Дурни и сумасшедшие. Неусвоенные уроки родной истории Пьецух Вячеслав

И вот сидит такой русачок, положим, на бульваре Капуцинов, а на три тысячи километров в округе ему не с кем попить чайку.

Нет, жалко наших эмигрантов; может быть, они отвыкли от стрельбы среди бела дня, может быть, у них денег куры не клюют, — и все же их почему-то жаль…

Может быть, одна из самых грустных сторон русского способа бытия заключается в том, что слово у нас много важнее дела, что оно, с другой стороны, представляет собой самостоятельную монаду и не соответствует вещи, которую ему положено отражать. Например, мы говорим — «Ленин», подразумеваем — «партия», говорим — «партия», подразумеваем диктатуру злодея и дурака.

Из-за этого разнобоя мы забрели мыслью в такие дебри, до того запутались, что уж давно не понимаем: кто мы, что мы, зачем живем?.. Оттого и редко оправдываются наши чаянья, что мы воспринимаем три источника, три составные части марксизма как ключи от земного рая, а потом в лучшем случае получаем реформу календаря.

В Европе этой дистанции между словом и делом нет. Там если «деньги», так это деньги, а не мировое зло; если «глава администрации», так глава администрации, а не вор. Поэтому европеец адекватно оценивает настоящее и более или менее точно провидит будущее, даже если оно, так сказать, чужое, а не его. Вот сто пятьдесят лет тому назад маркиз де Кюстин писал: «Когда солнце гласности взойдет наконец над Россией, оно осветит столько несправедливостей, столько чудовищных жестокостей, что весь мир содрогнется… но не сильно, ибо таков удел правды на земле. Когда народам необходимо знать истину, они ее не ведают, а когда наконец истина до них доходит, она никого уже не интересует».

Как в воду глядел француз. Всего-то пятнадцать лет мы живем при гражданских свободах, а такое чувство, будто мы жили при них всегда. Вернее сказать, мы настолько охладели к демократическим формам, что нас давно не ужасает большевистская тирания, и нам так же безразлично всеобщее избирательное право, как погода на Соломоновых островах.

Это, наверное, потому, что на Руси существует фундаментальная разница между существительным «свобода» и свободой как таковой. Вот мы с самого Радищева, Александра Николаевича, лелеяли мечту о крушении самовластья и гражданских правах как решении всех проблем. Все нам казалось: перережем Романовых, упраздним цензуру, введем какую-никакую избирательную систему, и счастливый быт наладится сам собой. Сколько с тех пор крови пролилось, сколько жизней было отравлено, а в итоге что оказалось: что слово «свобода» мы неправильно понимали, что между воображаемым и действительным на самом деле такая же пропасть, как между однокоренными существительными «губернатор» и «гувернер».

Вот мы почему-то думали, что стоит освободить из-под надзора литературу, как закономерно вырвутся на волю новое «Преступление и наказание», другая «Война и мир». Не тут-то было. Нa поверку ничего особенного не выпорхнуло из писательских столов, так… обличения, запоздалые претензии, собрания матерных частушек и прочий филологический неликвид. Дальше — пуще: грамотную книгу стало невозможно издать, серьезные писатели постепенно перешли на положение городских сумасшедших, а их место на всероссийском Олимпе заняли сочинители злой и малограмотной чепухи. И квалифицированный читатель куда-то подевался, судя по тиражам, — не исключено, что с горя ударился он в бега. Сидит себе сейчас в городе Бостоне и думает: свобода на литературном фронте есть прежде всего потачка дурному вкусу, то есть мещанину, то есть любителю клубнички и банальному дураку.

Вот мы почему-то думали, что стоит развязать руки журналистике, и под огнем нелицеприятной критики расточатся злоупотребления в центре и на местах. Не тут-то было. Оказалось, что злоупотребления сами по себе, а журналистика сама по себе. Оказалось, что еще никогда не замечалось на Руси такой вакханалии воровства, как при наших либералах, а журналистика в свободном виде предпочитает повествовать про гнусности и беду.

Вот мы почему-то думали, что стоит приобрести свободу шествий, собраний и организаций, как общество сразу нальется здоровьем и полнокровно, как-то грамотно заживет. Не тут-то было. Свобода организаций вылилась у нас в легализацию фашистов, сатанистов и желающих похудеть; свобода собраний — в карнавальные бдения совершенно по заветам профессора Ганнушкина; свобода шествий — в уличные бои. Но главное, счастья-то как не было, так и нет. Вот мы, наконец, думаем, как заблагорассудится, говорим, что хотим, поехать можем хоть к черту на кулички, хоть в город Бостон, а счастья как не было, так и нет.

Иной возразит: свобода — это не панацея от общественного нестроения и не средство от несчастий на личном фронте, свобода — исключительно инструмент. Мы на это замечание: никак нет! В том-то и дело, что свобода — не панацея, не средство, не инструмент. Свобода есть следствие; именно следствие известной житейской культуры, хозяйственного развития, определенных традиций, системы ценностей, морального багажа. Следовательно, свобода не завоевывается и не даруется, она — вытекает, как Нева из Ладожского озера, лето из весны, вообще следствия из причин.

Проездился маркиз де Кюстин по России и вот собрался восвояси, к себе в Париж. Переправился он через Неман, вступил на землю Прусского королевства, и что же? — те же самые чувства его обуяли, которые так знакомы русскому человеку, когда он выбирается за рубеж.

Это поразительно, до чего подчиняет себе человека русскость, даже и диаметрального чужака. Ведь только полгода пожил с нами француз, а уже и думает, и чувствует как русак. Мы, бывало, как пересечем границу сопредельного государства, так сразу нас зло берет и восхищение распирает, потому что в сопредельном государстве все — так, а у нас не так. Вот и маркиз де Кюстин туда же: «Никогда не забуду я чувства, охватившего меня после переправы через Неман. Прекрасные дороги, отличные гостиницы, чистые комнаты и постели, образцовый порядок в хозяйстве, которым заведуют женщины, — все казалось мне чудесным и необыкновенным». А ведь, повторимся, всего с полгода он с нами жил…

Де Кюстин и сам не понимал, как он успел до такой степени русифицироваться за полгода, что если не встречал по городам пьяных, ему было не по себе. Видимо, есть у России какая-то тайна, коли иностранца так способна околдовать беспутная и неопрятная наша жизнь. Может быть, тайна эта заключается в некоторых уникальных свойствах русского человека, как-то: в прямодушии, ничем не стесненной откровенности, в братской расположенности к первому встречному, выпуклости души… Иными словами, в том очаровании человечности, которое довлеет над нами наравне с пьянством и склонностью к витанию в облаках.

Или, может быть, дело в гипертрофированной силе духа (гипертрофированной именно за счет нашей материальной слабости), из которой вышли великая литература, музыка и театр.

А то эта самая тайна состоит в том, что русскость — это прежде всего художественность, которая у нас распространяется на все, от агротехники до судьбы. Ведь русский человек именно что художественно существует, сюжетно, по законам драмы и романтической повести, с коллизией и развязкой, точно он прозу сочиняет, а не живет. Возьмите хоть отца родного, хоть соседа по этажу: если он не горел, не сидел на нарах, не допивался до чертиков, не бегал от бандитов, не помышлял о самоубийстве из-за безответной любви, не мыкался по стране, не терял старой веры и не впадал в новую, не изобретал велосипед, не ночевал в стогу, никогда не рыдал на плече у случайной любовницы, — то нужно проверить его анкету, именно так называемый «пятый пункт»…

Неудивительно, что иноземца, который программно, незатейливо живет от первого «агу» до последнего «прости», поражает, очаровывает, исподволь покоряет этот бытийный стиль. Недаром, например, в Германии русской колонии не сложилось, а в России немцев было не перечесть. И все потому, что донельзя увлекателен русский человек в его художественной ипостаси, даром что в остальном он безобразник, бестолочь и вандал. Положим, завоюй мы, не приведи господи, какое-нибудь сопредельное государство, там через месяц выйдет из строя канализация, начнут проваливаться дороги, примерные газоны вдруг схватятся лебедой.

То есть в остальном нас не за что уважать. Вот мы в другой раз удивляемся, что Америка и Европа, чего ни коснись, априорно и заранее против нас. А что бы мы сами сказали о государстве, где бесследно исчезает каждый второй казенный рубль, автомобили не заводятся, спички не горят, милиция, в частности, есть товар, дороги непроезжие, продолжительность жизни приближается к среднеафриканской, взятки не берут только клинические сумасшедшие, государственные должности занимают уголовники, хлеб без молитвы не родится и все социально-экономические проблемы решаются при помощи топора? Мы бы сказали, что с таким государством дела иметь нельзя.

Тем более удивительно, что, наверное, нет на Земле народа более преданного своему отечеству, чем русские, которые к тому же принимают его всяким: и монархическим, и социалистическим, и демократически-воровским. Так еще относятся к родным людям: хоть ты алкоголик и скупщик краденого, а родной…

Разумеется, для культурного иноземца мы и любопытны, и непонятны, но чужие прежде всего до полного неприятия русского способа бытия. Вот де Кюстин пишет: «Когда ваши дети вздумают роптать на Францию, прошу вас, воспользуйтесь моим рецептом, скажите им: поезжайте в Россию! Это путешествие полезно для любого европейца. Каждый, близко познакомившийся с Россией, будет рад жить в какой угодно другой стране».

Это точно, что в России жить нельзя, это еще Иван Сергеевич Тургенев вывел и записал. Зато интересно, остро интересно, как скрываться, противоборствовать и любить. Это точно, что «каждый, близко познакомившийся с Россией, будет рад жить в какой угодно другой стране», потому что по-европейски жить — значит отсуществовать программно и незатейливо от первого «агу» до последнего «прости», а по-русски жизнь — всегда преодоление и страда.

Оттого-то нам бессмысленно, непродуктивно равняться на Европу, что наша жизнь — это что-то совсем другое, как бывают другими планеты, измерения, времена.

Открытие России

К странному заключению приходишь на склоне лет: целая жизнь прожита в России, а что это за страна такая и что за народ ее населяет — в точности мы не знаем; вернее, знаем, но как-то отрывочно и скорее всего превратно, во всяком случае, было время, когда подрастающее поколение знало как дважды два, что это большое счастье — родиться в стране Советов, даже если ты проживаешь в Спас-Клепиках и кушаешь масло не каждый день. Видимо, нервно-патриотически настроенное государство, семья и школа нарочно искажали истину о России, полагая, что стоит русскому человеку своим ходом сообразить, что «король-то голый», как он, черт такой, сразу возьмется за дробовик. Так вот на склоне лет приходится открывать для себя Россию, как Христофор Колумб далекую Америку открывал, с ее картофелем, табаком и одной непристойной хворью. Занятие это неблагодарное, даже опасное, чреватое многими неприятностями — недаром Колумб кончил свои дни в болезнях и нищете — тем более что «Тьмы низких истин нам дороже / Нас возвышающий обман», тем более что за правдоискательство на Руси бьют, и пребольно бьют, — да уж очень заманчиво выяснить наконец, где и в какой компании мы живем, а там хоть на улицу без выходного пособия, хоть в клинику к Ганнушкину, хоть в Матросскую Тишину.

Итак…

О том, что Россия — исключительная страна и что быть русским, во всяком случае, интересно, мы слышим, наверное, лет пятьсот. И ведь, действительно, ничего нет выше нашей литературы; русская женщина — существо точно богоданное, неземное; стиль человеческого общения у нас высокодуховен, как литургия, и утончен, как субъективный идеализм; российский интеллигент, будь он хоть скотником по профессии, есть безусловно человек будущего… да вот, пожалуй, и все, только и благостыни нам от Бога, что литература, женщины, стиль человеческого общения да российский интеллигент. Не то что мало, но и не скажешь, что чересчур.

Какие возражения на этот уклончивый дифирамб может привести, положим, гражданин Швейцарской конфедерации… А в Швейцарии, предположительно скажет он, изготовляются восхитительные сыры; часы повсюду показывают одно время; автомобили уступают дорогу пешеходам, а те, в свою очередь, переходят улицу в назначенных местах и лишь на зеленый свет; денег от аванса до получки, как правило, хватает, потому что швейцарцы ведут домашнюю бухгалтерию и ни за что не купят просто так ручного медведя, то есть только на тот предмет, что все же занятно держать у себя медведя; редко когда можно получить по физиономии от постороннего человека, которому не приглянулись твои ботинки; улицы подметаются, и оттого они приютны, как собственная квартира; таксисты обходительны и больше похожи на педиатров, ну разве что с ними не потолкуешь о смысле жизни; наконец, правительство как-то так грациозно управляет страной, что будто его и нет. Единственно то в нашей державе неладно, может быть, заключит швейцарец, что вкалывать приходится не за страх, а за совесть, просто все восемь часов трудового дня работаем, как волы. А мы ему на это: то-то мы все думаем, чего вы, ребята, скромничаете, не заикаетесь про великую Швейцарию, оплот мира и надежду прогрессивного человечества, — оказывается, у вас там все работают, как волы…

Швейцарец нас, наверное, не поймет, и это как раз понятно, точнее, понятно, но не совсем. В частности, не понятно, почему в зажиточной, благоустроенной и расцивилизованной Швейцарии люди не бредят манией национального величия, и буде какой политик невзначай обмолвился бы про великую Швейцарию, которой исходя из заветов Вильгельма Телля следует держать в струне окрестные государства, народ через референдум велел бы ему показаться у хорошего психиатра. Между тем эту страну и вправду отличает богатая история, высочайший уровень жизни, фантастические, с нашей точки зрения, урожаи и такая бытовая культура, о которой нам приходится только грезить.

У нас же политики — от Ивана Грозного до Столыпина и от Столыпина до нынешних недотеп — талдычат про великую Россию даже в кругу семьи. И при этом никто не знает, что, собственно, в ней великого, разве что неистовые размеры, да вот Гренландия тоже громадный остров, в сущности, континент, и это только у французов «большой» и «великий» обозначаются одним словом, а в русском языке это, слава богу, понятия разные, и от «большого» до «великого» у нас считается далеко. Тогда, может быть, как-то по-настоящему величественной была история нашего государства?.. Действительно, три раза Берлин брали, во времена Екатерины II «ни одна пушка в Европе не смела выстрелить без соизволения Петербурга», так ловко подавили восстание китайских «боксеров», что у нас в Белокаменной даже составился свой музей Восточных искусств, изобрели множество полезных вещей и устроили у себя «диктатуру пролетариата». Да только, как всмотришься хорошенько во мглу веков, так сразу и станет ясно: довольно обычная история у России, не замечательнее датской или австрийской, знала она и победы, знала и поражения, а все началось с того, что отдаленные наши предки позвали к себе на княжение скандинавов, поскольку «земля наша велика и обильна, а порядку в ней нет», как сообщает летописец первоначального времени, то есть поскольку наши предки сами с собою были не в состоянии совладать. Что же относится до побед, то какие-то они все больше подозрительные победы: разгромили на Куликовом поле темника Мамая, но на другой год татары в отместку выгнали из столицы Дмитрия Донского и дотла спалили Москву, о чем не любят упоминать учебники истории; ордынцев перестояли на Угре при Иване III и в результате свалили-таки трехсотлетнее иго примитивного и сравнительно немногочисленного народа; небольшой отряд поляков учинил нам продолжительное Смутное время; со шведами двадцать два года воевали за отеческое болото; нашествие Наполеона действительно одолели, однако не одержав ни одной победы, а взяли французов несговорчивостью и мрачным своим упорством; турок побили при царе Освободителе, но поморозив бесцельно целые корпуса, да еще по Берлинскому трактату оставила нас с носом сообразительная Европа; в так называемую «белую войну» оттягали у маленькой Финляндии город Выборг, правда, ценой неслыханной в мировой истории, положив пятнадцать родных душ за одну чужую; наконец, в Великую Отечественную войну немцы разгромили Красную Армию за две недели. Впрочем, так сложились наши геополитические обстоятельства, что мы стали хозяевами восточной части материка, едва заселенной тихими дикарями; впрочем, мы первыми прорвались в космическое пространство, но для этого пришлось разуть и раздеть народ, устроив ему среднеафриканский уровень жизни, благо другого он отродясь не знал; впрочем, мы охотно подавляли восстания у соседей, — восстания, собственно к России не относящиеся никак, и в результате на ближнем краю ойкумены нет более ненавидимого государства, чем наша святая Русь; впрочем, мы поставили величественный исторический опыт, с тем чтобы к восьмидесятому году XX столетия ввалиться в коммунистическую систему, как мышь в крупу, однако ничего похожего не случилось; впрочем, мы половину мира обратили в свою горячечную религию, но, как потом оказалось, это была несчастная половина. Одним словом, если наша история и вправду величественна, по крайней мере, необыкновенна, так единственно тем, что она трагична, причем нелепо трагична, ибо она представляет собой цепь бессмысленных несчастий, испытаний и неудач.

(Вольно?, кстати сказать, англичанам, пригревшимся на своем острове, кичиться достижениями цивилизации и культуры, когда они со времен Вильгельма Завоевателя не ведали сколько-нибудь серьезной исторической передряги, а у нас то хазары с печенегами как снег на голову, то монголы с ливонцами, то Иван Грозный вырежет под корень аристократию, то бандит Стенька Разин опустошит пол-России, прикинувшись радетелем народным, то засуха, то мор, то экспроприация экспроприаторов, то химизация всей страны.) И ладно, если бы в этой трагической последовательности подразумевался какой-то смысл, таилась бы какая-то продуктивная сверхзадача, а то, сдается, налицо просто-напросто цепь несчастий, которая опутала нас по рукам, по ногам бог весть за какие грехи, и непонятно, с какой такой трансцендентной целью. Разве что это историческое наваждение дало следующий, прямо скажем, неожиданный результат: русские живут так, как если бы они были богаты, а люди Запада живут так, как если бы они были бедны; впрочем, это — вторично, первично то, что русский и, скажем, западноевропеец соотносятся меж собой, как тертый мужик и прагматик из малолетних, но вовсе не потому, что мы утонченнее и мудрей, а потому что сказано у Проперция: «Благ процветания следует желать, благами же бед следует восхищаться». То есть русский человек — более человек, чем необходимо для того, чтобы оправдать звание «хомо сапиенс», но от этого нам не легче.

Еще поговаривают, будто бы историческое величие России особенно явственно прорезалось в предреволюционные годы, когда нашу державу охватил экономический бум, и, дескать, в том, что она запаршивела, виноваты большевики. Большевики, конечно, виноваты, да только и в пору бума Россия занимала сиротские места в цивилизованном мире по урожайности корнеплодов и зерновых, уровню благосостояния народного, грамотности, детской смертности — тут мы шли сразу за Мексикой, — продолжительности жизни и производительности труда. Русский капитализм и на взлете был настолько недальновидным, хищническим, прямолинейно бесчеловечным, что еще неизвестно, кто больше сделал для победы Октября — Терещенко с Путиловым или же Ленин с Троцким. Русская армия в начале XX века была небоеспособна, что доказывает несчастная японская война и особенно поражение Белой армии от сборного войска фабричных, безлошадных, неимущих, романтиков, китайцев и босяков. Сельское хозяйство по-прежнему велось у нас общинно-родовым способом, обеспечивающим каждый третий голодный год, и хлебный экспорт был возможен только благодаря ничтожной себестоимости труда и безбрежным посевным площадям, которые не могла себе позволить скученная Европа, тем не менее собиравшая на своих супесях впятеро больший урожай, нежели мы на своих сказочных черноземах. Самолеты у нас были французскими, бронетехника английская, трамваи бельгийские, но зато половина Москвы играла на бирже и торговала по мелочам. И это не при большевиках, а при последнем русском царе, в центре Первопрестольной, у Никитских ворот, в пространственной и никогда не просыхающей луже, пьяным делом утонул большой полицейский чин.

Одним словом, похоже, что русская история прискорбно инвариантна в своем развитии от Гостомысла до наших дней, взять хотя бы такие примеры прошлого, которые больно перекликаются с настоящим: и во времена Герберштейна по Москве было «ни конному не проехать, ни пешему не пройти»; университеты, театры, журналистика, живопись, общественное мнение и регулярная медицина, как водится, появились у нас с запозданием лет в пятьсот; цвет русского общества два столетия разговаривал по-французски; межпланетные корабли от Кибальчича до Королева выдумывались в темницах; отечественная психиатрия отличилась задолго до очередного выдающегося нашего изобретения, вялотекущей шизофрении, еще при императоре Николае Павловиче, который высочайше объявил Чаадаева сумасшедшим и взял с него подписку ничего больше не сочинять. И где это видано — дело было весной семнадцатого года, — чтобы деревенские детишки, которых так нежно воспевал наш поэт Некрасов, разорили могилу Фета и таскались по селу с его офицерской саблей, которую затем их отцы пропили в кабаке.

Таким образом, ни в стародавней нашей истории, ни в новейшей не наблюдается признаков особенного величия, если не брать в расчет, что Россия совершила беспримерную попытку хирургического вмешательства в естественный ход вещей, когда по осени семнадцатого года поторопилась ввалиться из грязи в князи, на каковую попытку не отважилась бы ни одна хладнокровная нация, чего ей только ни посули. Но тогда, может быть, народ наш — народ великий и что-то такое особенное у него написано на судьбе… Русский народ, точно, симпатичный: скромный, думающий, душевный, задорный, но — к отечеству своему он относится до того платонически, что нет такой дыры на земном шаре, где бы не проживали классические изгои: цыган, еврей, румын и, конечно, русский; на державные законы у нас плюют абсолютно все, даже сами законодатели, даже они первые и плюют; в какой еще стране, кроме нашей, невозможно обустроить трамвайную остановку, потому что пьяные обормоты аккуратно бьют в павильончиках стекла и выкорчевывают из асфальта металлические столбы; по деревням, как при Федоре Иоанновиче, топят печи, таскают воду на коромыслах, чуть ли не палкой-копалкой обрабатывают огороды, только с коллективизации знают культуру отхожих мест, пьют горькую до потери ориентации во времени и пространстве и, чуть что не так, хватаются за ножи; не в родных ли пределах политики и уголовники — примерно одно и то же, матери свободно оставляют младенцев в родильных домах, а первостатейные артисты, по которым сходит с ума народ, всегда готовы поменять Россию на Дагомею, если пообещать им порядочный пансион; жуликов у нас столько, что вот как при последнем царе Московская городская дума не отважилась начать строительство метрополитена исходя из того, что все равно разворуют средства, так и сейчас трудноисполнимо всякое дельное начинание, поскольку к нему немедленно присосется большая популяция прохиндеев; располагая богатейшими запасами природных ресурсов, мы умудряемся нищенствовать на удивление всей планете (кстати сказать, нищенство в России — народный промысел, что-то вроде культуры дымковской игрушки или подносов жостовского письма). А наши пословицы… — ведь это же чистый срам: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся», «Бедность не порок», «Баба с возу, кобыле легче». Так что весьма трудно определить, какие такие особенные письмена у нас написаны на судьбе, единственно настораживает, по-хорошему настораживает, тот грациозный факт, что мы никак не можем примириться с русскими безобразиями, точно вчера переехали в свои Спас-Клепики из Парижа.

Разумеется, у нас разные есть пословицы, и среди них даже совершенно христианского направления, разные также у нас и люди, и среди них водится немало подвижников, тружеников, бессребреников, чистых душ, да только зачем убеждать доверчивого простолюдина — не по крови, конечно, а в силу неблагоприятно сложившихся обстоятельств, — будто беспорядочную и бедную жизнь устроили инородцы, которых, правда, ничтожно мало, однако это такая умственная команда, что на одного инородца нужно считать четыре улицы русаков.

Если легкомысленно отвергнуть ту патриотическую гипотезу, что подлыми пословицами, прогулами на производстве, доисторической урожайностью… ну и так далее у нас заведуют, в частности, окопавшиеся сионисты, то все равно роковой вопрос: отчего так неприглядна наша Россия и отчего так неустроена наша жизнь? — Пребудет без прямого, исчерпывающего ответа, поскольку в наличии имеется слишком много ответов косвенных и случайных. Самый неожиданный из таковых принадлежит Василию Шукшину: он утверждал, что просто русского народа осталось всего четыреста человек. Возможно, Шукшин и прав; коли сойтись на том, что настоящий, природный русак есть человек трудоспособный, изобретательный, совестливый, добродушный и к тому же невредный идеалист, а на этих-то праведников у нас испокон веков и идет охота, то нисколько не удивительно, что за полтора тысячелетия мы так и не сумели наладить гармоничное бытие. Да еще за полтора тысячелетия мы так и не удосужились создать систему национального воспитания, ориентированную на классические качества русского человека, каковая существует у всех культурных народов, и поэтому в наших семьях совместно растут, по сути дела, дети разных национальностей — от тихих бедуинов до бандитов с большой дороги. То ли дело какие-нибудь голландцы: в нравственном смысле все на одно лицо, все прилежно зашибают деньгу, думают исключительно о насущном, и если заведется у них невзначай, в русском значении слова, интеллигент, то это будет уже курьез, на который нужно ходить, как на заезжую знаменитость. Голландцы при таком редком единодушии, поди, и коммунизм бы построили, возьми их в оборот не слишком людоедствующие марксисты, потому что в коммунистической идее не так уж много действительно фантастического и она предполагает прежде всего дисциплинированного трудягу, а у нас и социализм выдался ассирийский, и, глядишь, рыночная формация сложится по какому-нибудь дикому образцу.

Казалось бы, при таких наших жалостных показателях, да еще в несуразное наше время, бог с ней, с великой Россией, тем паче ни к чему нам великие потрясения, нам бы хоть жизнь сносную учредить, чтобы на каждого работника приходилось чуть больше известного минимума калорий и чуть меньше одного вора. Так нет: ураган-патриоты всех образовательных уровней, полагающие, что величие государства заключается в размахе его территории и той степени страха, который оно внушает своим соседям, денно и нощно радеют ввергнуть Россию в кровавую мясорубку, чтобы только по-прежнему за ними оставалась шестая часть земной тверди и чтобы нас трепетали прочие пять шестых. Между тем великая страна — это такая страна, где не пугаются неожиданного звонка в дверь, где можно вызвать по телефону такси, заработать честным трудом на благоустроенное жилье, купить в ближайшем магазине ореховое масло и быть уверенну, что четверг не переименуют в День воздержания от еды. Вообще наш ураган-патриот — во многих отношениях существо темное и больное. Прежде всего он и не подозревает, что быть патриотом и любить свою родину — совсем не одно и то же. Ведь «патриот» и слово-то непатриотическое, чужое, и понятие убогое, слободское, которым обычно оперировали фельдфебели, прислуга, личные дворяне, выбившиеся «из народа», городовые, белошвейки и захолустные помещики, едва умеющие читать. Затем, вся теоретическая подоплека такого патриотизма сводится к пословице: «Что для русского здорово, то немцу — смерть». В-третьих, замечено, что эта публика любит отечество именно что «странною любовью», в которой сильнее всего звучит неудовлетворенное самолюбие, отдающее в ненависть и ревность, поставленное на боевой взвод, как в любви Карандышева к Ларисе. Наконец, патриот — человек нарочито узкий, не желающий знать ничего такого, что не вписывается в модель; например, он обижен на нынешнее, якобы демократическое правительство за то, что оно грабит простой народ и норовит по кускам распродать Россию, а того не желает знать, что большевизм просуществовал семьдесят лет исключительно за счет бесплатного труда миллионов граждан и торговли русским лесом, нефтью, алмазами, антиквариатом и прочими богатствами нации, доставшимися нам от Бога, что именно большевики напугали наших кровных да сводных братьев «вплоть до отделения и образования самостоятельных государств», что экономический бум начала XX века был обеспечен тем, что один Белый царь уступил Аляску американцам, а другой Белый царь губерниями распродавал Россию западноевропейским концессионерам и по уши влез в долги. Да где же он патриот, этот самый ураган-патриот, если альфа и омега его программы состоит в реставрации того государственного устройства, которое со времен Иоанна Грозного не претерпело сколько-нибудь значительных изменений и всегда держалось на презрении к русскому мужику…

Хотя бы то насторожило этого бедолагу против забубенных убеждений, что среди его личных врагов — Карамзин, поскольку он назвал главным нашим народным занятием воровство, великий Пушкин, который написал: «Черт меня догадал родиться в России с душою и талантом», Лермонтов, ибо из-под его пера вышел стих: «Прощай, немытая Россия, / Страна рабов, страна господ», Лев Толстой, смешавший с грязью русский пролетариат, Куприн, оболгавший русское офицерство, Белинский, Герцен, оба Успенских, Некрасов, Чехов, Бунин и даже Илья Ефимович Репин, который, по преданию, отписал комиссарам в ответ на их призыв вернуться из эмиграции: «Отстаньте, босяки, а то я вас нарисую». Впрочем, в патриотах у нас ходили император Николай I, принципиально говоривший по-французски с охтинским акцентом, братья Аксаковы со товарищи, пугавшие публику старорусскими армяками, так что их даже принимали за иностранцев, Тютчев, после того как он объявил, что «в Россию можно только верить», и тем самым нанес ей утонченное оскорбление, император Николай II, который до конца своих дней не ведал разницы между «Союзом русского народа» и русским народом как таковым, Федор Михайлович Достоевский, от души не любивший Западную Европу на том, главным образом, основании, что за границей он себя чувствовал неузнанным богом среди торжествующего мещанства, а дома — щелкопером, которого может изничтожить каждый городовой. Да только Тютчев с Достоевским возвеличивали Россию слепо и ни за что, поскольку они ее любили, как мать родную, и мыслили на манер деревенских девушек, которые говорили в те поры вместо «любить» — «жалеть», а нынешний патриот преимущественно сердится, выискивает козни и тщится присоединить Галапагосские острова.

В том-то все и дело, что наш преподобный славянофил и его буйные восприемники вышли из разницы между желаемым и действительным, ибо они вожделели сытое, благополучное, могучее государство, раскинувшееся от Царьграда до Сахалина, а в наличии имелась нищая рабовладельческая империя, о которой только та слава и шла по миру, что туда из-за границы ноты не пропускают, ибо они желали, чтобы центральной русской фигурой был богобоязненный труженик и не вор, а кругом свирепствовали вольнодумствующие прохвосты, — тут уж поневоле сочинишь свою «особенную стать», филиппику Петру I, каковой вероломно внедрил в русскую жизнь науки, промышленность и искусства, самобытный путь исторического развития и крестьянина-общинника как носителя коммунистического начала; Гоголь, уж на что был гений и здраво смотрел на вещи, а и то, уморившись описывать отечественные несуразности, выдумал, сидючи в Риме, свою знаменитую «птицу-тройку», которой сторонятся от греха подальше прочие народы и государства. В том-то все и дело, что нынешний патриот вышел из комплекса национальной неполноценности, ибо он справедливо чает в родном народе могущество Ильи Муромца, а заедет ненароком в какой-нибудь глубоко российский районный центр, насмотрится на облупленную церквушку, покосившийся магазин, где торгуют книжками, селедками и керосином, на окончательно допившихся мужиков, одетых как попрошайки, на старух, матерящихся почем зря, на безбрежную лужу напротив райисполкома, в которой плещутся поросята, и, конечно, в нем сразу взыграет патриотизм. Другое дело, что народы благоустроенные, чинные, созидательные знать не знают про таковой, другое дело, что разница между желаемым и действительным в одних возбуждает жажду полезной деятельности, а в других — маниакальный психоз на почве… ну, на нашей, российской почве, если выразиться, подделавшись под Шекспира, которую иной раз засеешь рожью, а проклюнется потом банальная лебеда. Однако маниакальный психоз — это уже слишком, потому что дело небезнадежное, например, можно вдругорядь позвать варягов, хотя бы работящих, опрятных финнов, ту самую чухну белоглазую, над которой так любило потешаться наше простонародье, несмотря на то что и в сравнительно отдаленные времена путешественники с закрытыми глазами определяли границу между Финляндией и Россией: если вдруг прекратилась пляска зубовная и тебя перестало бросать из стороны в сторону, то значит — прощай, Россия.

Между тем наш народ, вообще чуждый позе и бурному проявлению своих чувств, любит родину неназойливо и органически, как природу, и психически нормальному русаку незачем, даже странно как-то распространяться при каждом удобном случае о сердечной привязанности к России, тем более строить из этой привязанности политическую платформу, тем более делать из нее источник существования, тем более навязывать тоже русским, но по-другому, форменную войну. Нормальный русак принимает отчизну всякой, какой бы она ни была, хоть рабовладельческой, хоть демократической, хоть какой, главное, чтоб была, — в отличие от патриота, которому нипочем вырезать часть мирного населения, только бы восторжествовал облюбованный образец, будь то хоть диктатура пролетариата, хоть та же одна шестая, как будто человек не может достигнуть счастья в маленькой Португалии или в эпоху великих географических откровений. Такая позиция тем более непонятна, что любовь к отечеству есть чувство вовсе не головное, а нечто, приближающееся к обонянию или к способности птиц ориентироваться в пространстве, если оно вообще чувство, а не инстинкт. (В связи с этим предположением, кстати, приходит такая мысль: наш эмигрант по собственному желанию — в высшей степени подозрительная фигура, ибо истинно русскому человеку и жить в России невмоготу, и одновременно он не может существовать помимо этого питательного бульона, то есть без русских прекрасных лиц, малиновой нашей речи, чарующих разговоров на темы отвлеченные, неземные, без этого московского электричества, которое витает в воздухе и подбивает на причудливо-возвышенные поступки, без пьяненького какого-нибудь мужичка, с каковым мужичком можно ни с того ни с сего даже и побрататься; но попробуй поинтересуйся у него: «Ты, мужик, за кого, за патриотов или за Белый дом?» — Он на тебя посмотрит, как на иностранца, и с испугу попросит рубль.)

Итак, патриотизм — это от бедности, да еще от обиды на нашу геополитическую судьбу. Оно бы и ничего, что агрессивное чувство родины имеет такую жалкую подоплеку, не всем же быть зажиточными, цивилизованными, деловыми, кому-то остается только безответная любовь к несчастной своей земле, а по-настоящему худо то, что патриотизм — обман зрения, «опиум для народа». Одурманенные им, мы плохо соображаем, в чем корень зла, где выход из нашего тупикового положения, и, главное, настойчиво заблуждаемся на свой счет: мы полагаем, будто русский человек есть невинная жертва исторического процесса, а между тем похоже как раз на то, что не так страшная история государства Российского обусловила каверзный наш характер, как каверзный наш характер предопределил историческую судьбу. Во всяком случае, общественное нестроение началось у нас задолго до принятия христианства, во всяком случае, это большими ипохондриками надо быть, чтобы столетиями мириться с бесконечными и разнообразными унижениями, питаться бог знает чем, канонизировать людоедов, чтобы жить в городах, похожих на заброшенные некрополи, и препровождать своих покойников в некрополи, похожие на помойки. Нет, местами мы, точно, народ великий, потому что весь цивилизованный мир пользуется нашими изобретениями, слушает нашу музыку и читает нашу литературу, но все-таки, главным образом, потому что мы до нервного истощения любим родину, а она нас терпеть не может. Понятно, отчего французы свою Францию обожают, — оттого что в активе у нее благословенный климат, твердые цены, грамотные правительства и прекрасные города; но мы-то чего страдаем по неприютной нашей полупустыне, занесенной колючим снегом, где чернеют редкие деревеньки, дымят богопротивные поселения при заводах, вышки торчат там и сям, на которых дежурят сонные автоматчики, мрачное население сплошь разобралось по очередям за спичками да за водкой на купоросе, где все, как будто нарочно, устроено вопреки человеку, — вот этого не понять.

Собственно, в том и заключается все открытие, что Россия — злая страна, не приспособленная для человеческого житья, как мертвая Антарктида.

А мы, русские, — народ грешный. Мы в старину конокрадов до смерти забивали, стойко терпели иродов во главе родимого государства, но едва к власти приходили сколько-нибудь гуманистически настроенные правительства, сразу ударялись в кровавые мятежи, тысяча лет христианства у нас немедленно пошла прахом, как только работному человеку позволили грабить да убивать, руки у русака приделаны кое-как, и он всегда предпочитал созиданию рафинированное нытье либо патриотическую платформу, о которой драматург Островский писал: «На словах ты, брат, патриот, а на деле фрукты воруешь», — короче говоря, поделом Господь наложил на нас эту страшную епитимью.

Разумеется, ничего у нас нет дороже нашей России и никого нет роднее русского человека, потому что мы говорим: «Не по хорошу мил, а по милу хорош», на чем патриотам и культурному меньшинству, собственно, и следует помириться. Тем более что, по общему мнению, дело, вправду, небезнадежно: вот завяжем с пьянкой в будущий понедельник, засучим рукава и возьмемся строить пристойное государство; а нет — и это ничего: как жизнь прекрасна только потому, что она — жизнь, так и Россия драгоценна только потому, что она — Россия.

Что это было

То-то хорошо нашим западным соседям по континенту, выросшим и воспитавшимся в землях, где столетиями нарабатывались определенные правила поведения, где точно знают, что хорошо, а что плохо, двести с лишним лет не подвергалась ревизии заповедь «Не укради» и жизнь течет в соответствии с законами диалектики, по крайней мере, кровь не льется по пустякам. А каково нам, бедолагам, перебиваться с петельки на пуговку, если нас взлелеяли не столько отец с матерью, сколько участковый инспектор и комсомол, если мы выросли на трех составных частях марксизма и частушке:

  • Мы на горе всем буржуям
  • Мировой пожар раздуем,

если в детстве мы клялись «…жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая партия», в отрочестве выискивали по задворкам американских шпионов, юношами клеймили «врачей-отравителей», а в зрелые уже годы, несмотря на очевидные преткновения, чаяли «светлого завтра» и безусловно верили в то, что пролетарий — высшее и во всех отношениях безупречное существо… Нам-то, спрашивается, каково, сладко отравленным, точно затяжкой плана, идеей о равенстве и братстве всех людей, объединенных социалистическим способом производства, особенно теперь, когда повергают привычных идолов и «жезлами уязвляют», а идолы новые не вполне отвечают нашим понятиям о добре?.. Впрочем, мы, русские, — люди веры и способны освоить любую умозрительную идею до того даже градуса, при котором она превращается в вещество, так что для нас не штука — частная собственность, рыночная экономика, конституционный суд или вот еще та озорная мысль, что свобода слова не обязательно работает на врага. И тем не менее нам любопытно знать: чего ради мы страдали и труждались эти загадочные семьдесят с лишним лет? Нам до истерики хочется найти ответ на вопрос — а что, собственно, это было?

А вот что, предположительно, это было…

Русские радикальные демократы, которые, как известно, «рождены, чтоб сказку сделать былью», в начале XX столетия задумали сделать былью такую сказку: поскольку у каждого человека две руки, две ноги и одна голова, то, стало быть, все равны, — и на этом основании принялись созидать такое общественное устройство, при каком инженерам и золотарям, гениям и злодеям причиталась одинаковая пайка хлеба. Хотя (и это тоже известно) идея всеобщего равенства гораздо старее немецкого коммунизма и русского большевизма; еще в самом начале I-го тысячелетия ойкумена наполнилась проповедниками, твердившими в один голос, как в восемьдесят шестом году у нас по очередям твердили о чернобыльском происшествии, будто на землю сошел Сын Божий и сообщил, что лучше быть бедным и больным, нежели богатым и здоровым, что, тем не менее, все люди «от царя до псаря» равны перед Создателем, вернее, равнообеспечены воздаянием за праведность и грехи, что нации отменяются, поскольку у Бога «несть ни эллина, ни иудея», а только народ Христов, что обездоленному люду нечего терять, кроме своих цепей, приобретут же они, если последуют за Спасителем, беспредельное Царствие Небесное, то есть гораздо больше, чем весь мир, и что кто не работает — тот не ест. Как ни чудно, даже оглушающе чудно, было новое учение для древнего, весьма рационального человека, как ни смеялись над ним римские патриции и наш Святослав Игоревич, впоследствии христианство овладело миллионами бедных, больных, богатых, здоровых и сделалось, действительно, той материальной силой, которая была способна подвигнуть мир на самые грациозные перемены. И это нимало не удивительно, что величайшая в истории человечества духовная революция совершалась ненасильственно и бескровно, и при этом дав ощутительный результат, не в пример многим политическим революциям, которые от чего уходили, к тому и приходили, даром обрекая народы на нестроение и резню. Тем-то, может быть, христианство и привадило миллионы, что не подразумевало никакого противоборства, что достаточно было ничего не предпринимать сверх обыкновенных действий, связанных с добычей хлеба насущного, которые, впрочем, тоже можно было не предпринимать, как бытие обретало громадный смысл и автоматически решалась проблема жизни и смерти — самая значительная и гнетущая из проблем. В том-то и заключалось обаяние христианства, что оно предстало перед людьми как всеобъемлющее учение о спасении, выручающее в любом, предельно тяжелом случае, ибо, с одной стороны, сказано «кесарю — кесарево», а с другой, — «не укради» и «не убий»; с одной стороны, — «не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить», а с другой, — «не трудящийся да не яст»; с одной стороны, — «блаженны кроткие», а с другой, — «вера без дел мертва»; и тут налицо отнюдь не синодик противоречий, а высшая универсальность, исходящая из того, что «кто любит попа, а кто попову дочку», что и человек еще слишком слаб, и под стать ему очень несовершенны формы человеческого общежития, которые диктуют свои законы. Наконец, христианство решительно вывело вопрос о равенстве за скобки общественно-экономических отношений, вследствие каковых достижимо только фальшивое либо примитивное равенство (на самом деле, ну станет государство платить золотарю Иванову как инженеру Сидорову — ну и что?). Именно поэтому учение Иисуса Христа в высшей степени продуктивно, ибо оно отвращает человечество от бессмысленного насилия, утверждая, что спасение в нем самом.

Не то коммунизм, который придумали Маркс и Энгельс, нацелившиеся на гражданскую войну в мировом масштабе ради учреждения такого общественного устройства, какое активно споспешествовало бы превращению человека прямоходящего в некое высшее существо. Спору нет: история человечества, в частности, представляет собой движение от общественных форм сравнительно примитивных к формам сравнительно совершенным, но при этом трудно сказать наверное, счастливее ли нынешний обитатель Черемушек жителя древних Фив. Отсюда такой вопрос: а стоит ли ломать капиталистическую систему чересчур дорогой ценой в расчете на гипотетический эффект от упразднения частной собственности, в расчете на туманное равенство и братство, которые могут послужить залогом всеобщего благоденствия, а могут не послужить? Практика последних десятилетий прямо ответила на этот вопрос: не стоит, уже потому не стоит, что, оказывается, общественная собственность на средства производства вступает в коренное противоречие со слабостями несовершенного человека, что рыночное хозяйство само собой приобретает социальную ориентацию и способно привести общество ко всеобщему благоденствию, помимо противостояния и резни, как это на поверку и случилось.

Вообще с чего Маркс и Энгельс взяли, будто человечеству впредь суждено развиваться через коллективные преступления, — это не совсем ясно, поскольку из всех известных нам кардинальных общественно-экономических перемен только переход от феодализма к капитализму сопровождался гражданской бойней, и похоже как раз на то, что этот скачок представляет собой скорее патологию, а не норму, во всяком случае, могущественная Германия взрастила капитализм задолго до свержения династии Гогенцоллернов, а маленькая Финляндия без особых приключений построила именно что реальный социализм. То есть жизнь гораздо богаче и изощренней любой теории, о чем еще Гете поведал в своих стихах, и, сдается, немецкий коммунизм оказался слишком прямолинейным, отчасти даже и примитивным в приложении к человеку (который, как известно, «широк, слишком широк»), чтобы претендовать на всеобъемлющее значение: базис, надстройка, время от времени вступающие в конфликт, «насилие — повивальная бабка истории», в итоге бесклассовое нечто — вот, по сути дела, и весь марксизм. А куда мы денем преподобного Иванова, который способен украсть завод, даром что он бытует в условиях самого передового общественного устройства, куда мы денем Петрова, которому ничего не стоит вогнать в жестокий голод несколько областей, только бы торжествовало плановое хозяйство, куда мы денем нашего Сидорова, который во имя гуманистических идеалов готов поставить к стенке тысячу человек, включая детей, профессоров, мыслителей, прохожих и собственного дядю по женской линии… Впрочем, в своей положительной части марксизм не только не зло, но скорее всего прямое указание на нашу отдаленную перспективу, поскольку, кажется, дело и вправду идет к тому, что характер присвоения помаленьку сообразуется с общественным характером производства, а в том вред и беда марксизма, что он опрометчиво разбудил печально известный призрак и пустил его бродяжничать по Европе, подбивая на неправедные деяния шалопая, мерзавца и банального дурака. Заместо этого Марксу следовало бы пространную элегию сочинить, подкрепив ее экономическими выкладками и специально оговорив космическую удаленность конечной цели, тогда бы человечество избежало ненужных жертв, и Россия не оказалась бы у разбитого корыта, в то время как серьезные, не столь впечатлительные народы во всех отношениях ушли далеко вперед, и многие миллионы наших соотечественников не сатанели бы оттого, что на заведомо проигрышную лошадку был поставлен последний грош.

Да вот говорят — русский человек задним умом крепок, и это только теперь нам понятна вся бессмысленность большевистского опыта над Россией, после того как партия Ленина–Сталина потерпела фиаско по всем статьям, а в начале XX-го столетия немецкий коммунизм и впрямь мог показаться единственно годным инструментом для хирургического разрешения неразрешимых противоречий, и, в общем, легко понять основателя первого пролетарского государства, считавшего, что «учение Маркса всесильно, потому что оно верно», с той же непоколебимостью, с какой чеховский помещик Семи-Булатов стоял на том, что «этого не может быть, потому что этого не может быть никогда», защищая солнце от темных пятен. И русского человека, покусившегося на естественный ход вещей, тоже понять легко, поскольку никогда не имевший собственности он был падок на гуманистические теории и грабеж из высших соображений, поскольку доходы дельцов в России были самыми высокими, а рабочего человека — самыми низкими в белом мире, и ютился-то он по лачужкам да подвалам, и периодично звал его к топору блажной русский интеллигент; ну как тут было не подписаться на диктатуру пролетариата, о которой твердили большевики, обещавшие в двадцать четыре часа распатронить чистую публику до социально-экономического положения босяка… В том-то и все дело, что в России очень трудно не быть коммунистом, вот почему лабораторное сочинение, подразумевавшее идеальные условия и уникально чистое вещество, не существующие в природе, нашло странное воплощение на нашей российской почве, да и нигде, кроме нее, учение Маркса не привилось бы и не дало свои диковинные плоды, хотя бы по той причине, что в Европе расчет идет впереди сантиментов, а у нас стоит только крикнуть: «Держите вора!», как Ростов поднимается на Владимир, а Суздаль на Кострому. Вот почему марксизм, по крайней мере, в качестве кабинетной теории и факультативного предмета до сих пор представляет для России живой, непростывающий интерес, но если бы Маркс мог знать, где, кто и каким образом попытается осуществить его умозрительную идею, он бы на свой марксизм наложил табу. Ох, недаром родоначальники исторического материализма недолюбливали Россию, точно они чувствовали, что в этой стране поневоле вывернут их учение наизнанку и получат во всех отношениях удручающий результат.

Это сущее несчастье, что родиной практического коммунизма стала наша святая Русь, ни в чем не знающая удержу и живущая по принципу «или грудь в крестах, или голова в кустах», хладнокровно относящаяся к закону, не имеющая за плечами вековой культурной традиции и простых навыков политической жизни, склонная абсолютизировать свои достоинства и грехи; тем более что константное рабское состояние роковым образом сказалось на свычаях и обычаях русского человека, и последний конторский писарь у нас чувствует себя китайским мандарином по отношению к сторожам, но ничтожным червяком по отношению к председателю поссовета, боготворит диктаторов, уважает только грубую силу и трактует как свою собственность так называемое общественное добро. То есть не трудно было предугадать, что немецкий коммунизм в реакции с русским национальным характером даст какой-то бедовый, неожиданный результат, а впрочем, большевистская Октябрьская революция свершилась во многом вопреки учению Карла Маркса, ибо у того принципиальнейшим условием перехода от капитализма к социализму было накопление таких производственных мощностей, вообще национального богатства, какое вступало бы в противоречие с архаичными общественными отношениями, а поскольку Россия представляла собой сравнительно бедную, слаборазвитую страну, в которой только-только поднимал голову капитал и конституционная монархия ни в коей мере ему не была помехой, то, сдается, в Октябрьской революции марксизма оказалось не больше, чем в движении Жанны д’Арк или восстании Спартака. Именно поэтому Владимир Ульянов-Ленин двадцать лет перелицовывал немецкий коммунизм на чисто московский лад, подгоняя его под реалии времени и пространства, но даже если бы наши большевики вооружились теорией относительности, победа в октябре семнадцатого года была им гарантирована так и так, потому что российская почва с избытком была удобрена под любой революционный посев хотя бы через застарелую ненависть народную к деспотическому государству, неевропейский уровень жизни и бессмысленную империалистическую войну. Собственно большевики, а не иная партия коммунистической ориентации, взяли власть только по той причине, что у них имелась отличная организация профессиональных фанатиков, готовых на все ради утверждения своей веры и опиравшихся на самую что ни на есть оторву города и деревни, а также еще и по той причине, что родителем и водителем большевизма был Владимир Ульянов-Ленин, человек огромного тактического таланта и слишком широкой совести, неугомонный практик-идеалист, не гнушавшийся ничем на пути к той искрометной цели, которую нельзя не признать истинно благородной и которой он был предан с младых ногтей. А так к власти в России могли прийти и анархо-синдикалисты, если бы они признавали организационные формы, и Петр Кропоткин держал бы их начеку; или меньшевики, если бы Плеханов не был чистым теоретиком, а Мартов — слишком интеллигентен; или социалисты-революционеры, которых поддерживало народное большинство, если бы они не запятнали себя террором, если бы не мрачный оборотень Азеф и Борис Савинков — профессиональный убийца с литературными наклонностями, бандит Гоц и смертельно больной Гершуни.

Вообще на Руси много, слишком много зависит от человека; в Германии, поди, бытие и впрямь определяет сознание, а у нас сознание — бытие, там у них и роль личности в истории ограничена осознанной необходимостью, а у нас эта личность — бог, и стоит ей пожелать, чтобы кавказцы жили в степях, а степняки-калмыки на Крайнем Севере, как начинается второе переселение народов в скрупулезном соответствии с этой блажью, и деспотия у нас может быть благотворной, что доказал опыт Петра Великого, а парламентская республика — людоедская, что доказал опыт последних лет, и все потому, что течение государственности российской, в пику историческому материализму, находится в чересчур тесной связи с отдельно взятой предстательной железой. Оттого-то, то есть оттого, что такая физио-историческая зависимость представляется слишком фундаментальной, следовало бы присмотреться к личности среднеарифметического, что ли, большевика, в каковой, предположительно, и кроется корень зла.

В общем наши деятельные марксисты, в отличие от марксистов-созерцателей, к которым нет никаких претензий, были слеплены из того же теста, что и прочие фанатики страдания и борьбы, к какой бы конфессии они ни принадлежали, будь то иконоборчество или «laisser-passer». Все они вышли из психически нового поколения людей, народившегося в середине XIX века, — из религиозно настроенных безбожников, мрачных радетелей прекрасного будущего, напрочь лишенных художественной жилки, не способных углядеть в гармонии мира всеорганизующее начало и, главное, не понимающих той очевидной вещи, что бытие устроено наилучшим образом и самовольно улучшить его нельзя, можно только ухудшить, а потому объективно нацеленные на бессмысленно разрушительную работу. Прежде всего это были люди, что называется, неудельные: малообразованные, узко начитанные, мало чего умеющие и паракультурные, хотя бы они осилили всю Румянцев-скую библиотеку и знали мертвые языки. Затем это были люди по-своему несчастные, которые по разным причинам пришлись не ко двору своему обществу и эпохе, этакие печорины, но только уездного уровня и слободского замеса, в силу чего они были крепко сердиты на общество и эпоху, как то: недоучившиеся студенты, незадавшиеся адвокаты, прямые разбойники романтического разбора, непьющие фабричные из мечтателей, — то есть публика, как бы зависшая меж сословий, такие лица без определенных занятий и места жительства, которые страстно искали, куда приткнуться. Затем это были люди хотя по-своему благородные, но опасного направления, в некотором роде даже инопланетяне, поскольку глубоко порядочных людей много, однако редко кто из них готов пожертвовать жизнью, чтобы внести некоторые коррективы в закон Бойля–Мариотта, и вообще способные существовать на этой нервно-героической ноте, которая выходит за рамки гаммы; большинство людей также чают лучшей жизни, но, во-первых, они строят ее собственными руками, а во-вторых, ни за какие благополучия не возьмут на себя ответственность за лучшую жизнь для миллионов своих сограждан, потому что никто, кроме Бога, не знает, как это делается — лучшая жизнь для миллионов сограждан; и, конечно, нужно быть более чем холериком, чтобы, как религиозные люди в Троицу, верить в то, что всеобщее благополучие станет явью, если поменять форму собственности и взять курс на ликвидацию государства. Затем это были люди с ополовиненной, что ли, душой, одной половинкой радеющие о благе народном, но не знающие морали, которая, видимо, сообщается с другой половинкой, и поэтому способные на самые дерзкие преступления против человечества, с тем чтобы осчастливить выжившую часть. Наконец, это были люди, отравленные чисто жлобской ревностью к благополучию и успеху дельного меньшинства.

Разумеется, фигура воинствующего марксиста российской национальности гораздо сложнее, и даже она непостижима для нормально организованного ума, взять Владимира Ульянова, он же Николай Ленин: вундеркинд, злостный атеист, фрондер со студенческой скамьи, незадавшийся адвокат, свободный художник-деструктивист, из всех видов искусств предпочитавший вооруженное восстание и кино, дворянин во втором поколении, из каковых обыкновенно выходили жестокие крепостники, взяточники-крючкотворы и армейские капитаны, крепко пившие и жучившие солдат, отъявленный химик, который видел в людях органический элемент, способный или неспособный вступать в такую реакцию с действительностью, какая была вожделенна по Карлу Марксу, грубый прагматик и одновременно ярый идеалист, примерно воспитанный человек, тем не менее опускавшийся в журнальной полемике до трамвайного хамства, политик в последнем градусе, немедленно рвавший отношения с товарищами по борьбе, если они хоть на вершок отходили от его плана, большой любитель немецкого пива и разного рода шествий; он был от природы наделен довольно крутым характером (и ничего не имел общего с дедушкой Лениным, которого рисовали нам приспешники социалистического способа производства), необыкновенным практическим умом, свойственным ушлым родоначальникам капиталов, был несентиментален и отличался несложным вкусом, не заглянул за всю жизнь ни в одну художественную галерею, играя в шахматы, никогда не возвращал противнику ходов и цепко хватал с доски нечаянно подставленную фигуру, почему-то терпеть не мог цвет русского общества и называл его «господами интеллигентиками, сохранившими капиталистические замашки», не пьянствовал, не курил, не любил быстрой езды, не ведал чувства юмора и смеялся «заразительным марксистским смехом», по свидетельству одного английского чудака, был равнодушен к одежде, женщинам, цветам, гастрономии, деньгам, комфорту, страстно любил собирать грибы и не имел никаких причуд. Вообще люди такого типа могли впадать в некоторые интересные отклонения — например, Троцкий делал себе маникюр, а Дзержинский никогда не моргал, точно у него вовсе не было век, — однако, правилом все же следует назвать то, что психологически все они были довольно замысловаты, но одновременно и просты, как правда, но только совсем уж ерундовая правда, и той именно простотой, которая прискорбнее воровства. Тем не менее перечень качеств, свойственных Ильичу, отчего-то не складывается в портрет, почему-то образ его ускользает от воображения, то есть скорее всего он потому ускользает от воображения, что цепенящий ленинский взгляд, бесконечная самоуверенность и его грандиозные, нечеловеческие дела предполагают не коротконогого головастого крепыша, съедавшего по барану в неделю, а какую-то олимпийскую оболочку, бессмертную сущность, августейшее могущество, вообще многие сверхъестественные черты. Но если бы позарез нужно было сформулировать эту выдающуюся особу по национальному признаку, то следовало бы сказать так: Ульянов-Ленин был нерусский человек; и даже не так, а этак: он был человеком с видом на жительство.

Однако и того нельзя выпускать из виду, что власть не имела для большевиков самодовлеющего значения (эта особенность ленинского движения также загадочна, по крайней мере оригинальна), а просто они были жестокосердные альтруисты, лишь постольку стремившиеся к политическому господству, поскольку оно позволяло с бухты-барахты привить России коммунистическую идею, которой большевики были околдованы, как впервые влюбленные подростки предметом страсти, и в которую они слепо верили, как наши богомольные бабушки в Страшный суд. Конечно, такая энергия отношения предполагала особого рода психику, где-то застопорившуюся в своем развитии от младенческой до умиротворенной, недаром же говорится, что в молодости здорово быть радикалом, в зрелости — либералом, в старости — консерватором, а наши большевики и в преклонные лета были задорны, словно первокурсники, и шало-озлоблены, как измайловская шпана. Вот человек в юном возрасте отнюдь не знает сомнений в том, что он представляет собой центр мироздания и галактики вращаются строго вокруг него, так и большевики не знали сомнений в том, что они вооружены единственно верной и путеводительной теорией социально-экономического строительства (даром что такой теории просто не может быть), которая избрала их на тот предмет, чтобы взять историю под уздцы и направить ее в сторону совершенства. Да еще они так пылко исповедовали эту теорию, что можно было безошибочно предсказать: ради торжества немецкого коммунизма на несчастной российской ниве, то есть из лучших, вроде бы, побуждений, большевизм пойдет на любую кровь и, разумеется, физически уничтожит всех иноверцев, приведет общество к единому психически-умственному знаменателю и превратит страну в осажденную цитадель, хотя бы для этого потребовалось внедрить тюремный режим во все гражданские сферы жизни. Да, собственно, у большевиков и не было другого выхода: для того чтобы перетащить через две экономические формации огромную страну, по европейскому счету косневшую в правилах XVII столетия, необходимо было без колебаний устрашить ее варварскими приемами, пресечь инакомыслие, отобрать право на личность, установить беспримерно жесткие формы общественного бытия — именно добиться результата прямо противоположного тому, какой вожделели русские коммунисты, включая самих ленинцев, созерцателей, идеалистически настроенных архаровцев и просто хороших людей, воспитанных на чеховском добром слове. Да еще о русском народе наши деятельные марксисты имели самое смутное представление, потому что знали Россию книжно, жили преимущественно в эмиграции, оперировали стерильными сословными категориями и, поди, о пролетариате судили по тихому Михаилу Ивановичу Калинину, а о крестьянстве — по опыту общения с восточносибирскими кулаками; теоретик Карл Маркс в созидательной части своего учения уповал на культурного, высоко квалифицированного рабочего, выпестованного вековой школой капиталистического производства, и на сельского пролетария, кушающего на скатерти и читающего газеты, а практик Ленин-то, интересно, на кого уповал на симбирского бурлака, который в свободное время грабит богомольцев и не знает ни одной буквы на охтинского фабричного, который без просыпу пьет всю Святую неделю и имеет стойкую тенденцию к топору? (Ну разве что Ленин уповал на русского блажного идеалиста, да только вот незадача: сегодня этот идеалист тонкую статью в газету напишет и последние деньги желтобилетнице отдаст, а завтра, глядь, угробит старушку-процентщицу из самых, впрочем, отвлеченных соображений.) Так вот, принимая во внимание немарксистские свойства пролетариата и беднейшего крестьянства в России, следовало ожидать, что не только усилиями сверху, но и усилиями снизу коммунистические идеалы будут сильно запачканы бесполезной кровью и непременно выродятся в некую противоположность тому, что было начертано на знаменах. У нас ведь как: у нас низы могут и пренебречь прямо антихристовой приманкой, но способны дойти до высшей степени озлобления, если воодушевить их каким-нибудь светлым лозунгом, как то: «человек человеку друг, товарищ и брат», если ничтоже сумняшеся объявить, что через две недели после социалистической революции сами собой исчезнут безответная любовь, болезни и воровство, если, наконец, массами овладеет та практическая идея, что все очень просто и будущее мира находится в их руках, — еще 25 октября ты был ничем, спичками торговал на углу Невского и Садовой, а 26 октября стал вдруг всем и при желании можешь свободно поджечь дом биржевого дельца, который в девятьсот третьем году увел у тебя жену. В свою очередь, революционные верхи, давным-давно решившие для себя, что Парижская коммуна не сдюжила потому, что Варлен с Домбровским расстреляли отнюдь не всех, кого в первую очередь следовало расстрелять, загодя взяли курс на устранение всех немарксистских свойств, какие только найдутся в российском простонародье, даже если для этого потребуется вырезать полстраны. И, главное, чего ради? А того ради, чтобы привести многомиллионный народ, в одночасье лишенный права на обыкновенную жизнь с мелкими радостями и жареной уткой по воскресеньям (причем стараниями партии революционеров, ненавидящих обыкновенную жизнь, мелкие радости и жареную утку по воскресеньям), к такому общественному устройству, которое гарантирует обыкновенную жизнь, в частности, с мелкими радостями и жареной уткой по воскресеньям, хотя бы этой жизни аккомпанировали такие чисто большевистские несуразности, как самокритика, политчас или военизированные младенческие отряды. И на удивление они гармонировали друг с другом, революционные верхи и революционизированные низы, то есть большевики сдали народу любимую масть, пригласив его сложно пострадать на пути от империи до империи, благо он искони жаждал новообращения и тяготел к аскезе, но нимало не сжульничали при этом, потому что со дня на день ожидали смены капиталистической формации формацией социалистической и сами тоже чаяли пострадать. Оттого-то нисколько не удивительно, что наивная программа большевиков вызвала живой отклик в наивном нашем народе, не говоря уже о разложившихся тыловиках, наиболее разбойной части балтийцев, а также люмпенах города и деревни, для которых всякая смута — праздник; в сущности, ленинские рапсоды не выдумали никакой магической формулы, не прибегли ни к какому темному ведовству, а в ударные сроки зачаровали Россию тем, что постоянно взывали к самым возвышенным и наиболее низким свойствам русского человека: к вероспособности, многотерпению, к мятежности духа и духу избранничества, ксенофобии, беспричинной жестокости, мечтательности, всемирности, которую открыл еще Достоевский, завистливости и, наконец, к застарелому чувству справедливости в рассуждении дележа. Оттого-то нисколько не удивительно, что социалистическая революция в чистом виде нигде не произошла, а в России произошла.

Да вот только марксизм тут оказался более или менее ни при чем. Наша отечественная действительность настолько не вписывалась в каноны немецкого коммунизма, что большевикам пришлось подчищать марксизм, как подчищают бухгалтерские книги, скандализируя его под Россию и просто под неправильную реальность, именно присочиняя то «наиболее слабое звено в цепи империалистических государств», то «возможность построения социализма в одной стране», то «обострение классовой борьбы», и так вплоть до «рыбного дня», который большевики нам учинили по четвергам. В качестве аллегории: если представить себе оркестр, в котором плоха четвертая скрипка, никуда не годится арфистка и неисправимо фальшивит второй фагот, так что постоянно приходится под них корректировать партитуру, если представить себе вконец обозленного дирижера, который матерится почем зря и норовит своей палочкой выколоть глаза пьяному пианисту, если представить себе пожарного, который хмуро наблюдает за репетицией и вот-вот схватится за брандспойт, — то как раз и получится процедура, похожая на превращение лабораторного марксизма в русифицированное учение, каковое проходит в новейшей истории под названием «ленинизм». Поскольку в России, как в стране бедной, малоцивилизованной и во всех отношениях развивающейся, не было никаких предпосылок для превращения капиталистического количества в социалистическое качество, поскольку большевики вызвали Октябрьскую революцию, как в сказках вызывают духов или землетрясения, и поскольку Ульянов-Ленин стоял на том, что «экспроприация даст возможность гигантского развития производительных сил» и «все научатся управлять», постольку в стратегическом отношении ленинизм представляет собой отточенное учение о третьем конце палки, да еще и до такой степени положительное, что его только практика была в состоянии опровергнуть, каковая практика в наше время и показала — у палки в наличии два конца; в тактическом же отношении ленинизм представляет собой учение об организации стихийных бедствий вроде землетрясения и о ликвидации результатов этих самых стихийных бедствий, которые единственно в том следует упрекнуть, что, например, землетрясения происходят не по желанию пролетариев, а потому что совершаются глубинные тектонические процессы. Стало быть, ленинизм нацелен на борьбу против природы всею своею сутью, чем он и схватил за живое русского человека, стало быть, ленинизм покусился на естественный ход вещей, между тем из истории нам известно, что покушения этого рода безрезультатны, если не считать трагедий местного и временного порядка, ибо мир наш устроен так: хаос самосильно преобразуется в космос, как мириады беснующихся атомов выстраиваются в полезное вещество, а любая попытка поправить космос, напротив, приводит к хаосу, что предметно доказано нашим сельскохозяйственным производством, мелиораторами, плановой экономикой и бесчинствами первых секретарей. Вот, скажем, молекула воздуха устроена некоторым живительным образом, хотя состоит из всякой гадости, и с этим нельзя ничего поделать, то есть можно, конечно, но тогда пресечется жизнь, так и человеческое общество устроено некоторым живительным образом, хотя ему довлеет неравенство, эксплуатация труда капиталом, и с этим тоже нельзя ничего поделать, то есть можно, конечно, но тогда на историческую арену выступают бесчеловечные и бессмысленные режимы, нежизнеспособные или по-дурацки жизнеспособные, как сиамские близнецы. Одним словом, это отнюдь не случайность, что из расчудесного принципа братства человеческого на основе социалистического способа производства, понятого как руководство к действию, вышли сталинские лагеря, румынская бескормица, пхеньянская коммунистическая династия, политические заплывы председателя Мао, людоедские полпотовские деяния, доведшие большевистскую идею до логического конца. И потому уже не случайность, что ленинизм, из сознания превратившийся в бытие, то есть в обязательно-социалистический способ существования целой нации, подразумевает предельную централизацию власти вплоть до прямой зависимости ее характера от отдельно взятой предстательной железы, а такая зависимость, понятное дело, ничего хорошего не сулит.

Итак, большевики, как Сизиф со своим камнем, ратоборствовали с объективными законами общественного развития, собственно, с историческим материализмом, правда, уходящим корнями в небо, ибо они нацелились рукодельно насыпать собственный континент, которому, может быть, суждено образоваться самостоятельно через несколько сотен лет. Естественно, природа (и прежде всего в ипостаси человека) то и дело ставила перед ленинцами неразрешимые задачи, то есть как бы разрешимые, но только за счет позорного компромисса большевизма со здравым смыслом: едва показал себя несостоятельным коммунистический принцип распределения, как Ленин пошел на частичную реставрацию капитализма, вследствие чего численность РКП(б) сократилась на многие батальоны самоубийц; едва Сталина, строго придерживающегося того постулата, что у пролетария нет родины, прижал немецкий вооруженный пролетариат, как он сразу возродил Родину, а заодно и вспомнил про наших выдающихся полководцев, которым посвятил высокие ордена; едва его малограмотным преемникам стало ясно, что более невозможно управлять страной при помощи насилия да обмана, как им сразу пришлось смириться с унылой фрондой, непоказанными штанами и выходками отдельных вольнодумствующих наглецов; наконец, когда преемники поняли, что иссякло многотерпение народное, искусственная экономика не работает, армия не боеспособна и Запад обошел Россию по всем статьям, они отважились на коренное перестроение, того не зная по большевистской своей простоте, что в лавиноопасных районах выматериться громко — и то нельзя. При этом и Ленин, видимо, понимал, что процесс развивается не по-писаному, что Россия куда-то направляется не туда (недаром самые ответственные миссии он русским не доверял), и Сталин, видимо, понимал, что взять власть — не штука, штука — построить «тюрьму народов», в которой только и можно наладить социализм, а иначе наладить его нельзя, и преемники, видимо, понимали, что дело плохо, да только образ мыслей у этих людей был настолько религиозный, что во имя пречистой своей конфессии они способны были пойти на любое варварство, да еще и по национальному обыкновению крепко надеялись на авось. Впрочем, им, наверное, то придавало силы, что они себя чувствовали в некотором роде первопроходцами, разведчиками будущего, отважными исследователями прекрасного завтра, которым не возбраняется ради такого дела и поплутать.

Результаты этой рекогносцировки, впервые предпринятой человечеством во мглу грядущего, почти сразу должны были насторожить, ибо все-то у большевиков выходило шиворот-навыворот, здравому уму и твердой памяти вопреки: счастье у них в борьбе, самопожертвование — норма, смерть желанна, а жизнь — ничто, культура — это когда на пол не плюют, любовь — позор, глупый катехизис у них вместо литературы, а вместо песен — веселые кондаки, самое страшное преступление после отцеубийства — оппортунизм, прилагательные взяли такую силу, что если стакан подпадает под категорию «мелкобуржуазный», то это как бы и не стакан, в столице атеистов из атеистов, напрочь отрицающих самодовлеющую личность, лежит под стеклом мумия учителя всех народов, которой, как Осирису, ходят поклоняться эти самые атеисты, предательство у них превратилось в добродетель, снисходительность — в государственное преступление, правда — в кривду, а якобы общественная собственность на средства производства неожиданно родила плохонький государственный капитализм в городе и ярко выраженное крепостничество на селе.

Должны были эти результаты насторожить, да что-то не насторожили. Ладно если бы ленинцы действительно совершили что-нибудь фантастическое из того, что они нацелились совершить (хотя не они ли исхитрились выстоять семьдесят с лишним лет, не имея оснований продержаться более полугода, не они ли поворачивали реки вспять, заставили работать в принципе неработающие механизмы, запустили в космос первого человека, который на земле имел одну смену белья и кушал мясо не каждый день?), а то ведь при большевиках люди и жили скученно, и питались скудно, и одни штаны таскали по двадцать лет, и ничего-то у них не было истинно качественного, первоклассного, за исключением анекдотов. Между тем наши дедушки и бабушки, отцы-матери да и мы сами во время оно были математически уверены в том, что страна Советов — самая счастливая страна в мире, наше государственное устройство — справедливейшее государственное устройство и что советский человек — в некотором роде высшее существо. Конечно, закрадывалось в наши умы тяжкое подозрение, дескать, вроде бы сбылась вековая мечта человечества — раз и навсегда покончено с эксплуатацией труда капиталом, власть принадлежит народу, и учат нас бесплатно и лечат бесплатно, а счастья как не было, так и нет; однако в другой раз сходишь на первомайскую демонстрацию или прочитаешь в газете про какой-нибудь несуразный подвиг, и снова в душе пламенеет гордость за первое в истории рабоче-крестьянское государство, дескать, пускай мы одни штаны таскаем по двадцать лет, зато у нас богатеев нету, зато одинакую зарплату у нас получают гении и злодеи, инженеры и золотари — и как-то сразу весело сделается на душе, точно кто ей бессмертие посулил. И ведь ни в одну голову не залетела та напрягающая мысль, что вот, кажется, и революция у нас совершилась по Марксу, и учинено передовое общественное устройство, а простые англичане, которые манкировали «всепобеждающим учением», поголовно имеют автомобили, бесплатно получают в аптеках лекарства и ездят отдыхать на Канарские острова. Напротив: нам твердили, что существует только партийная наука и классовое искусство, и мы честно верили — существует; нас убеждали, что именно однопартийная система обеспечивает прогресс, хотя она и не обеспечивает ничего, кроме гражданского вырождения, и мы вторили — верно, обеспечивает, еще как; и мировая революция невозможна, а нам сказали, что она будет, и мы согласились — будет; и социалистический способ производства — неуклонно загнивающий монстр, ибо он не на прибыль работает, а на миф, но нам вдолбили в голову, что он — благо, и мы повторяли, как заведенные: точно, благо. Вот попробуй предложи западноевропейцу: «Потерпи, браток, лет так двадцать-тридцать во имя перманентной революции и замены недели на пятидневку, поскольку-де налицо трудности роста, враждебное окружение, вредитель свирепствует и прочее в этом роде», — он тебе такое ответит, что в затылке начешешься, а русский человек только повздыхает и согласится.

И ведь не сказать, чтобы мы были закоренелые дураки, по крайней мере, немцы тоже накачали себе на шею злокозненных идеалистов — Гитлера и компанию, и французы переливали на пушки реакционные памятники Жанне д’Арк, стало быть, мы без малого такие же, как и все; а малое, кажется, заключается в том, что мы несколько лучше (хотя и на курьезный манер), что человеческого в нас несколько больше, чем это необходимо для того, чтобы с полным правом аттестовать себя — homo sum. Ну где еще найдется такой народ, который веками сидит на книгах и черном хлебе, который бы «пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать», который с довольно веселой миной сносит любые лишения, часто из неподъемных, ради справедливого переустройства вселенной и не отступается от этой своей затеи, даже если ему учинить смешение языков… И вот чуть ли не лестное что-то просматривается в забубенной русской доле, ибо в своем парении наш человек высоко, может быть, чересчур высоко, поднялся над уровнем муравья, извечный удел которого — труд во имя выживания и производства себе подобных. И даже мы до такой степени воспарили над муравьем, что и в те поры, когда стало ясно: наши кремлевские чудотворцы суть люди некультурные, малограмотные, бесчестящие самоё коммунистическую идею — мы холодно презирали этих комических истуканов, но принципам коммунизма оставались верны, как лебедь своей подруге. Трудно сказать, блазнит ли тут качество человека грядущего или качество человека средневековья, ибо не исключено, что род людской развивается как бы вспять — от типа пассионарного к типу элементарному, и в этом его спасение — главное тут, очевидно, то, что все-таки ленинцам, несмотря на чудовищные усилия, не удалось сделать из русского человека совсем уж нового человека; они хотели нас видеть охмуренными фанатиками, которые страдают товарищеским отношением к женщине, белыми рабами идеи, сладострастно принимающими от отцов большевистской церкви смертную казнь за несвоевременную улыбку, а мы оставались теми же отвлеченными, что ли, особами, что и при Алексее I Тишайшем, и как при Владимире Мономахе влюблялись, детей рожали, копошились по рабочим местам, хотя и отдавали Марксу марксово, яко собаке кость. Как ни кощунственно это выглядит в рассуждении миллионов загубленных судеб и резкого увеличения удельного веса горя, на самом деле ничего страшного, экстраординарного не случилось; с исторической точки зрения, просто ехали-ехали и заехали не туда; а так и голова соображает, поскольку нам понятно, что околицей ездить — себе дороже, и руки-ноги целы, и даже есть силы вернуться на столбовую, проторенную дорогу, которой следуют все цивилизованные, то есть не такие бодрые и менее чувствительные народы. Да! Еще нужно Провидению в ножки поклониться за то, что большевизм случайно продержался только семьдесят с лишним лет, ибо его органического крушения следовало ожидать гораздо позже, к тому времени, когда иссякли бы природные запасы нефти и минералов, которыми Вседержитель наградил наше отечество, предвидя лютую его участь, на много веков вперед.

Из этого прежде всего вытекает то, что человек есть некое несокрушимое существо, и бренная история ничего, или почти ничего, не может поделать с излюбленным творением всемогущей и всемудрой Природы, что творение сие способно превзойти все козни и передряги исторического процесса; у нас храмы динамитом взрывали, священников расстреливали походя, мыслителей гноили по тюрьмам да лагерям, сызмальства учили лгать, ненавидеть и доносить, а мы все те же — веруем и крадем. Поэтому человек не может служить истории, во всяком случае, из таких попыток вечно получается ерунда, а должен он служить единственно Божественной своей сути, проще говоря, самому себе. История же есть детское недомогание, болезнь роста; если она развивается естественно, то лишь способствует укреплению организма, но если творение по глупости начинает заниматься самолечением, которое, как известно, приводит к беде, ему остается рассчитывать лишь на то, что кризис минует без трагических осложнений.

Так что же, собственно, это было? — Ребяческий бунт против Создателя, за который мы получили заслуженный нагоняй. А чего ради мы страдали эти семьдесят с лишним лет? — Дабы сполна исполнилось пророчество Петра Яковлевича Чаадаева: Россия выдумана для того, чтобы уведомить человечество, как не годится жить. В сущности, миссия эта необидная, даже почетная в своем роде, тем более что на свете есть много стран, у которых вообще нет миссий, тем более что дело-то сделано и, кажется, смело можно надеяться — горький урок не пройдет бесследно.

Кабы не та кручина, что умные люди повсеместно наперечет.

Гадание на бобах

Отчего-то человечество, особенно неблагополучная его часть, исстари стремилось хоть одним глазком заглянуть в грядущее, точно оно медом ему намазано, точно оно определенно таит в себе радостные перемены или, напротив, ужасные катаклизмы, что с точки зрения праздного любопытства совершенно одно и то же. Даром что давным-давно сказано у Екклезиаста: «во многая знания многая печали» — хлебом нашего брата не корми, а подай ему хоть приблизительные сведения о грядущем, чего ради он от седой древности эксплуатирует цыган, звездочетов, юродивых, предсказателей по призванию, вроде пифий, а также завел себе гадание на картах, на кофейной гуще и на бобах; специалисты говорят, что самое верное будет как раз гадание на бобах. И все-то человеку не терпится предугадать, — от душещипательной цифири после черточки на надгробии до движения цен на продовольственные продукты. И вот, спрашивается, зачем? Да, наверное, низачем, затем что, как сказано у Достоевского, «человек есть двуногое существо и неблагодарное», то есть вроде бы живи и радуйся, пребывая в спасительном неведении относительно очередного государственного переворота или даты своей кончины, сиречь пользуясь величайшим благом, завещанным нам от Бога… и все-таки любопытно, до нытья под ложечкой любопытно: какие еще гадости нам готовит грядущий день.

В сущности, это любопытство не так уж и трудно удовлетворить, если оттолкнуться от опыта прошлого, прибегнуть к законам неформальной логики и принять в расчет некоторые шалые отклонения от столбового исторического пути и линий судьбы, начертанных на ладонях. Даже проще: что ни предскажи, все сбудется, поскольку возможности человека значительно превышают силы воображения — недаром последовательно реализуются прогнозы ясновидящего Нострадамуса, предвосхитившего и Великую французскую революцию, и обе мировые войны, и множество иных общечеловеческих неприятностей, а впрочем, он напустил такого поэтического тумана, что в каждом катрене мерещится намек на большевистский переворот. И даже еще проще: как говорится, к бабке ходить не нужно, чтобы, например, проникнуть в будущее гг. Мюлера, Брауна и Дюпона — все помрут, если, конечно, какой-нибудь русачок с тоски не синтезирует элексир вечной молодости, который немедленно запатентуют приспешники капитала; то же самое не мудрено угадать ближайшее будущее, скажем, Бельгийского королевства — конституционная монархия плюс стопроцентный социализм, если, конечно, какому-нибудь очумелому нашему соотечественнику не вздумается омыть в Шельде солдатские сапоги.

Что до России, то, по правде говоря, провидеть ее ближайшее будущее невозможно, как ни раскидывай бобы, раз за разом вырисовываются фигуры, подозрительно смахивающие на кукиш, а все потому, что русская жизнь на неожиданности торовата, даже и чересчур, к тому же развивается она отнюдь не по законам гегелевской диалектики, но некоторым образом наоборот, и несет ее, Мать, от подпункта «вчера» до подпункта «завтра», как пьяного домой несет — зигзагами и кругами. Оттого-то нашей России одинаково блазнит экономическое возрождение и хозяйственная разруха, упрочение демократических институтов и фашистская диктатура, органическое врастание в сообщество цивилизованных государств и третья мировая война из-за широкого распространения по Москве вялотекущей шизофрении. Точно так же невозможно предсказать, что будет завтра с Ивановым, Сидоровым и Петровым, ибо хождение по тротуарам и после наступления темноты у нас довольно рисковые предприятия, качественные показатели алкоголя по сногсшибательности приближаются к цианидам, а национальный характер вообще таков, что человек может собраться в Большой театр, но в результате оказаться на похоронах, в Нижнем Новгороде, за решеткой или под кроватью чужой жены. Мюлер, Браун и Дюпон как договорятся через десять лет слегка обмыть в кафе «Ротонда» выгодное вложение, коли оно действительно окажется выгодным, так и не отступят от своего решения ни на йоту, а с нас, в сущности, чего взять, если в России даже таянье льда происходит не по Цельсию, а в силу неблагоприятно сложившихся обстоятельств.

Но отдаленное будущее нашего отечества вроде бы просматривается вполне, по крайней мере, виден его каркас: как была родимая земля велика и обильна, такой она и останется, как не было в ней порядка, так и не будет, хоть ты смертную казнь вводи за непристойные надписи на заборах. И через эту твердокаменную конституцию нам, похоже, до скончания века не перешагнуть, ну ниша у нас такая, такое вот чертово назначение — изумлять поднебесный мир, вернее, заинтересованную его часть, хитросплетением безалаберности, чувства долга, беспричинной жестокости, детского добродушия, низменных порывов, космической высоты духа, бессребреничества, жуликоватости, изысканной мысли, дурости и стоптанных каблуков. Миссия эта, конечно, неблагодарная, но у каждого свое: у голландцев тюльпаны, у американцев сокровища, а у нас чертово назначение: беспокоить мировое сообщество на тот счет, что эволюция человека не пресеклась.

Так вот, относительно далекого будущего Руси: если отталкиваться от опыта прошлого, то принципиальнейший вывод, который напрашивается у каждого мало-мальски сведущего лица, будет состоять в том, что русскому народу сильно не повезло на правителей, а правителям на народ; этот-то мезальянс, видимо, и послужил коренной причиной такого общественно-хозяйственного устройства, какое у нас в просторечьи называется бардаком. Начиная с князя Игоря Рюриковича, как известно, ограбившего древлян и за то умерщвленного в окрестностях града Искоростени, недоразумения между властями предержащими и подданными Российской державы приобрели хронические черты, и нет другой такой страны в мире, где население столь горячо и непреклонно не симпатизировало бы администрации, как в России. Это, собственно, и понятно, поскольку монархи и государственные мужи точно по обету куражились над народом, испытывая его на кручение и излом: то кровожадный параноик возьмет и поделит страну на два самостоятельных образования, да еще определит в сопредельные государи выкреста из татар; то беспокойный деспот, помешанный на судовождении, велит православным облачиться в бусурманское платье, введет налог на бороды и отдаст страну на откуп европейским христопродавцам; то великовозрастный озорник запретит носить модные шляпы под страхом ссылки в Сибирь и наложит вето на всякие сообщения с заграницей; то волоокий красавец с фельдфебельскими повадками заставит писать слово «Бог» с маленькой буквы и объявит сумасшедшим умнейшего из своих подданных; то бывший семинарист и разбойник с большой дороги под благовидным предлогом возродит рабовладельческую империю, а его преемник из подпасков вздумает Америку покорить. Со своей стороны, жители Российского государства тем досаждали властям предержащим, что уж больно непредсказуема была их реакция на кручение и излом: то безмолвствовал народ под игом изуверов и дураков, покорно снося самые дикие надругательства, то вдруг по сравнительно пустячному поводу ударялся в такой неистовый бунт, «бессмысленный и беспощадный», что половина страны лежала в руинах, точно Мамай прошел; чудно сказать, но московское восстание 1612 года, вызвавшее гражданскую войну, хозяйственную разруху и страшный мор, случилось из-за того, что царь Лжедмитрий I не спал после обеда и потому восстановил против себя ортодоксально настроенных горожан. Еще российские подданные были несносны тем, что могли трудиться не иначе как из-под палки, поскольку кривая исторического процесса вогнала изначально работящую Русь в стойкую ипохондрию, и с восьми до пяти она пеклась не об интенсификации производства, а как бы насолить соседу по этажу, что Ивановы, Сидоровы и Петровы до неузнаваемости извращали всякие трезвые начинания, постоянно ехидничали в адрес администрации и думали не столько о материальном благополучии, сколько о ходе ночных светил. Но самая загадочная наша гражданская черта, вероятно, ставившая в тупик и деятелей, и наблюдателей, была та, что своих тиранов народ не только терпел, но даже боготворил, во всяком случае, ни при Иосифе Джугашвили, ни при Анне Иоанновне, ни при Иване IV Грозном не было отмечено ни одного сколько-нибудь масштабного возмущения, а того же Лжедмитрия I, пытавшегося ввести в обиход общественные туалеты, москвичи выбросили с третьего этажа, а царю Петру Федоровичу, вздумавшему отменить политический сыск и допросы с пристрастием, проломили шандалом череп, а Павла I, давшего крепостным крестьянам значительные послабления, жестоко искоренявшего казнокрадство и создавшего огромные запасы хлеба на случай неурожая, удавили гвардейским шарфом, и Александра II, упразднившего рабовладение, уходили народовольцы, и государя Николая Александровича, горемыку, фотолюбителя и редкого чадолюбца, походя расстреляли большевики, и последнего всесоюзного самодержца Михаила Сергеевича, исполнившего вековечную народную мечту о свободе слова, печатного и непечатного, его же царедворцы упрятали под замок, — одним словом, стоило дать поблажку нашему соотечественнику, чуток поослабить вожжи или того хуже — сделать ему добро, как в нем немедленно просыпался ратоборец и пироман.

Да и поныне так ведется, в рамках еще не остывшей истории нашего государства, что и правители изгаляются над народом, и народ безобразничает, почувствовав слабину. При башибузуках со Старой площади, которые то встречный план нам устраивали, то борьбу против космополитизма, то очередную новую Конституцию, то Рыбный день, лишь отчаянные единицы явно протестовали против азиатских ухваток администрации, массы же, как водится, безмолвствовали и вредили исподтишка, например, методично растаскивая все лежащее плохо и хорошо, но стоило этим массам высочайше пожаловать право на человеческое достоинство, как тут же из теплых щелей поналезли бандиты, жулики и кликуши с идеей примата русско-большевистского начала над европейской цивилизацией или на худой конец нового персидского «похода за кушаками». Таким образом, исходя из опыта прошлого есть все основания полагать, что еще долго не пресечется семейная склока между властителями нашего государства и подданными оного государства, функционируй оно хоть в стремных условиях демократии, хоть под гнетом привычного самовластья. Следовательно, порядка ну никак не приходится ожидать в этой стране, что широка и обильна, особливо на дураков, и в отдаленном грядущем константой российской жизни по-прежнему останутся нестроение и вражда. Сдается, что именно так и будет. А может быть, и не так…

Теперь раскинем бобы, уповая на неформальную логику, которая тем отличается от формальной, что она учитывает не только количественный, как поголовье, но и качественный показатель явления, как часы. Так вот если подойти к грядущему общественно-хозяйственного развития на Земле, оперируя законами неформальной логики, то, во-первых, нужно будет отдать Марксу марксово: бытие в большинстве случаев действительно определяет сознание, а характер собственности отчасти — государственное устройство, социальные превращения вытекают из единства противоположностей, и мир ни в коем случае не замрет на капиталистическом способе производства по той простой причине, что все течет, но при этом дело, предположительно, пойдет не совсем по каноническому писанию, так как самая рассоциалистическая республика не всегда в состоянии обеспечить благосостояние и порядок, а монархическое устройство — не обязательно беззаконие, публичные казни и нищета. Отсюда вытекает неформально-логическая перспектива, надо сказать, удаленная, даже слишком: человечество хотя и черепашьим шагом, мирно либо с боем, уклончиво, даже и наобум, но последовательно движется к той высоко организованной общности тружеников и лоботрясов, которая называется коммунизмом, причем параметры этого исторического движения в гораздо большей степени зависят от интеллекта созидателей вроде великого Альберта Германовича или прилежания какого-нибудь безвестного Ивана Ивановича, нежели от хотения бузотеров вроде Льва Давыдовича или Владимира Ильича. В том-то все и дело, что наше грядущее питает объединенный труд, а не классовые противоречия, и это было ясно даже тогда, когда на одного богатея приходились многие тысячи бедняков. Тем паче это должно быть ясно в нынешнюю многообещающую эпоху, когда уже и в России не голодают, даром что против нее ополчилось все: неучи с кожаными портфелями, наш преподобный земледелец с его ленцой, убогой агротехникой и пристрастием к алкоголю, четыре времени года, метеорологические условия и суглинки. В том-то все и дело, что человечество на глазах благоустраивается, богатеет за счет перераспределения материальных благ и научно-технического прогресса, мало-помалу унимая социальную напряженность, ибо на пособие по безработице уже можно съездить проветриться на Канарские острова, и вообще человечество степенно и постепенно приближается к такому уровню общественного благосостояния, когда деятельная его часть способна обеспечить пристойное существование болящим, праздношатающимся, патологическим бездельникам и витающим в облаках. Такое социально-экономическое устройство, вероятно, и есть коммунизм, общинность, коли оно дает возможность сильным содержать слабых, как это и водится в любом клане, в любой семье, а отнюдь не механическое распределение национального дохода между трудящимися и отлынивающими, не сосредоточение средств производства под дланью деспотов и невежд. Кстати заметим, что большевизм есть глубоко отечественное течение, нахрапистое и во многом ориентированное на авось, большевизм — это коммунизм, перешитый на босяка, и правоверный марксист так же отличается от правоверного ленинца-сталинца, как фармаколог от коновала, так что большевикам по логике вещей следовало бы избрать своим лозунгом не «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», а «Лучшее средство от перхоти — гильотина». Собственно же коммунизм, в редакции реалистической и культурной, уповает на органическое превращение количества материальных благ в качество гуманистических общественных отношений, хотя бы это превращение без эксцессов не обошлось, поэтому всякий настоящий марксист есть неутомимый работник на капитал; собственно коммунизм представляет собой предвидение такого социально-экономического устройства, которое освободит человечество от забот о насущном хлебе и, таким образом, наставит его дальнейшую эволюцию на путь совершенствования разума и души, поэтому всякий настоящий марксист последовательно работает на Христа. Что же до равенства всех людей независимо от каких бы то ни было принадлежностей, на котором легкомысленно настаивали первые христиане и отцы научного коммунизма, то от него отказались даже башибузуки со Старой площади, поскольку уж слишком ясно, что до скончания дней на земле будут существовать умные и глупые, здоровые и больные, потому что бродяга мечтает о крыше над головой, а не о звании чемпиона по русским шашкам.

Это занятно, но наша Россия, может быть, прежде прочих ввалится в «коммунистическое далеко», несмотря на то что теперь она самое неблагоустроенное европейское государство, если Албании не считать, ибо для этого имеются фундаментальные предпосылки. Во-первых, среди русских водится избыточное множество идеалистов, которые отродясь не пеклись о насущном хлебе, которым другой пары ботинок и то не нужно, что в значительной мере упрощает материально-техническую задачу; во-вторых, Россия сказочно богата природными ресурсами и при разумной дезорганизации хозяйства, приобщении к делу ушлого производителя, повсеместном внедрении драконовской дисциплины и нейтрализации дурака, всяческое изобилие — вопрос пары десятилетий; в-третьих, русский человек — прирожденный коллективист, от Гостомысла коллективист, и ему сильно довлеет общественное начало. При такой-то уникальной комбинации благ и качеств, в сущности, было бы даже и мудрено, если бы Россия не вышла в пионеры исторического процесса, на чем мы, как известно, один раз уже обожглись, однако и то надо принять в расчет, что первый прорыв оказался не органическим, то есть не обеспеченным единством противоположностей, именно противоречием между избыточным богатством и архаическим способом распределения, но самовольным и искусственным, а в результате таких хулиганских родов на свет может появиться только нежизнеспособное, глубоко дебильное существо.

Итак, коммунизм, в редакции реалистической и культурной, — точно неотвратимое будущее человечества, к которому оно подойдет, по всей видимости, околицей, безболезненно и не скоро, причем не исключено, что России опять придется торить пути. Сдается, что именно так и будет. А может быть, и не так…

И все бы хорошо, кабы не шалые отклонения от столбового исторического пути и линий судьбы, начертанных на ладонях. Недаром русский народ говорит: «И рад бы в рай, да грехи не пускают», — имея в виду не столько мелкое стяжательство и супружеские измены, сколько нечто вольноопределяющееся, в высшей степени шебутное, что сидит занозой в нашем национальном характере и время от времени наставляет русака на чуждую, а в худшем случае на неправедную стезю. Допустим, у одного написано на судьбе тротуары подметать, а он сочиняет прозу, у другого — пилотировать военные вертолеты, а он государством управляет, у третьего — опровергнуть теорию относительности, а он пьет горькую и регулярно меняет жен. В итоге, разумеется, непорядок, потому что редкий человек на Руси занимается своим делом, зато почти каждый настолько универсален, что ему в равной степени по плечу и с государством управиться, и теорию относительности раздраконить, в чем, собственно, все и горе, но главное, это тайна тайн, какая муха его укусит в следующую минуту и что за благодеяние или пакость он сподобится учинить. «Тому в истории мы тьму примеров слышим»: князь Владимир Святославович, отъявленный язычник, пьяница, женолюб, вдруг ни с того ни с сего ударился в истое христианство; Степан Тимофеевич Разин, демократ и борец за социальную справедливость, ни за что ни про что девушку утопил; царь Павел I под горячую руку послал казаков воевать Индию и заодно вызвал на дуэль всех европейских монархов, которые не одобряли его внешнеполитическую доктрину; капиталист Савва Морозов, помогавший материально революционерам, жуировал в Ницце, жуировал — и вдруг застрелился из дамского пистолета.

Та же внезапная переменчивость, не всегда поддающаяся логическому анализу, характерна и для всей государственности Российской, что, конечно, неудивительно, поскольку власти предержащие и подведомственный им народ не серафимы какие бестелесные, а те же самые родимые русачки. Впрочем, наша ветреность не всегда бывает чужда логическому началу, скажем, если у правителя вдруг жена загуляла или сын из буфета ворует сахар, то жди обвальной инфляции и серии катастроф, а если подданного с недельку продержать на тюремной пайке, то он, наверное, разразится ядовитым стихотворением, обличающим практику взаимных неплатежей. Также затейливо логичны и все наши коренные перевороты: вот вроде бы суждено было русскому племени по геополитическим причинам коснеть в собирательном образе Микулы Селяниновича, который так любезен нашим славянофилам, кое-как ковырять землю, хороводы водить да с опаской поглядывать за Оку на предмет очередного нашествия крымчаков, ан нет — один-единственный энергичный мужик, зачарованный крахмальными фартуками немочек и загадочным добродушием мюнхенских пивоваров, взял и перекроил Россию по всененавистному европейскому образцу, да еще так ловко перекроил, что всего через каких-нибудь двадцать лет наше отечество из захудалой Московии превратилось в могущественную империю, которая держала в струне все окрестные государства; или вот оттого, что у нас ружья чистили кирпичом, случилось поражение в Крымской кампании, потребовавшее многих общественно-хозяйственных корректив, и по ходу дела русский народ до такой степени эмансипировался, что скакнул из рабовладельческой формации в коммунизм, хотя бы и военный, в то время как ему по-хорошему следовало миновать стадию развитого капитализма, который, по крайней мере, унял бы нашу ордынскую хромосому и отучил бы от экстенсивного способа бытия. Итак, разнообразные кривые относительно столбового исторического пути, с одной стороны, выглядят затейливо логичными, а с другой, — действительно шалыми, ибо по большей части зависят от чепухи, как то: крахмальных фартуков и толченого кирпича — поэтому предопределенное путешествие в «коммунистическое далеко», похоже, будет не из приятных, с поломками, соловьями-разбойниками, блужданиями меж трех сосен, непредусмотренными остановками, но, правда, обязательно с задушевными песнями ямщика.

Да и сама коммунистическая формация образуется совсем не в том виде, в каком она грезилась отцам-основателям, тем паче «отцам народа», а выдастся она куда будничней, прозаичней, пожалуй, даже и не без обыкновенной российской неразберихи, ибо корень всему — русак с его преподобными свычаями и обычаями, а не тоталитаризм, который еще декабрист Лунин характеризовал как «царство грабежа и благонамеренности», и не демократия, которую следует квалифицировать как государство благих намерений, но главным образом грабежа, тем более что при тоталитаризме простолюдину всегда жилось сравнительно весело и удобно, а в условиях демократической республики головоломно, беспокойно, голодно, — в общем, нехорошо. Таким образом, если исходить из того, что настоящего порядка нам до скончания века не видать, как своих ушей, то и в коммунистическую эпоху у нас постоянно будет что-нибудь да не так, например, пиво, которое пойдет в квартиры по трубам напрямую с Бадаевского завода, станут время от времени отключать с той же периодичностью, что и горячую воду; например, жены будут по-прежнему казнить своих запойных мужей, невзирая на Кодекс строителей коммунизма, ну разве что с помощью компьютерной техники, а не банального кухонного ножа; и когда по завету Ильфа на каждом углу начнут даром раздавать кондитерские изделия, на угол, положим, Тверской и Козицкого переулка вместо конфет завезут уксусную эссенцию, и это еще хорошо, если уксусную эссенцию, а не патроны для АКМ. Но зато культурное строительство человека пойдет у нас гораздо живее, шибче, чем у наших меркантильных сопланетян, — этим еще долго предстоит выдавливать из себя по капле соискателя бренных благ, — потому что вековая бедность отбила у русака вкус к материальному процветанию и настроила его на лирическую струну. Посему и впредь жить на Руси будет неспокойно, но интересно и по-своему весело, как нигде.

Что же до форм общественного устройства, которые сложатся на Руси с построением материально-технического фундамента коммунизма, то тут бабушка надвое сказала: это может быть и демократия по уездам, но если русский мужик одумается и поймет, что демократия есть равнение на посредственность, не исключена разумная диктатура, соединяющая в себе неограниченную свободу для культурного элемента и строго подневольное состояние для животного в образе человека, разгильдяя и круглого дурака. Сдается, что именно так и будет. А может быть, и не так…

Свобода как наказание

Любопытно было бы знать, что-то теперь поделывают господа сочинители «Обществоведения, учебника для выпускного класса средней школы и средних специальных учебных заведений», которые, несомненно, самым искренним образом исповедовали известные идеалы и слепо придерживались того наивного положения, что, дескать, коммунизм — это советская власть плюс электрификация всей страны. Небось, по большей части проклинают свой неуемный идеализм, в фигуральном смысле волосы на себе рвут, воображая, будто жизнь прожита впустую, что вот-де они неустанно несли в молодой народец императив социально-экономического добра, а колесо истории, гадюка такая, повернуло вспять, к первоначальному накоплению капитала, и брутальная действительность перечеркнула усилия веры в 1980 год, рубеж обетованный, когда должно было совершиться волшебное превращение «темного царства» в царство Божие на земле. Это, конечно, немудрено, что сочинители учебника по обществоведению тяжело переживают свою всемирно-историческую отставку, поскольку уж так у нас водится искони: если, например, русский человек, от младых ногтей веровавший в то, что водку гонят из опилок, под конец жизни вызнает, что ее, родимую, производят все-таки из зерна, то он обязательно ставит крест на своей горячечной биографии и в ту переходит ересь, что жизнь прожита впустую, ибо существование по российскому образцу есть, в сущности, продолжительная обедня, а русские люди — очень большой приход.

Так вот, напрасно горюют наши политически грамотные отцы. Разве государство, в котором все нацелено на благо человека и все действует во имя человека, — губительная фантазия? Разве «каждому по потребностям, от каждого по способностям» — не идеал общественного устройства? Разве землянин землянину друг, товарищ и брат — не высший нравственный ориентир? В том-то вся и штука, что верно они учили: экономический базис точно определяет политическую надстройку (хотя в российском, особом, случае иногда бывает наоборот); эксплуатация труда паразитическим капиталом, безусловно, большое зло; всяческое неравенство оскорбительно для самого имени человеческого и чревато насилием то босяков над белой костью, то белой кости над босяками; и вообще это не коммунизм — вредная затея евреев и недоучек, и не коммунисты — изверги рода человеческого, а просто общественные свычаи и обычаи все еще строятся по более или менее пещерному образцу, и наш преподобный хомо сапиенс, понятно, такой долдон, что ему нипочем испоганить любую возвышенную идею. Украдено у Достоевского: свободен, слишком свободен этот долдон, хорошо бы окоротить.

Более того, социализм как первая стадия коммунизма реально существует в некоторых тридевятых царствах, тридесятых государствах и по иронии исторической судьбы именно там, где, по науке, совершается беспощадная эксплуатация трудящихся и безоговорочно господствует капитал. Как-то все безнадежно перепуталось на земле: российские шахтеры, граждане «страны победившего социализма», бастуют того ради, чтобы не дать правительству себя голодом уморить, а немецкие почтальоны бастуют на тот предмет, чтобы при двадцати пяти градусах выше нуля по Цельсию им полагалась даровая баночка кока-колы. То есть совершенно тамошний как бы угнетенный пролетариат затюкал правительство как бы министров-капиталистов, даром что не знали в этих землях ни Великого Октября, ни «триумфального шествия советской власти», ни коллективизации, ни прочих наших общественно-политических катастроф, а тихо-мирно трудился народ по правилам капиталистического способа производства, вел себя законопослушно, пьянствовал в меру да еще преимущественно по большим праздникам и в результате до того облагородил свою страну, что там даже собаки вроде вовсе и не собаки, то есть собаки, но не совсем; ну что вытворяет российский пес, когда утром вырвется на простор? Гадит, конечно, где ни попадя, кошек гоняет и облаивает прохожих, а тамошний кобелек степенно выйдет на двор, понюхает гладиолусы — и назад. Разумеется, немец тоже способен набезобразничать, например, обхамить ветерана вермахта или разбить витрину, и дорожную полицию можно купить за очень большую взятку, и все же по какому департаменту ни хватись, герр Шмидт выходит положительней нашего товарища Иванова, потому что герр Шмидт никогда свободы не знал, потому что на протяжении многих поколений жизнь его держит в ежовых рукавицах и вынуждает действовать по Евклиду; в России дела делаются преимущественно по Лобачевскому, у которого, как известно, пересекаются параллельные прямые, а у немцев исключительно по Евклиду.

Собственно, в России жизнь строится по Лобачевскому оттого, что русский человек безмерно, даже как-то остервенело свободен в силу нервной своей природы, которую, в частности, отличают дерзость, многотерпение, уклончивость, прямота, вступающие между собой в бурную психическую реакцию, потому что, с одной стороны, он всячески подначальное существо, а с другой стороны, сам себе администрация, суд, законодатель и государь. Такой набор качеств, понятно, странен, особенно если принять в расчет, что русского человека последовательно тиранили варяги, удельные князья, монголы, крымчаки, помещики, Петр I, капитаны-исправники, предприниматели и неслыханно круто — большевики, так что по логике вещей русак должен был выйти круглым холопом, а он как раз вышел полным владыкой своей судьбы. Попади ему шлея под хвост, он половину России взбунтовать может, может объявить себя незаконнорожденным потомком китайского императора, и одну шестую часть земной суши подмять под себя может, и в принципе непобедимое войско от отчаянья разгромить, и новую ересь открыть ему ничего не стоит, и даже когда его подводят под общий знаменатель и он рискует поплатиться волей за безобидный сравнительно анекдот, то этот озорник все равно свободен до такой степени, что его анекдотов власти боятся наравне с террористами и вторжениями извне; да и как тут не бояться, если наш соотечественник способен пожертвовать личным благополучием, «чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать», если он даже спивается не с горя, а потому что комета Галлея не там прошла. Отсюда, между прочим, и бестолочь русской жизни, поскольку русак искони до бессмысленного свободен и ему узки пошлые нормы лично-социального бытия; ну таким он уродился, что всякие нормы ему узки, да еще его давили так настойчиво и жестоко, что в нем народилась качественно новая, внутренняя свобода, с которой ничего поделать уже нельзя, хоть ты к каждому приставь по сотруднику государственной безопасности, потому-то он и улицу переходит, где заблагорассудится, и реки поворачивает вспять, и бедует из политических убеждений. Следовательно, невозможно учинить в России сколько-нибудь эффективное государственное устройство без учета взрывоопасного характера российского гражданина, а так как характер этот в высшей степени самобытен, то и властные формы он предполагает по силе-возможности самобытные, отнюдь не копирующие западноевропейские образцы хотя бы потому, что на Западе употребляют чистую пищу и войны между парламентом и правительством там даже не приснятся в кошмарном сне; иначе выйдет по Сергею Довлатову, у которого один сотрудник госбезопасности прорицает: дай вам, мужики, демократические свободы, вы первым делом перережете своих тещ. Что, фигурально говоря, и произошло в результате четвертой русской революции, которая пала на блаженной памяти 1985 год, развивалась совершенно по пословице «Заставь дурака Богу молиться, он лоб себе расшибет» и привела к крушению многих положительных институций. Такой исход революционных преобразований нетрудно было предугадать, ибо происходили они в стране, населенной довольно отчаянным элементом, свободным от многих гражданских установлений (уму непостижимо: в деревенско-поселковой России срок отсидеть — это как в школе отучиться или отслужить в армии, норма жизни), свободным в рассуждении самых фантастических предприятий и собственно свободным, на свою голову, на беду. Наши великие государственные мужи, вроде Петра Алексеевича Романова или Петра Аркадьевича Столыпина, прежде всего отдавали себе отчет, с каким элементом им приходится иметь дело, и, отважившись на коренную ломку российской жизни, они премудро соединяли либеральную перспективу с тираническими приемами управления; то, что Петр Алексеевич не стеснялся сажать своих диссидентов на кол, а Петр Аркадьевич широко ввел «столыпинские галстуки» в политический обиход — это, конечно, азиатчина и преступление против Бога, но представим себе, что сталось бы со страной, объяви Петр I демократические выборы государя всея Руси; а то сталось бы со страной, что царем точно избрали бы придурковатого царевича Алексея, который спалил бы отцовский флот и сплошь застроил церквами сельскохозяйственные угодья. Во всяком случае, нынешним правителям земли Русской следует как-то угомонить радетелей общественной справедливости, которые по городам разоряют продовольственные ларьки, а по деревням выкалывают глаза фермерским буренкам, дающим баснословные, вредительские надои, то есть разумно было бы принять крутые меры против отчаянного элемента, способного свести на нет усилия десяти Бисмарков вместе взятых. А то ведь, положим, спустят наши Бисмарки закон о ценообразовании, вытекающем из баланса спроса и предложения, и по логике вещей сразу должна будет подешеветь отечественная водка, настоянная на порохе и гвоздях, но стоит звероподобному детине, находящемуся в услужении у подпольных водочных фабрикантов, пройти по ларькам возле станции «Парк культуры», распорядиться: «Давай, козел, поднимай цену, а то я тебя урою!» — и пошла вся политическая экономия псу под хвост. Тем более что в российских условиях рыночное хозяйство покуда состоит в том, чтобы украсть, продать и эмигрировать на Тайвань.

Беда в том, что нам некогда и негде было научиться цивилизованной стилистике поведения, ибо, с одной стороны, у нас в отечестве «вечный бой, покой нам только снится», а с другой стороны, наши пращуры заселили слишком глухой регион Европы, до которого с трудом доходили новинки социального политеса, и поэтому мы по сию пору пребываем в неведении относительно того, что можно, чего нельзя. Например, всему миру известно, что нельзя безнаказанно возводить поклеп на первое лицо в государстве, а у нас можно; например, всему миру известно, что можно честным трудом заработать себе на булку с маслом, а у нас нельзя; например, всему миру известно, что парламенты существуют на предмет законотворческой деятельности, а у нас господа думцы только что не разбираются, кто с кем спит. Однако в этом не так господа думцы виноваты, как мы сами и виноваты, то есть народная масса у нас в политическом отношении до того угрожающе некультурна, что способна провести к власти компанию шалопаев, которые спят и видят, как бы подбить Россию на ядерную войну за Макронезийские острова. Словом, покуда нашей стране не органичны западноевропейские политические и социально-экономические институты, пока суд да дело, нам и впрямь следовало бы поискать самобытный путь, вполне отвечающий либеральным настроениям элиты нашего общества и скромным возможностям наших масс. Этот промежуточный период от точки «Ванька-Каин» до точки «гражданин, переходящий улицу на зеленый сигнал светофора», видимо, займет не много времени в исторической перспективе, потому что наш человек вообще приемистый, как хороший автомобиль. Кроме того, почему-то не оставляет надежда, что тон начнет-таки задавать русский интеллигент, по-видимому, наилучшее из того, что дало человечество за последние триста лет, и вот когда в глазах обывателя пресловутые очки и шляпа перестанут быть признаками духовного разложения, тогда нам никакая Государственная Дума будет не страшна, никакие политические ответвления от здравого смысла, никакие гастрономические различия между обитателями Прикарпатья и Валдайской возвышенности, никакой балбес, претендующий на власть над «одной шестой».

Беда еще в том, что на Руси многое умеют, но не умеют ждать и догонять, чего ради и не любят эти два занятия пуще всего на свете, а между тем нам только и остается, что ждать да догонять, ибо психический строй современного русака — это отнюдь не психический строй человека XXI столетия, а столетия так прикидочно XVII или даже конца XVI, когда люди еще не были единообразны в своих запросах, правилах и порывах, когда мир еще не держался на принципах потребления и героически скроенные натуры гораздо чаще гибли за образ мысли, нежели «за металл», когда еще компания французских поэтов могла в течение одной ночи допиться до мысли о коллективном самоубийстве, — слава богу, под утро явился Блез Паскаль и уговорил поэтов повременить. Давно прошли эти интересные времена, и нынешний обыватель западноевропейской выпечки — фигура маловыразительная, обедненная, гадательно бытующая на уровне нашего восьмиклассника из хорошистов, но в этом ее и счастье. А русский человек почему-то задержался в своем развитии, или, если угодно, деградации, что в нашем случае одно и то же, но в этом… не то чтобы несчастье, а просто новые формы государственности российской не отвечают его натуре. Если наш среднестатистический соотечественник неравнодушен к спиртным напиткам и с ним тихая истерика делается, когда на глаза попадается добро, которое плохо лежит, если по-настоящему работать он способен только при определенной фазе луны и любит порассуждать о круговороте воды в природе, то государство обязано поставить его в такие драконовские условия, что ему некогда будет водочкой заниматься, постороннее имущество перестанет вызывать в нем повышенный интерес, работать придется не за страх, а за совесть и рассуждать захочется не только о круговороте воды в природе, но также о ценах на продукцию и сырье. А то русаку, которому и так море по колено, совсем развязали руки, дескать, вытворяй, что душе угодно, хоть жену свою с кашей ешь, хоть выходи на большую дорогу с автоматическим оружием, — и пошло: кому принадлежит Москва как благоприобретенная недвижимость — не известно, по городам денно и нощно идет пальба. Также не совсем ясно, кто сейчас трудится в сфере промышленного производства и трудится ли кто-нибудь вообще; народы, точно по команде, поднялись друг на друга с невразумительными претензиями, включая экзотические, и все никак не могут разобраться, который из них происходит от Сима, а который от Иафета; несметные силы бывших конторских служащих, занятых прежде очинкой карандашей, до того замутили воду, что уже нельзя отличить дарвиниста от националиста, националиста от агрария, агрария от почвенника, почвенника от сумасшедшего, а сумасшедшего от просто несчастного человека, которому некуда себя деть. И это еще хорошо, что огромному большинству наших соотечественников свобода начисто не нужна, что они как на досуге таращились в телевизор до 1985 года, так и таращатся по сей день. Диссидентам и то она не нужна, потому что для диссидента свобода — крах. По-настоящему свобода была нужна кое-кому из писателей, кое-кому из читателей и десятку-другому специалистов по гуманитарному департаменту, которые вкупе составили бы население небольшого жилого дома. Как это ни странно, демократических свобод вожделело еще ворье в диапазоне от любителей до сугубых профессионалов, от карманников по призванию до предпринимателей по нутру. Этой публике перемены пришлись, как теперь говорится, «в кассу», писатели же, читатели и специалисты по гуманитарному департаменту положительно просчитались, потому что свободное слово резко упало в цене и котируется теперь наравне с прогнозами хиромантов. Удивительное дело: точно они не знали, что всякое начинание на Руси чревато непредсказуемым результатом (например, Февральская демократическая революция закончилась тиранией большевиков), — недаром русский мужик говорит о своих суглинках: «Посеешь огурчик, а вырастет разводной ключ». Так вот, может быть, при таком-то коварстве российской почвы благоразумным людям следует дичиться всяческих перемен, тем более нам известно, что борьба за свободу личности всегда и повсюду оборачивалась новыми разновидностями деспотии, — в последние времена, главным образом, деспотией денежного мешка. И даже, может быть, так называемое народовластие, равно как и демократические свободы, — просто-напросто баловство на общественно-политическом уровне, лишнее поприще на пути человеческом к неясному идеалу, по крайней мере, болезненно-переходный период от монархии к господству здравого смысла, которое обеспечивает свободу слова всем тем, кому есть что сказать, кроме вздора и пакостей, свободу выбора тем, кому есть из чего выбирать, свободу действия тем, кто способен действовать во благо, а еще лучше не действовать вообще, но прежде всего — свободу от негодяев и дураков.

Другое дело, что как демократические методы отправления власти, так и самодержавные методы отправления власти, к которым в 1917 году прибегли большевики, постепенно разлагали государственный организм, последовательно ввергали в бледную немочь национальную культуру, хозяйство, вооруженные силы и, стало быть, в посещении нашей страны свободой (по деревням говорят, если случится падеж или неурожай: «Бог посетил») угадывается нечто иное, нежели просто замена отжившей свое формации молодой. Чудится, что это нам вышло такое наказание за грехи. Тому есть одно занятное доказательство: свобода культурного человека бытует в жанре свободной мысли, во всем остальном он существует под гнетом своей культуры, а поскольку в России таких блаженных от силы наберется семьдесят человек, то свобода, свалившаяся на русский народ, как кирпич на голову, — точно наказание за грехи. Маркс был не так уж далек от истины, когда утверждал, что свобода есть осознанная необходимость, разве что с наскоку эта осознанность не дается, а приобретается она усилиями нескольких поколений и в результате становится генетической составной, разве что осознанная необходимость — это не столько сама свобода, сколько ее условие, потому что младенец, предельно инстинктивное существо, бывает, норовит подсоединиться к электрической сети или наесться спичек. С другой стороны, свободный человек тот, кто свободен от своего животного элемента, доставшегося ему в наследство от обезьяны, кого отличает верность Святому Духу, частицу которого Создатель вложил в обезьянье тело, слегка подредактировав его по высшему образцу. Такая духовная организация человека, подразумевающая вольную мысль, богоугодность плюс культурный императив, недосягаема для цензуры и органов государственной безопасности, такой человек свободен всегда, при любом режиме, к величайшей печали политиков всех мастей. К величайшей печали, собственно, потому, что зачем этому человеку конституция, многопартийность, демократические свободы, равно как ему нипочем даже самый ожесточенный государственный аппарат…

Праздный вопрос: в чем же мы так провинились перед Создателем, что он наслал на нас новую пугачевщину под видом цивилизованного общественно-хозяйственного устройства, — поскольку вин наших не перечесть. Например, с какой стати Русская церковь причислила к лику святых царевича Димитрия, забубенного мальчишку, который обгрызал своим нянькам пальцы? Зачем при царе Николае I снесли древний Алексеевский монастырь и построили на его месте храм Христа Спасителя, похожий на чемодан, опять же, зачем при царе Иосифе I снесли храм Христа Спасителя и начали строить на его месте Дворец Советов, похожий на кошмар горького пьяницы, но в конечном итоге как бы сам по себе выстроился плавательный бассейн, отравивший всю округу хлористыми парами, и посему на месте бассейна теперь воздвигли новый храм Христа Спасителя, похожий на чемодан… Одним словом, вин наших не перечесть, и это даже довольно странно, что наряду с многочисленными попущениями Бог нам послал великую благодать, именно: не под синим небом Апеннинского полуострова, и не в прекрасной Франции, и не в благородной Испании, и не в стерильной Германии, а в мрачной стране Россия просиял высший подвиг человека — интеллигент. У русских он может быть и писателем, и железнодорожником, и бродяжкой, и вообще его отличает не социальная принадлежность, а выражение глаз и еще примерно с десяток чудесных черт. Примечательно, что среди таковых проглядывает живучесть, и это тоже довольно странно, поскольку русский интеллигент — существо тепличное и не приспособленное для жизни при феодализме, капитализме, социализме, равно как на севере, юге, западе и востоке, а между тем он жив, здоров и даже дееспособен; ну не должен был выдюжить русский интеллигент, наделенный утонченным умом, чрезвычайным даром сопереживания и страстью к духовным ценностям, ни в условиях «царства грабежа и благонамеренности», ни тем более в условиях большевистского загона для романтиков и воров, а он — ничего, жив, здоров и даже дееспособен. Такая живучесть на что-то важное намекает, во всяком случае, она дает основания полагать, что песенка России еще далеко не спета, если практически неистребим ее наиболее нравственный и единственно мыслящий элемент. Вообще мнится, что будущее за ним — и это будущее надежно, а наказание свободой, в сущности, это так… родительское взыскание за наш непутевый нрав. Впрочем, не исключено, что свобода нам ниспослана не в качестве наказания, а в качестве такого предупредительного сигнала: дескать, имейте в виду, ребята, что счастье не в свободе, а в вас самих.

Мир и война

Речь пойдет о войне как о войне и о мире как о сонме окружающих нас вещей.

Так вот, несмотря на то что материалисты производят хомо сапиенс от некой высокоразвитой обезьяны, а люди религиозные безапелляционно веруют в шестой день творения, когда Создатель вдохнул жизнь в Адама, — происхождение человека темно и, видимо, эта тайна не будет разгадана никогда. А жаль, поскольку докажи наука, что-де хомо сапиенс — часть природы наравне с былинкой и крокодилом, разве что он навострился гадости говорить, и мы бы сразу угомонились, единогласно сойдясь на том, что наш распрекрасный мир — очень большой зверинец, которому довлеют все хищнические обычаи, а человек — говорящий зверь, и с этого поганца, что называется, взятки гладки; равно докажи религиозные мыслители, причем окончательно и бесповоротно докажи, что человек — чадо Божие, существующее вне природы, как вне ее существует мысль, и мы бы сразу угомонились, единогласно сойдясь на том, что устройство мира находится в разительном противоречии с идеей хомо сапиенса как высшего и, так сказать, отдельного существа. Но покуда многое намекает на животное происхождение человека, покуда многое намекает на его метафизическую природу, нам остается только беситься в силу нашего двусмысленного положения, которое, должно быть, особенно ощутимо переживают творец, гермафродит и «соломенная» вдова.

Между тем существуют веские доказательства, склоняющие к тому, что человек гораздо лучше, чем его репутация, как о себе самом говаривал Бомарше. В сущности, неважно, что в непроглядной тьме тысячелетий нашего прародителя не видать, а действительно важно то, что дитя, ежели хорошенько к нему приглядеться, все-таки наводит на мысли о сверхъестественном и вгоняет в этакую конструктивную, положительную тоску. Ведь в природе все логично и закономерно, в природе каждое дыхание работает на себя и абсолютную цель всякого существования составляет продолжение рода, а человек иной раз готов поплатиться жизнью ради того, чтобы сделать внушение властям предержащим или обнародовать какую-нибудь заманчивую теорию, то есть бог весть чего ради человек способен последнюю рубаху пожертвовать в помощь голодающим Поволжья, десятилетиями перебиваться с петельки на пуговку во имя торжества отвлеченного социального идеала, исповедовать такие правила общежития, которые сильно ущемляют его права, и даже наши песни… вот вроде этой старинной солдатской песни:

  • Очень, братцы, чижало,
  • Ну а в общем — ничего…

— свидетельствуют о том, что организация вида куда замысловатее, чем организация круговорота воды в природе. Конечно, люди в подавляющем большинстве случаев тоже работают на себя, и продолжение рода в подавляющем большинстве случаев составляет единственную цель их убогого бытия, и даже в физиологическом отношении хомо сапиенс мало чем отличается от лягушки, но, принимая во внимание способность некоторых ненормальных пожертвовать последнюю рубаху в пользу голодающих Поволжья, логично будет предположить, что вся естественная история, простирающаяся на многие геологические эпохи, представляет собою не что иное, как экспериментальный, подготовительный период, предваряющий работы по созданию человека, опытный поиск таких изощренных форм, которые были бы идеальным вместилищем для души. Вот как селекционер выводит культурное дерево из дичка, так и Бог вывел человечество из природы, имея в виду совершенство оболочки и существа, недаром на хомо сапиенсе физическая эволюция, кажется, пресеклась; такие же наши качества, как способность к мышлению, умение облекать свою думу в слово, а слово в дело, создавая композиции, невиданные в природе, то есть совершая чисто Божественную работу, — это уже полная метафизика, это то, что Создатель вдохнул в нас из уст в уста. Вместе с тем не исключено, что колдовские возможности человека — следствие одного биологического развития в необозримом пространстве и времени, что это развитие революционизировал ледниковый период, а потом подогревали процессы общения и труда, но как бы там ни было, возможности-то колдовские, и самому забубенному материалисту на это нечего возразить. Да еще непонятно, почему до уровня сапиенс не поднялись также бобры, которым в ледниковый период тоже пришлось несладко, хотя нам известно, что «ежели зайца бить, он спички может зажигать», а между тем заяц не может выдумывать воздушные корабли и рыдать над пустячной мелодией — хоть ты его убей. То есть, конечно, все может быть, но дело обстоит не так просто, как представляется дарвинистам, если мы способны умиляться вечерней зорьке и с горя писать стихи. На всякий случай нужно иметь в виду, что, весьма вероятно, человек есть продукт Божественного творения, на который Создатель положил, по крайней мере, полтора миллиона лет. В этом случае человек — самое трудоемкое создание во Вселенной и, стало быть, самое драгоценное из того, что бытует в пределах, доступных нашему разумению.

Но удивительное дело: человек по многим признакам внеприродное существо, а человеческое общество точно подчинено биологическому закону, поскольку в обществе сильный всегда помыкает слабым, только коллективные усилия обеспечивают выживание вида, как у термитов, личное неукоснительно подчинено социальному интересу, наконец, между народами идет нескончаемая война за жизненное пространство, точно между стаями шакалов — за ареал. Что-то в этом противостоянии личного, то есть Божественного, и общественного, то есть животного, чрезвычайно важное кроется для ума. Действительно: обществом можно построить город, подозрительно похожий на муравейник, и «сена клок» у соседей отвоевать можно, но ни одной, самой простецкой мысли не было выдумано, ни одной музыкальной фразы, даже ни одной строчки не было написано коллективно, если не считать некрологов, пасквилей и протестов, и никогда поротно, как слова присяги, не говорились слова любви. Может быть, тут налицо отрицание Божия бытия, потому что стайное на поверку выходит сильнее личного, потому что толпа людей, по отдельности даже и добродетельных, способна на самые дикие выходки вроде тех, что сопровождали майские и октябрьские выступления наших большевиков, или, может быть, напротив, — в противостоянии личного и общественного кроется еще одно доказательство Божественного происхождения человека, потому что общество-то Создатель не создавал, а оно сложилось само собой, «страха ради иудейска», причем с целями преимущественно преступными, как-то с целью грабежа под видом налогообложения, но тогда выходит, что не общественное выше личного, как нас учили мрачные романтики-коммунисты, а прямо наоборот: личное — все, общественное — ничто. Занятно, что такая переоценка ценностей никак благому коллективному интересу не повредит, поскольку особа, сотворенная по образу и подобию, не может войти в коренное противоречие с другими особами точно такой закваски, поскольку и сами коллективные ценности должны будут заметным образом измениться с признанием безусловного примата личного над общественным, когда, наконец, каждый сообразит: весь видимый и невидимый мир создан во имя всякого отдельного человека; семь чудес света, «Повести Белкина», березовые рощи и пленительные закаты — все это учинено исключительно для меня, как, впрочем, и для тебя, а также и для нее, хотя бы по той причине, что каждый из нас — маленькое, ущербное божество, единственное в мироздании способное осознать прекрасное как прекрасное, отделить несправедливое от справедливого и доброе от худого.

Но удивительное дело: стоит оказать себя законам исторического развития через войну ли, революцию, контрреволюцию или борьбу с безродным космополитизмом, как Божественное в человеке незамедлительно отмирает и то, что обыкновенно считается меж людьми отвратительным и преступным, становится настоятельным велением времени, даже моральной нормой; например, за поджог по мирной поре можно получить срок, а по военной поре — медальку; например, по мирной поре каждый согласен с тем, что убийцы суть злые сумасшедшие, которых нужно содержать за решеткой, как особо опасных хищников, а по военной поре они — чудо-богатыри.

Еще можно смириться с тем, — хотя и не без насилия над богоданными этическими понятиями, — что все же случаются войны вынужденные, ведущиеся ради спасения своих близких и дальних от нашествия людоедов, даже и с тем, что войны заводят тогда, когда картошку посадить негде, да только в том-то вся и штука, что такие войны в каждом национальном случае можно по пальцам пересчитать, а все больше люди воюют из самых отвлеченных соображений: Александр I потому двинул огромную армию за границу в 1805 году, что испытывал «…желание, единственную и непременную цель государя составляющее, водворить в Европе на прочных основаниях мир»; Гитлер потому затеял Вторую мировую войну, что он терпеть не мог цыган и с детства завидовал еврейским мальчишкам, которые таскали нелатаные штаны; аргентинцы потому захватили Мальвинские острова, что до них было рукой подать, а британцы вступились за десять квадратных километров песка и щебня по той причине, что была затронута честь короны; но особенно обидно, что войны, охватившие в последнее время нашу одну шестую, главным образом происходят из-за того, что нужно показать себя прирожденными главарями и заводчиками безобразий, которые долго томились в безвестности по лабораториям да конторам. И вот ради этих вздорных, юношеских и прямо идиотских претензий миллионы разумных людей с веселым чувством идут на смерть, отринув категорический императив Иммануила Канта и только ту исповедуя философию, что «пуля — дура, штык — молодец», наивно полагая, что уж кого-кого, а их-то костлявая обойдет, и чая вспороть своим багинетом как можно больше неприятельских животов, чтобы за то получить следующий чин или кусочек блестящего металла, который по глупому обычаю носится на груди, как своего рода клеймо, обличающее убийцу. А ведь это все не монстры какие-нибудь, это монтажник Петров и кондуктор Мюллер, которые мухи по мирному времени не обидят и которых Бог Отец выводил, по крайней мере, полтора миллиона лет. Из этого вытекает… а впрочем, ничего из этого не вытекает, разве что трепет перед странной конструкцией человека, который сам по себе отличен неспособностью к умышленному насилию и бессознательной наклонностью ко всяческому добру, а за компанию всегда готов принять участие в коллективном преступлении, каковое квалифицируется как война, преступлении тем более бессмысленном и ужасном, что войны, включая и освободительные, затеваются обыкновенно в той или иной степени сумасшедшими, что случаются они преимущественно из-за какой-нибудь чепухи, что так называемые справедливые войны — очень большая редкость.

Возьмем для примера Русь; из нескольких сотен войн, в которые наша Русь была так или иначе вовлечена, определенно справедливыми можно считать только попытку сопротивления монголо-татарским ордам, Угорскую кампанию, Отечественную войну 1812 года да Великую Отечественную войну, все же прочие вооруженные конфликты, инициированные князьями, царями и генеральными секретарями, имели в разной степени разбойную либо дурацкую подоплеку и цели не всегда удобопонятные для организованного ума: так князь Олег повел русское войско за тридевять земель, чтобы прибить свой щит на воротах Константинополя; двадцатилетняя Северная война для того была развязана Петром I, чтобы заполучить выход в Маркизову Лужу; Екатерина II неоднократно стирала с лица земли польское государство, так как ей один поляк по любовной линии чем-то не угодил; несколько вторжений имели своей целью освобождение братьев-славян, которые по освобождении отчего-то всякий раз впадали в междоусобицы; русско-персидские войны имели такой же смысл, какой имели б войны русско-антарктические, а между тем в результате одной из них Александра Грибоедова растерзали — гениального писателя и напрочь гражданского человека. То есть нету занятия глупее и гнуснее войны, тем не менее: «Все цари, кроме китайского императора, носят военный мундир, и тому, кто больше убил народа, дают большую награду… Сойдутся… на убийство друг друга, перебьют, перекалечат десятки тысяч людей, а потом будут служить благодарственные молебны за то, что побили много людей (которых число еще прибавляют), и провозглашают победу, полагая, что чем больше побито людей, тем больше заслуга», — это из Льва Толстого.

Но самой отъявленной бойней в истории нашей родины следует считать гражданскую войну между силами, так сказать, красной и белой розы, тем более нелепую и несовместимую даже с примитивным понятием о культуре, что по обе стороны линии фронта борцы не знали точно, чего хотят. Вернее, большевикам было желательно наладить некое отстраненное государственное устройство, о котором сами вожди РКП(б) имели довольно смутное представление и только подозревали, что оно должно держаться на принципе распределения сельскохозяйственного и промышленного продукта, что богатство в таком обществе нетерпимо и университетский профессор будет беден, как золотарь. В свою очередь консерваторы, от социал-революционеров до монархистов, объединенные горячей неприязнью к большевикам, кто желал видеть на русском престоле одного из немецких принцев, кто стремился довести страну до Учредительного собрания, кто вожделел войны против Центральных держав до победного конца, кто напирал на радикальную земельную реформу, кто просто ненавидел Ленина с Троцким, за то что они отменили «конфетки, бараночки, словно лебеди саночки», шустовский коньяк, загородные рестораны и заграничные паспорта, и потому был готов воевать против красных до последнего дыхания. И кто бы мог подумать, что сразу по окончании красно-белой междоусобицы Россия вернется на круги своя, к товарному рынку, социальному неравенству, абсолютной монархии да цензуре и, таким образом, обидно напрасными окажутся жертвы, перенесенные во имя «Единой и Неделимой»; кто бы мог подумать, что всего через семьдесят лет над Кремлем опять будет развеваться российский трехцветный флаг и, таким образом, обидно напрасными окажутся жертвы, понесенные во имя учения Карла Маркса. Интересная особенность есть у войн: они крайне редко приводят к новому качеству отношений и словно нарочно заводятся для того, чтобы вернуть тот или иной народ в первобытное состояние, например, Гитлер подмял под себя германскую демократическую республику и развязал целую серию вооруженных конфликтов, имея в виду расширение жизненного пространства, но в действительности целью этих конфликтов оказалось восстановление германской демократической республики, что обошлось человечеству в десятки миллионов загубленных жизней и разорение всей Европы.

Гражданской войне под стать разве только война грибов и столкновение на почве национальных недоразумений, которое в действительности представляет собой столкновение на почве тяжелого умственного расстройства. Если разбойник, выдающий себя за поборника справедливости, встает на ту политическую платформу, что его соотечественник во всех отношениях лучше бегемота — это куда ни шло, но если разбойничья платформа состоит в том, что соотечественник во всех отношениях лучше татарина либо баска, то это уже не платформа, не задетое национальное чувство, не патриотизм, а просто-напросто червячок в голове завелся. Почему? Да потому что среди даже не самых доскональных идиотов полагается допустимым калечить и умерщвлять сравнительно мирное население только под тем предлогом, что у соседей молятся превратно, по своеобычному образцу, что в муромском диалекте очень много синонимов существительному «беда». Или вот пресловутое «самоопределение вплоть до отделения и образования самостоятельного государства» — сколько крови пролито, сколько разорено деревень и порушено городов, какая пропасть пажитей и заводов приведена в запустение того ради, чтобы какой-нибудь балбес из бывших инструкторов райкомовского звена, которому отлично известно, на какие именно гадости падок дурак, преступник и так называемое общественное мнение, науськал три зловредные эти силы на предмет «самоопределения вплоть до отделения», хотя бы речь шла об уголке неприметном и вовсе не самобытном, и, основав опереточное государство, таким образом вписал в историю свое имя. И ладно если бы этот бывший инструктор райкомовского звена обольстил общественность следующей перспективой: за «самоопределением вплоть до отделения» грядет счастье, то есть когда в доме тепло, дети здоровы и жена не изменяет с заезжими шоферами, — а то ведь тысячи людей готовы по его призыву сунуться в воду, не зная броду, поскольку за «самоопределением вплоть до отделения» грядет счастье, то есть когда не Москва вольничает, а свои грабят и обижают, когда государственным языком объявляется муромский диалект и в обращение пускаются речные ракушки вместо каверзного рубля. Между тем всякому очевидно, за исключением сумасшедших: главное, чтобы человеку было хорошо, а хорошо ему может быть и в пределах Московии, и в рамках СССР, и вообще человеческое счастье гораздо меньше зависит от форм геополитического устройства, чем обычно представляется харизматическому вождю, и уж во всяком случае несущественно, какой язык в государстве называется государственным, существенно то, чтобы человека поняли в отделении милиции и не облапошили у продовольственного ларька. Ан нет, видимо, настолько токсична, так сказать, общественная бацилла, что толпы единоверцев, вполне здравомыслящих по отдельности, способны пойти на смерть, только бы речная ракушка заняла место каверзного рубля. Такое замечание: курды — добрые и сердечные люди, но решительно непонятно, зачем они десятилетиями борются за свою курдскую государственность; Россия вон с лишком тысячу лет имеет свою русскую государственность, однако сомнительно, чтобы русский был намного счастливей курда.

Одним словом, общественное бытие только тогда войдет в гармонию с личностным, когда человечеству станет ясно: нет такого мирового вопроса, решение которого в ту или иную сторону стоило бы отрезанного мизинца. Есть основания полагать, что эта гармонизация во всяком случае вероятна, поскольку многие культурные народы еще решают для себя, что лучше — умереть стоя или жить на коленях, поскольку монтажник Петров и кондуктор Мюллер даже по военному времени могут с глазу на глаз приятельски покурить, обменяться впечатлениями насчет проделок своих вождей и в конечном итоге сойтись во мнении, что человек, способный изуродовать другого человека, — больное животное, которого даже наказать нельзя, потому что бессмысленно, а надо его изолировать и лечить.

Но удивительное дело: стоит им сойтись в составе боевого подразделения, как они друг другу запросто горло перегрызут. Между прочим, из этого вытекает, причем вытекает точно и определенно, что любое объединение людей с какой бы то ни было целью, выходящей за рамки интересов здоровой личности, противоречит идее Бога. Впрочем, если человек — зверь, дурно воспитанный процессами общения и труда, то военное положение, в условиях которого он существует четыре тысячелетия, — это норма, равно как в порядке вещей уголовная преступность и классовая борьба, равно как естественна латентная гражданская война между умными и дураками, либералами и консерваторами, большевиками и демократами, даром что ни первые, ни вторые путем не знают, чего хотят. Но если человек действительно чадо Божие, то ему следует всячески сторониться так называемой общественной деятельности, чтобы сохранить в себе светоч происхождения, поскольку ему суждено налаживать мирное сосуществование и ратоборствовать только с самим собой. Несомненно, что гадости творятся не обязательно сообща, но и в одиночку, несомненно также, что добрые дела делаются не обязательно в одиночку, но и сообща, однако всего несомненней то, что душевно здоровая личность отнюдь не способна на такие возмутительные деяния, на какие способен стрелковый полк, хотя бы он на 100 процентов состоял из душевно здоровых людей, сознательно или бессознательно покорных идее Бога. Стало быть, людские объединения, особенно цеховые, зачастую несут в себе заразу, смертельно опасную для человека в человеке, и несмотря на то что это явление остается для нас загадочным, хорошо было бы заядлого коллективиста и общественника-русака наставить на политику «самоопределения вплоть до отделения и образования самостоятельного государства», но только в масштабе отдельного существа. Ведь недаром в тех краях, где страдают пресловутым индивидуализмом, наблюдается благосостояние и порядок, а в России, с Гостомысла страдающей коллективизмом, — все больше нестроение да беда; недаром в английском государстве, где «все для блага человека, все во имя человека», не знали потрясений со времен Кромвеля, а у нас в российском государстве, где общество — все, человек — ничто, попеременно то демократ бесчинствует, то большевик. И главное, идет хроническая война onmia contra omnes, то есть всех против всех, включая сюда водителей, пешеходов, покупателей, продавцов, и если понадобилось бы как-то сформулировать нашу Русь, то следовало бы сказать, что Русь — это такая держава, где идет хроническая война. Нет, главное все же то, что люди у нас гибнут регулярно, как бы между прочим и ни за грош; у кого в животе хирург ножницы позабудет, кого нелегкая подведет под железнодорожную катастрофу, кого в бандитской перестрелке ухлопают невзначай, кого порешат за то, что он киргиз по отцовской линии, кто на баррикадах падет, защищая от единокровных супостатов здание коммунхоза, а уж расстаться с жизнью в качестве пешехода — это у нас как попить воды. Разумеется, и в Сене можно спьяну утонуть, и можно в принципе угодить под пулю ирландского террориста, однако нигде человек не гибнет так обыденно, как у нас, и это, конечно, срам. Ведь человек только по прозванию монтажник Петров либо кондуктор Мюллер, а по сути дела он совершенное, самосущее и, так сказать, отдельное существо, да еще могущественное настолько, что ему ничего не стоит поставить запятую самой природе. Причем лично человеческое, то есть нравственное, в хомо сапиенсе, оказывается, бессмертно, даже непоколебимо, поскольку за многие тысячи лет и несмотря на греко-персидские войны, Великую французскую революцию, «триумфальное шествие советской власти» и прочие подлые приключения социальным силам так и не удалось уронить человека до степени действующего явления природы, вроде полезной пчелки или бессмысленного бобра; как общество ни гнуло слабого человека, как ни стремилось вытравить в нем образ и подобие Божие, он по-прежнему не способен на осмысленное злодейство и способен с горя писать стихи.

Но удивительное дело, стоит явиться какому-нибудь усатому дядьке в защитной куртке, сказать монтажнику Петрову:

— Хочешь, Петров, пасть смертью храбрых за то, чтобы фракция конформистов взяла верх над фракцией реформистов?

И Петров, балбес такой, говорит:

— Хочу.

Нагорная проповедь и Россия

Я человек не религиозный. Я человек верующий, причем верующий довольно неясно и широко. Я, например, не в состоянии представить себе Создателя этаким вселенским судией, надзирающим за каждым моим поступком; Бог для меня есть скорее таинственное единство дыханий мира, из какового единства вытекают непреложные законы или, может быть, только правила бытия. К тому же в моем пантеоне еще и отечество, и светлое будущее, и могучий человеческий интеллект, то есть я, похоже, обыкновенная мятущаяся натура, слишком невольник логически настроенного ума, которому, впрочем, не чужд идеалистический, по крайней мере, возвышенный образ мыслей. Но божественное происхождение человека для меня очевидно, как дважды два. Да ведь этому имеются веские, даже неопровержимые доказательства, и среди них первое — собственно человек, явление надприродное, фантастическое, попросту сказать, чудо, если принять в расчет кое-какие метафизические его свойства, к примеру, совесть, которая не могла быть воспитана ни временем, ни опытом, ни трудом. Другое доказательство: мы все — христиане независимо от того, веруем или нет, потому уже христиане, что с кровью предков и молоком матери переняли своего рода моральный код, в той или иной мере определяющий наши помыслы и дела. Коли облик горя человеческого вызывает в вас сострадание, коли вы способны любить ни за что ни про что, и рука у вас не поднимается ударить ближнего по лицу, коли вам симпатичнее несчастная боярыня Морозова, нежели маршал Жуков, коли вы не злопамятны и умеете непритворно прощать людей, то вы — прямой христианин, будь вы хоть дока в области научного атеизма, то есть хотите вы этого или нет. Ведь, собственно, верующий не тот, кто считает себя верующим и аккуратно бывает в церкви, верующий, иначе говоря, знающий Бога и претворяющий в жизни Его законы, — это нормальная психика, как минимум отвращающая от намеренного злодейства, не принимающая его, как желудок гвозди не принимает, а там хоть носите нательный крестик, хоть не носите, это и людям все равно, и Господу все равно. Да вот какая обидная незадача: мало того, что сумасшедших гораздо больше, чем принято полагать, и гораздо шире, чем принято полагать, диапазон душевных заболеваний, еще и психически нормальные люди такие путаники, сумасброды, что около 750 года от основания Рима Бог Саваоф был вынужден послать на землю своего Сына, чтобы тот надоумил нас, что можно, чего нельзя. И вот в один прекрасный день, отдаленный от нас двумя примерно тысячелетиями, Иисус Христос, великий наш брат по всечеловеческому Отцу, бродивший в Галилейской земле, поднялся на гору, сел и сказал народу:

— Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное…

Этими загадочными словами открывается Нагорная проповедь Учителя нашего Иисуса Христа, в которой содержатся все неизменные правила бытия, в которой и путь, и спасение, и жизнь для того, кто ищет пути, спасения, чистой жизни, кто понимает, что он не просто машина по переработке калорийного вещества.

Если верить Нестору-летописцу, рассказавшему о путешествии Андрея Первозванного к докиевским берегам, учение Спасителя весьма скоро стало известно нашим далеким предкам, еще при жизни тех людей, которые сопутствовали Христу, но утвердилось почти тысячу лет спустя, когда первые Рюриковичи насильственно окрестили славянское население. Однако христианство как-то сразу впиталось в кровь, вполне овладело душой русского человека, и еще сам Владимир Креститель, недавний бражник, безобразник, братоубийца, державший несколько сот наложниц, говорил своим баронам, требовавшим казни бандитов с большой дороги, — дескать, боюсь греха. С одной стороны, это вовсе немудрено, что христианство воцарилось на Руси столь скоро и практически без борьбы, в то время как и в Римской империи, и в Западной Европе на это потребовались столетия, поскольку немного найдется народов в мире, чей национальный характер до такой степени отвечал бы чаяниям Христа, но, с другой стороны, немного найдется стран, где так трудно, накладно, невыгодно быть христианином, как на нашей святой Руси. А впрочем, тем-то и волшебна жизнедеятельность по Христу, что где легко, там вдруг и трудно, а где трудно, там, глядь, легко. Ну действительно, где еще открывается столько возможностей пожертвовать, пострадать, помилосердствовать и простить, сколько открывается их у нас, если иметь в виду наше нескончаемое военное состояние, наших бесконечных иродов, каиаф? Где еще так скверно обстоит дело с сокровищами из тех, что «ржа и моль истребляют, и воры подкапывают и крадут», если иметь в виду исконную нашу бедность? Где еще так легко получить по обеим щекам зараз, население так склонно жить по принципу «птиц небесных» и скопилась столь значительная популяция свиней, перед которыми не следует метать бисер, наконец, где еще отмечалось такое нашествие пророков, если иметь в виду русскую пословицу «Что ни мужик, то вера, что ни баба, то толк» и прямо-таки страсть к последнему изгибу немецкой мысли… И, между прочим, у нас до самого последнего времени называли «несчастными» уголовников, и всегда мы благодушествовали в первые дни вторжений, точно надеялись разойтись с неприятелем полюбовно, и Октябрьский переворот вышел, пожалуй, наиболее бескровным в истории революций.

Но вот что по-своему удивительно: тысячу лет русский народ исповедует христианство, а до сих пор мы существуем так, словно многие кардинальные пункты Нагорной проповеди для нас тайна, по крайней мере, свежая новость, ну что ни слово Христово, то чистое откровение.

Откровение 1-е:

«Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное.

Блаженны плачущие, ибо они утешатся.

Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.

Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся…

Вы — соль земли».

По мне, первые установки Нагорной проповеди суть не так слова утешения для бедных, обиженных и гонимых, сколько иерархия ценностей, своего рода ориентир. Вот у иудеев тот богоизбран, кто беспрекословно блюдет субботу и никогда не забывает, что «око за око и зуб за зуб»; протестанты спасаются буржуазными, то есть, по-нашему говоря, мещанскими добродетелями; а по вредной российской жизни, которая сродни вредному производству, в сиротской нашей земле, где и быт злокачественный, и доктрины злокачественные, и злокачественны пища, вода и воздух, где высшее достижение народной мысли заключено в пословице «Виноват волк, что корову съел, виновата и корова, что в лес забрела», — не соль ли Русской земли, не кардинальная ли фигура именно нищий духом, то есть плачущий, кроткий, алчущий и жаждущий истины, милостивый, чистый сердцем, миротворец, изгнанный за правду, к которому, собственно, и обращается Иисус Христос, любовно отличая страдальцев от сильных духом, от тех, кто переселяет народы и поворачивает реки вспять. Скажем, американцам и две тысячи лет спустя после заклания на кресте решительно непонятно, что же это такое: «Проще верблюду пролезть сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Царствие Небесное», — а у нас понятно, потому что на Руси правдой не разбогатеешь, потому что мы, конечно, вправе «собирать себе сокровища на земле», но, во-первых, их у нас почему-то постоянно «ржа и моль истребляют», во-вторых, последовательно «воры подкапывают и крадут», в-третьих, государство испокон веков обирает до нитки, в-четвертых, даже тертые, умудренные жизнью люди стоят на том, что не в деньгах счастье; в чем именно оно состоит — это нам по-прежнему невдомек, но что не в деньгах — уж это точно. А кто у нас популярнейшие сказочные герои: Илья Муромец, сиднем просидевший на печи тридцать лет и три года, прежде чем стать легендарным богатырем; солдат, умеющий варить кашу из топора; мастер Левша, подковавший аглицкую блоху, а потом ненароком, то есть спьяну, умерший в кутузке от переохлаждения организма; братец Иванушка, невинная жертва чисто русского любопытства, который попил из копытца и козленочком стал, намекнув нам из былинного далека, дескать, и любопытство должно знать меру, и всяческую жажду следует умерять, к чему мы теперь задним умом пришли, через опыт социалистической революции. А кто у нас излюбленные литературные персонажи: отнюдь не Базаров, слишком уж деловито организованная личность, хотя Тургенев и заставил его погибнуть самоотверженно-нелепо, вполне по национальному образцу, и уж, понятно, не чернышевская Вера Павловна с ее социальными сновидениями, а смирный до ненормальности, возвышенный Идиот; юродивый из «Бориса Годунова», пронзительнейшая фигура в нашей словесности; Петруша Гринев, пострадавший решительно ни за что; чеховский злоумышленник, исполненный природного здравого смысла, который у нас всегда идет вразрез с государственной необходимостью, иначе говоря, всячески униженные и всячески оскорбленные. А то обратимся к родной истории: память народная стойко хранит невинно убиенных Бориса и Глеба, а об их погубителе Святополке Окаянном знают только специалисты, и не Антонов-Овсеенко нас трогает за живое, а небрежно расстрелянный Гумилев, также о террористе Каляеве лишь то и известно, что есть улица его имени, и вот нас умиляют жены декабристов, но никак не волнуют жены большевиков.

Из этого, разумеется, не следует, что выгоднее, насущнее, богоугодней быть бедным и больным, нежели богатым и здоровым, это уж как жизнь сложится, равно не следует, что мы принципиально не одобряем состоятельных людей, пышущих здоровьем и не вдающихся в высокую философию, а все дело в том, что такова иерархия наших ценностей, такими уж мы, русские, уродились, жалостливыми, смиренными, взыскующими отвлеченных истин, во всяком случае, не видящими ничего худого в положении униженного и оскорбленного, и даже умеющими извлекать из него странного вида радость, которая частенько воспаряет до чувства избранности, до гордыни. К тому же мы заражены вирусом справедливости, уравнительным, что ли, зудом, так что Октябрьская революция, ставившая своей целью незамедлительное строительство Царствия Божия на земле, с той только поправкой на апостола Павла, что «Не трудящийся да не яст», могла победить в России, в одной России и нигде, кроме России, поскольку она всегда понимала христианское вероучение как руководство к действию, а не как факультативную дисциплину. При этом возникает одно еретическое соображение: знаете ли, удивительно, что в жилах Иисуса Христа циркулировала еврейская кровь, все-таки заряженная практическим интересом, а не забубенная русская кровушка, цена которой две копейки за баррель, которая, вопреки мнению наших медиков, наполовину состоит из желчи, слез, жидкой лени и малинового сиропа. Плох ли, хорош ли этот анализ крови, но он во многом определяет наши особые отношения с Сыном Божьим, что же до отвратительных черт русского человека, то тут единственно на милость Господню приходится уповать, на снисхождение к той реалии, что вот как история с географией привили еврейскому народу поразительную живучесть, так эта самая история с географией воспитала в нас отвратительные черты. Правда, это очевидное заблуждение, будто мы народ нахрапистый и отчаянные вояки, на самом деле нас бил каждый кому не лень, от половцев до японцев, а если мы вчистую и переигрывали противника, то не иначе как в последнюю, Великую Отечественную войну, отдав три четверти исконной территории на разор. Нелюбовными же, даже злыми, даже жестокими до зверинства мы бываем преимущественно оттого, что жизнь наша жестоко неустроена, тяжела, и, поди, какие-нибудь андоррцы давно перерезали бы друг друга, так что и самого имени бы андоррского не осталось, устрой им хоть на пару лет российскую свистопляску, а мы как-то существуем в таких условиях, и вроде бы живы, и вроде бы ничего.

Другой вопрос — чем же именно блаженны эти самые нищие духом, кроткие, алчущие и жаждущие, горько обиженные историей с географией, политической экономией, учением о диктатуре пролетариата, в каком смысле они утешатся, насытятся, помилованы будут, ведь вроде бы тут налицо наказание, а не благо? Первое, что приходит на мысль: да просто христианское учение изначально и конечно обращено к страдальцам в силу человеческого и социального неустройства, только они суть дети Господни, на которых распространяется любовь и всяческая опека, чем они, собственно, и блаженны, а до благополучного меньшинства Богу, наверное, нет никакого дела, хотя бы по той причине, что полное благосостояние отрицает человечное в человеке, ибо нельзя быть совершенно счастливым, покуда вершится зло, так что и они для Бога не существуют, и для них Бога нет, ни материально, ни идеально, как если бы Его не было вообще. Второе, что приходит на мысль: в частности, христианство есть путь превращения человека по форме в человека по существу, а благополучие консервативно в отличие от страдания, братолюбивого, продуктивного, полезного, как рыбий жир, который хотя и гадость, а способствует укреплению организма, да и сказано у Сенеки: «Благ процветания следует желать, благами же бедствий следует восхищаться». Кроме того, замечено: кто знает, почем фунт лиха, ближнему его и грана не пожелает, если он, конечно, не душевнобольной; и вообще горе да беда — знаменитые воспитатели человечества, о чем спросите хоть у ленинградских блокадников, а смятение духа, вызванное состраданием всемирному нестроению, особенно коли сам ты благополучен, — первый признак утонченного существа. Правда, Короленко утверждал, будто человек рожден для счастья, как птица для полета, но что-то сомнителен этот лозунг; не на тяжкие ли испытания он рожден, как сказано у Екклезиаста, чтобы, точно искра, сгорая, устремляться в небо, не для того ли он рожден, чтобы познать жизнь во всей ее полноте, все претерпеть, все преодолеть и дослужиться до чина действительного, полного человека. Так разве мы в итоге не утешимся, не насытимся, если примем от жизни все — и тяжкое, и благое, — если, несмотря ни на что, пройдем завещанный путь от соображающей особи до собственно человека, которому открываются неизмеримые возможности духовного наслаждения и даже новые, сокровенные радости плотского бытия… Словом, горе — покуда норма.

И последнее, что приходит на ум: если в нас есть хоть на чайную ложку вероспособности и мы веруем в то, что суть и цель существования по Христу заключается в постепенном, посильном освобождении от зверинства, то именно нищие, плачущие, кроткие, алчущие и жаждущие — соль земли, потому что именно их страданиями совершается искупление, это самое освобождение от зверинства, именно через их горе-злосчастье человечество приближается духом к Отцу Небесному. Конечно, болезненная это операция, да что же делать, занозу из пальца вытащить — и то больно.

Откровение 2-е:

«Не думайте, что Я пришел нарушить закон или пророков: не нарушить пришел Я, но исполнить».

Эту оговорку Христос потому сделал в Нагорной проповеди, что учение его сильно разнится с законом, данным Моисеем через откровение Божие в стародавние, ветхозаветные времена. По убогости нашей обо многом мы можем только догадываться, но, кажется, Учитель этим хотел сказать, что он отнюдь не перечеркивает Скрижали, а развивает вероучение сообразно новым возможностям человека.

Ведь как человек родился? Не труд его выпестовал, потому что и бобер трудится, не материальные и социальные потребности стада развили его до степени хомо сапиенс, потому что и слоны существуют стадно, а не исключено, что он так родился: Господь Бог — он же Высшая Сила, плюс природа, плюс диалектический материализм, плюс таблица Менделеева и так далее — избрал в кругу земной фауны существо, наиболее способное к поступательному развитию, и, сделав малую подвижку в его возможностях, обрек это существо на приобретение разума и души, в единстве которых загодя были запрограммированы самосознание, слезы радости, высокие порывы и многие привязанности, весьма странные с точки зрения целесообразности и инстинкта. Возьмем хотя бы любовь к отчизне: ведь в нашем случае это любовь иррациональная, ибо она незаслуженная, безотчетная, почти всеобщая и слепая; ведь наша любовь к России прежде всего любовь безответная — мы ее обожаем, как мать, жену и последнюю любовницу вместе взятых, а она нас, похоже, терпеть не может и помыкает нами, точно завоевательница, а не мать. Да такую родину должно страшиться и ненавидеть, и, поди, россияне давно бы с ней расплевались, будь они рациональные чада производительного труда.

И вот когда Создатель вдохнул в человека душу, наш прапращур еще был до такой степени дик, что трудно понять, как же так он вдруг, по историческим меркам в одночасье, выделился из фауны, что это даже сверхъестественно, как он сподобился на фантастический шаг… Видимо, на первых порах, когда еще и соблазнов было мало, и людей было мало, и они не нуждались ни в какой организации, за исключением родовой, им было вполне достаточно той меры духовности и того нравственного заряда, которые они получили с дыханием Отца всего сущего на земле; животным ведь достаточно простого инстинкта для самоорганизации, для устроения более или менее упорядоченного бытия, отразившегося в нашей пословице «Ворон ворону глаза не выклюет», — так на первых порах было и у людей. Однако с течением времени человечество подросло и вышло за рамки саморегулируемой первоначальности, до того человечество доразвивалось, что жалкое его знание вступило в противоречие с самой идеей человека как высшего и вечного существа — об этом иносказательно повествует предание об изгнании из рая Адама с Евой. И тогда-то Бог устами пророка Моисея сообщил людям новое знание, собственно говоря, всеобъемлющую конституцию, отвечающую иным условиям жизни и несусветно расширившимся возможностям его чад. Отсюда «Не убий», «Не укради», «Почитай отца своего и мать свою», а также «Око за око и зуб за зуб». Однако со временем и установления Моисея стали тесны буйно растущему человеку, и вот на излете Античности, когда уже вовсю работала духовная мысль, когда многие из людей были подготовлены к восприятию высших гуманистических идеалов силами Платона, Аристотеля, Диогена, Проперция и многия иже с ними, — пришел Иисус Христос.

Не исключено, что через пару тысячелетий Бог опять воплотится в каком-то смертно-бессмертном сыне, чтобы углубить и расширить наше понимание своей миссии, ведь недаром же обещано еще одно пришествие, Страшный суд… Конечно, исчерпывающую нравственную установку нам можно было бы дать и сразу, да разве археоптерикса натаскаешь парить орлом, разве попугая выучишь арифметике — только самообличению «Попка дурак», и сколько же должно миновать столетий, прежде чем наш попугай поймет, что такая самокритика незаслуженна и обидна.

Откровение 3-е:

«Итак, кто нарушит одну из заповедей сих малейших и научит так людей, тот малейшим наречется в Царствии Небесном; а кто сотворит и научит, тот великим наречется в Царствии Небесном».

Тут Христос говорит напрямую, без обиняков, что за неправедные дела всем нам предстоит таинственная расплата.

Таинственная, собственно, вот по какой причине: мы кое-что знаем о жизни и ничего о смерти, поэтому что такое «малейшим наречется» и «великим наречется» у Бога — это даже при наличии самого дерзкого воображения нам не дано понять. В рай и в ад, какими их представляли наши прабабушки, что-то не верится, по совести говоря, но в темное наше время, когда колдуны с телеэкранов пользуют тысячи заикающихся и плешивых, когда астрологи с хиромантами стали такими же властителями наших дум, какими в прошлом столетии были Чернышевский и Добролюбов, женщины там и сям вступают в интимную связь с инопланетянами, а милиция серьезно занимается привидениями, — иной раз подумаешь: а почему бы и нет?.. Ну, положим, не геенна огненная ждет нас в отместку за несчетные наши преступления и проступки, но полная, скажем, смерть, либо, как у Достоевского, навсегда маленькая серенькая клетушка, полная тараканов, либо что-нибудь еще бесконечно гнусное — это вполне возможно. В том же случае если мы более или менее пристойно, человеколюбиво прожили свое время, то нам предстоит какое-то новое, отвлеченное бытие, а то и воссоединение с мировой душой, о котором помышлял чеховский Треп-лев в «Чайке», или полная смерть, сиречь вечное отдохновение, — и это вполне возможно, то есть почему бы и нет, подумаешь иной раз. А в другой раз подумаешь: господи, до чего же покойно жилось в прежнюю, глубоко атеистическую эпоху, когда было ясно как божий день, что нет никакой души, что за преступления у нас отвечают только по народному суду, случайно и дураки, что религия — опиум для народа, что жизнь дается однажды и прожить ее надо так, чтобы не было больно за бесцельно прожитые годы, что бог сидит в Кремле и его даже можно увидеть два раза в году — на 1 Мая и в годовщину Великого Октября. Иное дело теперь: уж если в нашем отечестве, оказывается, все может быть, вплоть до референдумов и автоматной стрельбы среди бела дня, то загробная жизнь представляется не такой уж и фантастичной.

Но почему-то настойчивее всего донимает следующая идея: поскольку и в земной жизни все мы суть граждане Царствия Небесного, но только как бы в эмбриональном виде, может быть, мы при жизни, то есть даже в первую очередь на земле, получаем по заслугам за наши благодеяния и проступки? Бог скорее всего никого не наказывает, это было бы слишком мелко для Начала всех начал и Причины всех причин, — Он либо хранит нас через законы самого, может быть, физического замеса, либо оставляет на произвол судьбы, как отец оставляет без попечения бессмысленное свое чадо, говоря: «Живи, сукин сын, как знаешь», и тут уж и человек, и народ, и целое государство поступают в распоряжение слепого случая, и с ними может произойти все, что угодно, от автомобильной катастрофы до вражеского нашествия. По крайней мере, тогда понятно, почему плохо кончили Нерон и Наполеон, отчего Сталин был несчастнейшим человеком, бесконечно мучимым манией преследования, да только по-прежнему непонятно, отчего Ивана Денисовича-то Бог оставил? За что он, бедолага, горе мыкал по лагерям? За то, надо полагать, что нет такого общенародного преступления, к которому каждый из нас руку не приложил: и «красным террором» мы себя запятнали, и коллективизацией, и тридцать седьмым годом, и пятилеткой качества, а в первую очередь мы тем опростоволосились перед Богом, что накачали себе на шею три поколения злых долдонов, которые мешали нам трудиться и процветать; и если, не приведи господи, завтра у нас грянет всеобщий голод, то и это нам по заслугам, — кто не работает, тот не ест.

Но, с другой стороны, успокаивает та догадка, что, может быть, вся наша Россия назовется великой в Царствии Небесном уже за то, что она страдалица без примера, сплошь населенная нищими, плачущими, кроткими и так далее, что все мы, отъявленно русские люди, за исключением недорослей и придурков, живущих физиологическим интересом, суть те же столпники, молчальники, веригоносцы, отшельники от цивилизации, праведники исторически, поневоле, а нашим русским святителям сама Богородица являлась — чего уж больше.

Откровение 4-е:

«Вы слышали, что сказано древними: не убий, кто же убьет, подлежит суду. А Я говорю вам, что и всякий, гневающийся на брата своего, подлежит суду…»

Хочется верить, что прямоходящие существа, способные на убийство себе подобных, так же редки среди людей, как и гермафродиты, хотя история войн вроде бы доказывает обратное. Но ведь войны, какие бы они ни были, что справедливые, что захватнические, — это всеобщее временное помешательство, массовое осатанение, повальное отречение от Бога и Его морали, спасительной во всех случаях, так что институт войсковых священников есть, конечно, прямое оскорбление христианства. Одним словом, лях с ними, с войнами, они не по теме, ибо в те поры, когда народы воюют, на радость агностикам Бога нет; ну разве что со временем мы перешагнем через войны, как сравнительно недавно перешагнули через каннибализм. Все равно незамутненному разуму очевидно: психически нормальный человек не способен на убийство себе подобного, как он, например, не способен ходить на манер мухи по потолку. Причем эта величественная неспособность дана нам непосредственно Богом, она рождается вместе с нами, она закодирована в нас наравне с инстинктом самосохранения. Посмотрите на бессмысленного младенца: он может отобрать игрушку у товарища своих игр, ударить и укусить, но в горло зубами он не вцепится никогда; дети до определенного возраста, до тех пор пока их слабое сознание не начинает определять жестокое бытие, во многих случаях стирающее в душе Бога, даже не способны ударить товарища по лицу. Стало быть, убийца есть аномалия, жертва глубокого психического нездоровья, и общество, как от опасных сумасшедших, обязано себя от таких особей ограждать.

Итак, исполнить заповедь «Не убий», переданную людям еще через Моисея, для нормального человека вовсе немудрено, да вот полторы тысячи лет спустя пришел Христос и сказал: не то что не убий, а и гневаться на ближнего не моги. Это, понятно, уже непросто, хотя выгода от незлобивости налицо, ибо дальше сказано у Христа: «Мирись с соперником твоим скорее, пока ты еще на пути с ним, чтобы соперник не отдал тебя судье, а судья не отдал бы тебя слуге и не ввергли тебя в темницу», — потому непросто, что и сами мы сплошь и рядом публика вспыльчивая, и ближние наши то и дело, как говорится, нарываются на скандал. Вольно голландцам целыми днями говорить друг другу деликатности и вежливо улыбаться, когда им молоко на дом приносят, а по нашей зловредной жизни легкое ли дело не гневаться на пьяных, дорожников, дворников, кассиров, вахтеров, политиков, таксистов, спекулянтов, сантехников, почтальонов, официантов и всяческое начальство? Ох, как трудно на них не гневаться, на обирающих нас и помыкающих нами, на ленивых и бестолковых, разве что можно попробовать как-то все время держать себя начеку, то есть все время помнить, что злые обидчики, досаждающие нам на каждом шагу, люди прежде всего несчастные, не понимающие своей должности на земле, что задолго до того, как мы научаемся говорить, мы научаемся улыбаться, и второй наш чисто человеческий навык есть поцелуй, что в ранние годы мы живем преимущественно нежностью и любовью — к матери, к старшей сестре и котенку, к дереву за окном, что, по крайней мере, снисходительность и терпимость гораздо органичнее человеку, чем чувство протеста против несправедливости, что строптивая личность — это от свободы, чтобы ей пусто было, а горние наши качества от Отца.

Кстати, о свободе… Вот мы, грешные люди, постоянно жалуемся на то, что узко ограничена наша воля, то ли природными возможностями, то ли внешними обстоятельствами, то ли в законодательном порядке, а между тем мы свободны абсолютно и даже слишком, до такой вредной степени, что можем выбирать между Богом и слепым случаем, между жизнью и смертью, добром и злом. Но тут уж ничего не поделаешь, ибо по любви к величайшему из своих творений Бог наделил нас прежде всего свободой, свойственной только Ему и нам, и тем самым загодя, так сказать, авансом, возвысил человечество до себя. Нам бы хоть быт свой благоустроить, воспользовавшись незаслуженным этим даром, поскольку мы вольны организовать свою жизнь как только взбредет на ум, выбрать себе место жительства, угодное занятие, незлую жену, ближайшее окружение — да ведь лень… Да еще человек-то, по словам Достоевского, «двуногое существо и неблагодарное», которое способно самым превратным образом использовать дар свободы, и, следовательно, несчастье, несправедливость, всякое нестроение имеют место в жизни вовсе не потому, что Бога нет, а потому, что есть немало таких людей, у кого Бога нет; да еще Он соединен с нами через основную, субъективно постижимую ипостась — вольного, всемогущего человека, который на практике может все. В сущности, самым свободным актом, истинно приближающим нас к Отцу, был бы отказ от свободы действий, принятие добровольного ярма терпимости и любви, но, боюсь, на такой грациозный выбор среднестатистический человек будет способен еще не скоро. Покуда живем по пословице: «Вольному воля, спасенному рай», то есть не живем, а, можно сказать, болеем.

Откровение 5-е:

«Вы слышали, что сказано древними: не прелюбодействуй. А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем».

В этом пункте мы, что называется, — пас, поскольку тут Божественное вступает в трудно преодолимое противоречие с биологией. Ведь что бы ни выдумывали бесполые моралисты, известного рода энергии в мужчинах заложено гораздо больше необходимого, достаточного для продолжения рода, и это не зря, потому что на нас лежит военное бремя, да и по мирной поре мы, как правило, уходим раньше своих подруг, вообще русский человек имеет дурную манеру гибнуть в расцвете сил. С другой стороны, нужно принять в расчет, что нет в жизни большего наслаждения, чем то, которое дарит прекрасный пол. Наконец, для мужчины «отметиться» — значит еще и выразить бессознательный протест против конечности бытия. А впрочем, может быть, тут нам от Христа предостережение, не запрет: дескать, по возможности держите, ребята, себя в руках, потому что кругом соблазны, а через них жизнь полнится болезнями, драмами, всякой смутой. Да вот только любой здоровый русак скажет на это: «Тепло любить, так и дым терпеть», — и нечего возразить.

Однако не исключено, что в далеком будущем человечество придет к действительной моногамии, снимающей многие изнурительные проблемы, ведь мы только две тысячи лет внимаем Христу, ведь христианство на вырост скроено, и это сейчас оно — вопрос веры, а потом — оптимальный способ существования, а потом — единственно возможный способ существования — как дышать. Видимо, у Создателя был неширокий выбор: либо сотворить человека развивающимся, медленно прогрессирующим до возможной степени совершенства, либо не сотворить, потому что, наверное, и у Бога ничто не берется из ничего, но нуклеиновая кислота из слова, вирус из нуклеиновой кислоты, флора из вируса, фауна из флоры, а там уже и до кроманьонского человека недалеко.

Как бы там ни было, следовать Иисусу Христу в части воздержания от известных соблазнов русскому человеку особенно тяжело; в иных некоторых землях, где с красавицами пожиже, не сложно остаться полным христианином в любовном пункте, а у нас ведь каждая вторая — форменная царица, да еще она, сестра наша бесценная, так воспитана русской жизнью, что накормит-напоит, спать положит и потом еще пятачок выделит на метро.

Откровение 6-е:

«Еще слышали вы, что сказано древними: не преступай клятвы, но исполняй пред Господом клятвы твои. А Я говорю вам: не клянись вовсе… Но да будет слово ваше: да, да; нет, нет; а что сверх этого, то от лукавого».

И действительно, что стоят беспечные наши клятвы, если мы подчас физически не в состоянии их исполнить, если сами объекты клятв тускнеют либо вообще испаряются без следа? Вспомним наше первое, «торжественное обещание»: «…жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая партия» — ну что теперь с этим делать, когда по кротости ума или же простой лености ты и школу-то кончил с грехом пополам, коли оказывается, что жить Ульянов-Ленин совсем никак не завещал, бороться — прежде всего означает ненавидеть, кого укажут, и деятельно поддерживать узкую группу необразованных, недалеких функционеров, последовательно заводящих страну в тупик; и Коммунистическая партия давно ничему не учит, а все только прикидывает, как бы ей уцелеть… Так что торжественно обещавшим на одно теперь приходится уповать: может быть, простится нам пламенная эта клятва, и по детскому недомыслию, и по дурости взрослых опекунов, и еще потому, что мало кто из нас тогда покривил душой, обещая быть преданным общественным идеалам, ибо мы свято верили в то, что нам выпало несказанное счастье родиться в самой справедливой стране на свете, что «Россия — родина слонов», что кругом нас враги, которые только и думают, как бы нам подкузьмить. Да и то сказать: за годы… вот даже и не скажешь, чего именно, ну, пускай будет по-прежнему — социалистического строительства, — мы обросли не одними несмываемыми грехами, жизнь еще и усугубила в нас традиционный русский идеализм, доведя его до градуса практического, деятельного романтизма, мы выросли людьми, совершенно не ориентирующимися в материальных ценностях бытия, способными воспламеняться и даже существовать самыми отвлеченными идеалами. Да и не могли мы другими вырасти, потому что семьдесят лет и три года непосредственно строили рай земной, как наши легендарные прародители строили свою Вавилонскую башню, чтобы проникнуть на небеса, даром что в обоих случаях это была затея утешительная, но зряшная. И так идея земного рая въелась в нашу кровь, что у нас уже невозможна кардинальная капитализация экономики, и сегодня как раз те беспочвенные мечтатели, какими в начале XX века были большевики, кто ратует за дикий, первобытный капитализм. Так что не напрасно мы семьдесят лет и три года созидали из воздуха бриллиантово-яхонтовую мечту и через это пострадали за всю земную цивилизацию, как за весь род людской пострадал Христос.

Стало быть, скорее всего нам сойдет с рук «Торжественное обещание юного пионера», как и прочие нелепые наши клятвы, потому что, предлагая не клясться вовсе, Христос, кажется, намекает на бесконечную снисходительность, милость Божью к нашим общественно-политическим заблуждениям и грехам, ведь знает же Он, что за овощ русский блажной характер и в каких условиях мы живем… Ведь, сдается, известно же Отцу нашему, что слаб и взбалмошен человек, причем слаб общественно необходимо, то есть богоугодно, да еще чем он культурнее, тем слабей.

Откровение 7-е:

«Вы слышали, что сказано: око за око и зуб за зуб. А Я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую…»

Эти слова Христа испокон веков понимались людом как завет смирения перед лицом праведного и неправедного насилия, включая подоходный налог и всевластие капитала, всеобщую воинскую повинность и неограниченную монархию, полицейский произвол и вражеское нашествие, за что, кстати сказать, на христианство и ополчились два последних поколения русских революционеров.

Между тем заповедь непротивления злу не соблюдалась, в сущности, никем и, в сущности, никогда, начиная с апостола Симона-Петра, который при аресте Учителя отрубил ухо какому-то первосвященницкому рабу. Да и сама христианская Церковь, как всем известно, сроду не подставляла обидчикам свои щеки, а даже напротив, жестоко расправлялась с еретиками, подвергала гонениям гордо мыслящих одиночек, вдохновляла ничем не спровоцированные походы; и христианнейшие вроде бы государи «за сена клок» ввергали свои народы в кровопролитие, и сами святители русской Церкви часто оказывались в отступниках, с точки зрения непротивленческой заповеди Христа, например, патриарх Тихон, отлично знавший, что несть власти, кроме как от Бога, сочинял прокламации против большевиков. Словом, человечество откровенно презрело завет Христа «не противься злому», который Лев Толстой считал фундаментальной и высшей истиной христианства, — и вот спрашивается: а, собственно, почему? Потому ли, что Христос пренебрег зверинским нашим началом и потребовал невозможного? Потому ли, что мы все же гораздо хуже, чем о нас мыслят на небесах, как это вообще частенько бывает между родителями и детьми? Потому ли, что мы Христа не так поняли? — И это тоже вполне возможно.

Даже скорее всего, что мы не так поняли непротивленческую заповедь Иисуса Христа, иначе получается глас вопиющего в пустыне, иначе получается непреодолимая бездна между Богом и человеком, иначе получается, что Спаситель впустую принял крестные свои муки, а это не может быть, «потому что этого не может быть никогда». И еще потому этого быть не может, что культурному человеку невероятно трудно ударить кого бы то ни было по лицу, легче подставить другую щеку, и его нужно довести до ослепления, до ярости бабуина, короче говоря, до нечеловеческого состояния, чтобы он поднял руку на ближнего своего. Во всяком случае, непротивление злому вполне в русском народном характере: не мы ли от века так покорны своей судьбе, начальству, превратностям политического характера, что противленец Рылеев восклицал за полчаса до выхода на Сенатскую площадь: «Ах, как славно мы погибнем!», что Октябрьскую революцию безропотно приняло большинство хозяев и прислужников капитала, что в пору репрессий середины тридцатых годов, кажется, один Гай отстреливался при аресте — и эта наметка тем оказывается рельефней, что, положим, горячему французу слова поперечного не скажи. Хотя, заметим для справедливости, именно Запад выдумал парламентскую республику, в сущности, христианнейший политический институт, позволяющий бескровно решать многие государственные проблемы.

Так как же нам понимать Христа, заповедовавшего подставлять и левую щеку ударившему по правой, не особенно удаляясь от жестоких реалий нашего бытия? Может быть, так следует понимать: когда мы распаляемся на обидчика, это, как ни крутите, в нас животное говорит, и если ты человек, то есть если ты в состоянии не ответить гадостью на гадость, — не отвечай; смирившись с заслуженной или незаслуженной оплеухой, ты только уменьшаешь количество зла, живущего на земле, а домашнее животное в образе человеческом так же не способно тебя унизить и оскорбить, как тебя не способна унизить и оскорбить птичка, наделавшая на шляпу, и, таким образом, за тобой остается огромное нравственное превосходство, ты истинно сын Божий, высшее существо. В счастливых случаях непротивление злому может иметь еще и педагогическое значение, поскольку зло подвержено воспитанию неподобным, и если насилие множит насилие, то смирение перед ним частенько сбивает с толку, смущает, расстраивает иерархию ценностей, которую исповедует особь сильная и тупая. Одним словом, не противиться злому на уровне личности — не такая уж и нагрузка, это мы, как говорится, в состоянии потянуть.

Иное дело — общественный уровень, политические высоты. Если тебя обобрал грабитель, то это можно еще спустить, черт с ним, пускай подавится, все равно психически нормальному человеку тяжелее избить грабителя, чем проститься с кровным своим добром, хотя он, собака такая, и впредь станет грабить, насиловать, убивать, и в этом смысле не противиться злому означает ему потворствовать, даже по-своему вдохновлять человекоподобных на новые преступления… Но вот вам, пожалуйста: войны, нашествия, тиранические режимы — тут-то как быть, чем спасаться, каким манером соблюсти непротивленческую заповедь Христа и одновременно остаться живу? Толстой вон призывал не оказывать сопротивления даже кровожадным зулусам, если они вторгнутся в Тульскую губернию, — но это, конечно, слишком, потому что за твоею спиной дом, мать, жена, дети, любовницы — ну как их не защитить?! Так побоку, что ли, смирительное слово Иисуса Христа? Выходит, что да, то есть покуда человечеством руководят тщеславные идиоты, покуда даже незлые люди противоборствуют меж собой по принципу «если не ты убьешь, то тебя убьют», покуда жизнь и смерть миллионов людей зависят от одного-единственного желчного пузыря, одним словом, до тех пор, пока общественно-политическая организация человечества напоминает большой сумасшедший дом, нам не указ Иисус Христос; смириться с этой данностью тяжело, однако необходимо, поскольку политика — рудимент, едва ли не последний пережиток архаической эпохи в истории человечества, когда клык и коготь решали все.

Ни Богу Отцу, ни Богу Сыну не поставишь в укор это печальное нестроение, ибо Отец сотворил нас свободными, а Сын… а Сын, между прочим, говоря «не противься злому», обращается не к массам, не к политикам, не к военным, но исключительно к личности одухотворенной и развитой, каковую он предвкушает в каждом, полагая, что две тысячи лет — это, как вы хотите, срок. Разумеется, еще не одна тысяча лет потребуется для того, чтобы возобладали люди Божьи среди людей, и это нисколько не удивительно, а удивительно как раз то, что их сейчас не так много, как следовало ожидать. Между тем непротивление злому на общественном уровне есть позиция органическая и разумная, да и к терпежу нам не привыкать: разве не терпели мы личное рабство до 1861 года, зная, что бунт у нас обыкновенно заканчивается Болотной площадью да Сибирью, разве не терпели мы экономическое рабство, словно предчувствуя 9 января, разве не терпели мы сталинскую тиранию, по справедливости полагая, что кремлевскому богдыхану ничего не стоит вырезать полстраны, и строптивых его преемников, дававших срока за лирические стихи? Терпели, уповая на восточную пословицу «Спокойно сиди на пороге дома, и твоего врага пронесут мимо тебя», и ведь, так сказать, высидели свое: где оно теперь, рабство личное, рабство экономическое, гвардейский полковник Николай Александрович Романов, абрек Джугашвили и неполноценные птенцы из его гнезда? — Именно что их пронесли мимо нас «на свалку истории», помимо наших чаяний и усилий, поскольку они сами себя изжили в соответствии с каким-то автоматически действующим законом, которому нельзя ни споспешествовать, ни противостоять. Тогда, может быть, нам так следует понимать непротивленческую заповедь Христа в приложении к политическому моменту: как женщине нельзя родить на четвертом месяце беременности, как нельзя испечь пирога, покуда опара не подойдет, так до поры и в общественно-политической области ничего нельзя насильственно изменить, все будет выходить «шило на мыло», а посему, господа национал-монархисты, большевики, диссиденты и прочие противленцы, — не противьтесь злому, ибо занятие это праздное и себе дороже; призывая нас не противиться злому, Иисус не столько призывает нас не противиться злому, сколько, наверное, намекает, что в случае положительной реакции на завет нам обеспечена более или менее безбедная жизнь, что счастья, понятно, нет, «но есть покой и воля», иными словами, достойное духовное бытие.

Откровение 8-е:

«Вы слышали, что сказано: люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего. А Я говорю вам: любите врагов ваших…»

Учитель трезво оценивает наши возможности в части любви к врагам и, наставляя нас — «благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас», — добавляет: «да будете сынами Отца вашего Небесного» и тем самым дает понять, что исполнение этой невероятной заповеди сопряжено с известным насилием над природой, целеустремленной деятельностью души по искоренению вполне законного ненавистничества, с кропотливым воспитанием в себе неадекватного отношения к кровопийцам и противоестественной реакции на обиду, то есть наличием таких надчеловеческих, высших качеств, которые могут быть свойственны только Богу. А так как заповедь «любите врагов ваших» — центральная заповедь христианства, особенно чувствительно выражающая его суть и ставящая отеческую веру особняком, ибо ничего нет подобного в прочих верах, поскольку быть настоящим христианином не так-то просто, быть безусловным христианином — это еще и труд. Может быть, даже во-первых труд: не противиться злому — это не чуждо также буддистам, индусам и синтоистам, это даже удобно, выгодно иной раз, но полюбить врага, пишущего доносы, говорящего про вас гадости за глаза, умыкающего возлюбленных, подсиживающего, подставляющего под удар, а главное, ненавидящего вас всеми силами своей психики, — такое под силу именно и только в полном смысле христианину. Тут-то, наверное, и проходит водораздел между человеком, исповедующим Символ веры, который и кушать-то не сядет без того, чтобы не перекреститься, но и живет по принципу «Не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься», и христианином в полном смысле этого слова, который, меньше всего думая о воздаянье на небесах, живет на земле, как полагается сыну Божьему, в частности, благоволит заклятым своим врагам. Да и что такое, собственно, любить врагов наших? Наверное, нелицемерно прощать обиды, а это у нас в крови, наверное, просто снисходить к общим слабостям человеческим, зная, что и сам ты не без греха, что хомо сапиенс — существо переходящее, неустоявшееся, как бы подвешенное во времени между фауной и Отцом Небесным, что в нем еще настолько много от человекообразной обезьяны, что было бы странно, если бы он не писал доносы. Это, видимо, нам по силам, потому что мы обыкновенно весьма скромного мнения о себе и всегда готовы сменить гнев на милость уже по неисчислимым своим грехам; да и не за здорово живешь спрашивается с нас такое неистовое насилие над собой, ибо сказано у Христа: «Не судите, да не судимы будете… как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними, ибо в этом пророчества и закон».

В помощь христианину дано такое, например, знание: отроду незлопамятный, отходчивый мы народ; это любовь может быть продолжительной, даже и бесконечной — боготворим же мы из поколения в поколение Александра Сергеевича Пушкина, а ненависть — дело непрочное, ненадежное: уж на что немцы в прошлую войну понаделали у нас бед, и то нашей ненависти к ним хватило на пятилетку; так, спрашивается, чего сердиться и ненавидеть, если все равно это не навсегда.

Спору нет: злое ненавидеть, конечно, легче, органичнее, чем любить, но ведь на то мы и люди, на то мы и дети Божьи, на то мы и созданы по Его образу и подобию, чтобы подниматься при необходимости над органикой и творить настоящие, чуть ли не библейские чудеса. Коли сегодня «благотворить ненавидящим вас» — доступно еще немногим, то, глядишь, завтра это будет возможно для большинства, ведь некоторые заповеди Иисуса Христа, казавшиеся недостижимым идеалом его современникам, сегодня довольно распространенная благодать; для примера возьмем заветы «когда творишь милостыню, не труби перед собою», «когда поститесь, не будьте унылы, как лицемеры» — не правило ли это нынче для всякого человека со вкусом и чувством меры?

Зайдем с другого бока и как бы издалека: вот почему жизнь нам представляется бесцветной и мимолетной? — Да потому что мы минутой не дорожим, в полгода раз осознаем драгоценность личного бытия во времени и в пространстве; вот кабы мы постоянно помнили, что все мы, живущие, суть счастливые избранники, ибо свободно могли бы и не родиться, то жизнь казалась бы прекрасной и очень долгой, несмотря на все российские тяготы и вопреки пословице «Делу — время, потехе — час». То же самое относится и к любовной заповеди Христа: надо все время помнить — и в горе, и в радости, и в быту, — что ты во-вторых не Иван Иванович Иванов, отец семейства и кладовщик, а во-первых — чадо Божие, сверхъестественно произошедшее существо. Посему и вести себя надо соответственно, так, как заповедовано Отцом, в частности, любить врагов наших, тем более что Бог частенько покидает наиболее стойких, последовательных из них на волю милиции, несчастного случая и безвременного инфаркта. Ну как их не пожалеть?

Откровение 9-е:

«Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют, и где воры подкапывают и крадут…»

Этот завет сравнительно легко у нас исполним. В державах благополучных, где, как говорится, господствует капитал, где частная собственность святее Папы Римского, где земные сокровища представляют собой содержание жизни и ее цель, где воры, конечно, тоже подкапывают и крадут, но все же не так отъявленно, как у нас, Иисуса Христа, снизойди он снова и обратись к народам с романтической этой заповедью, обязательно распяли бы вдругорядь. А в России не собирать себе сокровищ на земле даже не правило, не национальная традиция, передаваемая из поколения в поколение, — это у нас в крови, как послеобеденная истома. Да только не оттого, что мы такими хорошими народились, а оттого, что наша история словно нарочно прививала нам тысячу с лишним лет легкомысленное отношение к собственности, как будто целенаправленно воспитывала нас истыми христианами в части земных сокровищ усилиями варягов с хазарами, половцев с печенегами, монголов с крымчаками, поляков с немцами, которые последовательно приучали русский народ хладнокровно расставаться с плодами каторжного труда, по крайней мере, относиться к имуществу без этого священного трепета, равнодушно. А трехсотлетнее рабство от единокровных помещиков?

А пореформенная община, которой не принадлежала разве что твоя буйная голова? А Союз Советских Социалистических Республик, своеобразно решивший имущественную проблему?.. Короче говоря, неоткуда было взяться у нас собственническому чувству, вот почему нам и своего добра не так жалко, и на чужое в высшей степени наплевать.

Или еще такая особенность русской жизни — древнее беззаконие, безалаберность государственного масштаба, каковые испокон веков побуждали соотечественника думать более о душе. И действительно — копишь себе денежки на капиталистическое строительство, и вдруг царю Ивану не приглянулась твоя улыбка; а то завел ты рыбные промыслы, чтобы подкармливать воблой мирное население, и вдруг Алексей Тишайший ввел соляной налог, а то задумал ты жениться на миллионе, вдруг на тебе: Октябрьский переворот…

Ну и о ворах, которые подкапывают и крадут… Ни в какой другой земле мира склонность к разного рода экспроприациям не получила такого распространения, как у нас; ведь у нас даже безукоризненной порядочности человек не считает за грех увести с работы пачку писчей бумаги или кило гвоздей, государство живо почти исключительно грабежом, хлев поджечь радетельному соседу — это ты выходишь борец за социальную справедливость, книгу украсть — составная интеллигентности, рублевый долг не отдать — признак широты душевной, от налога увернуться — доблесть, партнера надуть на сто тысяч — показатель высокоорганизованного ума. А мы еще плачемся, что земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет; да откуда ему взяться-то, этому самому порядку, если все мы, от царя до псаря, одним миром мазаны, если в формуле русской жизни первыми стоят беззаконие, дурость и воровство?!

Но то-то и оно, что «Не знаешь, где найдешь, а где потеряешь», что, оказывается, вредный романтизм в отношении к собственности, воспитанный в нас историей, и Богу угоден, потому что, не дорожа земными сокровищами, мы выходим Его самые верные ученики, и для нас удобен, ибо нам ничего не стоит быть в этом пункте прилежными последователями Христа. То-то и оно, что, будучи отлучены от собственнического чувства, мы в той или иной мере сосредоточились — просто ничего другого не остается — на сокровищах идеального ряда, на духовном способе бытия. Недаром мы в другой раз посетуем: «Ну, хорошо: будет у нас товаров невпроворот, на «Кадиллаках» станем ездить, от Кардена одеваться, всеми благами цивилизации пользоваться — ну и что?» Неудобопонятное это рассуждение, диковинное для всякого европейски настроенного ума, отчасти указывает, конечно, на иррациональность русского способа мышления, но ведь у нас миллионер Лев Толстой без малого морил себя голодом, а потом плюнул на все и отправился кочевать.

Возможно, над нами впору и потешаться, да только, как пораскинешь умом, становится очевидно: если ты оголтелый материалист и жизнь для тебя — кратковременная пирушка, то вольному воля, пожалуй, и собирай себе сокровища на земле, но если ты сколько-нибудь серьезно расположенное существо, если твои потребности простираются далее злобы дня, если ты намного сложнее гиппопотама, то земные сокровища тебя не могут удовлетворить, по крайней мере, полностью не могут удовлетворить.

Откровение 10-е:

«Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить… Взгляните на птиц небесных: они не сеют, не жнут, не собирают в житницы; и Отец ваш Небесный питает их».

То есть в этом пункте Нагорной проповеди Христос сообщает нам, что собирать сокровища на земле — даже и лишнее, как золото золотить, ибо тот минимум их, который необходим для поддержания нашей жизни, заранее собран и разумно распределен. На самом деле: положа руку на сердце, станем ли мы отрицать, что с Владимира Мономаха мы фактически не трудились, то есть трудились, конечно, однако не в скрупулезном соответствии с содержанием этого изнурительного глагола, и тем не менее ели-пили, даже иногда вдоволь, и даже в первые пореволюционные годы, когда в России, кажется, вообще никто не работал, то же самое ели-пили, и, стало быть, у нас помереть от голода практически невозможно, хоть ты совсем палец о палец не ударяй. Спросите у наших бичей, бомжей и прочей гулящей публики, так ли это, и вам ответят, что именно так и есть; ну прямо по Христу: просите, и дано будет вам, ищите, и обрящете, стучите, и отворят…

Вообще недаром — повторяюсь — в России победила социалистическая революция, провалившаяся в Германии, Венгрии и Финляндии, особенно если принять ее за неосознанную попытку реализации некоторых евангельских положений, поскольку у нас издавна давали о себе знать практически-христианские настроения, поскольку это, собственно, старинная славянская мечта, чтобы не сеять, не жать и тем не менее сыту быть. И вот в восемнадцатом году обиженные и гонимые переселились из подвалов в профессорские пятикомнатные квартиры, все поголовно получили продовольственные пайки, одежой кое-какой обзавелись в распределителях, и даже бог-государство, взявшее на себя ответственность за манну небесную для народа, через несколько чинов произвело тех, кто был ничем, в господствующее сословие, в соль земли. Правда, в скором времени оказалось, что как-то трудиться все же необходимо, что даже «Кто не работает, тот не ест», но было поздно — отрава скоропалительного счастья проникла в поры, и вот уже сколько десятилетий мы, можно сказать, сеем и жнем для отвода глаз. Таким образом, это не социалистическая идея виновата, что мы сидим на Христовом минимуме, необходимом для поддержания нашей жизни, а известные народные склонности; лютые идеалисты — большевики, которые полезли поперед Бога в рай, и человек преходящий, еще не научившийся трудиться иначе, как из-под палки, но отлично знающий, что в России очень трудно с голоду помереть.

Самое интересное: из всех этих странных противоречий складывается истина, заповеданная Христом, — не пекитесь о хлебе насущном, который в любом случае дастся днесь, не заботьтесь о дне завтрашнем, который устроится сам собой, то есть не отвлекайтесь от своего высшего назначения, думайте о душе.

Откровение 11-е:

«Не бросайте святыни псам и не мечите бисера перед свиньями…»

Мир вообще принадлежит дуракам, наша отчизна — во всяком случае. Это положение даже не требует иллюстраций, а если и требует, то одной: нет народа и нет правительства на земле, которые стремились бы к третьей мировой бойне, и тем не менее человечество накопило такую массу оружия, что им легко можно выжечь значительную часть околосолнечного пространства. Дальше уж, как говорится, некуда, перед этой иллюстрацией бледнеет и двойной план по мясу, и антиалкогольная кампания восемьдесят пятого года, и в девяносто первом вильнюсский термидор.

Но самое прискорбное — это то, что самодержавие дураков покуда необоримо, что на смену одним, которых мы сметаем ценою крови, за редчайшим исключением, приходят иные, то же самое дураки, бывает, чуть покладистей, сообразительней, а бывает наоборот, ибо человек тонкий и развитой сторонится политики, как проказы; ведь политика, что бы там ни говорили, есть как бы созидательная работа, призрак полезной деятельности, мираж — мировая история творится у станков и за письменными столами, а политики лишь с важным видом констатируют, узаконивают свершившееся, и вот если бы лошадь могла издавать указы, и если бы она сочинила указ о том, что все прочие лошади обязаны питаться овсом и сеном, то это была бы исчерпывающая аллегория на политику вообще; а если бы лошадь могла издавать указы, и если бы она сочинила указ о том, что все прочие лошади обязаны питаться гайками и болтами, то это была бы исчерпывающая аллегория на политику российского образца.

Так что же остается нам, бедолагам, вольным и подневольным работникам на историю, простым смертным, которые известны разве что соседям по этажу? А бисера не метать. Булыжник, бывшее грозное оружие пролетариата, идеологические склоки, разные наивные массовые действа, вроде манифестаций, — это все решительно не про нас, наше орудие — чувство собственного достоинства, которое, может быть, пострашнее демонстраций и баррикад, поскольку оно свойственно только истинным хозяевам жизни, ее творцам, каковые всегда мало шумели и суетились, но спокойно делали свое дело.

Сам Иисус Христос, учивший способных к учению и не вступавший в пустые препирательства с членами синедриона, из чувства долга не захотевший сойти со своего мученического креста, указал нам путь истинный и достойный. Спору нет, путь этот по нашей жизни труден, витиеват и требует полного осознания человеческой своей сути, да ведь только простейшие организмы не знают выбора, а если бы и знали, то не имеют сил пойти по избранному пути, но мы-то и выбор знаем, и в принципе силы есть, чтобы исполнить завет Христов: «Входите тесными вратами, потому что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими; потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их».

Откровение 12-е:

«Берегитесь лжепророков, которые приходят к вам в овечьей шкуре, а внутри суть волки хищные. По плодам их узнаете их».

Когда две тысячи лет тому назад, при Тиберии-кесаре, сын назаретского плотника Иисус Христос проповедовал свое учение израильтянам, трудно было предугадать, что по прошествии времени в Европе возникнет нация, для которой еще Моисеева заповедь «Не сотвори себе кумира» будет насущнее даже заповеди «Не убий». Эта нация — мы, русские люди, сравнительно неофиты и слишком уж восточные последователи Христа, легко нарушавшие все его заповеди, в частности, потому что не умели блюсти относящуюся к пророкам. Действительно, ни в один грех мы не впадали столь часто и столь охотно, как в грех сотворения кумиров под видом учений, разного рода диссидентов, домыслов и вождей. Еще активнее мы могли бы противостоять Христу разве что в пункте спиртных напитков, да, слава богу, против пьянства в Евангелиях — без малого ничего.

Вот западные христиане как создали себе дополнительного кумира — деньги, так с тех пор и стоят на том, словно завороженные, а у нас то берегини с упырями, то Перун с Макошью, то христианство в никейской редакции, то христианство греко-российского образца, то протопоп Аввакум Петров, то окно в Европу, то республиканизм, то славянофильство, то Лев Толстой… И ладно бы мы верили в эти кумиры цивилизованно, с прохладцей, а то ведь мы в них верили так неистово, так строптиво, что наша вера становилась материальной взаправду, силой, способной творить действительно чудеса. Положим, тот же протопоп Аввакум, безусловно протобольшевик по своей натуре, невзлюбил патриарха Никона и в силу единственно той причины, что русский характер подразумевает мятеж вообще, бунт, как говорится, на ровном месте, повел тысячи людей в изгнание, подземные тюрьмы и на костер из-за двукратной аллилуйи и хождения посолонь. Ну что, казалось бы, Создателю в том, как священник ходит вокруг престола, с востока на запад или с запада на восток, может быть, Ему даже не важно, веруем мы в Него или не веруем, а важны только наши помыслы и дела; так нет: до сих пор существует множество людей, смеющих называть себя христианами, которые, как для домашних животных, держат специальную, черную посуду для христиан же, несколько иначе исповедующих Христа… И что в результате? В результате чисто русские чудеса: море крови, пролитой при Тишайшем даже не «за сена клок», а за здорово живешь, решительно ни за что, ненавистничество, вызванное ничтожными техническими разногласиями, короче говоря, нарушение многих Христовых заповедей из-за нарушения заповеди насчет кумиров и склонности к бунту из ничего.

Но самое злокачественное во всем этом оказывается то, что и воздвигающие кумира, и низвергающие его равно вовлекаются в преступление и соблазн. Возьмем для примера новое христианство, сочиненное Львом Толстым… Что сущность нравственного учения, изложенного в Новом Завете, есть посильная любовь к ближнему, легче всего реализуемая через непротивление злу насилием, — это бесспорно для всякого, кто мыслит по-христиански. Что при Рюриковичах и при Романовых-Голштейн-Готторпских русский клир, точно в пику Учителю, попекал более сильных и здоровых, нежели слабых и больных, — это тоже бесспорно для всякого, кто имеет понятие об истории. Что вряд ли есть персональное загробное бытие — и это скорей всего. Что именно те из людей угодней, соответственней замыслу Создателя и учению Иисуса Христа, кто трудится как ломовая лошадь, носит скверную одежду, не ходит в оперу, не знается с женщинами, кушает вегетарианское и гнушается медициной, — это уже сомнительно, потому что христианство скорее радостно и светло, чем угрюмо и дидактично — но, поднатужившись, понять можно. Другого нельзя понять: зачем нужно было трубить на весь мир об этих простых открытиях, доступных любому организованному уму, не лучше было бы промолчать? Ведь тотчас набежали мятущиеся особы, не знающие, как себя проявить, составили чуть ли не политическую партию толстовцев и пошли мыкать горе по тюрьмам, по Америкам да по ссылкам за непредусмотрительно высказанное словцо. Ведь знал же Лев Николаевич, с каким народом имеет дело, с тем самым народом, который в охотку идет на эшафот за двукратную аллилуйю… Предположим, мыслитель N владеет такой искрометной мыслью, что мир перевернется, если он ее ненароком произнесет, но только мыслитель N ее ни за что не изречет, коли он человек с понятием и придерживается заповедей Христа, поскольку человечество в целом еще дитя, поскольку среди людей огромное большинство так и не выходит из мальчикового состояния, поскольку лучшая часть народа сломя голову понесется воплощать эту мысль в делах, причем немедленно, во что бы то ни стало и вопреки фундаментальным законам физики. Но что было, то было: Толстой основал толстовство, и русская Церковь, которая при Победоносцеве ставила себя ниже государства и выше Бога, которая возводила в праведники темных погромщиков и воинствующих обскурантов, приняла на себя тяжкий грех, провозгласив анафему величайшему писателю и человеку, истинно просвещенному христианской мыслью.

Стало быть, суть не в том, что кумиры под видом пророков, учений, диссидентов, домыслов и вождей сами по себе никуда не годятся, и что злодеи те, кто их сотворяет на погибель себе и прочим, а в том, что слаб человек, что он способен извратить до неузнаваемости самую благостную доктрину. Уж на что, кажется, человеколюбива социалистическая идея, а между тем у нас ее умудрились воплотить в монархии восточного образца. То есть в том-то все и дело, что мир развивается не зависимо от воли теоретиков и трибунов, а как человек с рождения до взрослых кондиций развивается, опираясь, точно на генетический код, на заповеди Иисуса Христа, в которых и путь, и спасение, и жизнь. Ну не выдумало человечество ничего проще и умнее того, что в течение получаса сказал Христос! И не выдумает никогда.

В этом смысле кумиры и сами по себе, действительно, не годятся, и сотворяющие их — суть злодеи себе и прочим, потому что человечество не выдумало ничего проще и умнее того, что в течение получаса сказал Христос. Ведь как говорится, коню понятно: тупое, злостное самодержавие, осуществляемое древним родом и парой сотен превосходно образованных сановников, — это из рук вон плохо, но самодержавие сапожника — это гораздо хуже. Неужели так трудно сообразить: мы больны оттого, что растем, мужаем, что у нас зубки режутся, и если мы решим непременно выздороветь к ближайшему понедельнику, то это будет сумасшествие, а никак не революционная теория, не гениальное предвидение и не созидательное учение, которому суждено пережить Солнечную систему. Оттого-то Христос призывает бояться лжепророков, что мы редкие остолопы и нас легко завести в беспросветное никуда.

Откровения, рассыпанные в Нагорной проповеди Христа, суть до такой степени откровения, истины вроде бы очевидные и в то же время непостижимые, ибо они плохо сообразуются с практикой бытия, что, как ты ни мудрствуй, все остается безбрежным пространство непознанного, неподвластного нашему мятущемуся уму: впрочем, вера на то и вера, что многое воспринимаешь кожей, а не умом, и еще, собственно, неизвестно, какой из этих рецепторов чувствительней к абсолюту. Тем не менее кажется: христианство не уголовный кодекс и, наверное, не в первую очередь средство достижения вечного бытия, а искусство жить безболезненно и безвредно, искусство сосуществования с тем, что мы покуда не в состоянии изменить.

В нашем, российском случае это искусство было бы особенно на руку, так как, мнится, неистребимы многие темные стороны нашей жизни и русского человека, а история нас трепала, как никого.

Почему в нашей земле от веку господствует внутреннее нестроение, и наука, главным образом, приходит со стороны, — это вопрос десятый, нам бы сейчас, сообразуясь с историческим опытом, задаться таким вопросом: а может быть, не о том болит у нас голова, не о том мы заботимся, о чем след? Ну не дал нам Бог заметных успехов в области менеджмента, парламентаризма, юриспруденции, ну и что?! Ведь есть же у нас великая музыка, великая литература, великий подвид человека разумного — русский интеллигент, в котором сконцентрировались многие чаяния Христа… Или еще такой многообещающий парадокс: если наш соотечественник — дурного норова человек, то подобного мерзавца не сыщешь на всей планете, а если он даже нормально порядочный человек, по общерусскому образцу, то он высок до недоумения, как Жанна д’Арк, дзэнбуддист и Шопенгауэр вместе взятые. Тогда, может быть, не зря нас трепала история, может быть, не напрасно судьба обнесла нашу землю успехами внешней цивилизации, недаром же Россия особенно расположена к бытованию по Христу. Тут нам от Создателя как бы величественный намек, дескать, пить-есть — это, конечно, надо, но не в коммерции дело, а именно что кадры решают все. То есть, может быть, среди званых мы-то избранные и суть. Хоть тут и забубенная гипотеза налицо, а все может быть, ибо в Боге ничего нет невозможного, как в любви.

Государство и эволюция

Вот почему человечество, хотя и в весьма незначительной, заинтригованной своей части, повадилось читать книги: потому что чтение представляет собою способ постижения мира в себе и себя в мире за счет чьей-то единственно устроенной головы. Ведь литература — особенно русская литература, в силу того что наш писатель есть прежде всего мыслитель по художественной линии, причем щедрый до мотовства, именно редко когда додумывающий мысль до логического конца, — предоставляет читателю уникальную возможность почувствовать себя отчасти литератором, сотворцом. Оттого-то чтение в России не столько увлекательное времяпрепровождение, сколько приятный и лестный труд. Обычно читаешь и думаешь стороной: оказывается, и ты не лыком шит, и у тебя, как показывает практика, есть голова на плечах, способная додумать чужую мысль до логического конца.

Скажем, не было и нет такого заинтригованного человека, которого не оглоушили бы следующие строки из «Войны и мира» (том третий, часть первая, глава первая): «12 июня силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления».

Даром что это пока соображение, а не мысль, в заинтригованном читателе оно сразу рождает такую мысль: человек, из психически нормативных, сам по себе не способен на те злодейства, к которым его при известных обстоятельствах обязывает государственная необходимость, и, следовательно, человек нравственнее государства, вероятно, даже и всякой соции, входящей в понятие «государство», только вот, спрашивается, — почему?..

Первое, что приходит на ум: а нипочему! Вон и по Льву Николаевичу Толстому тоже выходит — нипочему; читаем в его дневнике за 1895-й год: «Мы дожили до того, что человек просто добрый и разумный не может быть участником государства, то есть быть солидарным, не говорю про нашу Россию, но быть солидарным в Англии с землевладением, эксплуатацией фабрикантов, капиталистов, с порядками в Индии, сечением, с торговлей опиумом, с истреблением народностей в Африке, с приготовлениями войн и войнами…» — одним словом, что плохо, то плохо, но отчего плохо, — на это ответа нет. Зато налицо мысль, брошенная гением на полдороге, которую донельзя хочется додумать и дописать.

Мысль, разумеется, огромная, может быть, даже неподъемная, и тем не менее желательно нащупать хоть 1/25-ю ответа на это самое «почему». Ведь больше ста лет прошло с тех пор, как человек осознал свое нравственное превосходство над государством и как Толстой поставил вопрос ребром, а между тем сколько зла понаделалось за это время при нашем прямом или косвенном участии, караул! Примерно два десятка бессмысленных революций — бессмысленных потому, что на смену одним разбойникам они приводят других разбойников, какие бы высокие цели ни имелись притом в виду, — две мировые войны и одна холодная, которые разве что Амазонию не задели, многие десятки свар ограниченного масштаба, а принудительные займы в нашем конкретном случае, а кампания против безродных космополитов, а закон о тунеядствующих; караул! То есть, действительно, невыносимо тяжко существовать в качестве психически нормативного существа, не способного не то что человека ударить, а на птичку посмотреть косо, если при известных обстоятельствах тебя могут заставить грабить и убивать: 1/25-я ответа тебя, конечно, не освободит от статуса уголовного преступника в силу государственной необходимости, но, по крайней мере, будет отчасти ясно, почему ты так низко пал.

Видимо, между личностью и обществом, в диапазоне от государства до полеводческого звена, существует некое качественное различие, поскольку отдельно взятый аграрий никогда не пойдет на то, на что он способен в составе группы, например, не забьет конокрада насмерть и не разорит соседа на том основании, что у того две коровы, изба крыта железом и в рационе отсутствует лебеда. Следовательно, у группы свои законы, входящие в жестокое противоречие с законами человеческими: себе подобного самосильно «лишить возраста» — это зась, но прикончить обществом колдуна, умеющего наводить эпизоотии на скотину, — это свободно и логично, как перекур. С другой стороны, Феликс Дзержинский в качестве государственного деятеля не затруднился арестовать целое румынское посольство и, не колеблясь, подписывал распоряжения о казни заложников, в то время как человек он был дипломатичный, чувствительный и ни в одну залетную муху не ткнул пером.

Если учесть, что соции составляются из людей, то эти противоречия переходят в плоскость трансцендентального, но тут возникают дополнительные вопросы, сколько это ни удивительно, ибо к трансцендентальному вообще-то вопросов нет: например, почему Создатель обращает свое учение не к сообществам и государствам, а к отдельно взятому человеку, но при этом заповеди «Не столпотворяйтесь» не существует, хотя зло от всяческого столпотворения налицо? Что было бы, если бы степень коллективизации человека ограничивалась семьей? — Поди, войны не вышли бы за рамки межклановых столкновений, а революции — за рамки конфликта родителей и детей. Наконец, чего ради человек создан по образу и подобию Божию, если он обречен на коллективных началах грабить и убивать?..

Ведь в том-то все и дело, что вопреки предубеждению, будто благородство, порядочность и прочие высокие качества суть выдумки беллетристов, человек приходит в мир нравственным изначально, богоданно, в силу одного факта своего рождения — это сомненью не подлежит. Младенца, который на уровне пуделя понимает человеческую речь, положим, никто не учит восторгаться и сострадать, а он восторгается и сострадает; в качестве исходного материала младенец имеет своим предшественником дикую обезьяну, но он никогда не ударит товарища по лицу; младенцу незнакомы приемы ласки, но первый его человеческий навык — именно поцелуй. Равно, в юные годы жизни наш брат хомо сапиенс не принимает возможности личной смерти и вчуже взирает на нее, как на нечто фантастическое и противоестественное, а если принять в расчет, что в юные годы жизни мы живем больше знанием генетическим, некоторым образом боговдохновенно, то сразу закрадется подозрение, что человек был задуман как бессмертное и совершенное существо. Но тогда, спрашивается, зачем еще на ранней стадии общественности, в эпоху Среднего царства, задолго даже до греко-персидских войн, понадобилось напоминать нашему отдаленному предку, дескать, не укради и не убий? А затем, что знаки родового кода способны воплотиться в правилах и привычках только через общение с внешним миром, в ходе более или менее социального бытия, а таковое заражено некой вредоносной бациллой, разрушительной для человечного в человеке, как вместе взятые национал-социализм, оперетка и алкоголь. Правда, и общество вторит Создателю — не убий, но что стоит его «не убий», если оно практикует войны и гильотину? И что стоит его «не укради», если труженика в России испокон веков обдирают как липку, в частности, крадут у него деньги на содержание армии, которая не умеет воевать, и государственного аппарата, который существует почти исключительно для того, чтобы существовать?

Таким образом, мы рождаемся совершенными, дабы через опыт себе подобных приобщиться к отравленной морали, предопределяющей как наши добрые, так и самые отвратительные дела. Зачем нам навязана столь абсурдная программа, — об этом после, вернее, этого не понять, если не разобраться с техникой превращения богочеловека в общественного раба. Отчасти, видимо, дело в том, что человеку, взятому как чистое духовное вещество, в высокой степени свойственно чувство ответственности за сохранение образа и подобия Божия, ибо даже злостный материалист несвободен от мучительной мысли: как бы на том свете не ответить за свои пакостные свершения, — а в группе разжижается это чувство, убывает в обратной зависимости от числа; двадцать человек, даже из безусловно нормативных, устроят на танцах драку, двести человек уже способны затеять уличные беспорядки с битьем витрин и строительством баррикад, а две тысячи человек ничтоже сумняшеся пойдут стрелять и резать таких же несчастных, как они сами, только что в траншеях напротив униформа другая и по-ненашенски говорят. Кроме того, сдвинутость коллективного сознания против личного объясняется еще тем, что сама по себе соция возникла из необходимости противостоять отдельному человеку, неважно, благонамеренному или сумасшедшему, гению иль злодею, который мыслит и действует вопреки тому своду правил поведения на людях, который называется «общественная мораль». То есть в социальном смысле человек отдельный ужасен тем, что он вряд ли станет стрелять и резать на том основании, что в траншеях напротив по-ненашенски говорят, и поэтому соция принимает такие меры, против которых и святому не устоять. К тому же чем ущербнее общество, чем подозрительней государство, тем шире и экстренней сумма мер; в нашем, российском случае эта сумма не то что победительна, а даже и чересчур: пошлый обман под вывеской просвещения, единообразие под страхом жестокой кары, закрепощение народа под видом прописки или же напрямую, а также культ вождя, воспитание скопческих потребностей, трансцендентальный материализм в качестве государственной философии, беззаконие, возведенное в закон, регулярные кампании по устрашению нации и нацеленность экономики на войну. Естественно, что под таким чрезвычайным давлением богочеловек неизбежно превращается в общественного раба, — а все потому, что самый страшный враг коллектива под названием «государство» не убийца или фальшивомонетчик, но человек отдельный, человек неучтенный, особенно если он никуда не ходит, сидит у себя на кухне да пописывает стишки, и посему на него затруднительно распространить общественную мораль; все потому, что соция есть реликт, отзвук первобытной незащищенности человека, даже стадного способа бытия, которая жива единственно инстинктом самосохранения, и оттого безжалостно губит и подминает под себя то, что нарушает ее ранжир. Немудрено, что у общества свои писаные и неписаные законы, которые редко совпадают с законами человеческими, а главным образом действуют прямо наоборот. Например, если государство выпускает ничем не обеспеченные деньги, то это называется «эмиссия», а если Иванов из Елабуги выпускает ничем не обеспеченные деньги, то за это его казнят. Например, человек отдельный строит личное благосостояние исходя из беззаветных трудов, смекалки, природного дарования, а благосостояние на общественном уровне достигается при помощи государственных займов у нищеты, налогообложения, водки, реквизиций, несправедливой оплаты труда, ценовой политики, разграбления природных богатств, то есть на основе обмана и грабежа. Тем не менее для общественного сознания этот разбой среди бела дня положительно в порядке вещей, как родины и девятины, его-то и называют нормальным отправлением государственности, но такая странная непонятливость объясняется только тем, что обыкновенный человек падок на разные пленительные слова. Собственно, вся метода коллективизации личности опирается на слова: вот древние римляне выдумали прекрасное слово «bello» и совершенно очаровали им современников, хотя оно обозначает массовую поножовщину, каковой в то время была война; французы вывели формулу «Свобода, равенство, братство», и под эту дудку Европа резалась двадцать четыре года; или вот скажи нашему Иванову из Елабуги, что если он сожжет у соседа баньку, то это будет не уголовное преступление, а это будет патриотизм, то он, скорее всего, запросто, с легким сердцем ее сожжет. Недаром Шопенгауэр говорил, что в этом мире почти никого нет, кроме сумасшедших и дураков.

Итак, нравственность отдельно взятого человека и общественная мораль сосуществуют если не вопреки друг другу, то, по крайней мере, в непересекающихся плоскостях: нравственность — вещь неудобная и кусается, но, главное, логически она направлена в никуда, ибо мы такие, потому что мы такие, общественная же мораль, напротив, имеет свои резоны и недвусмысленную цель — сообразно характеру соции всякую личность держать в узде. Противоречие между ними возникло еще и по той причине, что общество развивается гораздо медленней человека, во всяком случае, государство по своему духу остается почти таким же, каким оно было при фараоне Хуфу, когда человеческая нравственность почти разделяла государственную мораль. В свою очередь, очевидно, что личность заметно движется в сторону вящего совершенства, от детоубийства как нормы обычного права к даровому супу для безработных, или, положим, на пути от тотемизма к язычеству, от язычества к единобожию, от единобожия к некоторой отдаленной похожести на Творца. В этом смысле человек не высшее млекопитающее, и не «говорящий тростник», по Паскалю, и не венец мироздания, а процесс. Следовательно, это нисколько не удивительно, что понадобилось всего четыре тысячелетия, чтобы мы вполне разделили мнение Льва Толстого: война есть «противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие»,– в то время как при фараоне Хуфу таковая считалась естественным отправлением государственного организма, наравне с публичными казнями или культом нильского крокодила, отчего и пацифизм в эпоху Среднего царства был так же немыслим, как сигареты и телефон. Справедливости ради сделаем оговорку, что средства связи совершенствуются куда быстрее, чем человек.

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Древнее пророчество гласило – царская дочь будет править всеми землями Нира!...
Объявляется белый танец специально для капитана милиции Дарьи Шевчук, по прозвищу Рыжая. Дама пригла...
Никто не знает, откуда берутся книги серии «Проект Россия». Неведомый источник продолжает хранить мо...
Галина Щербакова – писатель, давно известный и любимый уже не одним поколением читателей. Трудно не ...
О чем бы ни писала Щербакова, все ее «истории» воспринимаются очень лично и серьезно. Как будто кажд...
Человек слаб и одинок в этом мире. Судьба играет им, как поток – случайной щепкой. Порой нет уже ни ...