Перуновы дети Гнатюк Юлия
Коренастый солдат-возница, рыжий, с круглым веснушчатым лицом, то покрикивал на лошадь, то что-то досадливо бормотал под нос. Наконец, не выдержав, повернул голову к седоку.
– Господин полковник, как прибудем к месту дислокации, вы уж прикажите лошадь поменять… Запаленная она, быстро идти не может, срам, да и только… Да еще левая задняя не подкована, едва за орудиями поспеваем…
Сидевший в пролетке офицер лет тридцати, сухощавый, подтянутый, являлся командиром Марковского артдивизиона Деникинской Армии. Звали его Федором Артуровичем Изенбеком. Задумчивые умные глаза, высокий лоб, тонкие черты лица – все говорило о врожденной интеллигентности и даже лиричности натуры. Примесь тюркской крови проявлялась в его внешности слегка выступающими скулами и некоторой смуглостью кожи, что только добавляло привлекательности. Почти полностью «европеизированные» черты лица и голубые глаза говорили о смеси горячих восточных кровей с более спокойным темпераментом славян. Дед Федора Артуровича был туркменским беем, мусульманином. Настоящим его именем было Айзен-бек. Однако он принял христианство, получил при крещении другое имя, а Айзен-бек перешло в фамилию Изенбек. Он служил России как честный землевладелец, имел чины и заслуги и смог дать детям блестящее образование. Один из сыновей – Артур – отец Изенбека – по примеру батюшки женился на русской княгине, переехал в Петербург и стал морским офицером, дослужившись до чина адмирала. Старший из его сыновей – Теодор, или по-простому Федор – также закончил штурманское отделение Петербургского морского корпуса. Но не менее чем морская служба молодого Изенбека привлекала живопись, и столь серьезно, что он успешно закончил и Академию художеств.
Полковник не слушал брюзжания вестового и не обращал внимания на неровности дороги и опасный крен экипажа на колдобинах. Поеживаясь от падающих за ворот капель, плотнее запахнув шинель и глубже нахлобучив фуражку, Федор Артурович весь был поглощен невеселыми, тяжкими, как камень, думами. Осень, умиротворенность засыпающей природы, канун первых холодов – эта пора никогда не оставляла его равнодушным: будоражили запахи мокрой земли и опавшей листвы, глаз профессионально отмечал то причудливо изогнутую ветку, то живописную группу лохматых сосен, то идеальной формы озерцо в низине, которые так и просились на этюды. Но теперь была совсем другая осень, мрачная и безысходная. В ней слишком многое умирало по-настоящему, без надежды на воскрешение.
Марковский артдивизион отступал, теряя людей и снаряжение. Красные рвались к югу, опрокидывая заслоны и перерезая дороги. Фронт, как гнилая нитка, лопался то здесь, то там. Доблестная Деникинская армия, последняя надежда и гордость России, переброшенная летом к Орлу, потерпела поражение. Лихие полки донских казаков и отчаянные батальоны смертников с белыми черепами на рукавах, готовые сражаться до конца, не смогли устоять перед красными. Как же так?
Выходец из княжеского рода, потомственный морской офицер, наконец, отличный командир, полковник, Федор Артурович Изенбек не мог понять, почему он вместе с кадровыми, хорошо подготовленными офицерами, имеющими за плечами не только военное образование, но и боевой опыт четырнадцатого года, отступает под ударами большевиков – полуобученных, полуодетых, недостаточно вооруженных, почти поголовно безграмотных. Этого быть не может, не должно! И тем не менее, оставлены Курск и Белгород, и чем дальше, тем больше распадается фронт. Солдаты и младшие чины дезертируют, а то и переходят на сторону красных, перебив своих офицеров. Не далее как два дня назад подобное случилось и в его дивизионе.
Был получен приказ сменить позиции и прибыть к стоящему в резерве пятому полку, поступив в распоряжение командира Михайлова. Проще говоря, отступить. Пулеметная трескотня и частые винтовочные выстрелы красных слышались уже на обоих флангах, каждая минута промедления могла дорого обойтись.
Когда Изенбек дал команду на отход, близился хмурый осенний вечер. По мере быстрого наступления темноты все четче выделялись полыхающие зарева далеких и близких пожарищ. Снимаясь побатарейно, дивизион потянулся в юго-восточном направлении. Спустя несколько часов ненадолго остановились, проверяя наличие материальной части и личного состава. Оказалось, что на марше отсутствовала вторая батарея. Особо беспокоиться пока не следовало: она уходила последней, могла сбиться в темноте и пойти другой дорогой. И все же некоторая тревога поселилась в душе Изенбека. Тревога усилилась, когда утром вышли к условленному месту встречи и прождали еще часа два. Вторая батарея так и не объявилась.
Изенбек выслал конный разъезд ей навстречу, а дивизиону приказал продолжать движение. Через некоторое время разъезд вернулся. Изенбек не сразу признал в догнавших его верховых командира второй батареи штабс-капитана Метлицына. Всегда подчеркнуто акуратный, слегка надменный и готовый вспыхнуть из-за малейшего пустяка, Метлицын являл сейчас жалкое зрелище: мокрый, грязный, без головного убора, с безвольно опущенными плечами и погасшим взором. Лицо его «украшали» несколько глубоких царапин и багровый кровоподтек слева. Лошадь была без седла.
– Останови! – бросил Изенбек вознице и вылез из пролетки. – Докладывайте! – сухо обратился он к спешившемуся и вытянувшемуся перед ним во фрунт Метлицыну.
Штабс-капитан, часто запинаясь, доложил, что во вверенной ему второй батарее возник бунт, и она дезертировала…
Слушая сбивчивый доклад Метлицына, полковник живо представил картину происшедших событий. Как суетились у орудий и ящиков со снарядами батарейцы, подгоняемые близкими выстрелами и надвигающейся теменью. Как от излишней поспешности привычная работа давала сбои, не ладилась, и это еще больше нервировало людей, в особенности Метлицына. Он носился от орудия к орудию и матерился, понукая и без того задерганных командиров. Дивизион уже скрылся за небольшим леском, а его батарея только собиралась выходить на дорогу. В этот момент лошади, тянувшие первое орудие, сгрудились в узком проходе со вторым, сцепились сбруей и закупорили путь остальным. Метлицын окончательно рассвирепел. Глаза его налились яростью, он подскочил к пытавшимся расцепить лошадей солдатам, выхватил шашку и заорал, что сейчас он их, сукиных детей, изрубит на мелкие куски. Нервы одного из солдат не выдержали.
– Да пошел ты сам, ваше благородие… Не путайся тут под ногами! – бросил в сердцах пожилой наводчик второго орудия Желдак, остервенело дергая поводья.
Вспышка настоящего бешенства ослепила уязвленного насмерть Метлицына. Глаза его прикипели к невысокой фигуре наводчика, а рука со стальным клинком взлетела вверх для решительного и быстрого удара. Но чьи-то грубые пальцы клещами сжали руку возле самого локтя, и тут же в левую скулу врезался костлявый кулак заряжающего первого орудия Колдырина. Вспыхнувшее перед глазами Метлицына горячее пламя сменилось мягкой обволакивающей чернотой.
– Вас ударил Колдырин? – уточнил Изенбек.
Он знал этого сутуловатого жилистого солдата, обладавшего неуловимо быстрым и сокрушительным ударом. Колдырин никогда первым не вступал в драку и вообще не любил всяких склок. Но если уж приходилось, никогда не бил дважды: его быстрый «железный» кулак с первого маху повергал противника в бессознательное состояние.
Штабс-капитан уже не видел, как командир первого орудия выхватил из кобуры револьвер и стал палить в воздух, пытаясь восстановить порядок, но было поздно. Непрочные истончившиеся связи, сдерживавшие людей строгой воинской дисциплиной, враз распались, подобно проржавевшим цепям, и каждый стал сам по себе. Паливший в воздух офицер вдруг рванулся и замер с удивленным, застывающим, подобно маске, лицом. Винтовочная пуля вошла ему в грудь, и офицер упал на спину, неестественно подломив руку.
– Теперь все одно, братцы! Разбегайся, кто куда! – отчаянно взвизгнул чей-то голос.
Два оставшихся офицера и юнкер поспешно бросились к лесу. Кто-то разворачивал лошадей, намереваясь сдаться красным вместе с орудием, кто вообще не понимал, что происходит и куда теперь деваться.
Растерянные панические возгласы, одиночные выстрелы, крики, стоны, лошадиное ржание, проклятия и команды – все разом обрушилось на пришедшего в себя Метлицына, лежавшего в холодной жидкой грязи. Голова гудела, как церковный колокол. Штабс-капитан нащупал свою шашку, валявшуюся рядом, и более инстинктивно, нежели сознательно, отполз с дороги в кусты. Благо, что наступившая темнота скрывала его. Метлицын раздумывал, что предпринять, когда невдалеке вдруг что-то зашуршало. Штабс-капитан замер. Послышалось фырканье: обозная лошадь, впряженная в телегу с боеприпасами, воспользовавшись суматохой, ушла в заросли пощипать жухлой травы. Метлицын обрубил шашкой постромки, взобрался на спину лошади и погнал ее по дороге. Вслед послышались крики, бабахнули несколько выстрелов. Одна из выпущенных наугад пуль вскользь обожгла левое плечо, продырявив рукав шинели. Ночь проплутал в поисках дивизиона, выехал к какому-то хутору, где его снова обстреляли, но ни одна пуля не задела, скорее всего, стрелявшие просто хотели отпугнуть чужака.
– Утром наткнулся на разъезд, вот и все, – закончил штабс-капитан.
Слушая доклад Метлицына, полковник ничем не выдал своих чувств, только губы его сжались плотнее, и на переносице собрались морщины. Еще мальчиком отец учил его, что командир ни при каких обстоятельствах не имеет права высказывать свои эмоции. Точность в приказах и твердость в принятии решений, спокойствие и собранность – этой отцовской науке Федор Артурович был верен всегда. Вот и сейчас, внутренне кляня Метлицына за невыдержанность и излишнюю спесь, полковник еще больше укорял самого себя. Он должен был помнить о самой натянутой обстановке в батарее Метлицына и не оставлять отходить ее последней. Вместе с тем Изенбек понимал, что подобное могло случиться в любой момент. Как любит повторять его начштаба подполковник Словиков, если в котле чрезмерно поднялось давление, то следом за этим последует взрыв…
– Сдайте оружие, – приказал Изенбек Метлицыну. – Поступите пока во временное распоряжение начштаба.
Штабс-капитан подрагивающими пальцами отстегнул портупею, протянул шашку и револьвер стоявшему рядом офицеру.
Этот позавчерашний случай прибавил еще долю горечи в непростую обстановку. Что же дальше?
Подобные безрадостные вопросы одолевают сейчас каждого. Наверное, и брюзжание вестового – только способ отогнать мрачные мысли. Интересно, что там про себя решил практичный Игнатий, может, пристрелить меня при удобном случае и тоже к комиссарам податься?
Полковник тряхнул головой, отгоняя нелепицу. Глупость какая, Игнатий простодушен и предан, подумать о его измене дико и невозможно. Впрочем, все, что сейчас происходит, дико и невозможно. От этих парадоксов люди стреляются, спиваются либо лезут в самую гущу боя, чтобы хоть на время избавиться от раздирающих противоречий, а если не повезет, или, может, напротив – покончить с земным бытием вместе с его кошмарами.
Изенбеку силой натренированной воли пока удавалось сохранить в себе некое равновесие: не запить, не ожесточиться, не предаться унынию и малодушию. Вероятно, секрет гибкого и прочного внутреннего стержня состоял в особенности его личности, где возвышенное непостижимым образом сочеталось с чисто деловыми качествами – требовательностью, практичностью, аккуратностью. Возможно, одно дополняло другое, и художник в нем помогал офицеру сохранить человеческие чувства среди жестокости и насилия, а офицер не позволял художнику впадать в истерику, сохранять в любой ситуации твердость духа и трезвый ум.
Полковник ехал в сосредоточенном молчании. Пролетку швыряло, сырость проникала за ворот шинели, студила пальцы рук и ног, несмотря на кожаные перчатки и сапоги с меховыми стельками. Осень стояла в своей последней поре, на душе было так же стыло и безрадостно, а Игнатий все жаловался на больную неподкованную лошадь и непригодный, как он называл, «хваэтон».
Но вот пролетка выровнялась, и лошадиные подковы зацокали по твердому покрытию. Лесная дорога пересеклась с участком, мощеным камнем, и дивизион потянулся по нему, громыхая окованными колесами орудий. Впереди на возвышенности, пронзая маковками низкое серое небо, белел собор, а у подножия холма виднелась чья-то усадьба. Высланные дозорные вернулись и доложили, что селение, называемое Великий Бурлук, никем не занято, и все спокойно.
Вскоре дорога свернула вправо, и дивизион, пройдя под старинной каменной аркой, оказался на липовой аллее, ведущей к зданию с колоннами.
Когда подъехали ближе, перед ними предстало высокое парадное крыльцо, с которого широкими полукругами сбегали мраморные лестницы, выходя внизу на обширный пандус для экипажей. Здание было построено в стиле классицизма: двенадцать беломраморных колонн поддерживали портик с затейливыми лепными карнизами и римскими амфорами в нишах. Дом был двухэтажным, вернее, внизу находился «эрдгешос» – полуэтаж для хозяйственных помещений и прислуги, а полноценный верхний этаж в десять огромных окон со стороны фасада был господским. Обширная оранжерея с одной торцевой стороны здания и веранда с другой, некогда почти сплошь застекленные, должны были придавать строгим формам дома некоторую воздушность.
Истоптанные двор и сад, разбитые фонтаны, зияющие дырами окна и двери, следы пуль на скульптурах у входа, остатки сломанной мебели во дворе и разноцветные корешки книг, из которых выдраны все листки на курево, – подобные приметы говорили, что и здесь отнюдь не тихая обитель, и кровавая колесница гражданской войны прокатилась по этим местам.
Полковник дал необходимые распоряжения по обустройству. Все занялись привычными делами: выпрягали лошадей, доставали припасы, разжигали походные кухни. Очень пригодились постройки на усадьбе: здесь были и конюшни для лошадей, и жилье для дворни, которое можно было использовать под казармы.
Разведка рассыпалась по местности, выясняя обстановку в данном районе, потому что даже в тылу случались всякие неожиданности. На фасаде дома был вывешен бело-сине-красный флаг Российской Империи.
Изенбек в сопровождении вестового стал осматривать дом. В помещении для балов – гулком пустом зале высотой в два этажа – гулял сквозняк. Под ногами хрустели осколки разбитого цветного витража, на узорном дубовом паркете растеклись лужицы дождевой воды. Балкон для оркестра облюбовали голуби. Федору Артуровичу, так и не привыкшему за военные годы к разрушениям красоты, стало особенно жаль этого дома, чудных фресок работы старинных мастеров, цветной мозаики, настенной росписи, скульптур, картин, книг. Убранство было не кричаще пышным и аляповатым, а действительно старинным, красивым и со вкусом подобранным, видно, хозяева понимали толк в искусстве.
«На войне самой беззащитной всегда оказывается культура, – с горечью подумал Изенбек. – Как долго и трудно все это создается и как легко, походя, уничтожается первыми же выстрелами, случайными людьми, невеждами, которые выдирают бесценные холсты и ломают золоченые рамы, чтобы бросить их в костер и сварить себе похлебку…».
Он проходил через коридоры и комнаты, минуя сломанную мебель и изуродованные картины. Комната для молитв, кабинет, буфетная, девичья, столовая с большим обеденным столом, где обычно собиралось все семейство. Обсуждали новости светской жизни, играли в карты, шахматы, читали вслух любимые романы, музицировали на фортепиано, пели. Все это было так знакомо полковнику и так немыслимо далеко. Когда ты в лесу или в поле, в грязи и на холоде, не думается, что может быть иная жизнь. Но сейчас в эту иную жизнь не верилось и здесь, где еще витал дух прежних обитателей, сидевших в этих глубоких креслах, прикасавшихся ко всем этим предметам. Изенбек никогда прежде не бывал в Малороссии, но он знал многие подобные дома и дворцы Санкт-Петербурга, теперь именуемого Петроградом, знал царящую в них атмосферу.
Взгляд полковника остановился на картине, которая почему-то осталась нетронутой, изображавшей летящую в танце вальса хрупкую темноволосую девушку. Левая рука в нежно-розовой перчатке лежит на плече молодого офицера-драгуна, правая поддерживает пышное бальное платье. Партнер бережно и уверенно ведет очаровательную фею за талию, плечи и голова девушки слегка откинуты назад, лицо сияет счастливой улыбкой.
Изенбек стоял, глядя на картину, которая перенесла его в мир воспоминаний о первом настоящем бале после получения офицерского звания, а с ним – парадного мундира, кортика и золоченого палаша с царским вензелем, о первой девушке и страстной юношеской любви. В этот раз сердце защемило по-настоящему, потому что в полной мере почувствовало: этот мир никогда больше не вернется. Никогда! Их разделяет не только холст и время, но война, жестокость и смерть. Наступила иная эпоха, которая своей безжалостной ступней придавила всех: и его, и этот дом, и всю Россию….
Повернувшись, Изенбек зашагал в сторону библиотеки. Она оказалась там, где под раскрытым окном на улице валялись изуродованные книги. Темные дубовые стеллажи, шкафы и полки занимали все стены довольно большого помещения, а перпендикулярно к южной стене располагались еще три стеллажа высотою едва не до потолка. Очевидно, библиотека собиралась не одним поколением владельцев этой усадьбы, но теперь в ней сохранились только жалкие останки некогда богатейшего собрания. Многочисленные полки отсутствовали, видимо, пошли на дрова, и кое-какие экземпляры книг лежали, разбросанные, там и сям. Полковник заметил несколько книг на французском. Наклонившись, подобрал объемный том в кожаном переплете с золотым тиснением. Это оказалась книга рецептов французской кухни. Из книги выпал сложенный листок пожелтевшей бумаги. Развернув его, Изенбек прочел: «Обедъ на девятое іюля 1913 года, на 25 персонъ». Далее перечислялись блюда для званого обеда. Невозвратное прошлое пахнуло, на сей раз, воспоминанием ароматов полузабытых угощений. На листке значилось: суп французский «а-ля Жюльен» и к нему пирожки слоеные с мозгами, раковым фаршем, фарш грибной в раковинах. Также филей из серны, стерлядь на шампанском, соус из трюфелей и шампиньонов, жаркое из бекасов с гренками, куропатки с салатом. Перечислялся порядок подачи вин: крепких, как херес, мадера, марсала, белый портвейн; сладких – вейнштейн и малага; белых – сотерн, рейнвейн, мозельвейн, шабли, бургундское, а также разных ликеров, – бенедектин, шартрез, кюрассао, пепермент, мараскин.
Полковник некоторое время постоял, потом перевернул листок. На обратной стороне было записано, видно, распоряжение для экономки: «Выдать людям. Завтрак: полселедки или соленый огурец, стакан кислой холодной капусты со столовой ложкой постного масла. Обед: щи на бульоне из костей. Жареная картошка на постном масле или каша гречневая с солью и квасом. На ужин: что останется от обеда, молоко или простокваша».
Изенбек еще подержал в руке листок-посланец из прежнего времени в нынешний мир голода и разрухи, потом сложил и вернул на место среди книжных страниц, будто он мог еще кому-то понадобиться. Пересмотрев другие сохранившиеся книги, отложил для себя две из них: о Тимур-хане и Магомете. Потом еще раз прошелся по библиотеке. Что-то с хрустом лопнуло под сапогом. Наклонившись, поднял кусок деревянной дощечки, старый и почерневший. К удивлению Изенбека, он был испещрен знаками или, скорее, буквами, вырезанными от руки чем-то острым. Они шли «сплошняком», то есть без разделения на отдельные слова. Отсутствовали и разделительные знаки типа запятых, черточек или точек. Буквы были «подвешены» под не совсем ровными горизонтальными линиями, прочерченными от края до края, подобно тому, как прачки развешивают белье на веревках. Ряды этих странных письмен покрывали обе стороны обломка. С одного края были небольшие отверстия, видно, для скрепления друг с другом. Поискав глазами, Изенбек заметил еще несколько таких же странных дощечек, валяющихся на полу среди мусора, частью раздавленных, грязных, с отпечатками следов обуви. Чуть подальше лежала целая стопка подобных дощечек, скрепленных между собой кожаными ремешками, пропущенными в специально сделанные для них отверстия. Кое-где виднелась ржавчина, видимо, дощечки некогда были скреплены железными кольцами, которые рассыпались от времени, и их заменили ремешками. Изенбек опустился на корточки и стал листать деревянную книгу. Дощечки были прямоугольной формы длиной вершков девяти, шириной около пяти вершков и толщиной примерно в четверть дюйма.
Поверхность не совсем ровная и не очень гладкая, обрезаны тоже неровно, скорее всего, ножом. В некоторых местах темно-бурая поверхность дерева отставала, пузырилась или была вдавлена. Создавалось впечатление, что дощечки когда-то покрывались то ли лаком, то ли маслом. По весу они были достаточно легкими, многие поточены шашелем.
Слева перед началом текстов имелись изображения, также процарапанные на дереве, разные, но не совсем понятные. В одном случае это была то ли собака, то ли лиса, в другом – нечто похожее на овцу. Встречались рисунки быка, солнца, еще какие-то символы и фигуры. Изенбек, совсем было уверившись, что библиотека окончательно разграблена и ничего интересного не найти, воспрянул духом. Даже недавние мрачные мысли отодвинулись от нахлынувшего волнения, поскольку Федор Артурович во время учебной практики в Академии Художеств ходил с археологической экспедицией по Туркестану, зарисовывал древние руины и находки, сам держал в руках многотысячелетней давности черепки, орудия хозяйства, лоскуты старинной материи. Его работы в качестве художника-рисовальщика были высоко отмечены Академией. Поэтому Изенбек с первого взгляда понял уникальность своей находки: материал, его состояние – все говорило о древности дощечек. Некоторые буквы походили на кириллицу, другие же он видел впервые, их угловатость скорее напоминала руны. А «сплошной», без разделения текст, «подвешенный» к линиям, подобно санскриту? В голове не укладывалось, что здесь, в разграбленном доме, просто под ногами валяются письмена, подобные которым он никогда ранее не встречал. Неподалеку лежала надпись: «Коллекцiя курьезы». Это было, видимо, наименование раздела либо полки в библиотеке, где хранились занимательные или даже загадочные, на взгляд хозяев, материалы, поскольку французское слово curieux и латинское сuriosus обозначают – «удивительный, интересный, забавный, странный, любопытный». Может, сами владельцы имения уже не знали, как их прочесть?
Окликнув вестового, который старался не мешать, но все время находился поблизости, Изенбек распорядился немедленно собрать все дощечки и сложить их в его морской мешок.
В это время вернулись разведчики, доставившие какого-то местного жителя, и полковник поспешил во двор. Приняв доклад командира о том, что в селении кроме женщин, детей и стариков больше никого нет, Изенбек взглянул на крестьянина. Одетый в вытертый промасленный тулуп и подшитые кожей валенки, мужичок с жидкими волосами на непокрытой голове стоял возле ступенек, прижимая к груди облезлую смушковую шапку, и после каждого обращения к нему кланялся, выражая тем самым готовность отвечать господам офицерам на все их вопросы. Говорил он на местном южнорусском наречии, называемом «суржиком», в котором слова перемешивались, подобно пшенице с рожью, высеяным на одном поле. Он пояснил, что «мужыкы подалысь, хто куды, ти – до красных, ти – до билых, хтось до Махна чи у гайдамаки. А усадьба ця, шо вы спрашуетэ, князьям Донец-Захаржевским налэжала. Колысь ци земли купыв козацькый полковнык, шо у Крым против туркив ходыв. Тут уси його нащадкы й жылы…»
– Где ж господа? – поинтересовался Изенбек.
– Порубалы усих, хто був, тилькы двое диточок осталося, – вздохнул мужичок. – Там воны вси лэжать, – указал он шапкой в сторону собора, где виднелись холмики свеженасыпанной земли.
– Кто же их убил? Красные?
– Та хто ж його знае… Налетив якыйсь отряд, княжеску родыну порубалы, погулялы у господському доми, а вранци геть дали подалыся. А потим рэгулярни красноармийци пидийшлы, ти вжэ булы з прапорамы та зиркамы, так шо понятно було…
– Брешешь! Это вы сами господ порешили, сволочи! – скрипнул зубами стоявший рядом Метлицын. Рука его непроизвольно потянулась к месту, где должна была висеть шашка.
Мужичок испуганно прикрыл лицо согнутым локтем.
– Погодите, Метлицын! – остановил Изенбек штабс-капитана. – А книги из библиотеки куда девались? – спросил он старика.
– Та хто их тильки не брав! Ще нимци часть у прошлому годи вывезли. А потим оти, шо пизнишэ прыйшлы, забралы. Мужыкам воны на шо, на розпал хиба та курево, а у красноармийцив був одын такый, э-э-э, – дед запнулся, подбирая сравнение. – Очочкы у нього, як у нашого князя, колы вин у чотырнадцятому годи на каникулы прыйизджав…
– Куда же они книги дели? – повторил вопрос Изенбек.
– Ага! – спохватился мужичок, – я ж и кажу, отой, шо на молодого князя схожый, у очочках и кожаний куртци, показав, шо браты, и загрузылы воны тры чи чотыры гарбы повнисиньки та кудысь повезлы: чи у Харкив, чи у самый Кыив, хто ж його знае… Ще тут сахаривци булы, а потим вже до вас никого нэ було…
К вечеру привыкшие быстро осваиваться на новом месте люди вовсю хозяйничали на княжеском подворье. Солдаты разложили большой костер и отогревались, подставляя огню то лицо, то спину, сушили портянки и выпаривали из рубах вшей. Повара раздавали горячую кашу, лошадям перепало овса и сена. Дозорные, кутаясь во влажные шинели, заняли свои места по охране всех въездных путей, ведущих в имение. Изредка доносились отдаленные звуки выстрелов, видимо, фронт сместился западнее. Эту ночь дивизион мог позволить себе передышку.
Хозяйственный Игнатий разыскал в подвале сухие коротенькие дрова для ванной и затопил титан. Обогревательные трубы были целы, и скоро по ним поднялось, разливаясь, блаженное тепло. Изенбек, Словиков, а за ними остальные офицеры с несказанным удовольствием помылись в княжеской ванной, сменили нательное белье.
Несколько солдат собрали в гостиную все более-менее целые кресла, столы, стулья и кучу прочего барахла, половину из которого Словиков приказал убрать вон.
Игнатий стал разжигать камин, у которого были разбросаны опять-таки останки книг, бумажные свертки, какие-то пергаментные листы без обложки, деревянные ручки от кресел и стульев и просто мусор. Наметанный глаз Изенбека приметил среди хлама кончик уже знакомой по библиотеке дощечки.
«Страшно подумать, сколько бесценных вещей могла поглотить разинутая пасть камина, в том числе и эти дощечки. – Изенбек взял в руки и снова стал рассматривать странную находку. – Чудо, что эти дощечки дождались его».
Рядом с уже разгоревшимся камином присел Словиков, тоже взял «курьезу», повертел, погладил по истрескавшейся поверхности, на которой еще кое-где сохранилось покрытие, похожее на лак или воск. Против обыкновения он не подтрунивал и ничего не комментировал своими колкими замечаниями.
– Игнатий, – спросил он, – а скажи-ка, братец, что это за дерево?
Вестовой, еще раз взглянув на дощечку, ответил:
– Трудно определить, Ваше высокородие, дюже старые доски, все шашелем поточены, внутри гниль да труха, они и на растопку не годятся, потому и валяются…
– Как думаете, Федор Артурович, что это за письмена такие? – поинтересовался Словиков.
– Не знаю, может быть, древний чешский язык, или сербский, во всяком случае, мне кажется, что здесь есть что-то славянское, – ответил Изенбек.
Он велел Игнатию взять эту дощечку, а также все, рассыпанные у камина, и еще несколько показавшихся интересными манускриптов, писанных красными чернилами на тонком пергаменте, и сложить в другой морской мешок.
– Береги их, – сказал он вестовому, – как зеницу ока! Если что случится, все чемоданы мои можешь бросить, но за эти мешки головой отвечаешь!
Солдат ушел, Изенбек вновь повернулся к Словикову.
– Я читал у Карамзина, – продолжил он мысль, – что у дохристианских славян-язычников были надписи на идолах и календари на двенадцать месяцев, значит, они читать, писать и считать еще тогда умели? – закончил он вопросом, обращенным больше к самому себе, и, пожалуй, впервые задумался над этим.
– Цареугодник он, ваш Карамзин, всех монархов воспевает, начиная с Рюрика!
– А вы, как бывший социалист, царей не жалуете, – улыбнулся Изенбек, вытирая платком испачканные пылью пальцы. Говоря это, он имел в виду юношеское увлечение Словикова социал-демократическими идеями, когда он был однажды арестован за участие в студенческих выступлениях и чтение нелегальной литературы. Только содействие высокопоставленных родственников и хорошо отлаженный механизм мздоимства у чиновников спасли Словикова от тюрьмы. Однако как всякий интеллигентный человек он был шокирован жестокостью и почти первобытной дикостью последовавших перемен. Революция, ее методы, не вызывали ничего, кроме омерзения. Поэтому Словиков продолжал развивать свою идею постепенных демократических преобразований – единственного, по его мнению, верного пути, по которому должна была в свое время пойти Россия.
– Не жалую, и не скрываю этого, вы же знаете, – упрямо мотнул он головой. – Я уверен, что если бы наш славный самодержец послал к черту дармоедов из окружения, раздал бы крестьянам землю, а умным людям дал возможность применить свои идеи, а то у нас такие только горе от своего ума имели, то не командовал бы сейчас Федор Артурович Изенбек артдивизионом, а писал бы картины, занимался историей, доски вот эти, к примеру, расшифровывал, царская семья не была бы расстреляна, а хозяин нынешнего имения не лишился бы жизни, зарубленный собственным пьяным кучером…
– Кучером? – поднял бровь Изенбек.
– Местные поговаривают, что верховодил здешним бунтом бывший княжеский кучер Степка.
При упоминании о кучере Изенбеку отчего-то вспомнилась обратная сторона меню в поваренной книге: «Для людей: полселедки и стакан кислой капусты». «Пожалуй, – подумалось ему, – здоровому кучеру маловато было такого завтрака. Так что же, – сразу возникла вторая мысль, – кормить его трюфелями? – Перед внутренним взором предстала картина: нечесаному мужику в мятой рубахе подают трюфеля и прочую изысканную снедь, и он с громким чавканьем поглощает все это, запивая рыбу красным вином, а мясо – шампанским, наливая его в стаканы. Эта сцена вызвала улыбку: кислая капуста, селедка и кучер – нормальное сочетание, а вот трюфеля и кучер – не лезло ни в какие ворота. Разве грубые мужики могут понять тонкость изысканных блюд или оценить букет французских вин? На это способны только люди высокого сословия, дворянской, княжеской крови. А мужицкой натуре в самый раз селедка с капустой…».
– А знаете, господа, – повернулся Изенбек к собравшимся офицерам, сидевшим и курившим в креслах, – в древней летописи Нестора говорится, что князя Глеба тоже собственный слуга зарезал, только он повар был….
– Быдло проклятое! – зло выругался ярый штабс-капитан Метлицын. – Давить их надо, как вшей, никакой пощады! Кровью умоются, но займут свое место в стойлах, подлецы! Краснопузые повара и кухарки вознамерились управлять страной, это даже не смешно…
Словиков поморщился, будто ему свело щеку.
– Полноте, штабс-капитан, вы не хуже моего знаете, кто сегодня руководит красной РККА. Его высокоблагородие Сергей Сергеевич Каменев, кадровый офицер, полковник Императорской Армии, заметьте, а не сын прачки, закончил, между прочим, академию Генштаба. Или, скажем, его непосредственный подчиненный, начальник Полевого штаба Красной Армии, – подполковник желчно улыбнулся, – его превосходительство генерал-майор Императорской Армии Павел Павлович Лебедев, тоже потомственный дворянин. Или запамятовали, часом, что нынешнему разгрому под Орлом мы обязаны его превосходительству бывшему генерал-лейтенанту Императорской Армии Владимиру Николаевичу Егорьеву, возглавившему ныне красный Южный фронт? А его ближайшим помощником является Владимир Иванович Селивачев, тоже, как вы догадались, потомственный дворянин, генерал-лейтенант Императорской Армии. Таких примеров тысячи. Эх, да что там говорить, Россия треснула не только по сословной линии. И слова о кухарках, которые должны научиться управлять государством, принадлежат, как это ни прискорбно, господину-товарищу-дворянину Ульянову! – Словиков замолчал на некоторое время, а затем хмуро добавил, глядя в пространство перед собой: – Я в Харькове бывшего однокашника встретил, он нынче в контрразведке подвизается, из Сибири прибыл с поручением от Александра Васильевича к Антону Ивановичу. Так он шепотом поведал мне о судьбе барона фон Таубе, начальника Главного штаба командования Красной Армии в Сибири. Вы знаете, войска Таубе были разбиты с помощью белочехов прошлым летом, сам он попал в плен. Так вот, его уговаривали перейти на службу к адмиралу, хорошие деньги предлагали вместо нищенского пайка у красных. Знаете, что он ответил? – «Я потомственный дворянин, у нас в роду за деньги честь никто не продавал, и я не стану!» Его даже не расстреляли, а просто замучили в камере смертников. Так-то, штабс-капитан, а вы говорите, быдло!
Эти слова подполковника больно уязвили Изенбека: кому, как не ему, флотскому офицеру, было хорошо известно, что Морской генеральный штаб Российского императорского флота практически в полном составе перешел на сторону Советов. Оттого ему было еще горше.
– Значит, мы с вами не дворяне? – вызывающе обиженно поджал губу Метлицын.
– Почему же, только революция и проклятая эта гражданская война показали, что есть дворяне по званию, а есть по духу. Причем по обе стороны фронта. А что касаемо черного люда, которого силой мобилизовали в нашу армию, то сами видите, при удобном случае они полками и ротами на сторону красных перебегают…
Начштаба прошел к столу, где часть консервов была выложена на выщербленные роскошные блюда, а остальные так и стояли в жестяных банках. Разнообразила трапезу миска кислой капусты и полуведерная бутыль мутного самогона, видимо, реквизированного у местных жителей. Словиков, саркастически хмыкнув, налил себе в железную кружку и разом осушил ее. Поморщившись, бросил в рот щепоть капусты.
Кто-то из офицеров прислушивался к разговору, иные были вовсе безучастны к происходящему. Прапорщик Черняев смотрел в одну точку и бессмысленно улыбался. «Опять кокаином балуется, – отметил про себя Изенбек, – дисциплина падает, нервы у всех напряжены, по малейшему поводу может вспыхнуть ссора…».
Федор Артурович подошел к другой половине стола, где четыре офицера были поглощены карточной игрой, небрежно бросая в банк мятые пачки «колоколов» – деникинских денег с изображением на них Царь-колокола.
– Присоединяйтесь, господин полковник! – пригласили они Изенбека. Тот отрицательно качнул головой, наблюдая за игравшими и одновременно прислушиваясь к разговорам за спиной.
Голос поручика Лукина горячо убеждал кого-то, что французы высадили в Одессе крупный десант, что он уже под Киевом и со дня на день будет здесь, красные побегут….
– И вы верите в этот бред? – спросил рассудительный пожилой подполковник Новосад, командир первой батареи. – Наш фронт трещит по швам, а греки с французами и носа из Одессы не высунут, потому как, если мы на своей родной земле получили от большевиков под зад, то куда французам соваться? Подумайте, Лукин. Наверное, у самих поджилки трясутся, чтобы большевистская зараза к ним не перекинулась, первыми коммунаров породили, союзнички хреновы….
– А немцы? – вмешался другой голос, – немцы-то каковы? Вильгельма в Германии не стало, они здесь сразу красные банты нацепили, депутатов в Советы выбрали – и домой, нах хауз!
– Говорят, наследника спасли, – снова голос Лукина, – он за границей….
– Без монархии Россия погибнет!
– Скажите лучше – без веры…
– Предлагаю тост: за Россию и самодержавие!
– Да, господа, – невпопад, продолжая какие-то свои мысли, заговорил уже начавший хмелеть Словиков, садясь на любимого конька, – если в паровом котле беспредельно повышать давление, непременно будет взрыв, обязан быть… Это я вам как инженер говорю… Физика, господа, элементарная физика… Были люди, которые это понимали – декабристы, Столыпин, но их убили… Царь наш батюшка в ноги таким людям должен был поклониться, сказать: «Спасибо, люди русские, что за Отечество радеете, путь к спасению указываете» – ан-нет! – Пулю им в грудь да петлю на шею…
– Без строгости нельзя, – мрачно возразил Метлицын, – народ только силу понимает и уважает, на то и государь, и полиция, чтобы порядок был.
– Вы что же, – встрепенулся Словиков, – думаете, если мужика в морду бить и скотиной обзывать, то от этого у него уважение к вашему благородию выйдет? Нет-с, голубчик, – помахал он пальцем в сторону Метлицына. – Именно поэтому теперь это быдло, как вы изволили выразиться, господин штабс-капитан, вырвалось на свободу и воздает сторицею, как в Библии, ха-ха! Вы его плеточкой или шашечкой, а он вас из пулеметика – та-та-та… И случай с вашей батареей – прямое тому подтверждение!
Метлицын, которого эти слова задели за совсем свежую душевную рану, резко вскинул голову, жилы на шее напряглись, глаза округлились.
– Не сметь! – сдавленно прошипел он. – Это вы, вы и подобные вам демократы предали Россию, распустили народ своим сопливым сюсюканьем. Да, вы… – Метлицын хотел вскочить, но рука сидевшего рядом подполковника Новосада удержала его за плечо, а твердый взгляд Изенбека несколько остудил порыв. Метлицын остался сидеть в кресле с подставленным вместо ножки ящиком, желчно поливая жидов-социалистов всяческими ругательствами.
– Нет! – вдруг вскочил на ноги прапорщик Черняев, до которого, наконец, дошел смысл некоторых фраз. – Россия не погибла. Мы победим, клянусь вам! – его глаза на красивом бледном лице горели возбуждением. Он вытянулся и дрожащим голосом, готовым вот-вот сорваться на рыдания, запел:
- Черны гусары!
- Спасай Россию, бей жидов, —
- Они же комиссары!
– Иначе лучше смерть! – его рука потянулась к кобуре.
Изенбек приказал разоружить и обыскать прапорщика. Револьвер и шашку передал Игнатию: «Завтра отдашь!» – А коробочку с кокаином положил себе в карман.
У окна грузный Новосад кашлянул в седые усы.
– Гм, складно вы тут, Петр Николаевич, про судьбу России рассуждали, весьма складно. Только в личной жизни у вас всегда был, пардон, полный конфуз. И с сослуживцами не больно миритесь, выпиваете опять же не в меру-с.
– При чем здесь моя частная жизнь? – возмутился Словиков. – Я о вопросах совсем иного масштаба рассуждения имею…
– При том, милейший, что прежде со своею судьбой управляться научиться надобно, а потом уже и мировые вопросы решать. Так я по-стариковски понимаю, а если не прав, не взыщите…
И Новосад сердито отвернулся, давая понять, что он высказался и больше не желает участвовать в ненужных спорах.
Словиков обиженно засопел, плюхнулся на стул и стал вполголоса ворчать что-то, но никому до этого уже не было дела.
Изенбек, желая направить разговор в другое русло, задумчиво произнес:
– Какой сегодня удивительно тихий вечер, господа, не грех и песню послушать. Спойте нам, штабс-капитан, голос у вас хороший. Что-нибудь задушевное…
Просьбу поддержали, и Метлицын, еще раздраженный спором, все же взял гитару и стал ее настраивать, постепенно успокаиваясь и входя в настроение неторопливого ужина у догорающего камина, что на войне случается так редко.
Была уже ночь. Небо стало очищаться, и в просвет между туч выглянула ущербная Луна, засияв в раме окна серебряной безвесельной лодкой.
Штабс-капитан тронул струны, и полилась песня, тоскливая и щемящая, вплетаясь в ночь растревоженными звуками гитары и красивым баритоном певца, на какое-то время объединяя своих слушателей – таких разных, но, бесспорно схожих в одном – в чувстве безысходности перед грядущим и острой боли за Великую Российскую Империю, которая уходила…
Песня стихла, как пролетевший ветерок, и в гостиной на некоторое время залегла тишина. Потом раздались одобрительные возгласы, просьбы спеть еще.
Словиков, пошатываясь, встал со стула и, подняв кружку в сторону Изенбека, предложил:
– Господа, давайте выпьем… за Федора Артуровича… – язык не очень слушался его. – Нас могут убить завтра… даже сегодня… Но совсем недавно я слышал, как господин полковник сказал Игнатию: все вещи мои можешь бросить… а старые дощечки… ни при каких обстоятельствах! Вдумайтесь, господа… Федор Артурович хочет вытащить из этого пекла… не фамильные бриллианты… не золотые канделябры… а кусок истории… Это же удивительно! Значит, не все погибло… еще жива Россия… Давайте выпьем, господа… за нашего командира… И дай Бог ему удачи!..
– Тут как бы голову сохранить в котле этом, а не какие-то доски, – почти укоризненно заметил Новосад.
Остальные офицеры тоже не проявили энтузиазма, просто молча выпили вслед за Словиковым.
Штабс-капитан снова запел. На этот раз цыганскую песню.
Глава вторая
Художник Али
Брюссель. Июнь 1924
Не может волна остановиться, не исчерпав своей силы, не может чайка упасть, пока в состоянии двигать крыльями, не может даже камень разрушиться, покуда в нем сохраняется твердость. Все должно пройти свой путь до конца…
Ах, цыганская музыка, цыганские песни! Кого не трогали они своей певучей протяжностью, исходящей тоскливо-сладким надрывом, чьих не зажигали сердец шальным дроблением ритма и размахом безудержного разгула, отблеском звездных ночей в черных очах, колдовским пламенем далеких манящих костров и вихрем танца, подобным свободному ветру, где во всем – в каждом звуке, взоре, движении – сквозит неукротимый дух вольницы, дух свободы!
Отчего же именно русской душе так близки эти песни, заставляющие страдать и плакать, забывать обо всем и рвать рубаху на груди, ударяясь в бесшабашный разгул?
Что роднит нас с этим кочевым народом, от которого мы отворачиваемся на улицах, костерим за обман и бродяжничество и который овладевает нашим сердцем, взяв в руки скрипку?
Может быть, то подспудная память и тоска по воле, какой жили и наши пращуры многие тысячи лет тому назад, скифами-скотоводами гонявшими тучные стада по бескрайним зеленым степям, разводившими костры под пологом вечных звезд.
Может, то древнейший голос язычества, подспудно живущий в каждом из нас, напоминает о счастливом времени детства, когда человек еще пребывал в лоне матери-природы, как наивное и непосредственное дитя.
Народные песни, традиции включают в себя генную памятьрода и обладают энергией такой силы, что проходят через все: войны, разрухи, смерти. Может, человечество потому еще до сих пор живо, что имеет в своей основе эти древние мощные корни.
Мелодия, словно ей было тесно в клетке помещения, рвалась наружу, выплескивалась на бульвар, разносилась по ближайшим улочкам и постепенно гасла среди чистеньких и аккуратных домов чужого города и чужой страны.
Потому что десятка два людей, сидящих в небольшом брюссельском ресторанчике знойным летом 1924 года, были в основном русскими эмигрантами. Они пришли «отвести душу», заказать блюда русской кухни и послушать цыган.
Звуки полившейся из открытых окон цыганской музыки заставили мужчину, который прогуливался по тротуару, остановиться. Некоторое время он слушал волнительную мелодию, подняв голову. Затем, достав из кармана и пересчитав свой скромный «капитал», нерешительно шагнул в открытую дверь.
На мгновение он остановился у порога, окидывая взглядом зал. Может, искал свободное место или высматривал кого-то из знакомых.
Яркий электрический свет разом обрисовал довольно крупное телосложение мужчины, облаченного в светлый клетчатый костюм из недорогой ткани. Темно-русые редеющие волосы обрамляли высокий лоб, хотя на вид посетителю было слегка за тридцать. Выпуклые карие глаза и мясистый нос диссонировали с маленькими ушами и тонкими губами, из которых выделялась только нижняя, а верхняя представляла собой изломанную черту.
Звон гитар звучал теперь громко и надрывно, казалось, над самым ухом. Скрипки пели все жалостней, и молодой чернявый парень в красной рубахе и с золотой серьгой в ухе в унисон им выводил песню, азартно прищелкивая пальцами и отбивая такт подошвами блестящих сапог. Бубен, выбивавший четкий и гулкий ритм: та-та, та-та, та-та-там, постепенно перешел в мелкую и частую дробь: та-та-та-та-та…
В буйном кружении замелькали разноцветные юбки цыганок, в такт переплясу зазвенели браслеты, кольца и серьги, лихо застучали каблучки. И вот, охваченная властью танца молодая цыганка опускается на колени, запрокидываясь назад, а грудь и плечи, послушные первозданному ритму бубна, плавными и мелкими волнами, пульсируют, изнемогая…
Размеренней заговорили гитары, и торжественно медленно выплыли звуки скрипки. Грустя и жалея, любя и страдая, они то плачут, то смеются, снова сплетаются с завораживающим ритмом бубна, чтобы опять увлечь, закружить до самозабвения во все убыстряющемся коловращении сладких и томных звуков, обнаженных плеч и манящих глаз, за которыми стоит что-то гордое, свободное и вечное!
– Браво, Милан! Спой еще! – выкрикнуло сразу несколько голосов. Некий тучный господин, зажав в потной руке денежные купюры, протиснулся к сцене и широким жестом бросил их под ноги артистам.
Чернявый парень со смоляными кудрями вновь взял гитару. Мелодия, пробежав по струнам, вдруг замерла, словно зависнув над пропастью, а вослед ей понесся звук плачущей от сумасшедшей тоски скрипки. Потом, рванувшись вверх, он стал тонким и звенящим, как последняя трель жаворонка в бескрайней голубизне жаркого степного неба. Мелодия дрожащей от самозабвения птахой уже готова была пасть в колышущееся море ржаных колосьев, но голос цыгана в атласной рубахе подхватил ее бережно, как любимую девушку, и понес, радуясь и восторгаясь своей драгоценной ношей. Он выводил мелодию, то свечой взмывая с ней ввысь, в бездонную синь, то падая до самой земли жаворонком, который в последний миг расправлял крылья, переходя на долгий полет над просторами вольных полей.
Души слушателей, очарованные песней, улетали вслед за ней в полынно-ковыльные степи, лежащие за тысячи верст, на мгновения забывая, что большинству из находящихся здесь, этого пути, в действительности, не преодолеть уже никогда.
На глазах мужчины, сидевшего у окна, заблестели слезы. Чтобы скрыть их, он оперся левой рукой на стол, заслонив лицо ладонью. Губы то шевелились, что-то повторяя, то плотно сжимались, выдавая охватившие его чувства. Иногда, если прислушаться, можно было различить исполненные тоски и ненависти слова:
– Сволочи! Все погубили, сволочи!
Правая рука мужчины при этом до побеления косточек сжимала ручку ножа со старинным витиеватым вензелем ресторана.
За третьим справа столиком, у перегородки, сидели еще двое мужчин. Один из них, едва закончилась песня, тяжело поднялся и, пошатываясь, побрел к выходу. Второй – темноволосый и худощавый, лет тридцати-тридцати пяти, со слегка выдающимися скулами и тонкими интеллигентными чертами лица, несущими легкий налет восточных кровей, остался сидеть неподвижно, как изваяние, созерцая что-то внутри себя.
Почти все русские эмигранты, плотно населявшие брюссельский район Юккль, знали друг друга, если не лично, то через знакомых. Поэтому голубоглазый азиат не очень удивился, когда услышал обращение:
– Господин полковник!
Выйдя из задумчивости, он увидел перед собой того самого плотного мужчину в клетчатом костюме, который недавно вошел.
– Вы разрешите присоединиться к вам, господин полковник? – повторил клетчатый.
Бывший полковник с еще хорошо заметной выправкой военного молча кивнул, поморщившись на обращение.
Возникший будто из-под земли официант мельком взглянул на нового клиента и спросил по-русски:
– Чего изволите?
– Кофе, пожалуйста…
– И все? – намеренно громко спросил официант, так что некоторые посетители обернулись в их сторону.
– Еще икру, солянку и графин водки, – ответил сидевший за столом. – Если, конечно, земляк согласится разделить со мной скромный ужин… Прошу вас!
Бывший полковник разлил остатки вина из бутылки и пододвинул рюмку соседу.
– Благодарю вас, я, в общем-то, не голоден.… Но если вы так любезны.… Разрешите представиться, – несколько смущаясь, заговорил клетчатый. – Юрий Петрович Миролюбов, ваш сосед, вы ведь на Брюгман-авеню поселиться изволили?
– Точно так, недавно переехал, – отозвался полковник, все так же безразлично глядя перед собой. Голос его был приятным.
– А я уже год здесь. Где только ни носило, по всей Европе и Индии скитаться пришлось, прежде чем к этим берегам прибило.
– В каком чине служили?
– Прапорщиком…
– А чем сейчас, если не секрет, зарабатываете на хлеб?
– В Лувенском университете работаю… – Миролюбов помедлил, – в химлаборатории… Я ведь высшее образование не успел получить… Война, потом эта треклятая революция…
Миролюбов достал портсигар, предложил соседу, но тот отказался, и Юрий Петрович закурил сам. Потом вздохнул и сказал, кивнув на цыган:
– Душу мне травят такие песни. Так и встает перед глазами наша донская степь, – я ведь степняк. И одна казачка как-то мне не хуже цыганки нагадала… – Юрий Петрович запнулся, потом тряхнул головой, словно прогоняя воспоминание, и продолжил. – Да, как наяву вижу: тянутся в церковь, где мой отец священником служил, мужики и бабы в праздничных одеждах, все торжественно, степенно. Колокола трезвонят, по селу хлебный дух идет, везде парят, жарят, пекут. Какие пироги были! А какие у нас росли яблоки, сливы, арбузы, да что говорить! Эх…
- …Там все мое было в скирдах,
- в скрипенье радостной мажары,
- в тяжелом ходе тех коней,
- что на Руси ходили старой
- с Орлом Империи – на ней…
- Все то же небо голубое,
- и те же осень и весна,
- а мы – забытые – с тобою
- идем в другие времена….
– с чувством продекламировал Миролюбов.
– Ваши стихи? – догадался полковник. – Грустные. Впрочем, какими им быть здесь и сейчас. У меня в дивизионе штабс-капитан Метлицын был, чудным голосом обладал…
– Простите, господин полковник, я могу просить вас назвать свое имя-отчество, а то, знаете ли, неудобно как-то…
– Полноте! – остановил его собеседник, махнув рукой. Он выпил рюмку водки, налил из стеклянного графинчика еще себе и Миролюбову и впервые посмотрел на собеседника долгим пристальным взором. Потом четко и членораздельно произнес. – Полковник Армии Его Величества Федор Артурович Изенбек, сын адмирала Российского Флота Артура Изенбека, умер в 1920 году вместе с Россией, ее Армией и Флотом. Окончательно и бесповоротно… Сейчас есть просто художник Али…
– Али? – несколько удивленно переспросил Миролюбов.
– Да, так меня называют друзья. – Голубые глаза Изенбека вспыхнули огоньками внутренней боли. – Я теперь совсем другой человек, – продолжал он, глядя на полную рюмку. Потом надолго замолчал, глаза его потухли, плечи опустились. – Только душа у меня прежняя и болит все так же, – закончил он почти про себя. – Давайте, уважаемый Юрий…
– Петрович, – подсказал Миролюбов.
– Давайте, Юрий Петрович, выпьем за настоящее, ибо прошлого у нас нет, а будущего, видимо, не будет…
Он быстро, но изящно опрокинул рюмку.
Миролюбов, не спеша, отпил половину, отщипнул и пожевал кусочек хлеба. Затем, после небольшой паузы, продолжил:
– Я, как вы изволили заметить, Али, литературой занимаюсь, стихи пишу…
– Вы профессиональный литератор? – уточнил Изенбек.
– Больше любитель… Но весьма интересуюсь историей, философией. Хочу вот поэму о древности написать, о князе Святославе, например…
Изенбек вскинул брови, вытянул в трубочку свои красивые, как у девушки, чувственные губы.
– Да-да, – поспешно подтвердил Миролюбов, – только вот незадача, весьма трудно отыскать какие-либо источники тех времен…
– Зачем? – поинтересовался Изенбек.
– Как? А зачем вам, художнику, натура, либо пейзаж? Для достоверности портрета или картины, так ведь? Вот и мне, чтобы войти в обычаи, нравы, язык той эпохи, нужен первоисточник…
– Вы что же, знаток древних языков? – прищурившись, спросил Изенбек.
– Ну, я в духовном училище изучал церковнославянский. В Польше бывал, в Чехии, тоже кое-что знаю, хотя и не древние, но все же славянские языки. А жил, как уже сказывал, в Екатеринославской губернии, а там на малороссийском наречии говорят, – рассказывал Миролюбов, усердно налегая на солянку с капустой и мясом.
– Значит, вы химик, литератор и знаток славянских языков… – не то спросил, не то высказал размышление вслух художник и еще раз пристально взглянул на Миролюбова. Помедлил. «Он что-то знает о моих материалах, – мелькнуло в сознании, – вон как глаза горят, хотя и не показывает вида».
Изенбек подумал о том, что за четыре года скитаний не пришлось встретиться с теми, кто всерьез заинтересовался бы его находкой. В прошлом году в Белграде такой же безуспешной была попытка предложить найденные дощечки специалистам. Мужам от науки было просто не до этого: вокруг кутерьма, неразбериха, так или иначе, падение столпа Российской Империи сказалось на экономике и политике всего мира, а тут какой-то полковник с дощечками…
– Нет ничего из памятников тех времен, – доносился, как сквозь туман, голос Миролюбова, – а жаль! Я бы, видит Бог, ни сил, ни времени не пожалел…
Но Изенбек уже не замечал окружающего. Освобожденные алкоголем картины не столь давнего прошлого стали разворачиваться в мозгу. Разговоры Миролюбова о древних памятниках потянули за собой подробное воспоминание о находке старых дощечек в имении под Харьковом. И одновременно с этим – отступление, а затем бегство последних защитников из Крыма.
Той осенью 1920 года для многих действительно закончилась не только прежняя, но и жизнь вообще. Сколько их осталось лежать там, в Крыму, и по всей российской земле… Картины последнего конца, неотступные и неотвязные, до сих пор являются во сны горячечными кошмарами. А тогда кошмаром стала сама реальность.
Деникинцы большей частью эмигрировали в Константинополь еще осенью 1919 года из Одессы. Только немногочисленные отряды, оставшиеся для прикрытия, и отчаянные фанатики, решившие сражаться до конца, отошли в Крым, присоединившись к барону Врангелю. Среди оставшихся был и Изенбек со своим десятки раз переформированным артдивизионом. Почти никого не осталось из прежних соратников: убиты Метлицын и Новосад, куда-то бесследно исчез Лукин, ранен и отправлен в госпиталь Словиков. Только верный ординарец Игнатий Кошелев неотступно состоял при командире. Изенбека порой удивляло это постоянство простого солдата, а также его терпеливость, хозяйственность, способность в любой ситуации создать приемлемые бытовые условия. Игнатий вел себя так, будто вся земля была его домом: неизвестно где и как находил воду, дрова – и вот уже весело потрескивал костерок, а в котелке булькало варево. Может от того, что мужики были проще, грубее, ближе к почве что ли, но они умели сразу пускать корни в необжитых и неустроенных местах. И в то же время Изенбек чувствовал, насколько они различны между собой. Сослуживцы-офицеры со всеми их недостатками, тот же самолюбивый Метлицын и философствующий пьяница Словиков были ему ближе и по-человечески понятнее, чем Игнатий, который при всей своей покладистости нес чуждую и необъяснимую суть иного сословия.
Еще год продержались в Крыму. Затем красные взломали казавшуюся неприступной линию обороны на перешейке и покатились по крымским степям безудержной лавиной. И не было силы, могущей их остановить: ни отчаянные смертники конного корпуса генерала Оборовича, ни английские танки, ни безумная смелость обреченных, – ничто уже не было преградой для большевиков.
«Еще день-два такого натиска, и нас сбросят в море», – думал Изенбек, трясясь в переполненном вагоне поезда, по-черепашьи медленно вползающего в Феодосию.
В клубах табачного дыма, смешанного с запахом пороховой гари, пота, крови, грязного белья и крепкого перегара, кто-то надрывно кашлял, кто-то истово матерился, поминая отборной бранью всех святых, союзников, большевиков, начальство и самую судьбу.
Весь мир казался Изенбеку таким же заплеванным и расшатанным, как этот старый вагон. Стоит машинисту разогнать паровоз, как следует, и он кувыркнется с рельсов колесами вверх, к чертовой матери!
Подумать только, еще совсем недавно, в первых числах октября, – а сегодня, кажется, тринадцатое ноября, – Марковская дивизия, все еще сохраняющая боевой потенциал, одна из лучших среди соединений барона Врангеля, вместе с прочими форсировала Днепр и развивала наступление на Запорожье. Но красные не только сумели устоять, но и загнали их обратно на полуостров. Командовал противодействующей им группой красных войск, состоящей из 46-й и 3-й стрелковых дивизий некий бывший прапорщик Иван Федько, двадцати двух лет от роду.
От тяжких мыслей полковника отвлекли звонкие голоса. Двое оборванных мальчишек, проталкиваясь по вагону, выкрикивали:
– Господа! Покупайте папиросы! Папиросы «Стамболи» помогают от зубной боли! Продаем задешево, господа хорошие!
Состав медленным ходом уже шел по городу. Сквозь грязное стекло заблестело море.
– Взгляните, господа! Вон справа дом того самого Стамболи, чьи папиросы вы сейчас курите! – оживленно воскликнул молоденький прапорщик с перебинтованной рукой. – Мы отдыхали здесь всей семьей в тринадцатом году. Гуляли по этой набережной… – уже тихо добавил он.