Невыносимая любовь Макьюэн Иэн
Когда мы отъехали, я обернулся. Перри стоял на дороге и махал мне вслед, махал печально, хотя выглядел при этом тем не менее как человек, счастливый в любви.
8
Я попросил таксиста отвезти меня в Блумсбери. Откинувшись на сиденье, попытался успокоиться и припомнил те неясные, смешанные чувства, которые испытал накануне, выбежав в поисках Перри на Сент-Джеймс-сквер. Потом он представлялся мне незнакомцем, на которого проецировались все мои необъяснимые страхи. Теперь я считал его эксцентричным, неуравновешенным молодым человеком, не способным взглянуть мне в глаза и нисколько не страдающим от собственных эмоциональных устремлений и неадекватности. Он был фигурой патетической, не угрожающей, как оказалось, а раздражающей, способной, как и предсказывала Кларисса, превратить себя в забавную историю. Вероятно, после столь напряженной встречи пытаться не думать о ней было ошибкой. Но тогда это казалось разумным и необходимым – я и так потерял полдня. Раньше чем машина проехала первый километр, я мысленно переключился на работу, запланированную на день, на статью, которую я начал обдумывать, поджидая Клариссу в Хитроу.
Тогда я собирался начать длинную статью об улыбке. Редактор одного научного американского журнала намеревался посвятить целый выпуск, как он выражался, интеллектуальной революции. Биологи и психологи-эволюционисты занимались переоценкой социальных наук. Послевоенное единодушие. Стандартная Социально-Научная Модель разваливалась на части, человеческая природа требовала пересмотра. В этот мир мы приходим не белым листом и не обучаемой чему угодно машиной. Теперь мы считаемся «продуктами» нашего окружения. Если мы желаем узнать, что мы такое, нам придется узнать, откуда мы пришли. Мы эволюционировали, как любое другое создание на земле. Мы пришли в мир со способностями и ограничениями, полностью генетически предопределенными. Многие наши черты, размер ноги, цвет глаз – фиксированы, другим же, как, например, социальному и сексуальному поведению или владению языком, предстоит развиваться. Но ход развития не произволен. Он заложен в нас природой. Современная биология человека поддерживает Дарвина; эмоциональная мимика в разных культурах во многом схожа, а младенческая улыбка – именно тот социальный знак, который легче всего изолировать и изучать. Он проявляется у детей из племени кунсан в Калахари в то же самое время, что и у американских детишек в западной части Манхэттена, и с тем же результатом. Как здорово выразился Эдвард О. Уилсон, этот сигнал «вызывает более щедрые проявления родительской любви и привязанности». Затем он продолжает: «Пользуясь терминологией зоолога, этот социальный раздражитель есть врожденный и относительно неизменный сигнал, призванный создавать основу для социальных отношений».
Несколько лет назад издатели не думали ни о чем, кроме хаоса. Теперь они бьются головой о рабочие столы, пытаясь осветить любые намеки на неодарвинизм, эволюционную психологию и генетику. Я не жаловался, бизнес вполне меня устраивал, но Кларисса выступала против этого проекта в принципе. Рационализм, впавший в неистовство.
– Это новый фундаментализм, – высказалась она однажды вечером. – Двадцать лет назад и ты, и твои друзья были убежденными социалистами и во всех неудачах человечества винили окружающую обстановку. Теперь каждый для вас превратился в пленника собственных генов, которые стали причиной всех причин!
Она смутилась, когда я прочел ей абзац из Уилсона.
– Наука докопалась до самой сути, – сказала она, – но в процессе был утрачен больший смысл. Все, что зоолог может сказать о младенческой улыбке, по большому счету интереса не представляет. Суть этой улыбки отражается в глазах и сердцах родителей и в начинающейся любви, которая только и имеет смысл в масштабах вечности.
Это были наши обычные ночные посиделки за кухонным столом. Я сказал, что, по-моему, в последнее время она проводит в обществе Джона Китса слишком много времени. Хоть он, без сомнения, и гений, но в то же время и ретроград, убежденный, что наука обкрадывает мир чудес, который только и имеет значение. Если мы обсуждаем ценность младенческой улыбки, почему бы не рассмотреть ее источник? Может быть, всех младенцев веселит им одним известная шутка? А может, Господь спускается и щекочет их? Или, что более правдоподобно, они учатся улыбаться у своих матерей? Но ведь улыбаются и слепоглухие от рождения дети. Эта улыбка, должно быть, в них заложена и по веским эволюционным причинам. Кларисса сказала, что я не понял ее. Нет ничего плохого в анализе мелочей, но велик риск упустить из виду целое. Тут я согласился. Момент синтеза решает все. Кларисса сказала, что я по-прежнему имею в виду другое, а она говорила о любви. Я ответил, что и я говорю о ней и о том, как дети, не умеющие даже говорить, стараются получить этой любви по максимуму. Кларисса сказала, нет, я все еще не понимаю ее. Нам пришлось закончить этот разговор. Но никто не обиделся. Мы поднимали эту тему часто и по разным поводам. На самом же деле в этот раз мы обсуждали отсутствие детей в нашей жизни.
Я забрал свою книгу в «Диллонсе»[11] и минут двадцать листал ее. Я горел желанием сесть за работу и поэтому поехал домой на такси. Когда, расплатившись с водителем, я вышел из машины, то увидел Перри, поджидающего меня прямо у входа в мой дом. А чего я ждал? Что он исчезнет, потому что я выбросил его из головы? Когда я подходил, вид у него был слегка смущенный, но сдавать позиции он не собирался.
Он заговорил, когда нас разделяло еще несколько шагов:
– Ты велел подождать, вот я и жду.
Ключи от дома были у меня в руке. Я помедлил. Хотел было напомнить ему, что не говорил ничего подобного, и о его «торжественном обещании». А еще я задумался, не стоит ли поговорить с ним еще раз, чтобы яснее представлять себе его состояние. Но перспектива снова оказаться втянутым в домашнюю драму, на сей раз на узкой, выложенной кирпичом дорожке между двумя стрижеными кустами бирючины, внушала мне ужас.
Я показал ему ключ и сказал:
– Ты мешаешь мне пройти.
Он продолжал загораживать вход:
– Я хочу поговорить о том случае.
– А я не хочу. – Я приблизился еще на два шага, словно он был призраком и через него вполне можно было вставить ключ в скважину.
Он снова принялся завывать:
– Послушай, Джо. Нам так много нужно обсудить. Я знаю, ты тоже об этом думаешь. Давай посидим вместе и решим, что тут можно сделать.
Я отодвинул его плечом, сухо бросив: «Прошу прощения». Удивительно, как он подался в сторону от моего прикосновения. Он оказался легче, чем я думал. Он дал отодвинуть себя, и я смог открыть дверь.
– Дело в том, – произнес он, – что я отношусь к случившемуся с позиции прощения.
Я шагнул внутрь, готовый не дать ему пройти за собой. Но он остался стоять на месте, и, закрыв за собой дверь, я увидел сквозь небьющееся стекло, как шевелятся его губы, произносящие какое-то слово, возможно то же «прощение». Я поднялся на лифте на свой этаж и только вошел в квартиру, как зазвонил телефон. Это могла быть Кларисса, пообещавшая звонить. Я бросился к телефону и схватил трубку.
Но это был Перри.
– Прошу тебя, Джо, не пытайся спрятаться от этого, – начал он.
Бросив трубку, я выдернул шнур из сети. Но тут же передумал и включил обратно. Я отключил звонок и запустил автоответчик. Подходя к окну, услышал, как он включился. На противоположной стороне улицы, так чтобы его было видно, стоял Перри и прижимал к уху мобильный телефон. Я слышал его голос на автоответчике у себя за спиной:
– Джо, любовь Господа найдет к тебе дорогу. – Он поднял голову и, вероятно, успел заметить меня прежде, чем я отодвинулся от занавески. – Я знаю, что ты здесь. Я тебя вижу. Я знаю, что ты слушаешь...
Я вернулся в коридор и убавил громкость на автоответчике. Умылся холодной водой в ванной и принялся разглядывать в зеркале покрытое каплями лицо, размышляя о том, каково это – увлечься таким человеком, как я. Этот момент, в точности как тот, в поле, когда Кларисса протянула мне бутылку вина, можно считать отправной точкой истории, потому что, видимо, тогда я начал осознавать, что все это не закончится и к вечеру. Возвращаясь по коридору к автоответчику, я подумал, что меня втянули в отношения.
Я откинул крышку автоответчика. Пленка на кассете еще моталась. Прибавив громкость на одно деление, я услышал слабые интонации голоса Перри:
– ... убежать от этого, Джо, но я люблю тебя. Ты запустил этот механизм и не можешь теперь выйти из игры...
Я быстро прошел к себе в кабинет, снял трубку факса и позвонил в полицию. За несколько секунд, пока происходило соединение, я успел понять, что не знаю, что говорить. Послышался женский голос, строгий и скептический, закаленный ежедневным общением с потоком паники и боли.
Я заговорил недовольным и убедительным тоном добропорядочного гражданина:
– Я хочу сообщить о преследовании. Систематическом преследовании.
Меня переключили на мужчину, в голосе которого слышалась та же спокойная осмотрительность. Я повторил свое заявление. Секундная заминка, и мне задан первый вопрос.
– Вас кто-то преследует?
– Да. Я был...
– Человек, доставляющий вам неприятности, находится рядом?
– В эту минуту он стоит рядом с моим домом.
– Он причинил вам какой-либо физический ущерб?
– Нет, но...
– Он угрожал вам расправой?
– Нет.
Понятно, мою жалобу пытаются втиснуть в привычную бюрократическую форму. Не существует достаточно гибкой системы, способной работать с каждым рассказом. Раз нет возможности пожаловаться, я постарался найти утешение в том, что моя история вписалась в узнаваемый жанр. Поведение Перри должно расцениваться как преступление.
– Он угрожает вашей собственности?
– Нет.
– Или третьим лицам?
– Он пытается вас шантажировать?
– Нет.
– Вы сможете доказать его намерение причиняют вам беспокойство?
– Ну... нет.
Официальная нейтральность полицейского сменилась на почти человеческий интерес. Мне показалось, я различил йоркширский акцент.
– Можете тогда рассказать мне, что же он делает?
– Он постоянно звонит мне. Он говорит со мной так, как будто...
Голос моментально вернулся на оставленные позиции, к списку вопросов:
– Вы считаете его поведение оскорбительным или непристойным?
– Нет. Послушайте, офицер, дайте мне объяснить. Он псих. И не собирается оставлять меня в покое.
– Вас беспокоят его истинные намерения?
Я задумался. И впервые осознал, что на фоне голоса моего офицера раздаются и другие голоса. Возможно, там у них целые ряды таких же, как он, полицейских офицеров и целый день у них в наушниках грабежи, убийства, суициды, поножовщина. И я был там вместе с остальными – насильно обращаемый среди бела дня.
Я сказал:
– Он хочет спасти меня.
– Спасти вас?
– Обратить меня, понимаете? Он одержим. Он просто так от меня не отстанет.
Полицейский нетерпеливо перебил меня:
– Извините, сэр. Полиция не занимается такими делами. Пока он не причиняет вреда вам или вашему имуществу и не угрожает сделать это, ему нечего вменить в вину. Попытка обращения в свою веру не является противозаконным действием. – Нашу краткую беседу он завершил собственным резюме: – В нашей стране свобода вероисповедания.
Вернувшись к окну гостиной, я посмотрел на стоящего внизу Перри. Он уже перестал разговаривать с моим автоответчиком. Просто стоял лицом к дому, засунув руки в карманы, бесстрастный, как немецкий шпион.
Я налил кофе в термос и, сделав несколько бутербродов, удалился в кабинет, выходящий окнами на другую улицу, и уселся, чтобы перечитать, а точнее, перелистать свои заметки. Вся сосредоточенность испарилась. Назойливость Перри усугубляла уже посетившее меня чувство неудовлетворенности. Оно возвращалось ко мне время от времени, после каких-то огорчений, – осознание того, что все идеи, с которыми я имею дело, принадлежат другим. Я лишь сопоставляю и классифицирую результаты чужих исследований, а затем показываю их широкой публике. Мне говорили, что у меня талант к разъяснениям. Сделать увлекательную историю из нагромождений, отступлений и случайных удач, обычных спутников большинства научных прорывов, – это я умею. Конечно, кто-то должен стоять между исследователем и рядовым читателем, чтобы давать профессиональные разъяснения, для которых средний сотрудник лаборатории слишком занят или слишком осторожен. Верно и то, что я немало заработал, раскачиваясь, как обезьяна-паук, на самых высоких деревьях в джунглях модной науки – на динозаврах, черных дырах, квантовой магии, хаосе, сверхпроводниках, нейронауке и хорошо забытом Дарвине. Прекрасно иллюстрированные книги в твердых обложках, документальные сериалы на телевидении, «круглые столы» на радио и конференции в самых прекрасных уголках планеты.
Но в такие тоскливые моменты я снова считал себя паразитом и, возможно, не ощущал бы этого так сильно, не имей я приличного образования по физике и ученой степени по квантовой электродинамике. Я сам должен был быть там, чтобы добавить свою частичку на гору человеческих знаний. Но после семи лет прилежной учебы, покинув университет, я был в нетерпении. Я бросился путешествовать – дико, безрассудно и слишком далеко. Наконец, вернувшись в Лондон, я занялся бизнесом вместе с другом. Мы решили разработать устройство, некий хитроумно фазированный набор каналов, над которым я работал в свободное время, пока учился в аспирантуре. Предполагалось, что этот маленький предмет сможет улучшить работу определенных микропроцессоров и, как мы надеялись, в скором времени без него не сможет обойтись ни один компьютер. Одна немецкая компания оплатила нам перелет первым классом до Ганновера, и года два мы мечтали, что станем миллиардерами. Но наша заявка на патент была отвергнута. Другая команда из научного парка под Эдинбургом оказалась там раньше нас, к тому же с лучшей электроникой. Но потом компьютерная индустрия все равно сделала поворот на сто восемьдесят градусов. Наша компания так и не вышла на рынок, а ребята из Эдинбурга разорились. К тому моменту, как я вернулся к квантовой электродинамике, пробел в моей биографии оказался слишком большим, моя математика ослабла, а сам я, уже не двадцатилетний, выглядел слишком старым для участия в этой конкурентной игре.
Возвращаясь с последнего собеседования, я уже знал – по подчеркнутой любезности, с которой мой старый профессор провожал меня до двери: с академической карьерой покончено. Размышляя, что же делать теперь, я брел под дождем по Экзебишн-роуд. Когда дождь превратился в настоящий ливень, я как раз проходил мимо Музея естественной истории, и с парой дюжин других прохожих мне пришлось укрыться в музее. Я сел обсохнуть рядом с моделью диплодока в натуральную величину и со странным удовлетворением принялся рассматривать толпу. Большие группы людей чаще всего вызывают у меня смутную мизантропию. Однако на сей раз любопытство и заинтересованность, подмеченные мною в этих людях, казалось, придавали им некое благородство. Все вошедшие, независимо от возраста, зачарованно стояли и смотрели, удивляясь необыкновенному зверю. Я подслушал несколько разговоров, и, помимо увлеченности, меня потряс общий уровень невежества. Слышал, как девятилетний мальчик спрашивал троих пришедших с ним взрослых, могла ли такая зверюга поймать и съесть человека. Из шаблонных ответов взрослых становилось ясно, что их представления о ходе эволюции ниже всякой критики.
Сидя в музее, я начал обдумывать некоторые разрозненные факты, которые сам знал о динозаврах. Вспомнил книгу Дарвина «Плавание на «Бигле»«, где он рассказывает о больших окаменевших костях в Южной Америке и о том, насколько решающим для его теории оказался вопрос определения их возраста. Его вдохновили аргументы, выдвинутые геологом Чарльзом Лайеллом. Земля гораздо старше четырех тысяч лет, отпущенных ей Церковью. В наше время борьба хладнокровных с теплокровными завершилась в пользу последних. Геологические открытия свидетельствовали о разнообразных катаклизмах, осложнявших жизнь на Земле. Огромный кратер в Мехико мог появиться вследствие падения метеорита, завершившего эпоху динозавров и давшего маленьким крысоподобным тварям, копошащимся у ног монстров, шанс занять их нишу, а млекопитающим (и особенно приматам) – процветать. Существовала также заманчивая теория о том, что динозавры вообще не вымерли. Они подчинились эволюционной необходимости и превратились в безобидных птичек, которых мы откармливаем у себя на задних дворах.
Выходя из музея, я уже имел план книги, набросанный на обороте заявления о приеме на работу. Три месяца я читал и шесть писал. Сестра моего партнера по неудачному бизнесу оказалась художником-оформителем и любезно согласилась подождать с гонораром. Книга вышла в тот момент, когда любая история о динозаврах была обречена на успех, и обеспечила мне контракт на черные дыры. Так началась моя трудовая жизнь, и чем больше сыпалось на меня успехов, тем плотнее закрывались передо мной двери в науку. Я стал журналистом, комментатором, аутсайдером собственной профессии. Мне никогда не вернуть тех дней, помнится, тяжелых, когда я занимался настоящим серьезным исследованием магнитного поля электрона, посещал, и не как слушатель, а как активный, хоть и второстепенный, участник, конференции по проблемам существования бесконечно больших величин в теориях перенормируемости. Теперь ни один ученый, даже сотрудник лаборатории или университетский привратник никогда больше не воспримут меня всерьез.
И вот, в этот самый день, когда я устроился с кофе и бутербродами в своем кабинете и не мог написать ни строчки об улыбке, а под окном, как часовой, стоял Перри, – ко мне опять вернулись воспоминания о бесславном конце моей научной карьеры. Время от времени я слышал щелчок срабатывающего автоответчика. Примерно раз в час ходил в гостиную и проверял. Он так и стоял на месте, глядя на дверь, будто собака, привязанная у магазина. Лишь один-единственный раз он говорил со мной по телефону. А в основном неподвижно стоял, ступни слегка разведены, руки в карманах, лицо, насколько я мог судить, выражало сосредоточенность или, может, ожидание счастья.
Когда я выглянул в пять часов, он исчез. Я задержался у окна, воображая, что могу разглядеть на опустевшем месте его силуэт, мерцающее сияние в неярком дневном свете. Потом подошел к автоответчику. На счетчике высвечивались тридцать три сообщения. Я проматывал их, пока не наткнулся на голос Клариссы. Она надеется, что у меня все в порядке, вернется в шесть и очень меня любит. Еще три раза звонили по работе, так что счет Перри составил двадцать девять очков. Не успел я осмыслить это число, как пленка на кассете снова закрутилась. Я прибавил громкость. Звук был такой, будто говорили из такси:
– Джо, ты гениально придумал с занавесками. Я сразу все понял. Я хочу сказать это снова. Я тоже это чувствую. Правда чувствую. – На последней фразе от эмоций его голос чуть взлетел вверх.
9
С занавесками? Я вернулся в гостиную и поглядел на занавески. Они висели так же, как всегда. Мы никогда их не раздвигали. Я приподнял одну штору, нелепо рассчитывая найти за ней подсказку.
А потом я снова сидел в кабинете – не работал, а предавался размышлениям и ждал Клариссу, – и снова ко мне вернулись мысли о том, как я дошел до жизни такой, как все могло бы сложиться иначе и, что совсем уж смехотворно, как я мог бы еще вернуться в настоящую науку и успеть достичь чего-нибудь до пятидесятилетия.
О возвращении Клариссы лучше рассказывать с ее точки зрения. Или, по крайней мере, с той точки, которую я воссоздал позднее. Кларисса вернулась домой с пятью килограммами книг и бумаг в кожаной сумке, которую она несла полмили от метро, а потом еще три пролета вверх по лестнице. У нее был трудный день. Во-первых, аспирантка, с которой она вчера занималась, «зеленая» девчонка из Ланкастера, позвонила и начала бессвязно кричать сквозь слезы. Когда Кларисса успокоила ее, девушка обвинила Клариссу в данном ею непомерно большом списке литературы и тупиковом направлении, выбранном для ее исследования. Семинар по поэзии романтизма провалился, так как двое студентов, обязанные подготовить доклады для обсуждения, не сделали их, а остальные не удосужились ничего прочесть. Еще утром Кларисса обнаружила, что где-то оставила свой ежедневник. За обедом ей пришлось выслушивать сетования коллеги на то, что муж слишком нежен с ней в постели и не проявляет необходимой сексуальной агрессии, чтобы обеспечить ее таким оргазмом, которого она, по ее мнению, заслуживает. Три часа Кларисса провела на заседании ученого совета, где ее ловко вынудили проголосовать за наименее плохое решение, в результате которого бюджет ее отделения сократился на семь процентов. Оттуда она пошла на организационное собрание, устроенное руководством, где ей напомнили, что сроки составления рабочего расписания давно прошли и что ее преподавательская, исследовательская и административная нагрузки распределены неравномерно.
Подниматься с сумкой по ступенькам Клариссе слишком тяжело, и она решает, что, видимо, простудилась. У нее давит в переносице и щиплет глаза. Кроме того, начинает болеть поясница – а у нее это верный признак вирусной инфекции. Самое скверное – воспоминания о воздушном шаре не оставляют ее. Ей так и не удалось полностью забыть об этом, но большую часть дня все представлялось отдаленной, похожей на анекдот историей, не имеющей к ней особого отношения. А теперь это впечатление рассеялось. Как запах, оставшийся на кончиках пальцев. Со второй половины дня ее преследовал образ падающего Логана. Одновременно с этим появляется ощущение ужасной беспомощности, и именно оно, казалось, дает симптомы простуды или гриппа. Еще раз обсуждать случившееся с друзьями не имело смысла, потому что, как ей кажется, она достигла определенного уровня бесчувственности. Дойдя до последнего лестничного пролета, Кларисса замечает, что боль охватила коленные суставы. Или так происходит всегда, когда идешь с книгами по ступенькам, а тебе уже не двадцать? Вставляя ключ в замочную скважину, Кларисса немного приободряется, представив, что дома ее ждет Джо, который, когда нужно, умеет быть таким заботливым.
Переступив порог, она замечает, что он ждет ее в дверях кабинета. Выглядит он бешеным, таким она его давно не видела. Это состояние ассоциируется у нее со сверхамбициозными проектами, необыкновенными и по большей части глупыми планами, которые частенько будоражат спокойного и собранного мужчину, которого она любит. Он бросается к ней и заговаривает, не дожидаясь даже, пока она закроет за собой дверь. Не поцеловав ее и не поздоровавшись, он принимается рассказывать какую-то историю о преследовании и идиотизме, из-под которой высовываются какие-то обвинения, а может, даже злость на нее, потому что она оказалась не права, говорит он, но теперь он оправдан. И не успевает она поставить сумку и поинтересоваться, о чем идет речь, как он уже меняет тему на сто восемьдесят градусов и пересказывает ей недавний разговор со старым другом из Института физики элементарных частиц на Глостер-роуд, в котором друг пообещал устроить ему встречу с профессором. Клариссе хочется сказать только: «А кго меня поцелует? Обними меня! Позаботься обо мне!» Но Джо продолжает спешить, будто год не видел ни одного человека. В какой-то момент он слепнет и глохнет, и Кларисса поднимает руки, словно капитулируя, и говорит: «Отлично, Джо. Пойду приму ванну». Но и после этого он не останавливается, возможно, даже не слышит. Она поворачивается, чтобы пойти в спальню, он идет за ней, входит в комнату и все твердит на разные лады, что ему необходимо вернуться в науку. Она уже слышала это раньше. Последний серьезный кризис случился два года назад, и Джо пришел к заключению, что должен смириться со своей жизнью, в конце концов, это не худший вариант, – на этом вопрос считался закрытым. Теперь он пытается перекричать шум льющейся из кранов воды, снова вернувшись к истории о преследовании, она слышит имя Перри и все вспоминает. Вот оно что. Ей казалось, она прекрасно понимает Перри. Одинокий человек с неустойчивой психикой, религиозный фанатик, возможно, живущий без родителей, изнывающий от желания с кем-то пообщаться, с кем угодно, хоть с Джо.
Джо стоит в дверном проеме ванной комнаты, как недавно обнаруженная непрерывно болтающая обезьяна. Болтающая, но лишь о чем-то своем. Кларисса отодвигает его и возвращается в спальню. Хорошо бы попросить его принести стакан белого вина, думает она, но ему тоже захочется выпить и посидеть с ней, пока она принимает ванну, тогда уж, раз он не собирается заботиться о ней, лучше просто побыть одной. Она садится на край постели и начинает расшнуровывать ботинки. Если бы она и вправду заболела, она бы сказала об этом. У нее пограничное состояние, возможно, она просто устала и огорчена воскресным происшествием, и не в ее принципах устраивать шум из-за пустяков, поэтому она задирает ногу, а Джо опускается на одно колено, чтобы снять с нее ботинок, не переставая, однако, говорить. Он хочет снова заняться теоретической физикой, ему нужна поддержка факультета, он будет счастлив заниматься чем угодно, куда бы ни завело его обучение, и у него есть идеи по поводу виртуального фотона.
Она стоит в чулках и расстегивает блузку. Соскальзывающая одежда и толстый ковер под ногами, осязаемый сквозь шелк чулок, дико возбуждают ее, и она вспоминает эту ночь и прошлую, печаль, и эмоциональные качели, и секс, а еще она вспомнила, что они любят друг друга, но сейчас просто оказались в совершенно разных психологических вселенных с совершенно разными потребностями. Только и всего. Все изменится, и не стоит делать многозначительных выводов, продиктованных лишь ее состоянием. Она снимает блузку, прикасается к застежке лифчика, но передумывает и отводит руку. Ей уже лучше, но не настолько, и не хочется подавать Джо неправильный сигнал, учитывая, что он может его и не заметить. Возможно, если бы ей удалось провести полчаса в ванной, причем в одиночестве, она смогла бы выслушать его, а он смог бы выслушать ее. Нормально поговорить и выслушать друг друга... это всегда идет на пользу отношениям. Она проходит через комнату, чтобы повесить юбку, а затем снова садится на кровать и снимает чулки. Слушая Джо вполуха, она думает о Джессике Марлоу, коллеге, жаловавшейся за обедом на своего мужа, слишком мягкого и деликатного в сексе. Какой партнер тебе достается и как складываются ваши отношения, во многом зависит от случая и от тысяч последствий неосознанного выбора, так что никому на свете никакими разговорами не удастся исправить того, что с самого начала пошло наперекосяк.
Джо объясняет ей, что его устаревшие знания в математике больше не являются проблемой, ведь теперь это может взять на себя компьютер. Кларисса видела Джо за работой и знает, что физику-теоретику, как и поэту, кроме таланта и хорошей идеи нужен лишь острый карандаш и листок бумаги – ну или мощный компьютер. Если он так хочет, он может прямо сейчас отправляться в свой кабинет и «возвращаться в науку». Факультет, профессора, единомышленники, должность, которые, как он говорит, ему нужны, на самом деле лишь защищают Джо от провала, потому что его никогда не пустят обратно. (Сама Кларисса уже порядком устала от всех университетских атрибутов.) Она надевает поверх белья халат. Его снова потянуло к безумным прошлым целям, потому что он расстроен – воскресное происшествие и в нем все перевернуло. Беда рассудительного и осторожного Джо в том, что он не принимает в расчет собственные эмоции. Кажется, Джо не понимает, что его аргументы не что иное, как бред, что у него помрачение ума и истинная причина в другом. Поэтому он так уязвим, но сейчас она не чувствует в себе сил, чтобы опекать его. Джо, как и она, достиг в трагедии с Логаном предела бесчувственности, но еще не подозревает об этом. Только ей хочется спокойно полежать в горячей мыльной воде, а ему – изменить свою жизнь.
Вернувшись в ванную, она добавляет в горячую воду немного холодной, а также пихтового масла и соли с запахом сирени и, поразмыслив, еще и подаренную крестницей на Рождество эссенцию. Ее, как гласит этикетка, использовали еще древние египтяне, чтобы, принимая ванну, наполняться мудростью и внутренней гармонией. Она выливает весь флакон. Джо опускает на унитаз крышку и садится на него. Их отношения вполне позволяют выразить желание побыть одному без дополнительных объяснений, но его настойчивость сдерживает ее. Особенно сейчас, когда он снова говорит о Перри. Погрузившись в зеленую воду, Кларисса заставляет себя полностью сконцентрироваться на том, что говорит Джо. Полиция? Ты звонил в полицию? Он оставил тридцать три сообщения? Но, придя домой, она видела на счетчике ноль. Он говорит, что все стер, и тогда Кларисса от удивления садится в ванне и пристально смотрит на него. Ее отец умер от болезни Альцгеймера, когда ей не было и двенадцати, ее всегда страшила перспектива жить с человеком, который сходит с ума. Именно поэтому она выбрала рационалиста Джо.
Что-то в ее взгляде, или в том, как внезапно напряглась ее больная спина, или в том, как от удивления приоткрылся ее рот, заставляет Джо запнуться на слове «феномен» и замолчать, после чего он спрашивает более мягким тоном:
– Что случилось?
Не сводя с него глаз, она говорит:
– Ты не умолкаешь с тех пор, как я вошла. Сбавь обороты, Джо. Сделай пару глубоких вдохов.
Его готовность немедленно выполнить ее просьбу выглядит очень трогательно.
– Как ты себя чувствуешь?
Глядя в пол перед собой, он кладет руки на колени и на выдохе громко произносит:
– Я в смятении.
Она ждет, что Джо продолжит, пояснит свою мысль о смятении, но он ждет, что скажет она. Они слушают аритмичное постукивание трубы с горячей водой, спрятанной за ванной. Кларисса произносит:
– Знаю, я уже говорила об этом, так что не сердись. Но, может быть, ты все же делаешь из мухи слона в истории с этим Перри? Может, проблемы-то и нет? Может, стоит пригласить его на чашку чая, и он навсегда отвяжется? Причина твоего смятения не в Перри, он лишь симптом.
Пока Кларисса говорит все это, она думает о тридцати стертых сообщениях. А может быть, Перри или такой Перри, каким описывает его Джо, вообще не существует. Она чувствует озноб и снова погружается в воду, продолжая смотреть на Джо.
Он долго обдумывает ее высказывание.
– Симптом чего именно?
Холодок настороженности, прозвучавшей в последнем слове, заставляет ее смягчить тон.
– Ну, я не знаю. Старых грустных мыслей о том, что ты больше не занимаешься наукой.
Она надеется, что дело действительно в этом.
Он снова старательно обдумывает услышанное. От ее вопросов он неожиданно устал. Он был похож на ребенка, безнаказанно засидевшегося, пока она принимает ванну, хотя ему давно пора в постель. Он говорит:
– Можно взглянуть на это и по-другому. Я попал в дурацкую ситуацию и никак не могу с ней справиться. Я вне себя и потому начинаю думать о работе, о той работе, которой я должен заниматься.
– Но почему ты считаешь, что с этой ситуацией нельзя справиться? С этим парнем, я имею в виду.
– Я же тебе только что объяснял. Я пытался с ним поговорить, и он, почти не шевелясь, простоял у меня под окнами семь часов. Он звонил весь день. В полиции говорят, это не их случай. И что прикажешь мне делать?
Кларисса чувствует, как ее сердце на мгновение захлестнуло холодной волной, как всегда, когда на нее кто-то злится. Но в то же время она понимает, что добилась именно того, чего не желала. Погрузилась в эмоциональное состояние Джо, в стоящую перед ним дилемму, в его проблемы и потребности. Она ничего не может поделать с нарастающим инстинктом защитницы. Ее осторожные вопросы должны были помочь ему, а теперь она вознаграждена агрессией с его стороны, при этом ее собственные нужды так и остались незамеченными. Она была готова позаботиться о себе сама, если уж ему не до того, но даже в таком убежище ей было отказано. Она быстро отбрасывает его вопрос своим:
– Почему ты стер сообщения с автоответчика?
Он не ждал такого поворота.
– Что ты сказала?
– Очень простой вопрос. Тридцать сообщений могли быть предъявлены полиции как доказательство преследования.
– Но в полиции...
– Ладно. Я могла бы их послушать. Это было бы доказательством для меня.
Она встает в ванне и тянется за большим полотенцем. От резкого движения у нее темнеет в глазах. Может, у нее какие-то нелады с сердцем.
Джо тоже встает.
– Я так и знал, чем все закончится. Ты мне не веришь.
– Не знаю, что и думать. – Она вытирается непривычно резко. – Я знаю только, что, вернувшись после своего трудного дня, я попала прямиком в твой.
– Трудный день. Ты думаешь, это нечто вроде «трудного дня»?
Они снова в спальне. Она уже переживает, что зашла слишком далеко. Но так уж получилось, она вышла из ванной раньше времени, и теперь достает свежее белье, хотя боль в спине так и не прошла. Кларисса и Джо ссорятся редко. Она плохо подбирает аргументы. Она никогда не принимала условностей обряда помолвки, позволяющего и даже требующего говорить не то, что думаешь, а также не совсем правду или заведомую неправду. Она не может отделаться от ощущения, что каждое ее колючее высказывание отдаляет ее не только от любви Джо, но и от всей любви, которая есть в ее жизни, и что тщательно скрываемая прежде стервозность – это ее подлинная сущность.
У Джо проблема в другом. Он не сразу выходит из себя, но, даже когда злится, особый склад ума мешает ему запоминать расклад и вести счет взаимным обидам. Кроме того, он не в силах изменить привычке отвечать на каждое обвинение развернуто и логично – вместо того чтобы выдвинуть встречное обвинение. Его легко сбить с толку неуместным замечанием. Раздражение не дает ему понять самого себя, и только позже, успокоившись, он может мысленно сформулировать речь в свою защиту. К тому же с Клариссой очень трудно быть жестким, ее слишком легко ранить. Злые слова как удары отпечатываются на ее лице.
Но сейчас они словно персонажи спектакля, остановить который им не под силу, и в воздухе – пугающая свобода.
– Этот парень ведет себя возмутительно! – продолжает Джо. – Он свихнулся из-за меня. – Кларисса пытается что-то сказать, но он отмахивается. – Я не могу донести до тебя серьезность ситуации. Тебя волнует лишь то, что я сейчас не массирую тебе ноги после трудного дня.
Такая ссылка на нежность получасовой давности шокирует самого Джо не меньше, чем Клариссу. Тогда он не возражал, ему даже нравилось.
Она отворачивается, но все-таки не отступает и говорит то, что собиралась:
– С тех пор как вы встретились, ты только о нем и думаешь. Похоже, ты просто выдумал его.
– Точно. Так и было. Я сам выдумал его себе на голову. Я сам решил свою судьбу. Такая у меня карма. Я думал, даже ты выше этой новомодной чуши.
«Даже» выскакивает из ниоткуда, вливаясь в ритм, маленьким опрометчивым усилителем. Кларисса в жизни не проявляла даже отдаленного интереса к новомодным веяниям. Она глядит на него в изумлении. Оскорбление освобождает и ее.
– Еще вопрос, кто из-за кого свихнулся.
Предположение, что он сходит с ума по Перри, кажется Джо столь чудовищным, что он не находит ответа и лишь восклицает:
– О господи!
Бессмысленная энергия бросает его через комнату к окну. Под окном никого. Количество разлитой в воздухе злости внушает полуодетой Клариссе чувство уязвимости, и, воспользовавшись заминкой после своей реплики, она сдергивает юбку с вешалки. Еще две вешалки падают на пол, но она не поднимает их, как сделала бы раньше.
Джо набирает полную грудь воздуха и на выдохе отворачивается от окна. Он демонстративно пытается успокоиться, будто собирается возобновить разговор в разумном ключе, будто он разумный мужчина, который не прибегает к крайностям. Он говорит тихо, с придыханием, подчеркнуто медленно. Где мы набираемся таких штучек? Неужели они также заложены в нас вместе с остальным набором эмоций? Или мы заимствуем их у киногероев? Он говорит:
– Послушай, там возникла проблема, – он показывает на окно, – только я хотел твоей помощи и поддержки.
Но Кларисса не чувствует никакой разумности. В низком голосе и прошедшем времени глагола «хотеть» она угадывает самолюбование и обвинения в свой адрес. Ей не хочется упоминать, что он всегда получал ее помощь и поддержку. Вместо этого она избирает другую тактику, единым усилием придумывая и вспоминая обиду:
– Помнишь, он позвонил в первый раз и сказал, что любит тебя? Ты признался, что тогда солгал мне.
Джо так ошеломлен, что может лишь смотреть на нее, и, пока его губы пытаются вымолвить хоть слово, Кларисса, не закаленная в подобных битвах, испытывает восторг триумфа, который так легко перепутать с мстительностью. В тот момент она искренне полагает, что ее предали, и поэтому считает своим долгом добавить:
– Так что я должна думать? Скажи мне. Тогда и посмотрим, какая помощь и поддержка тебе нужна. – Она сует ноги в домашние туфли.
К Джо возвращается дар речи. В его голову одновременно пришло столько возражений, что он запутался.
– Подожди минуту. Ты правда считаешь...
Кларисса, чувствуя, что ее ремарки не выдержат обсуждения, выходит из игры лидером и покидает комнату в момент, когда еще так приятно представляться обманутой.
– Ну и пошла ты! – кричит Джо ее удаляющейся спине. Он чувствует, что был бы не прочь схватить табуретку и швырнуть ее в окно. Это он должен был уйти. После недолгих колебаний он выскакивает из комнаты, обгоняет в коридоре Клариссу, срывает с крючка пальто и выбегает, громко хлопнув дверью, очень довольный, что ей пришлось услышать этот грохот.
Выйдя из дома, он удивляется, насколько уже стемнело. К тому же идет дождь. Он плотнее запахивает пальто, завязывает пояс и, увидев поджидающего Перри на тротуаре, даже не замедляет шаг.
10
Казалось, стоило мне выйти на улицу, как дождь усилился, но возвращаться за шляпой или зонтом я не собирался. Игнорируя Перри, я с такой яростью устремился вперед, что когда на углу обернулся, нас уже разделяло метров пятьдесят. Волосы у меня промокли, а в правый ботинок сквозь треснувшую подошву, которую я уже давно старался не замечать, просочилась вода. Мой гнев превратился в ледяной свет, ни на кого не направленный, словно у ребенка.
Конечно, во всем был виноват Перри, вставший между мной и Клариссой, но я злился на них обоих – он был бедствием, от которого она не желала меня защитить, – и на весь свет, особенно на этот мерзкий дождь и на то, что я понятия не имел, куда иду.
Но было и еще что-то, словно кожица, мягкая оболочка вокруг сердцевины моего гнева, ограждающая ее и придающая ей театральность. Был какой-то обрывок воспоминаний, мелочь, слабый отблеск забытых книг, не связанный с моими нынешними интересами, но обитающий во мне возвращающийся эпизод детского сна. А теперь я подумал, что тут есть некая связь и она может мне помочь. Ключевым было слово «занавеска», я представил, как оно выглядит, написанное моим почерком, а капли дождя у меня на ресницах дробили и преломляли свет уличных фонарей, и от этого слово будто разваливалось на части, пробивалось ассоциациями сквозь экран, скрывающий воспоминания. Я увидел огромный дом, вдалеке, на размытой черно-белой фотографии в старой газете, и высокую изгородь, и, возможно, кого-то в военной форме, охранника или патрульного. Но даже если та самая занавеска висела именно в этом доме, мне это все равно ничего не давало.
Я шел вперед, мимо настоящих домов, больших освещенных вилл, поднимающихся над высокими воротами с домофоном, за которыми я различал небрежно припаркованные машины. В подобном настроении я сознательно и с удовольствием забыл о нашей квартире стоимостью в полмиллиона фунтов и развлекался, представляя себя бедным опустившимся бродягой, который под дождем плетется мимо домов богачей. Кому-то повезло, а я прошляпил те несколько шансов, что подарила мне судьба, и теперь никому нет дела до такого ничтожества, как я. Я не играл так со своими чувствами с подросткового возраста и, обнаружив, что это у меня еще получается, обрадовался, будто пробежал милю за пять минут. Но потом, когда я снова попытался ощутить слово «занавеска», не возникло ни тени ассоциаций, и, замедляя шаг, я размышлял, с какой же филигранной точностью настроен мозг, если невозможно даже изобразить поддельную эмоцию без того, чтобы он не преобразовал уравнения миллионов других неразличимых цепочек.
Я почувствовал приближение моего мучителя прежде, чем услышал, как он то ли выкрикнул, то ли проблеял мое имя. Он позвал еще раз:
– Джо! Джо! – Я понял, что он всхлипывает. – Это все ты. Ты все затеял, все случилось из-за тебя. Ты со мной все время играешь и еще делаешь вид...
Он не смог закончить фразу. Я снова набрал скорость и почти бегом миновал следующий перекресток. Его крики и мой топот слились в ужасную какофонию. Мне было противно и страшно. На другой стороне улицы я оглянулся. Он следовал за мной, но в этот момент стоял на середине дороги, ожидая просвета в веренице машин. Существовал крошечный шанс, что он свалится под колеса проезжающего автомобиля, и мне этого хотелось. Желание было холодным и острым и не вызвало во мне ни удивления, ни стыда. Заметив, что я наконец к нему повернулся, он вывалил целую кучу вопросов:
– Когда же ты оставишь меня в покое? Ты достал меня. Я ничего не могу поделать. Почему ты не сознаешься? Почему ведешь себя так, будто не понимаешь, о чем я говорю? А потом эти сигналы, Джо! Зачем ты все это делаешь?
Он все еще торчал посреди дороги, его фигура и реплики через неравные промежутки времени скрывались за проносящимися машинами, и он повысил голос до такого пронзительного визга, что я не мог отвести от него глаз. Я должен был воспользоваться моментом и бежать со всех ног, чтобы оторваться. Но его ярость завораживала, и я, потрясенный, продолжал смотреть, хоть и не теряя веры, что ошибка будет исправлена и в семи метрах от меня его, сыплющего проклятиями и мольбами, раздавит автобус.
Он визжал, выкрикивая фразы с повторяющейся восходящей интонацией, как будто жалкая птица из зоопарка, наполовину ставшая человеком:
– Чего ты хочешь? Ты любишь меня и хочешь меня уничтожить! И делаешь вид, будто ничего не происходит! Ничего не происходит! Гад! Ты играешь... мучаешь меня... тайком подаешь мне гадкие сигналы, чтобы я продолжал тебя ждать! Я знаю, чего ты хочешь, гад! Гад! Думал, я не знаю? Ты хочешь забрать меня у... – Я не разобрал нескольких слов из-за грузовика размером с дом. – И ты думаешь, что можешь меня у него забрать. Но ты придешь ко мне. В конце концов. Ты и к нему придешь, никуда не денешься. И тогда, гад, ты будешь молить о прощении, будешь ползать на брюхе...
Рыдания Перри сослужили ему добрую службу. Он шагнул ко мне, но его заставила отступить несущаяся по середине дороги машина с сердито ревущим клаксоном, звук которого исказил печальный вскрик Перри удаляющимся доплеровским эффектом. В какой-то миг, пока он кричал, мне стало почти жаль его, несмотря на враждебность и даже отвращение. Но, наверное, жалость – не совсем правильное слово. Глядя на него, стоявшего там, бредящего, я испытывал облегчение оттого, что не я стою на его месте, – то же чувствуешь при виде пьяного или шизофреника, дирижирующего перед уличным транспортом. А еще я подумал: такой взвинченный, потерявшийся в действительности он не может причинить мне вреда. Ему была нужна помощь, хоть и не моя. И вместе с тем я испытывал расплывчатое желание видеть этого зануду размазанным по асфальту совершенно без моего участия.
Пока я слушал его, мои мысли и чувства сделали три полных оборота и появилась некая зацепка. Подсказка заключалась в слове, произнесенном дважды: сигнал. Оба раза оно заставляло трепетать и колыхаться беспокоившую меня раньше занавеску; два слова слились и образовали элементарную конструкцию: занавеска использовалась в качестве сигнала. Я подобрался к разгадке ближе, чем раньше. Я почти схватил ее. Некий огромный дом, знаменитая лондонская резиденция, где сообщения передавались при помощи занавесок...
Продираясь сквозь эти хрупкие ассоциации, я задумался о занавесках в своем кабинете, а потом и о самом кабинете. Не об уюте и фонариках из рисовой бумаги, не о мерцании красного и синего на бухарских коврах, не о подводных оттенках моего поддельного Шагала («Le Poete Allonge», 1915) – мне представились пять полок вдоль тридцатиметровой стены, заставленных папками для бумаг, черными подписанными коробками с газетными вырезками, а напротив, у окна, глядящего на юг, – компьютер с тремя гигабайтами данных на жестком диске, готовых помочь мне выстроить мост между тем особняком и двумя этими словами.
Я вспомнил о Клариссе, и неожиданно на меня обрушилась радостная волна любви, наша размолвка показалась мне пустяком, который так легко исправить – не потому, что я был не прав и вел себя недостойно, а именно потому, что я был так очевидно и неоспоримо прав, а Кларисса просто ошиблась. Я должен к ней вернуться.
Дождь не кончался, но заметно ослаб. Светофор в двухстах метрах от нас загорелся красным, и по расположению приближающихся машин я понял, что через несколько секунд Перри сможет перейти на мою сторону. Поэтому, пока он плакал, закрыв лицо руками, я скрылся. Наверное, он и не увидел, как я развернулся и побежал вдоль особняков по узкой улице. Но даже если бы в своем отчаянии он смог собраться с духом и пуститься за мной так же быстро, я бы увеличил скорость, свернул за угол и исчез через минуту.
11
Дорогой Джо, я чувствую, как радость, словно электрический ток, струится по моим жилам. Я закрываю глаза и вижу, как ты стоишь под дождем, отделенный от меня дорогой, и невысказанная любовь связывает нас, словно стальным тросом. Я закрываю глаза и вслух благодарю Господа, даровавшего жизнь тебе и даровавшего жизнь мне в то же самое время и в том же самом месте и позволившего начаться нашему странному приключению. Я благодарю Его за каждый пустяк, что есть у нас. Сегодня утром я проснулся и увидел на стене у кровати ровный круг солнечного света и возблагодарил Его за то, что тот же солнечный свет падает на тебя. Так же как прошлой ночью соединял нас дождь, льющийся на тебя и на меня. Я восхваляю Господа, ниспославшего меня тебе. Я знаю, нас ждут трудности и боль, но через эти трудности Он ведет нас к цели. К Его цели! Он испытывает нас и закаляет нас, и, пройдя долгий путь, мы обретем еще большую радость.
Знаю, я должен просить у тебя прощения – хотя это слово слишком слабое. Вот я стою перед тобой, нагой, беззащитный, взываю к твоей милости, молю о прощении. Потому что ты узнал нашу любовь в самом начале. Ты узнал с первого взгляда, брошенного на меня там, на холме, после того, как он упал, всю силу и святость любви, пока я стоял как слепой и глухой, отвергая ее, пытаясь защититься от нее, делая вид, что ничего не происходит, что ничего подобного не может произойти, и игнорировал все, что говорили мне твои глаза и каждый твой жест. Я думал, будет достаточно спуститься за тобой с холма и предложить вместе помолиться. Ты был совершенно прав, что рассердился на меня, не замечающего то, что ты уже увидел. Все произошедшее так очевидно. Почему я отказывался признать это? Ты, наверное, считал меня бесчувственным тупицей. Ты правильно сделал, что отвернулся от меня и ушел. Даже сейчас, вспоминая момент, когда ты начал взбираться обратно на холм, – так и вижу твои ссутуленные плечи и тяжелую походку, говорящие об отказе, – я стенаю, думая о том, как вел себя. Какой я идиот! Я мог потерять все, что у нас есть. Джо, именем Господа, прошу, прости меня.
Сейчас ты хотя бы знаешь – я видел то же, что и ты. И ты, стесненный обстоятельствами и деликатностью по отношению к чувствам Клариссы, встретил меня знаками, которых не перехватить постороннему глазу или уху, потому что они понятны мне одному. Ты знал, что я не мог не прийти к тебе. Ты ждал меня. Именно потому я и позвонил тогда среди ночи, как только понял, о чем говорили мне твои глаза. Когда ты снял трубку, я услышал в твоем голосе облегчение. Ты ничего мне не ответил, но не думай, что я не уловил твоей благодарности. Я повесил трубку и расплакался от радости; мне кажется, и ты тоже плакал. Вот она, новая жизнь. Ожидание, одиночество и молитвы наконец принесли свои плоды, и я встал на колени и благодарил Господа снова и снова до самого рассвета. А ты спал в ту ночь? Думаю, нет. Ты лежал в темноте, прислушиваясь к дыханию Клариссы, и размышлял о том, куда приведет нас эта история.
Джо, ты действительно дал жизнь чему-то новому!
Как много мы должны сказать друг другу, сколько наверстать. Исследования начались на дне океана, а на поверхности это никак не отражается. Вот что я имею в виду: ты заглянул в мою душу (в этом я уверен) и знаешь, как заглянуть еще глубже, но ты практически ничего не знаешь о моей обычной жизни – как я живу, где я живу, мое прошлое, мою историю. Это лишь внешняя оболочка, я знаю, но наша любовь должна включить в себя все. О твоей жизни я знаю уже многое. Я сделал это своей работой, своей задачей. Ты втянул меня в свою повседневную жизнь и потребовал разобраться в ней. Дело в том, что я ни в чем не могу тебе отказать. Если придется сдавать экзамен по тебе, я получу высший балл, не перепутаю ни малейшей детали. Ты будешь мною гордиться!
Итак, моя внешняя оболочка. Я знаю, скоро ты здесь побываешь. Это маленький домик, отступивший чуть назад от изогнувшейся Фрогнал-лейн, окруженный лужайками, с собственным внутренним двором в середине, который нельзя увидеть, даже шагнув с улицы за ворота (чего не делает никто, кроме почтальона) и подойдя к входной двери. Это уменьшенная копия какого-то большого французского дворца. На окнах даже есть решетчатые ставни, тускло-зеленые, а на крыше флюгер-петушок. Дом принадлежал моей маме (четыре года назад она умерла от рака), а ей достался в наследство от сестры, которая получила его после развода за несколько недель до смерти в автокатастрофе. Я рассказываю тебе все это, потому что не хочу, чтобы у тебя было ложное представление о моей семье. Брак моей тетки был ужасен, она вышла за пройдоху, который сделал деньги во время бума на недвижимость, но остальные члены семьи ходили на службу и едва сводили концы с концами. Отец умер, когда мне было восемь. У меня есть старшая сестра в Австралии, но мы не смогли ее разыскать, когда умерла мама, да она по какой-то причине и не была упомянута в завещании. Еще у меня полно кузин, с которыми я не поддерживаю отношений, и, насколько мне известно, я единственный в семье, кто продолжал учиться после шестнадцати лет. И вот теперь я король в своем замке, который Бог подарил мне для своих целей.
Я чувствую твое присутствие везде. Не думаю, что буду тебе еще звонить. Неудобно перед Клариссой, а письмо сблизит нас еще больше. Я представляю, как ты сидишь рядом со мной и видишь то же, что и я. Я сижу за деревянным столиком на крытом балконе, который выступает из кабинета и нависает над внутренним двором. Капли дождя падают на два цветущих вишневых дерева. Одна ветка перевешивается через перила, и с такого близкого расстояния мне видно, как вода собирается в овальные бусины, словно окрашенные лепестками в бледно-розовый цвет. Любовь подарила мне новые глаза, теперь я вижу все с такой ясностью, различаю мельчайшие подробности. Прожилки на дереве старых перил, каждую отдельную травинку на мокрой лужайке под балконом, черные щекотливые лапки божьей коровки, минуту назад пробежавшей по моей руке. Мне хочется погладить и потрогать все, что я вижу. Наконец-то я очнулся от сна. Я чувствую в себе столько жизни, я так возбужден от любви.
Вот я написал о прикосновениях и о мокрой траве и сразу вспомнил. Вчера вечером ты вышел из дома и провел рукой по верхушке кустарника – сначала я не понял, в чем тут дело. И я прошел по дорожке, и протянул руку, и погладил пальцами листья, которых ты коснулся. Я почувствовал каждый листочек в отдельности и испытал шок, осознав, что они отличаются от тех, которых ты не коснулся. Какое-то свечение, какое-то тепло от этих мокрых листьев разливалось под моими пальцами. И тогда я все понял. Ты не просто дотронулся до них, ты оставил на них простое послание. Ты знал, что я не пропущу его, Джо! Такое простое, понятное и полное любви. Какой прекрасный способ услышать сквозь дождь, листья и кожу любовь: узор, вышитый по сумятице чувств Божьих созданий, расцветающий с обжигающим чувством прикосновения. Я мог бы еще простоять там в изумлении, но я не хотел отставать от тебя, я должен был узнать, куда ты ведешь меня сквозь ливень. Но вернемся к поверхности океана. Неподалеку от Лестер-Сквер я преподавал английский как иностранный. Это было терпимо, но я никогда особо не ладил с другими учителями. Меня угнетала общая нехватка серьезности. Мне казалось, они обсуждали у меня за спиной мою набожность – в наши дни это немодно! Как только я вступил во владение домом и деньгами, я сразу же бросил работу и переехал. Я считал, что нахожусь как бы в убежище – и в ожидании. Я всегда отдавал себе отчет, что получил этот потрясающе красивый дом не просто так. За одну неделю жалкая однокомнатная квартирка на Арнос-гроув сменилась замком в Хэмпстеде и небольшим банковским счетом. Во всем этом чувствовался промысел, и моя обязанность, как я думал (и время подтвердило мою правоту), заключается в том, чтобы быть готовым и внимать тишине. Я молился, медитировал, время от времени уходил пешком далеко за город и знал, что рано или поздно Его замысел станет мне известен. Я должен был идеально настроиться и приготовиться узнать первый же Его знак. Но несмотря на все приготовления, я пропустил его. Я должен был узнать его, когда там на холме наши глаза встретились. Но только вернувшись домой в тот вечер, вернувшись к здешней тишине и уединенности, я начал что-то осознавать и потому позвонил тебе... Но я повторяюсь.
Этот дом ждет тебя, Джо. Библиотека, бильярдная, гостиная с роскошным камином и огромными старыми диванами. У нас даже есть домашний кинотеатр (для видео, конечно), и гимнастический зал, и сауна. Но впереди, конечно, есть и препятствия. Горные гряды! Наивысшая из которых – твое отрицание Бога. Но я разгадал тебя, и ты это знаешь. Возможно, ты именно так все и спланировал. Игра, которую ты ведешь со мной, – наполовину совращение, наполовину испытание. Ты пытаешься нащупать границы моей веры. Тебя не ужасает, что я с такой легкостью разгадываю твои намерения? Надеюсь, это интригует тебя, как интригуют меня твои послания, которыми ты направляешь меня, шифры, которые ты записываешь прямо на моей душе. Я знаю, что ты придешь к Богу, знаю так же хорошо, как и то, что моя задача – привести тебя к Нему через любовь. Или, говоря другими словами, я должен устранить твой разлад с Господом посредством исцеляющей силы любви.
12
Джо, Джо, Джо... Признаюсь, я исписал твоим именем пять страниц. Можешь смеяться надо мной, только не слишком сильно. Можешь быть со мной жестоким, только не слишком усердствуй. За нашей игрой стоит цель, усомниться в которой не вправе ни ты, ни я. Все, что бы ни сделали мы вместе, чем бы мы ни стали, все в руках Господних, и наша любовь берет начало, форму и смысл в Его любви. Так много нужно сказать, обсудить такие тонкие подробности. А еще нам по-прежнему нужно решать вопрос с Клариссой. Думаю, правильнее всего будет, если ты возьмешь на себя руководство, а мне скажешь, как лучше действовать. А хочешь, я с ней поговорю? С удовольствием это сделаю. Я, конечно, имею в виду не с удовольствием, а с готовностью. Или лучше всем нам троим сесть вместе и хорошенько все обсудить? Я чувствую, что есть способы разрешить вопрос наименее болезненным для нее способом. Но это тебе решать, а я буду ждать, когда ты скажешь, как следует поступить. Вот пишу тебе, и будто ты рядом со мной, я мог бы коснуться тебя локтем. Дождь прекратился, птицы снова взялись за свои песни, а воздух стал прозрачнее. Заканчивая письмо, я словно расстаюсь с тобой. Не могу отделаться от ощущения, что каждый раз, прощаясь, я огорчаю тебя. Я никогда не забуду тех минут у подножия холма – и того, как ты отвернулся, отвергнутый, оглушенный моей неспособностью узнать нашу любовь с первого мгновения. Я никогда не перестану просить у тебя прощения. Джо, сможешь ли ты когда-нибудь простить меня?
Джед
Я еще не вполне перестал считать себя неудачником от науки, паразитом и маргиналом. Да я и не переставал никогда. Мое старое беспокойство вылезло наружу из-за падения Логана, или из-за всей этой ситуации с Перри, или из-за тонкой трещины отчуждения, пробежавшей между мной и Клариссой. Понятно, что сидение в кабинете и тягостные раздумья не могли приблизить меня ни к источнику моей тревоги, ни к решению. Лет двадцать назад я записался бы на прием к профессиональному слушателю, но где-то на моем пути вера в излечение разговорами потерялась. Своего рода благопристойное мошенничество. Теперь я предпочитал успокаиваться за рулем. Через пару дней после письма от Перри, точнее, его первого письма, я ехал на своей машине в Оксфорд, чтобы увидеться с Джин, вдовой Джона Логана.
Неизвестно почему, шоссе в то утро было пустынно, залито ровным, прозрачным серым светом, и я уловил порыв свежего ветра. На высокой равнине, тянущейся до откоса, я почти вдвое превысил скорость. Весьма стремительное движение, необходимость постоянно посматривать в зеркало заднего вида (на случай полиции или Перри) и общая сосредоточенность успокаивали меня и дарили иллюзию очищения. Я спустился мимо мелового карьера пятью километрами севернее места происшествия, и Оксфордский дол предстал передо мной, как неизвестная страна. Еще двадцать пять километров ехал через гладкую зеленую дымку, на границе которой стоял большой викторианский дом, к печали которого я так стремился. Я сбросил скорость до семидесяти миль в час, чтобы выиграть дополнительное время для размышлений.
Поиск в базе данных по сочетанию «занавеска – сигнал» не дал результата. Я наугад открывал какие-то папки с вырезками, но, не зная толком, что делать, сдался через полчаса. Где-то я читал нечто про занавеску, использовавшуюся в качестве сигнала, и это как-то было связано с Перри. Я решил прекратить активные поиски в надежде, что более сильные ассоциации появятся, быть может, во сне.
Не слишком везло мне и с Клариссой. Правда, мы разговаривали, мы были любезны, даже занимались любовью, второпях, утром перед работой. За завтраком я прочел письмо от Перри, затем протянул ей. Она, кажется, согласилась со мной, что он псих и что я не зря чувствовал себя преследуемым. «Кажется», потому что она согласилась не от чистого сердца, хотя и сказала, что я прав, – а я считаю, она сказала, – все равно не призналась в своей ошибке. Я чувствовал, что ее мнение не изменилось, хотя Кларисса отрицала это, когда я спрашивал. Она читала письмо, чуть сдвинув брови, иногда прерывалась, чтобы взглянуть на меня или сказать:
– Его стиль вполне смахивает на твой.
Потом принялась расспрашивать, что именно я говорил Перри.
– Я велел ему отваливать, – ответил я, возможно, излишне запальчиво. Когда же она повторила вопрос, я взорвался: – Ты только посмотри на этот бред про послание через кустарник! Он же ненормальный, разве не ясно?
– Ясно, – тихо ответила она и снова углубилась в чтение.
Казалось, я понял, что ее задело. У Перри была ловкая техника построения намеков о каком-то прошлом, пакте, сговоре, тайных знаках, взглядах и жестах, а я отрицал все так, будто это являлось правдой. Почему я так горячился, если мне нечего скрывать? Дочитав до того места на предпоследней странице письма, где предлагалось «решать вопрос с Клариссой», она остановилась и посмотрела, но не на меня, а в сторону, и медленно, глубоко вздохнула. Отложив страницу, она принялась массировать себе лоб. Нет, она не верит Перри, говорил я себе, просто его письмо так пышет самоубеждением, он так правдоподобно описывает эмоции – как человек, безусловно их испытавший, – что это автоматически вызывает определенный отклик. Иногда и скверное кино заставляет нас плакать. Внутренние эмоциональные реакции избежали цензуры разума и заставили нас играть устаревшие роли: я – возмущенный разоблачением тайной любви; Кларисса – женщина, жестоко преданная. Но когда я попытался озвучить это, она взглянула на меня и медленно покачала головой, пораженная моей глупостью. Быстро дочитав последние строчки письма, она резко встала.
– Куда ты? – спросил я.
– Мне надо собираться на работу.
Она быстро вышла из комнаты, и я понял, что нам нe удалось прийти к общему выводу. Ведь должен был наступить момент единения, взаимного утешения, мы должны были стоять бок о бок или спина к спине, защищая друг друга от попытки вторжения в нашу частную жизнь. Но мы пропустили это вторжение. Я приготовился сказать об этом Клариссе, когда она вернулась, но она была весела и поцеловала меня. Мы обнимались на кухне целую минуту и обменивались нежностями. Мы снова были вместе, и мне не пришлось произносить заготовленную фразу. Потом она вырвалась, схватила куртку и убежала. Я подумал, что недосказанность все же осталась, хотя и неизвестно, о чем именно.
Я прибрался на кухне, вымыл тарелки, допил кофе и собрал страницы письма – маленькие голубые листочки, которые почему-то ассоциировались у меня с безграмотностью. Наша легкая жизнь, перетекавшая без усилий из года в год, неожиданно показалась мне сложной конструкцией, искусственно поддерживаемой в равновесии, как старинные часы с гирями. Мы теряли секрет балансировки или разучивались делать это без предельной концентрации. В последнее время в каждом разговоре с Клариссой я просчитывал возможные последствия своих высказываний. Может, у нее складывалось впечатление, что втайне мне льстит внимание Перри, или что я бессознательно его провоцирую, или что я, не отдавая себе отчета, наслаждаюсь своей властью над ним, или – может, она и это думала – своей властью над ней?
Самоосознание убивает радость секса. В кровати, полтора часа назад, мы были совершенно неубедительны, между нашими слизистыми оболочками будто насыпали пыли или сора или их невидимого эквивалента, осязаемого не хуже речного песка. Сидя в кухне после ухода Клариссы, я представил себе мрачную цепочку, идущую от психики до соматики, – плохие мысли, слабая эрекция, недостаток смазки – и боль.
В чем заключались плохие мысли? Во-первых, подозрение, что в нашем царстве чувств, не поддающихся правилам логики, Кларисса сочтет ситуацию с Перри моим промахом. Он был фантомом, вызывать которого мог я один, неким духом, порожденным моей сдвинутостью и уязвимостью или, как она нежно это называла, моей наивностью. Я включил его в нашу жизнь, и я же удерживал его здесь, хоть и отказываясь от него.
Кларисса называла подобные размышления глупыми или смешными, но не проясняла свою позицию. Тем утром, после того как мы оделись, она заговорила обо мне.
– Я очень расстроилась, – сказала она.
Я надевал ботинки и не стал прерывать ее. Она сказала, что ей противно смотреть, как я опять ношусь со старой навязчивой идеей «вернуться в науку», когда у меня такая прекрасная работа, с которой я так замечательно справляюсь. Она пыталась помочь мне, но я за каких-то два дня стал таким нервным, одержимым всеми этими разговорами о Перри, таким... Она запнулась, подыскивая слово. Стоя в дверях, она расправляла на талии плиссированную юбку с шелковой подкладкой. Ее кожа, такая белая в утреннем свете, делала глаза особенно зелеными. Красивая и, казалось, недосягаемая, что усилило выбранное ею слово:
– ... Таким одиноким, Джо. Ты одинок, даже когда пытаешься обсуждать это со мной. Я чувствую, как ты отгораживаешься от меня. Ты чего-то недоговариваешь. Ты неискренен со мной.
Я молча смотрел на нее. В такие моменты я всегда искренен с ней... либо всегда неискренен, ибо не понимаю, что это такое. Но я думал не об этом. Мысль, появившаяся в первые дни нашего знакомства, вернулась ко мне: как же удалось такому бесформенному среднестатистическому болвану, как я, заполучить эту бледную красавицу? И еще одна, плохая мысль: не начала ли она думать, что сделала плохой выбор?
Она уже собиралась пройти на кухню, где нас поджидало еще не прочитанное письмо от Перри. И неверно истолковала мой взгляд. Скорее умоляя, чем обвиняя, она произнесла:
– Вот ты глядишь на меня сейчас, а сам подсчитываешь что-то, о чем я никогда не узнаю. У тебя внутри какая-то двойная бухгалтерия, которая кажется тебе наилучшей разновидностью правды. Разве ты не видишь, что этим ты загоняешь себя в тупик?
Знаю, ее не убедило бы, скажи я: «Я думал только о том, какая ты красивая и что я тебя не заслуживаю». Поднявшись, я отогнал от себя мысль, что, может быть, как раз она не заслуживает меня. Вот оно. Баланс, двойная бухгалтерия. Она была права, дважды права, потому что я так ничего и не сказал, а она так ничего и не узнала. Я улыбнулся и предложил:
– Давай обсудим все после завтрака.
Но обсуждать пришлось письмо от Перри, и это не пошло нам на пользу.
Когда она ушла, я, убрав со стола, снова сел на кухне с чашкой чуть теплого кофе и принялся засовывать листочки письма обратно, в тесный маленький конверт, будто спасая наш дом от вирусных спор. И снова плохие мысли: это действительно сон, но я должен его досмотреть. Мне пришло в голову, что Кларисса использовала Перри как предлог для нападения. Все-таки странно, странно она отреагировала. Она будто специально преувеличивает проблему, привязывая ко мне этого Перри. Как это объяснить? Не начала ли она жалеть, что живет со мной? Могла ли она кого-то встретить? Если она хочет порвать со мной, ей, конечно, проще убедить себя, что между мной и Перри что-то есть. Она с кем-то познакомилась? На работе? С коллегой? Со студентом? Не образцовый ли это пример скрытого самоубеждения?
Я поднялся на ноги. Самоубеждение – любимая концепция психологов-эволюционистов. В одной статье для одного австралийского журнала я и сам писал об этом. Чисто кабинетная наука, ее идея в следующем: живя в группе, как это обычно и происходит у людей, вы убеждаете остальных членов группы в своих интересах и потребностях, выстраивая таким образом фундамент своего благополучия. Иногда вы пускаетесь на хитрость. Очевидно, что вы буде те наиболее убедительны, если сначала уговорите себя, и вам даже не придется изображать, как сильно вы верите в произносимое. Таким образом, склонные к самообману индивидуумы процветали, как и впоследствии их гены. Потому, когда мы ссоримся и пререкаемся, наш уникальный интеллект всегда готов предоставить особые способы защиты и избирательную слепоту по отношению к собственным недостаткам.
Выходя из кухни, я мог бы поклясться, что понятия не имею, куда иду. Около кабинета Клариссы решил, что иду туда забрать свой степлер. По дороге к ее письменному столу убедил себя, что необходимо проверить, не затерялось ли что-нибудь из моей утренней корреспонденции среди ее писем, как это уже случалось. Помогая себе миновать некий моральный барьер, я воспользовался тем самым самоубеждением, которое приписывал Клариссе.
Кларисса хотела, но так и не смогла сделать свой кабинет настоящим рабочим местом. У нее был офис в университете, где она занималась серьезными делами. Кабинет же служил перевалочным пунктом между работой и домом, там скапливались книги, бумаги и студенческие рефераты. Здесь располагалась «станция наблюдения» за крестниками. Ответы на их письма писались здесь, здесь упаковывались подарки, повсюду в беспорядке лежали их рисунки и сувениры. Она приходила сюда, чтобы заполнить счета или написать друзьям. У нее всегда можно было разжиться марками, качественными конвертами и художественными открытками с лучших прошлогодних выставок.
Стоя перед ее рабочим столом, я буквально заставил себя поискать степлер и обнаружить его под газетой. Найдя, даже удовлетворенно хмыкнул. Ощущал ли я за своей спиной чье-то присутствие, некое божественное око, которое рассчитывал убедить? Были эти действия лишь остатками – проникнувшими на генетический или социальный уровень – веры в бдительное божество? Весь мой спектакль, вместе с честностью, невинностью и уважением к себе, провалился в миг, когда я сунул степлер в карман, но не ушел, а продолжил изучение беспорядка на столе.
Я, конечно, не мог больше отрицать своего настоящего замысла. Убеждал себя, что мои действия продиктованы желанием распутать все узлы, пролить свет на ворох недосказанностей. Это мучительно, но необходимо. Я должен спасти Клариссу от нее самой, а себя от Перри. Должен обновить наши связи, нашу любовь, благодаря которой мы с Клариссой столько лет были счастливы. Если мои подозрения беспочвенны, для меня жизненно важно найти этому обоснование. Я открыл ящик, где она держала последнюю корреспонденцию. Проникал все глубже, и с каждым успешным движением все больше грубели мои чувства. С каждой секундой меня все меньше заботило, что я поступаю недостойно. Какая-то тугая заслонка, скорлупа, твердела во мне, защищая от уколов совести. Мои логические размышления кристаллизовались вокруг частной концепции справедливости: я имею право знать, что искажало реакцию Клариссы на Перри. Что мешало ей встать на мою сторону? Какой-то прыткий бородатый козел из аспирантов. Я откопал подозрительный конверт. Судя по штемпелю, получено три дня назад. Адрес написан мелкими, изящно разлетающимися буквами. Я вытащил письмо. От одного лишь приветствия мое сердце сжалось: «Дорогая Кларисса». Но это оказалось совсем не то. Старая школьная подруга делится семейными новостями. Я выбрал другое – ее крестный, знаменитый профессор Кейл, приглашает нас в ресторан в день ее рождения. Об этом я и так знал. Я взглянул на третье письмо, от Люка, потом на четвертое, пятое, и их совокупная безупречность начала действовать мне на нервы. Я просмотрел еще три. Вот она, жизнь, словно говорили они, жизнь женщины, которую ты, как утверждаешь, любишь. Умной, деловой, сложной, благожелательной. Что ты здесь роешься? Хочешь отравить нас своим ядом? Убирайся! Я открыл было последнее письмо, но передумал. В своей омерзительности я дошел до того, что, выходя из комнаты, похлопал себя по карману, убеждаясь – или только делая вид, – что степлер на месте.