? Лично Мирошук ничего достойного внимания в окне не видел… И стоило ради этой информации собирать директоров в управлении, отрывать от дела, думал еще Мирошук, когда в любой газете можно все это прочесть без всяких грифов «секретно, только для служебного пользования»?! А может быть, Вьюн хочет увязать содержание своего сообщения с тем, что произошло на собрании? Надо ухо держать востро.
– Вот так, товарищи, – заключил управляющий Бердников, когда Вьюн перекинул последний листок.
– Что же нам делать? – пророкотал полковник Аргентов. Старый вояка, он, видно, не очень перепугался грядущей опасности, во всяком случае, в голосе, кроме чистого вопроса, ничего не звучало.
– Как что? – меланхолично отозвалась вдруг Клюева. – Надо собрать в отдельной комнате всех сотрудников мужского пола и проверить на глазок: кто из них сионист, а кто – нет.
В кабинете возникла тишина. Никто и подумать не мог, чтобы по такому серьезному поводу допускались легкомысленные реплики. И все добросовестно пытались разобраться в предложении директора архива соцстроительства.
– Ну… а с женщинами что делать? Если они также относятся к этому бесовскому племени? – не изменяя серьезности, спросил Аргентов.
– С ними сложнее, внешних признаков нет, – сразу ответила Клюева. – Впрочем, надо посмотреть в архивах, у Мирошука. Там наверняка есть какие-нибудь сведения на сей счет. Антропологические данные, к примеру… А?
Бердников хихикнул и вскинул голову – ну и шутница ты, Валентина Васильевна… И Вьюн засмеялся, как-то беззвучно, широко раззявя бледно-розовый рот, показывая крупные металлические зубы.
– Ну, до этого дело не дошло, Валентина Васильевна, но бдительность проявлять нужно. Неспроста наше совещание посвящено качественному составу сотрудников архивов…
– Что несомненно имеет значение при желании массовой эмиграции из страны людей еврейской национальности, – со значением обронила кадровичка Лысцова.
Бердников кивнул, всем своим видом выражая согласие.
– Я попросил подготовить списочный состав сотрудников ваших архивов. – Вьюн потянулся ко второй папке. – Что же получается, товарищи? Сотрудников коренной национальности, в процентном отношении ко всей массе русского населения нашей области, весьма и весьма мало. В то время как некоренные национальности, – опять же в процентном отношении ко всей массе некоренных национальностей, – весьма и весьма велико. Что говорит о резком нарушении справедливой пропорции… Надо обратить на это внимание… У товарища Мирошука, скажем, это как раз подходит к черте.
– У него – пятеро на сорок три сотрудника. В том числе и Гальперин, заместитель по науке, – подсказал Бердников.
– Ну… о Гальперине отдельный разговор, – нахмурился Вьюн.
– А вот у Аргентова… Из двадцати четырех сотрудников – десять человек, – вставила кадровичка Лысцова. – Правда, из них один армян и два татарина, – кадровичка взглянула на Вьюна: как тот воспримет подобную ситуацию?
Вьюн помолчал, не зная, как отнестись к такому повороту.
– Давайте не отвлекаться, товарищи, – выручил Бердников. – Речь в данный момент идет о происках сионистов. Вопрос не простой. И без того запутанный… Что у Клюевой?
– Я знаю своих людей, – подхватила Клюева опять своим каким-то ерническим тоном. – У меня тоже перекос в национальной политике партии на данном этапе развернутого строительства зрелого социализма.
На этот раз Вьюн нахмурился, что-то ему не понравилось.
– Скажите, – опередила Клюева его отповедь. – Это… проводимое совещание по качественному составу исходит от центральных организаций или проявление бдительности местных властей?
Вьюн засопел. Что это еще за ревизия поведения официального представителя горкома… Бердников недовольно повел головой.
– Официальных циркуляров пока нет, – нехотя ответил Вьюн. – Поэтому и просьба к вам особенно не распространяться. Более того, после совещания вы дадите подписку о неразглашении… Идеологическая комиссия горкома, взвесив ситуацию, решила провести эту акцию. Могу сказать, что с подобной проблемой сталкиваются во многих регионах страны. И соответственно реагируют.
Бердников наклонился к Вьюну и напомнил, что совещание затягивается, – в приемной наверняка уже собрались директора ведомственных архивов, вызванные на двенадцать часов. Вьюн поднялся.из-за стола. Высокий, ладный, в темном, отлично сшитом костюме, белой рубашке с галстуком. Лицо здорового цвета ранней вишни, словно только-только из парной. И волосы блестят, располосованные пробором.
– Что предлагается, товарищи! – произнес Вьюн. – Понимаю, вопрос крайне деликатный. Многие сотрудники некоренной национальности хорошие специалисты, не придерешься.
– Что же делать? – угрюмо буркнул Аргентов.
– А вот что, – азартно подхватил Вьюн. – Во-первых, не брать на работу новых сотрудников некоренной национальности.
– Ну, об этом… Лысцова в курсе дела, – пояснил Бердников. Кадровичка важно кивнула: костьми ляжет, а на порог не пустит, хватит, напропускали на свою голову.
– Во-вторых, сотрудники пенсионного возраста должны быть предупреждены о возрастном пороге… Мы тут прикинули. Если будут соблюдаться хотя бы эти два момента, через пару лет процентная норма станет более справедливой… И еще! В случае, как, скажем, с Гальпериным… Надо ясно дать понять, что факт перемены гражданства любым родственником вашего сотрудника является причиной отказа в работе. Повторяю – любым родственником… Это понятно. Мало ли какими документами располагают наши архивы, а тут… пятая колонна, понимаете.
– А профсоюзы? – поинтересовалась Клюева.
– При чем тут профсоюзы? – поморщился Вьюн. – Смешно даже… В конце концов, предательство – есть предательство. За это надо отвечать… Они, видите ли, хотят хорошо жить, а мы тут отдувайся?
– Действительно! – встрепенулась Лысцова. – С какой стати?!
За время совещания Лысцова разгорячилась, словно гончая, взявшая наконец след. Короткие волосы ее распушились, сонное лицо прорезалось острыми глазками.
– Еще раз, товарищи, предупреждаю – о предмете нашего разговора. Не разглашать! Иначе понесете партийную и административную ответственность, вплоть до снятия с работы, – вставил Бердников. – Теперь распишитесь в этом месте, что ознакомились с инструкцией… Товарищ Аргентов, прошу вас, Кузьма Игнатьевич… начнем с вас.
Аргентов приподнял от стула свой тяжелый зад. Выпрямился. И, медленно шкандыбая к столу, принялся расстегивать пуговицы своего беспогонного кителя.
Сидящие за столом в недоумении следили за его движением.
– Да тут есть ручка, – догадливо произнесла Лысцова. – Какой вы, право, Кузьма Игнатьич, обязательно своей хотите подписаться?
– Да, старуха, своей, – ответил Аргентов.
Лысцова вздрогнула. С чего это он вдруг? Да при всех!
– Ну и язык у вас, Кузьма Игнатьевич. Вы куда старше меня, – она колола бывшего полковника острыми глазенками.
Теперь Аргентов расстегивал пуговицы рубашки, что пряталась под кителем.
– Вы что, Аргентов?! – нахмурился Бердников. – Никак, стриптиз устраиваете… Подпишите инструкцию и ступайте.
Вьюн молчал, не понимая, куда это старый хрен клонит.
– Вот, – промолвил Аргентов. – Приглядитесь…
В проеме рубашки, под оттянутой блеклой майкой, на белой жирной груди, у правого соска, пластался сизый рубец.
– Ну и что? – раздраженно спросил Вьюн.
– В декабре сорок третьего меня поцеловал осколок, под Таганрогом. И хирург, младший лейтенант Михаил Моисеевич Галацер, меня оперировал. А когда немецкие мины накрыли наш эвакогоспиталь, тот самый Галацер прикрыл меня собой. Не убежал, не спрятался… Его так и убило надо мной, и наша кровь перемешалась.
– Так то же война, – подсказала Лысцова.
– Да, война, – согласился Аргентов. – Так вот, господа… Я человек простой, правда, закончил когда-то юридическую школу… Я вам так скажу, с вашей идеологической комиссией… У меня три сына и дочь. У меня два охотничьих ружья и личный пистолет, подарок генерала Нестерова… Я вам так скажу… Если вы раскочегарите этот костер, даю слово коммуниста… У меня три сына, два ружья и личный пистолет… И первому, кто выползет с ножом на улицу под вашими хоругвями, клянусь богом, я влеплю такого гостинца, что он крепко подумает… Впрочем, вас это не коснется, с вашими секретными инструкциями, вы найдете себе укромное местечко, не сомневаюсь…
Аргентов застегнул пуговицы. Мирошук видел, как малиновым жаром созревает бычий затылок Аргентова, сползая на подворотничок.
– Сеете ветер, господа. – Аргентов подошел к двери кабинета. – С каким наслаждением я влепил бы из подарочного пистолета в память о том младшем лейтенанте… Не дурите мне голову, господа, с вашим сионизмом… Работать надо, работать. А это не работа, господа. Обыкновенное безделье. Желание на халяву набить брюхо фруктами, не посадив дерева…
Слова, которые произносил Аргентов, настолько не соответствовали его внешности, словно их произносил другой человек. И даже после его ухода слова, казалось, вольно витают в кабинете управляющего областными архивами.
– Что это с ним? – растерялся Бердников. – Не знал я таким Кузьму Игнатьича… Ты смотри, каков гусь!
– А я знала, – ввернула Лысцова. – Давно говорю, что ему пора на пенсию.
Вьюн молчал и бездумно чертил какие-то значки и крестики. Лицо его из красного стало бурым.
– Приструню я его, приструню, – суетился Бердников, виновато поглядывая на инструктора горкома. – А где Клюева? Это еще что такое? Где Валентина Васильевна?
Стул, что занимала Клюева, пустовал. Мираж, да и все! Только что находилась женщина в кабинете – и вот ее нет, точно провалилась… Вся руководящая троица с подозрением смотрела на Мирошука, что в одиночестве сидел посреди кабинета. Словно тот проглотил худенькую Клюеву, пока шла перепалка.
А Мирошук и сам не мог понять, куда подевалась эта дамочка. Чистая фантасмагория! Он даже оглядел себя, протянув взгляд от тощих коленей до груди, не затерялась ли где-нибудь Клюева в складках его одежды.
Бердников нажал на кнопку. Секретарша просунула в кабинет малокровное личико и посмотрела на управляющего печальными глазами. Пальчики-сосульки придерживали ворот вязаной кофты. Жидким голоском она пояснила, что видела, как из кабинета вышли Аргентов и Клюева.
– Вместе ушли, – чему-то испугался Бердников. – И как мы проглядели?
– Конечно, – рассудила Лысцова. – Аргентов, как шкаф, любого заслонит.
– Там еще подошли директора, – оповестила секретарша.
– Пусть войдут минуты через две, – мрачно распорядился Бердников и, переждав, перевел взгляд на Мирошука. – Ну, а вы?!
– Что я? – встрепенулся Мирошук.
– Подпишите неразглашение, – подсказала Лысцова.
Мирошук поднялся, приблизился к столу, взял ручку, отыскивая место, куда направить перо.
– Что же вы так, Захар Савельевич? – произнес Вьюн. – Пустили на самотек собрание.
– Почему на самотек? – опешил Мирошук. – Я звонил, консультировался.
– Звонили, консультировались, – переговорил Вьюн. – А момент упустили. Видите, что народ единодушно осуждает Гальперина. Вот и воспользовались бы ситуацией.
– То есть как?
– А так. Поставили бы вопрос о доверии Гальперину, как вашему заместителю по науке, – жестко завершил Вьюн.
– Что же ты так, Захар? – укоризненно подхватил Бердников.
– Как же! Считает Гальперина незаменимым, – и Лысцова кинула свой камешек.
– У нас незаменимых нет, – отрезал Вьюн. – Я просматривал стенограмму. Да и звонили люди, рассказывали… Кто этот… Брусницын?
– Руководит группой каталога, – промямлил Мирошук. – Неплохой специалист. Молодой, правда…
– Это проходит, – строго пошутил Вьюн. – Решительный человек. Судя по всему – политически зрелый. Вот какие нам нужны кадры.
– Но… Брусницын беспартийный, – произнес Мирошук.
– И Гальперин беспартийный, – вставила Лысцова.
– Разные бывают беспартийные, – отрезал Вьюн. – Этот, по крайней мере, не свалит… за бугор.
– Но и Гальперин не собирается, – возразил Мирошук.
– Сегодня не собирается, а завтра соберется… Вы что? Захар Савельевич! Я проводил инструктаж, а вы точно с луны свалились, – обиделся Вьюн. Он хотел что-то добавить, но в это время, галдя, в кабинет ввалились четыре директора ведомственных архивов. И прежде чем Бердников утихомирил новых слушателей совещания, Мирошук очутился в приемной.
Сердце перекатывалось в его тощей груди, словно в пустоте. А в голове толкалась одна мысль – не подписал он эту злосчастную инструкцию. Надо вернуться, подписать, они же заметят. И в то же время его удерживала какая-то сила… Так и вышел из приемной, мучаясь сомнением и уповая на судьбу.
А эта тихоня завхоз Огурцова интересуется: заглянет ли Мирошук еще раз сегодня в исполком?! Обойдусь и без пишущей машинки, старая тоже на ходу – вон как стреляет Тамара, через стенку. Пусть пропадают деньги, спокойствие дороже… Хорошо бы отключить телефон на день-два, тоскливо думал Мирошук, а там, глядишь, и все успокоится. А может, взять больничный, переждать?
Мирошук сидел за столом, выпрямив длинную спину и сжав ладонями сплюснутую с висков голову. Цифры на новых часах горели малиновым светом, точно как затылок полковника в отставке Аргентова… Вот уже три раза Мирошук пытался дозвониться до архива загса, и все впустую… Значит, судьба, решил он, но рука все тянулась к телефону. Еще раз попробует – и все, решил Мирошук, накручивая диск.
И тут телефон сработал. Услышав голос Аргентова, Мирошук испугался. О чем ему говорить с бывшим полковником? А вдруг узнают в управлении? Эти мысли опалили Мирошука.
– Слушаю вас, – повторил Аргентов.
– Здорово, еще раз, – произнес Мирошук, точно бросаясь в ледяную воду. – Что же ты, брат, вогнал в дрожь руководство и тикать?
– А… Захар? – грубо обрадовался Аргентов. – Чего они там, после меня? Слюной изошли?
– Да я тоже, знаешь… недолго пробыл, – ответил Мирошук. – А вообще-то изошли. Но начальством-то остались.
– А… Плевать! У меня стоянка у дома, автомобильная. Люди требуются в охрану – сутки отдежурил, трое дома. И пенсия, слава богу, верная. Чихал я на них с пятого этажа. Ясно тебе, Захар? То-то… А в психушку им меня не загнать, не та птица, они это понимают…
Помолчали. Мирошук уже успокоился.
– А я, знаешь, – проговорил он небрежно, – тоже не подписал это их… о неразглашении.
– Ну?! – выкрикнул Аргентов. – Молодец! Признаться, не ожидал.
– А что?! – повысил голос Мирошук. – Не подписал и все. Вышел, а твой и след простыл.
– Ну молодец, Захар, ну душа… Спасибо тебе, брат, – бурно радовался Аргентов. – Возьму тебя в напарники, если турнут нас из архивов. Сутки на площадке, трое – дома… Представляю, какую пулю они нам отольют, черти. Да и самих, видать, по голове не погладят, те, кто их науськал. Шутка, нет?! Трое вошли и трое вышли из чистилища! – хохотал Аргентов.
– Слушай, а Клюева-то эта? – по-детски загорелся Мирошук. – Она-то куда подевалась?
– Как куда? – удивился Аргентов. – Со мной вышла. Что, не заметил?
– Нет. И они не заметили. Спохватились, а ее и след простыл.
Аргентов хохотал в трубку низким судорожным смехом астматика.
– Со мной вышла, милая… Вся дрожит, на глазах слезы. Остановились в коридоре, с глаз людских. «Как же, говорит, Кузьма Игнатьич, как же так? Ответственные люди, партийные?» Ну, успокоил я ее. Какие, говорю, они партийные? Вот ты – партийная, в это я верю… Посадил в такси, отвез домой беднягу. Говорит, уеду к родителям, на Селигер, если что. Пересижу. – Аргентов сделал паузу. – Плохо, брат Захар. Многие так и думают – пережду, мол. А те не дремлют, провокаторы. Гражданской войны захотелось политиканам. Неймется. Давно по мордасам не били… Был у меня сосед, давно, в коммуналке еще… Слышишь, нет?
– Слышу, – ответил Мирошук.
– Так вот… Всех перессорил. Кому в кастрюлю мышь бросит, кому вместо масла бутыль с мочой на полку придвинет. Соседи передерутся, а он сидит в комнате, слушает, радуется, гаденыш. Пока по ошибке сам вместо водки не хлебнул дихлорэтану. По жадности, на дармовщинку клюнул. Сдох, сука. И проказы прекратились. Так и узнали, что его были подвиги.
Опять помолчали.
– Ты вот мне скажи, полковник? Слушаешь, нет?
– Слушаю, Захар, – отозвался Аргентов.
– Ты про собрание наше… в курсе?
– Как же… Позорище ваше.
– Нас вот было трое сегодня, в кабинете у Бердникова. И трое, как ты выразился, вышли чистыми… А там сидел полный зал. И все были едины в гневе своем, почему?
– Почему, почему, – пробурчал Аргентов. – Дрязги у тебя в конторе, вот почему. Друг на друга доносы строчат, лаются. Знаю твои кадры, в одной системе работаем… А раз дрязги, значит, еврейцы виноваты, известное дело. История учит… Весь свой запас адреналина, что накопили в междоусобицах, сразу и выплеснули. В добром коллективе до такого не опустились бы. А на твое собрание сбежались подлецы даже с других учреждений, адреналин выплеснуть, то-то, Захар. А выплеснут – успокоятся, начнут каяться. Так и живем – грешим да каемся. Всё при деле… Ладно, ну их в зад! Ты молодец, что позвонил. Честно говоря, думал я про тебя… Извини, не знал, брат… Здорово мы их оттузили, а, Захар?
Аргентов говорил еще какие-то слова, но Мирошук не вслушивался, он был весь в себе. Совестливость, что так робко шевельнулась в душе Захара Савельевича в тот вечер, после злополучного собрания, и которая привела Мирошука чуть ли не в квартиру Гальперина, вновь торкнулась в его груди, подобно младенцу в чреве матери. Человек тщеславный и слабохарактерный, он был сейчас увлечен светлой яростью полковника, искренне и счастливо отдаваясь минуте вольности духа, самого упоительного чувства, когда-либо коснувшегося человека. Ощущение собственного достоинства обладает огромной силой. Сейчас, в эту минуту, Мирошук мечтал о том, что, попади он вновь в кабинет Бердникова и начнись заново это совещание «по качественному составу», он им бы выдал, он нашел бы, что сказать. А там хоть трава не расти.
Телефонная трубка уже минут пять как вернулась на рычаги аппарата, а Захар Савельевич все важно сидел за столом, переполненный собственной доблестью. Лишь тощий зад елозил по терпеливому сиденью кресла, стараясь занять больше площади. Со стороны можно было подумать, что Мирошука одолевают острицы или еще какая-нибудь напасть, что порой изнуряет щекоткой человека в самом неудобном месте. И что удивительно – Мирошук искренне проникся сознанием того, что он на самом деле честно и открыто отказался подписать гнусную бумажку о неразглашении пакостного заговора. Даже мог продемонстрировать, как он встал, какие сказал слова, как вышел, хлопнув дверью, следом за Аргентовым… Нет, нет – раньше Аргентова и. этой пигалицы Клюевой. Это они последовали его примеру!
И Мирошук уверился в этом искренне. Вероятно, так пребывают в сладостных миражах доблести дети, фантазируя перед сном…
В кабинет директора архива, глухо, через стенку, проник голос Гальперина. Померещилось, что ли, едва подумал Мирошук, как дверь распахнулась и на пороге возник его заместитель по научной части…
Мирошук вскинул тощие руки и, улыбаясь, поднялся навстречу Гальперину, что проделывал он не так уж и часто в былые времена.
Пребывание на больничном явно пошло на пользу Гальперину. Привычно мучнистого цвета лицо подрумянилось, даже загорело. Голубые глаза озорно поблескивали, а маленькие, детские губы улыбались…
– Привет, привет, – он бодро ответил на рукопожатие директора.
Обиды на Мирошука Гальперин не держал, понимал, директор, человек подневольный, выполнял указание начальства. Более того, он не мог не видеть, как Мирошук пытался смягчить ситуацию тогда, на собрании. Да и в справке, которую принесла из архива Ксения спустя несколько дней после собрания, ничего лишнего написано не было. Не так, как в других учреждениях, с непременной подстраховочной припиской: «Коллектив выражает негодование… порицает поступок… возмущен поведением…». Все было оформлено сухо, по-деловому – подпись заверяем, и печать.
Мирошук ухватил Гальперина за локоть и провел в глубину кабинета, заглядывая сбоку в посвежевшее лицо своего зама.
– Ну, вы – проказник, ну, вы – сердцеед, – выговаривал Мирошук.
– Что такое, что такое, – с шутливой серьезностью подначивал Гальперин.
– Как что, как что?! Прислать такую женщину и еще притворяться больным? – проговорил Мирошук. – Да вы здоровее нас всех вместе взятых… Вы – падишах, вы… этот самый…
– Синяя борода! – подсказал Гальперин.
– Именно. Синяя борода, коварный соблазнитель! Почему вы не подходили к телефону? Я вам несколько раз звонил.
– Синяя борода к телефону не подходит, – ответил Гальперин. – Некогда. Много работы.
Грубая мужская шутка, на которую весьма был охоч Гальперин, звучала сейчас с особым подтекстом – так выдает себя человек, решивший какую-то важную свою проблему. Мирошук насторожился, но всего лишь на мгновение, очень уж хотелось поговорить:
– Вошла в кабинет, глаза сверкают, волосы… описать невозможно. «Где справка?! Где заверенная подпись Ильи Борисовича? Хватит издеваться, дайте справку!»… А заявление ваше лежало с краю стола, на виду, уже оформленное честь по чести… Увидела! Взяла, без всякого спроса и как-то особенно гордо, меня даже заело.
Торопливый, булькающий смех Мирошука словно пританцовывал рядом с хриплым и ленивым похохатыванием Гальперина.
– Только она до порога, я ей вслед: «Скажите, это не вы случайно забыли свою сумочку в зале?» И протягиваю ей сумочку. Обрадовалась, но внешне – никаких чувств, как в танке. Сухо поблагодарила и ушла.
– Помню, помню… Ксюша весьма была удивлена, – ответил Гальперин. – Думала, оставила сумочку в автобусе.
– Чему удивляться? В сумочке документы, фотографии, – ответил Мирошук. – Кстати, и ваша фотография была. По ней я и вычислил – что и кто. Ни один нормальный человек не мог бы такую женщину совместить с вами, но – факт! – продолжал смеяться Мирошук. – Интересно, что она вам сказала, воротясь?
Гальперину польстило. Смолоду он испытывал особое удовлетворение, когда признавали его мужскую доблесть. И с годами, как ни странно, его тщеславие не увядало. Однако игривая снисходительность директора его задела.
– Она сказала: «Представляешь, этот индюк так и не поверил, что мы близки. Видела по глазам», – ответил Гальперин.
– Так и сказала? – огорчился Мирошук. – Индюк?
– Так и сказала. Я хорошо запомнил тот день.
Гальперин хорошо запомнил тот день.
Утром он послал Ксению к почтовому ящику, за газетами. Но безуспешно. Замечено, когда ждешь новости, газеты приходят с опозданием…
– Неужели тебе мало радиоприемника? – ворчала Ксения из прихожей, собираясь в архив за справкой для Аркадия. – Какие ты ждешь еще новости?
– Я должен все проверить глазами, – упрямо ответил Гальперин. – Не так часто у нас меняется власть.
Ксения хлопнула дверью. Гальперин слушал, как затихает стук ее каблучков, он испытывал особую тоскующую нежность, когда Ксения уходила. Томясь душой, он думал о моменте, когда Ксения вернется к себе, в Уфу, она и так задержалась здесь из-за его болезни. Врачи определили ему месяц домашнего режима, и он уже отдал болезни десять дней с того момента, когда третьего ноября резкая боль в сердце уложила его в постель. И вот уже два дня, как он чувствует себя вполне прилично, даже пробует работать, сложив подле кровати бумаги из фамильного архива помещика Александра Павловича Сухорукова.
Устройство помещиком школ для крестьянских детей являлось поступком не столь уж и редким по тем временам, если бы не письма Сухорукова графу Толстому, а главное, конечно, ответные письма Льва Николаевича. По записям Сухорукова, их было четыре – два довольно пространных, одно коротенькое, скорее реплика по поводу изучения крестьянскими детьми богословия. Четвертое письмо Гальперин не нашел. Во всяком случае, в тех делах, что Гальперин взял домой, четвертое письмо Льва Николаевича отсутствовало. Надо повнимательней вычитать документы. Возможно, письмо лежит в архивах родственников Сухоруковых – Издольских и Лопухиных. Правда, с Лопухиными, судя по дневникам, Сухоруков не поддерживал близких отношений, а вот с Издольскими…
Честно говоря, Гальперин не был уверен в подлинности писем Льва Николаевича, – сколько гуляло по свету различных подделок. Трудно представить, что бумаги, россыпью валявшиеся в подвалах краеведческого музея, хранили подлинные письма Толстого. Впрочем, разное бывает… Гальперин, конечно, пошлет письма на экспертизу, но позже, когда закончит работу. Результат экспертизы его не смущал – работа имела самостоятельную ценность и без этих писем. Письма лишь подкрепляли и расширяли ее… Но опасность определенная была – рассекречивание писем могло увлечь еще какого-нибудь прыткого исследователя и тем самым смягчить оригинальность разработки Гальперина. Размыть основу, на которой Гальперин выстраивает концепцию о «влиянии на рост национального самосознания общечеловеческих ценностей мировой культуры при тоталитарном государственном строе».
Гальперин хотел подарить работу Ксении как основу докторской диссертации. Они уже не раз обсуждали этот вопрос. Ксения, молодец, нашла свое развитие темы. Ее суждение о подсознательном, «космическом» влиянии мировой культуры на простых крестьян, живущих в среде, изолированной от мировой цивилизации, увлекло Гальперина. Он любил парадоксальную постановку вопроса, а гипотеза о взаимосвязи всего живущего на планете особенно отвечала его настроению…
Идеи, что осеняли Гальперина, он обычно записывал в толстую ученическую тетрадь. Сгодятся они или нет, покажет время. Последнюю запись он сделал вчера утром. Но так и не довел до конца – сообщение по радио разогнало его мысли.
– Ксюша! – закричал ошарашенный Гальперин. – Он и вправду помер.
Ксения присела на кровать, вслушиваясь в печальный голос диктора. Новость не была новостью, накануне в Библиотеке все шептались об этом, наслушались зарубежных передач… А ведь за два дня до кончины он несколько часов стоял на праздничной ноябрьской трибуне. И выступил с речью на приеме во Дворце съездов.
– Ну?! Что теперь будет? – пробормотала Ксения. – Может, закончат воевать с горами, в Афганистане?
– По-моему, войну уже закончили, просто мы еще не знаем, – ответил Гальперин. – По крайней мере, я уж и не припомню, когда в последний раз читал в газете о войне в Афганистане…
– Да? Только откуда гробы везут? – ответила Ксения. – Буфет в библиотеке второй день закрыт. Говорят, буфетчицу в военкомат вызвали по похоронке сына… Стыдно писать в газетах, вот и не пишут…
Гальперин в тот день так и не работал, все накручивал радио и гадал – кто заменит? Разложил праздничные газеты, рассматривал фотографии с изображением стоящих на трибуне Мавзолея. Почти все казались на одно лицо – гладковыбритые, молодцеватые старички. За исключением, пожалуй, двух-трех человек. Те хоть и держались уверенно, но чувствовалось некоторое напряжение. Видно, нелегко им приходится в этом ареопаге.
– Да здравствует наше правительство! – шепотом провозгласил Гальперин. – Самое старое правительство в мире! Ура, товарищи! – И тихим рокотом ответил сам себе: – Ура-а-а…
Ксении уже дома не было, никто не мешал Гальперину участвовать в минувшем параде. На следующий день утром по радио партия и народ были извещены – кто стал новым руководителем.
– Спасибо, – вежливо поблагодарил Гальперин маленький переносной радиоприемник. – Вы, как всегда, чуточку опоздали. Я узнал об этом еще ночью, несмотря на жуткое завывание глушилок.
Чем еще Гальперина волновали столь печальные события, так это музыкой. Первый бесподобный гала-концерт состоялся в марте пятьдесят третьего. Целую неделю круглосуточно – Бетховен, Чайковский, Рахманинов, Гендель, Моцарт, боже мой, какой Моцарт, с ума сойти… Столько лет прошло, а Гальперин помнил. Пожалуй, между той музыкой пятьдесят третьего и этой, восемьдесят второго, приличных концертов и не было… Музыка сменялась печальными словами, в основном информационного характера. Повторение одних и тех же текстов, казалось, преследовало задачу убедить всех, что это не подвох и не розыгрыш, что он действительно почил в бозе. На сей раз это не многолетний слух, а правда.
Гальперин задремал, звуки музыки укачали, но ненадолго – их разогнал стук входной двери и голос Ксении:
– Представляешь?! – крикнула Ксения из прихожей. – Этот индюк так, по-моему, и не поверил, что мы близки. Он смотрел на меня глазами пса, из-под носа которого увели кость.
Гальперин улыбался сквозь дрему.
– Но самое удивительное, – продолжала Ксения. – Нашлась моя сумочка, со всеми документами и деньгами.
– Как?! – воскликнул Гальперин, проснувшись.
– Оказывается, я обронила ее в зале, во время суматохи…
– Ну, Ксюша, – радостно заблеял Гальперин. – Камень с души. Гляди, какой молодец наш Захарушка, вернул в целости и сохранности. Слушай?! – озадаченно проговорил Гальперин. – Откуда он узнал, что сумку потеряла именно ты?
– Понятия не имею, – ответила Ксения.
Она прошла в комнату и положила на кровать заявление Гальперина, заверенное круглой печатью и подписью директора… «Никаких материальных и иных претензий к своему сыну, Аркадию Ильичу Гальперину, я не имею. В чем и подписываюсь».
– Надо бы сообщить Аркадию, – произнес Гальперин.
– Я уже звонила.
– Кому?! Аркадию? – Гальперин подскочил на своем лежбище. – Как ты решилась?
Ксения ходила по квартире в цветном сатиновом халатике, что прилегал к телу, подчеркивая каждую линию ее стройной фигуры. Она волновалась, и мягкий голос сильнее выпячивал округлость каждой гласной буквы.
– О… Илья Борисыч, мой милый, ты еще и не знаешь, на что я способна. – Ксения мельком взглянула в лицо Гальперина, тот был в неведении о том, что Ксения отметила пощечиной Брусницына. В суматохе кто-то ухватил Ксению за рукав и затянул в толпу, она оказалась в коридоре. Потом появился Гальперин, и они покинули сумрачный монастырский дом. Ксения поначалу хотела поведать о своем порыве, но передумала… А может быть, он знает? Нет, не знает, за столько дней проговорился бы. Вообще Гальперин и словом не обмолвился о Брусницыне. Всех выступавших на собрании вспоминал, комментировал, особенно досталось профессору Альпину. А о Брусницыне ни звука…
– Я ведь жена тебе, Илюша, – проговорила Ксения. – Жена! Какая я тебе любовница? Ты слишком… солиден, Илюша. Возлюбленного я выбрала бы себе другого… Жена я тебе. И не строй свои жуткие рожи, я к ним привыкла. Жена! Поэтому позволь уж мне распоряжаться нашей судьбой на равных… Я хотела встретить Аркадия и отдать заявление. Предупредила, что ты болен и волноваться тебе нельзя. Аркадий решил, что так ты волноваться будешь больше, и он сам придет за этой бумагой… Возможно, он прав.
Гальперин сопел, раздувая ноздри. Рожи он не строил, собственно, ему и не надо было стараться их строить, а свирепый свой вид мог объяснить только упрямством. В душе ему льстило заступничество Ксении, но не сразу же поднимать вверх руки.
– Когда он придет? – мрачно спросил Гальперин.
– Думаю, скоро, – пренебрежительно ответила Ксения. – Эта бумага ему нужна позарез.
– Ну знаешь… Это мой сын. И подобный тон…
Ксения шагнула к кровати, наклонилась, приблизив карие глаза к голубым и не по возрасту чистым глазам Гальперина. Вблизи кожа виделась изрытой, словно шелуха картофеля.
– Илюша… Ты сейчас похож на мопса, – сказала она серьезно. – А мне не очень нравятся люди, похожие на мопса… Если ты и вправду возмущен моим поведением, я могу собрать чемодан и уехать в Уфу.
– Оставить меня в таком состоянии? – деловито поинтересовался Гальперин.
– Именно, – из последних сил сдерживала смех Ксения. – И не смотри на меня так, не разжалобишь. Или ты меня будешь слушаться, или я уеду.
– Я тебя буду слушаться, – торопливо согласился Гальперин.
– То-то. – Ксения поцеловала Гальперина в висок.
Было недовольство, были слова, выражающие это недовольство, было молчание, скрывающее недовольство… Разное было между ними за два года близости. Но Гальперин любил Ксению, и это она знала так же отчетливо, как то, что он знал о любви Ксении к нему. Но никогда они не говорили об этом вслух…
– Ксюша, – произнес Гальперин в спину стоящей у шкафа женщины. – Я люблю тебя… Извини, я никогда не говорил тебе об этом… И сейчас, в моем состоянии… это звучит ужасно немощно. Женщине надо говорить о любви, когда ты здоров, молод и полон сил, тогда, вероятно, это убедительней.
– Женщине, Илюша, надо говорить о любви всегда, – не оборачивалась Ксения. – Знаешь, я никогда не думала, что слова о любви ты можешь произносить так искренне… Но я всегда чувствовала, что они у тебя есть… И уверенность моя сильнее слов, не знаю – поймешь ли ты меня?
Гальперин хотел ответить, но Ксения вышла из комнаты.
Специально ушла, подумал Гальперин, какая умница, а?