Кот и крысы Трускиновская Далия
– Стыдно ему, – подсказал Федька.
– Сам вижу. Девку обрюхатил? – тут Архаров вспомнил воспитанницу княжны Шестуновой и вмиг загорелся надеждой, что два дельца между собой увязаны. – Обрюхатить сумел, а под венец с тобой не пускают?
– Кабы девка… – прошептал Вельяминов и залился краской.
– Мне из тебя каждое слово клещами тянуть?
– А давайте, ваша милость, я в него вдругорядь кружку мадеры волью! – додумался Федька.
– Я в тебя в самого кружку дегтю волью.
Но Федькино средство, скорее всего, было единственным. Недоросль молчал, как записной вор. Архаров уж пригрозил, что пошлет за Шварцем. Безуспешно.
– Ну, хорошо. Молчишь – и молчи, – рассудил Архаров. – Федя, проводи кавалера. Выведи за ворота, убедись, что убрался.
Вельяминов вскочил.
– Я не могу! – воскликнул пылко. – Мне так нельзя!
Федькина физиономия расцвела – в допросе наметилась явственная подвижка.
– И мне нельзя, – возразил Архаров. – Держать тебя тут взаперти без причины не имею права. Ты закона не преступал, за руку не схвачен – ступай с Богом!
– Вы не можете меня выгнать!
– Отчего ж не могу? Ты в моем доме без моего ведома оказался. И недосуг мне разбираться… Ступай, сделай милость, не то прикажу – под руки выведут.
– Нет, нет, я не могу! – и недоросль длиннейшей разразился французской тирадой, в которой Архаров и Федька уловили неоднократно повторяемое слово «крюэль». То бишь, толковал о чьей-то жестокости.
Архаров понимал по-французски прескверно, а Федька кое-чего нахватался у Клавароша, но не настолько, чтобы допросы проводить. Да и по русски черта с два поймешь, когда так частят.
– Федька, тащи сюда Клавароша! – распорядился Архаров. – Пробил его час – пущай толмачит!
– С особенной охотой! – крикнул Федька и поскакал за французом наверх – туда, где обустраивался Левушка.
До явления Клавароша и обер-полицмейстер, и недоросль молчали.
– Вашей милости слуга! – сказал, входя, Клаварош.
– Переведи, что господин Вельяминов толкует.
Но господин Вельяминов, красный, как морковка, помотал головой. Клаварош любезно обратился к нему по-французски, тот соблаговолил кратко ответить, Клаварош не отстал, завязалось нечто вроде беседы, и опять «крюэль», и раз примерно шесть – «тромпери», и столько же «онер», то есть – честь. Жестокость, опасность и честь – приятнейшее сочетание, особливо коли дураку на голову рухнуло.
– А знаете, Николай Петрович, что этот фаля сейчас нам преподнесет? – спросил Федька. – Он, сукин кот, объявит, что по-французски ему сподручнее, нежели по-русски.
– И соврет, – отвечал Архаров. – Ты глянь, как Клаварош морщится.
Федька уже ничему не удивлялся. Раз начальство говорит – то так оно и есть. Не раз проверено!
И Архаров более не удивлялся тому, что люди, казалось бы, неглупые, не видят того на лицах, что прекрасно видит он сам. При ответах недоросля француз несколько кривился, как если бы нюхал кислятину, которую зачем-то предстоит пить. Из чего выходило, что недоросль шпарит по-французски хоть и бойко, но с ошибками.
– Его карточные шулера обобрали, – сказал, повернувшись к Архарову, Клаварош. – Завезли куда-то, новомодной игре обучили, сперва проиграл все, что при себе имел, потом дал расписки, на сколько – не хочет говорить.
Архаров и Федька быстро переглянулись.
Это был след! Долгожданный след!
– Значит, с горя и от ужаса, что расплатиться не сможет, решил застрелиться! – выкрикнул Федька. – Но какого рожна для этого тащиться в «Ленивку»?
– Боялся, что у трезвого у него на себя рука не поднимется, – предположил Архаров. – Оно не так уж глупо. Хотя на вид – дурак дураком.
Господин Вельяминов резко к нему повернулся.
– За таковое оскорбление, сударь!.. – и схватился было за то место, где у приличного человека имеется шпажный эфес. Но шпаги на боку не случилось – то ли потерял, то ли проиграл – и второе вероятнее, потому что вряд ли щеголек таскал шпажонку с дешевым эфесом, а на дорогой мошенники могли польститься.
– А это видел? – Архаров, шагнув вперед, поднес к носу Вельяминова свой знаменитый кулак. Тот и обалдел.
– Среди дворян не полагается!..
– Как еще полагается. Я этим самым кулаком господина князя Орлова так благословил – по сей день почесывается.
Орлов действительно был уже князем, и не абы каким, а Священной Римской империи. Архаров сам проследил, чтобы в Санкт-Петербург было от него отправлено достойное поздравление с его собственным росчерком внизу. Впрочем, поздравлять-то и не с чем – титул входил в ту гору отступного, которое получил бывший фаворит от государыни – лишь бы впредь в ее дела не мешался. И кому он теперь такой нужен, чем ему заниматься – никто не знал, не ведал.
Обидно было, что в падении своем Гришка Орлов увлечет за собой и братьев, которые как раз были способны к государственной деятельности, особливо же – Алехана Орлова, к которому Архаров относился с уважением. Он сам, из гвардейцев попав в московские обер-полицмейстеры, превосходно понимал положение Алехана, человека сухопутного, волей судьбы возглавившего в Чесменском сражении российский флот. Турок удалось разгромить, за победу Орлов получил прозвание «Чесменский», и даже в Царском Селе поставили в его честь памятник. Было это в семидесятом году, еще до московской чумы, и тогда недоброжелатели помалкивали, теперь же распустили языки – якобы победу Алехан одержал случайно, не загорись турецкий корабль «Реал-Мустафа» и не рухни его пылающая мачта на русский «Евстафий», который от того взорвался, уничтожив флагман турецкой эскадры, удирать бы разгромленному российскому флоту неведомо куда. Архаров понимал, что и случайность свою роль сыграла, не без этого, однако отношения к Алехану не изменил.
– Но с чего бы вдруг в «Ленивку»? – не унимался Федька.
– Клаварош, потолкуй с ним особо. Забери его куда-нибудь и докопайся по-французски, где его ночью нелегкая носила, – велел Архаров. – Раз уж он по-русски не желает.
Клаварош приподнял брови и изобразил недоумение.
– Где его черт носил, – попроще выразился Федька, после чего француз по-своему объяснил недорослю, чтобы шел за ним следом, и тот неохотно, но подчинился.
Архаров и Федька остались одни.
– Это – они! – воскликнул Федька. – Как Бог свят!
– Сдается, да… – пробормотал Архаров.
Не так давно им было получено странное письмо из Франции, из Парижа, от тамошнего полицмейстера. Переводил Клаварош с небольшой помощью архаровского личного секретаря Саши Коробова.
Господин Габриэль де Сартин, выражая всякое почтение, извещал – поскольку в Париже карточных шулеров прижали, то они и подались на ловлю богатых дураков по иным городам. А ходят слухи, что российские вельможи на золоте едят и бриллиантами лакеям чаевые дают. Есть основания полагать, что вскоре иные из них объявятся в Санкт-Петербурге, но скорее уж – в Москве. И есть некий мусью Дюкро – коли мелькнет где его запятнанный многими безобразиями хвост, так чтоб не упустили. К сему прилагался словесный портрет мошенника: лет от тридцати пяти до сорока, ростом без дюйма шести футов, лицо округлое, нос широкий, мясистый, с нависанием над губой, левое ухо чем-то повреждено, как ежели бы его кусали – а может, и впрямь кусали, волосом черен, глаза черные, впалые, рот обыкновенный…
Господину де Сартину было отвечено очень любезно, однако в меру Клаварошевой грамотности. Француз всяко отбрыкивался от необходимости писать, но Архаров прикрикнул – пришлось. Проверить его было некому – секретарь Саша сам писал с ошибками.
После чего архаровцы пустились собирать слухи и сплетни – где да кто по-крупному проигрался. Пока что новости были неутешительные – знатные господа играли между собой и ежели путались с парижскими мошенниками – то сие дело держали в строжайшем секрете. Правда, завелось в свете несколько французов – граф какой-то из Санкт-Петербурга наехал, дама некая неподалеку, на Остоженке, поселилась, довольно богатая, чтобы иметь свой выезд. За ними потихоньку присматривали – но без особого толка.
Заодно узнали причину, по которой парижские шулера отправились ловить свою фортуну в Россию.
Причина оказалась забавная. Де Сартин здраво рассудил, что запрещать карточные игры бесполезно. Уже сто лет назад строжайшие законы принимали – ежели в чьем доме играли в брелан или открывали «игорную академию» (многие без всяких сомнений почитали карточную игру наукой), то хозяина такого дома могли выгнать из города. Карточные долги объявлялись недействительными, отцы получили право взыскивать по суду деньги с тех, кому их беспутные сыновья проиграли хоть какую сумму, долло до штрафа для игроков в три тысячи ливров и даже до тюремного заключения. Все было тщетно.
По части карточного мошенничества же Франция имела давние и стойкие традиции. Уже двести лет назад пришлось печатать карты с рубашкой, крапленой мелким рисунком, чтобы шулера не могли делать на ней своих тайных знаков. И хотя в приличном обществе для всякой игры брали новую нераспечатанную колоду, а один раз игранные карты могли и скинуть под стол, шулера и тут исхитрялись метить карты или ногтем по боковому обрезу, или нарочно изготовленным перстрем с острым коготком. И Сартин решил заменить карты, предоставлявшие прорву возможностей смошенничать, иным видом азартной игры, где мошенничество исключается.
Трудно сказать, действительно ли он сам додумался, или кто помог, но слух ходил такой – парижский полицмейстер изобрел игровое колесо. Оно-де крутится, в него кидают костяной шарик, шарик останавливается на цифре, предугадать которую невозможно. Модное устройство так и называется – «колесико», но петиметры не могут по-русски, и потому именуют затею по-французски – «la roulette», для удобства – «рулетка».
Эта игрушка появилась уже в Санкт-Петербурге, но до Москвы еще не доехала – по крайней мере, Архаров только слышал о ней, но ни разу нигде не встречал, – почему, видимо, шулера и отправились завоевывать именно Москву, а не Санкт-Петербург. Прятались они отменно.
И вот послал Господь недоросля Вельяминова.
Пришлось подождать, пока Клаварош терпеливо выпытает у него все подробности и явится с докладом.
Подробности оказались таковы: познакомился в модной лавке на Ильинке с таким же щеголем, оба пряжки для башмаков выбирали. Знакомец оказался речистый, веселый, так по-французски и частил, повез к кому-то обедать. Тут у господина Вельяминова прореха в памяти – ехали вроде по Никольской и к Чистым прудам, но потом как-то оказались на Воздвиженке…
Пообедав, уже втроем отправились к кому-то еще, и уж оттуда поздно вечером прибыли в дом, принадлежащий, скорее всего, барину средней руки. И барин тот был разгильдяем – перед самым домом так и разило конским навозом. Впрочем, было уже темно, Вельяминов ничего особенного не разглядел.
Прожил он в том доме около суток, не раздеваясь и не приклонив голову к подушке, за карточным столом. Был сперва принят радушно, выигрывал, пришел в восторг, наслушался похвал своему мастерству, потом Фортуна отвернулась.
– Старая песня, – пробормотал, слушая Клаварошев доклад, Архаров. – А на каком языке хвалили хоть?
– На французском, – со значением произнес Клаварош. И тут же перешел к векселям, которых юноша подписал на совсем уж несообразную сумму – сто тридцать две тысячи рублей.
У Архарова рот сам собой приоткрылся.
– Да как же у него рука поднялась такую цифру вывести?!
Клаварош, как всегда выразительно, развел руками.
– Тимофей, веди сюда недоросля! На какое же наследство он рассчитывал?.. Федя!
Федька, ждавший с Тимофеем за пределами кабинета, просунул в дверь голову.
– Говоришь, Хворостинина племянник?
– Он сам хвалился, – сказал, входя, Федька. И тут же зазвенел еще не усвоивший приятного грассирования голос – очевидно, недоросль по-французски объяснял Тимофею, что ему надоело входить в кабинет и выходить из кабинета.
– Так пьян же был.
– Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, – Федька посторонился, пропуская Вельяминова.
– Хм…
Будь Архаров любителем наносить визиты, любая московская барыня из тех, что отсюда разве что в чуму уезжали, подробно бы ему растолковала про состояние Хворостининых. Но ездить по барыням с такими вопросами казалось ему дико, хотя… была женщина, нет, не женщина – баба, бабища, которая знала не менее всех барынь.
– Бери лошадь, Федя, дуй к Марфе. Расспроси толково. Какие такие Хворостинины, имеют ли племянников…
Тут он взглянул на Вельяминова и вдругорядь хмыкнул. По всему выходило – имеют, одного, но такого, что оторви да выбрось…
Федька почему-то поглядел на Клавароша, как бы спрашивая дозволения. Тот пожал плечами, и тогда лишь Федька убрался. Архаров опять посмотрел на Вельяминова, на сей раз – строго, это у него хорошо получалось.
– Вертопрах ты, сударь. Кашу заварил, а расхлебывать кому? Клаварош, пошли на Лубянку за Устином, посади их вдвоем, сам рядом будь – докопайтесь, куда он забрел, во всякую мелочь вникните… пистолет!
– Что пистолет? – спросил Клаварош.
– Он врал, будто купил пистолет, чтобы застрелиться. Где это он его среди ночи купил?
– Пистолет был, – возразил Клаварош. – Я его видел. Должно быть, остался в «Ленивке».
– Ну, стало, вы его больше не увидите. Сукины дети, ленивскую шваль пистолетом снабдили… Ладно, допроси и о пистолете, да построже, пусть Устин все подробно запишет, а вертопрах руку приложит.
Устин Петров после всех чумных событий тоже остался при Архарове. Как человек грамотный, он был определен в полицейскую канцелярию на Лубянке, но порой исполнял и должность личного архаровского секретаря. Это случалось в отсутствие Саши Коробова – тот и звался личным секретарем, и жил в особняке на Пречистенке, и питался, и занимался архаровскими письмами, и приходно-расходную книгу вместе с дворецким Меркурием Ивановичем вел, но здоровье его так толком и не поправилось, и потому он, выпросившись в отпуск, уезжал в какую-то деревню к деду-травознаю, тот дед парил его в бочке, набитой целебным разнотравьем, и еще какие-то штуки с ним проделывал – после них Саша месяца два-три держался стойко. Сейчас он как раз был в такой отлучке.
Если по правилам – то канцеляристом мог быть служивый в чине сержанта, подканцеляристом – в чине капрала, а о бывших дьячках, не имеющих воинского звания, закон недоуменно молчал. Архаров решил, что в таком деле он сам себе закон, и взял Устина писарем. Благо о служебной карьере тот мало помышлял, а свободное время, немного опомнившись после событий чумного времени и своего невольного соучастия в убийстве митрополита Амвросия, стал проводить не только в храмах, замаливая грех, но и в своей комнатке, с книжками божественного содержания.
– Я не буду говорить, – объявил Вельяминов. Хотя пять минут назад все исправно поведал Клаварошу.
Архаров только рукой махнул. Он все понимал – мальчишка больше боится родни, чем его, обер-полицмейстера. Мальчишка прошел через искушения – и стреляться думал, и бежать из Москвы переодетым неведомо куда. Хотя был же какой-то указ, был… давно, правда… придется читать.
Он уставился на книжные шкафы. Возможно, именно тут и спрятан тот важный указ, которому среди благородных игроков не придавали значения. Искать – целый день тратить, вот придет Устин – пусть займется.
Федька взял лошадь и поехал в Зарядье, где так и жила Марфа. Место было родное, красавицы-подопечные не переводились, и она даже из баловства выдала замуж кривозубую Глашку – чтобы на свадьбе, крепко подвыпив, жалиться на всю горницу, что перевелись-де после незабвенного Ивана Ивановича достойные мужики.
Но мучившей ее скуки тем не избыла.
Обычная бабья жизнь ее занимала – да в меру, и погоня за уходящей молодостью – тоже в меру, и даже смена дармоедов приелась, а ничего иного она для себя придумать не могла. И просто тещей да бабкой быть не желала – дочку выдала замуж аж в Ваганьково, и те, кто Марфу знал, подозревали – для того, чтобы пореже туда наведываться.
Как всегда, состояла при ней девчонка на побегушках, а для надежности и безопасности Марфа поселила у себя молодого и бодрого инвалида Тетеркина. Инвалидом он сделался недавно, под турецким городом Хотином, лишился ступни, но наловчился без нее обходиться и стал мастерить игрушки на продажу. Тут он был в выигрышном положении – с отставных солдат налогов не брали. Но жил сам по себе, в розовое гнездышко допущен не был.
Федька прибыл вовремя – как раз Тетеркин повздорил с соседским дворником, так что было кому разнять. А Марфа любовалась склокой и подзуживала обоих – как всегда, от скуки.
Он прямо во дворе, не сходя с коня, передал Марфе вопрос Архарова, и та задумалась.
– Хворостинины, точно, богатый род, только на потомство невезучий. Коли Николай Петрович желает, схожу к куме, разнюхаю. А ты заходи, угощу, чем Бог послал.
– Благодарствую на добром слове, а должен назад спешить. Нам с господином Тучковым еще к княжне Шестуновой, дознание проводить.
– А что у старой дуры стряслось?
Марфа была своя, ей страшную тайну сообщить – следствию не во вред, а может, чего и подскажет, подумал Федька.
– Питомка пропала.
– Ахти мне! С кавалером? – предположила Марфа.
– Поди знай. Искать надо.
– А который ей годок?
– Двадцать, что ли.
– С кавалером. Тут первым делом узнай, кто к ней сватался да по какой причине отказано. Потом – кто там в доме волосочес, кто музыке и танцам учил. Этим девку сманить – раз плюнуть.
– Так, а что еще присоветуешь?
Марфа даже обрадовалась – вот и ее жизненный опыт пригодился.
– К богомолкам приглядись. Иная такую святость на себя напустит – минуты без Божьего имени не живет, а записочки амурные таскает из дома в дом хуже всякого волосочеса. И ведь привечают ее!
– Еще! – потребовал Федька.
– Да что я тебе, оракул? – удивилась Марфа. – Коли книжки в доме есть, все перетряхни, в книжках тоже записочки прячут. Затем – что вместе с девкой пропало.
– Да это я и сам знаю.
– Умный! – тут же неодобрительно обозвала Марфа. – Ну так я и про Хворостининых, и про Шестуновых разведаю. А ты ступай – начальство, поди, заждалось.
И Федька отправился обратно на Пречистенку – чтобы вместе с Левушкой, да в архаровской карете, с лакеем на запятках и с лошадьми в парадной упряжи, для пущей важности, ехать к старой княжне.
Архарова он уже не увидел – тому, чтобы отвезти на Лубянку, поймали извозчика. А Левушка был хорош! В новом красном кафтане, на который положено было фунта два золотого галуна, в палевом камзоле, шитом цветами и травками, в палевых же штанах и шелковых чулках, от которых его длинные ноги становились сущим соблазном для глазастых московских невест, и с новенькой треуголкой под мышкой, чтобы не портить напудренной прически, – щеголь, петиметр, да и только. Живая его мордочка, глазастая, круглая, обрамленная белоснежными буклями, на которые Никодимка не пожалел наилучшей пудры из рисовой муки, прямо сияла, высоко вознесенная над столпившейся в курдоннере дворней. Многие знали, что этого петербуржца хозяин особо привечает, и норовили не просто припасть к ручке и к плечику, а неоднократно.
– Никодимка, причесывай Федора скорее, – велел Левушка. – В таком виде его в приличный дом везти нельзя.
Федька с утра шевелюрой не занимался – не до того было. А следовало завить и уложить букли, наново переплести косицу.
Его физиономия тут же выразила отвращение к неудобной прическе.
– Ишь, морду сквасил, – одернул его Левушка. – Пошел, пошел! Никодимка, пудры не жалей! Пусть хоть спервоначалу не примут за архаровца!
Он уже наслушался про подвиги новых московских полицейских.
Никодимка, вдохновленный чувством ответственности, воспарил мыслями и первым делом прижег Федьке ухо горячими щипцами. Много было шуму и ругани, прежде чем Федькина голова приобрела благообразный вид.
Наконец сели в карету и покатили.
Княжна жила на Воздвиженке, да так удачно, что с крыльца видны были кремлевские башни.
По обе стороны ворот стояли каменные колонны, и наверху на каждой лежал белый лев – сия зоологическая несообразица была в Москве делом обыкновенным. Карета проехала между этими бесполезными сторожами и, сделав поворот, встала дверцами напротив крыльца. Лакей Иван, здоровенный детина, соскочил с запяток, отворил дверцы, откинул ступеньки, и Левушка торжественно выплыл навстречу пожилому дворецкому.
– Вели доложить – поручик Тучков, с поручением от господина Архарова, – сказал Левушка, и тут из-за спины дворецкого явилось длинное худое лицо в чепце невиданного покроя – казалось, что женщина приспособила сзади, на затылке, к голове нимб, почти такой, как на образах. Не сразу изумленный Левушка понял, что нимб-то кружевной, просто кружево подкрахмалено, и вообще нечто подобное носила много лет назад его же собственная матушка.
– А не тех ли Тучковых будете, которые через Натали Солодухину по второму браку в свойстве с Челядниными-буфетами и Сикорскими-полоумными?
– Их самых, сударыня, – нисколько не смутившись, отвечал Левушка. Московская привычка всем давать прозвища была ему знакома, «буфет» означал лишь то, что фасад челяднинского дома напоминал о резной мебели, слово же «полоумные» говорило о безумии какого-то дальнего предка и бранным в таком его употреблении уже не считалось. Если бы он сам перебрался на жительство в Москву, женился и завел детишек, то эта ветвь рода уже именовалась бы «Тучковы-долговязые».
– Сочтемся, коли так, родством, – и, дав знак следовать за собой, женщина повела Левушку в сени и к лестнице, говоря непрерывно. Федька молча шел сзади, вертя головой. Ему не часто приходилось бывать в старых дворянских домах, а архаровский пока еще не был домом в полном смысле этого слова, потому что хозяин им почти не занимался. Проходя через комнаты княжны Шестуновой, уставленные старой мебелью и довольно скверно убранные, Федька сделал тот вывод, что, будь у него деньги, он бы устроился получше.
Женщина перечисляла имена и фамилии, вовсе Федьке неведомые, даже Левушка не все их помнил, и потому Федька все время поглядывал по сторонам. И на него поглядывали, да с тревогой – чего ждать от архаровца?
Спальня старой княжны была переполнена. Войдя, Левушка первым делом споткнулся о протянутые босые ноги и услышал звонкий лай. Опираясь спиной о комод, у самых дверей сидели две пожилые богомолки. Дальше – еще страшнее, девки, бабы и старухи плотно сидели на полу, не оставляя прохода к огромной кровати под балдахином, и говорили довольно громко. Три моськи, две – белые и лохматые, третья – вроде мопса, скакали по бабьим коленям, но слишком не приближались – нападали издали.
Женщина, что привела Левушку с Федькой в эту спальню, закричала, перекрывая лай, так, как кричат девки-ягодницы в дремучем лесу, только что рук ко рту не поднесла:
– Матушка-барыня, от полицмейстера приехали! Господин Тучков, что через Квашниных-ершей с вами в родстве! Пущать?
Левушка, стоя в дверях, вытянул шею, но и с высоты своего роста не смог разглядеть здешнюю хозяйку – на ее постели сидели какие-то дамы в пышных вздыбленных платьях. Только и маячило, что чепец-дормез, увенчанный посередке ленточной розеткой неизъяснимого цвета – петиметры и щеголихи давали таким цветам свои названия, но Левушке за служебными делами не всегда удавалось уследить за ежедневно меняющейся модой.
Из-под края мехового одеяла, это среди лета-то, явилась рука в кружевных воланах, сделала вот этак – пущать!
Следовало раскланяться, но проделывать правильный придворный поклон с риском для жизни Левушка не желал. Да и что за поклоны в дверях?
– Нельзя ли всех этих особ попросить вон? – обратился он к женщине, которая привела его сюда, как видно – доверенному лицу старой княжны, однако сама не двигалась с места.
– Нешто они тебе, батюшка, мешают?
Тут Левушка безмолвно пожелал чертей любимому другу, пославшему его в это бестолковое бабье царство. И вслух попытался объяснить, что разговор со старой княжной должен происходить наедине.
– Как же наедине, когда она – девица?!.
Левушка растерялся. Видать, забота о нравственности в этом московском доме была на недосягаемой высоте. Неудивительно, что воспитанница сбежала.
Не растерялся Федька.
– Она – девица, а мы – полицейские, – попросту сказал он. – Ну-ка, тетенька, пусти.
Он вошел в спальню и тряхнул сидящую богомолку за плечо.
– Ну-ка, освободи местечко, матушка!
Та дернулось под рукой, но пальцы были цепкие.
– Давай, вставай, нечего тут рассиживаться, – еще довольно ласково попросил Федька.
– Архаровец!
– Архаровец, – подтвердил он. – Ну, живо, живо, живо! Девки, выметайтесь!
– Ты чего там творишь? – раздался недовольный голос старой княжны. – Ты моих девок не трогай!
Богомолки встали, и в спальню смог войти ободренный Федькиной отвагой Левушка.
– Вашим девкам, сударыня, при важном разговоре делать нечего! – так же громко отвечал он. – Велите им в людскую убираться!
С великими препирательствами удалось выгнать из спальни ни много ни мало, а восемнадцать особ женского полу, не считая мосек. Оставались две родственницы-гостьи – но про этих княжна и слышать не желала. Оставила также молодого доктора приятной наружности – всякая дама в годах была бы рада, когда такой любезный круглощекий кавалер, благоухающий французской пудрой «марешаль», подает пилюльки, по утрам выслушивает судьбоносные сны, а по вечерам – как проведен день.
Левушке поставили стул в двух шагах от постели.
Княжну приподняли и обтыкали подушками, как если бы она, помирая, вовсе лишилась сил, но Левушка видел, что до смерти тут далеко, а просто охота переживать за воспитанницу со всеми удобствами. А по тому, как мощно помирающая княжна отодвинула сидевшую на одеяле, раскинув юбки, родственницу, Левушка понял – ей бы на театре играть, в пиесах господина де Мольера, которые уже в немалом количестве переведены на русский.
– Когда и каким образом пропала означенная девица? – стараясь подражать архаровскому спокойствию, осведомился он.
– Каким образом? Сами который уж день понять не можем!
Оказалось – из горенки своей в окно Варвара выбраться не могла – окно было изнутри закрыто. В парадные двери выйти не могла – изнутри закрыты, да и всю ночь в сенях кто-то обретается. Через службы уйти не могла – на заднем дворе ночью псов спускают, да и ворота заперты. Остается – улетела на помеле…
– Сие значит, что среди дворни у нее есть пособник. Он ее выпустил и двери за ней запер.
– Такого пособника выпороть бы не худо, – тихо сказал молодой доктор. – Но сперва сыскать и доказать.
Они обменялись взглядами, и Левушка понял – именно с этим человеком стоит потолковать, а не со старой девушкой, которая чуть что – за сердце хватается и спасительных декохтов требует.
Пока он домогался, какие носильные вещи пропали вместе с Варварой, да не взяла ли она с собой деньги и драгоценности, Федька забрался в людскую.
– Ну, архаровец, и что же? – держал он речь перед дворней. – Нас понапрасну порочат.
Он далее толковал о том, что за внешними безобразиями, зуботычинами и выбитыми окнами, народ не видит основного, толковал и видел – не верят!
Да и ту же «Ленивку» вспомнить – кто теперь поверит, что три архаровца просто-напросто хотели тихонько завершить день ужином и скромной выпивкой? И завершили бы, никто – ни Тимофей, ни Клаварош, ни сам Федька! – не имел намерения буянить и бить посуду! Они вообще люди мирные, не случись там этого дурака Вельяминова – расплатились бы и ушли. А так – говорят, большую, на шесть задниц, скамью разломали. Невозможно такую скамью человеку без топора разломать, нет такого способа, а теперь на архаровцев ее вешают…
Все-таки сердца умягчились, кое-что ему про воспитанницу Варвару поведали, а тут и Левушка за ним прислал – собираемся, уезжаем.
Левушка был сильно недоволен.
– Я бы таких дур порол! – пожаловался уже возле кареты. – Сидят, слушают, а потом та, в накидке, говорит этак жеманненько: тебе бы, сударь, говорит, в полку служить, а ты вон в какой должности, стыдно! Я было брякнул – Преображенского полка поручик Тучков к вашим услугам, сударыня! То-то бы рот разинула! Им, московским дурам, хоть без ноги, хоть без башки, лишь бы гвардейского полка!
– И что же? – осторожно спросил Федька.
– А ничего! Я ей так ответил: должен же, сударыня, кто-то и ваших беглых родственниц ловить. В другой раз с архаровскими комиссиями в преображенском мундире поеду. Чтоб с порога зауважали!
Они сели в архаровскую карету, но трогать Левушка пока не велел и дверцу оставил открытой.
– Кое-чем все-таки разжился, – он добыл из кармана некий овальный предмет на длинной ленточке. – Год назад немцу портрет заказывали. Вон она, Варвара…
Федька уставился на миниатюру, приоткрыв рот.
На него из глубокого полумрака смотрело девичье лицо, чуть оживленное модной полуулыбкой – одними уголками сомкнутых розовых губ. И скатывалась на грудь большая трубчатая прядь пушистых темных волос.
Нежностью от него веяло неизъяснимой. Румянец – никакой краской такого не наведешь, свой, живой, прозрачно-неустойчивый, как отсвет на фарфоровой белизне… и не захочешь, а заглядишься…
– Вот и я тоже, – признался Левушка. – Ведь красавица! Редкая красавица! Такой при дворе место, фрейлиной быть, а ее в Москве держат.
Федька отрешенно покивал.
У нее были печальные черные глаза, глядевшие не прямо, а вниз, хотя были распахнуты, как полагается. И волосы, высоко поднятые, совсем просто уложены, и нет четкой границы между мраком и этими пушистыми волосами…
– Врут… – севшим голосом сказал Федька. – Немцы так не рисуют.
– А ты почем знаешь?
– Видел. У них все гладенько и розовое.
Левушка забрал миниатюру и старательно в нее вгляделся.
– Ну, вот тебе розовое – платье…
Он задумчиво покачал портрет на шелковой ленточке и вдруг надел себе на шею.
– Не потерять бы, – объяснил.
Федька безмолвно согласился. Ну да – не простому полицейскому, бывшему мортусу, а до того – будущему каторжнику, таскать на груди под мундиром такие портреты, кишка тонка…
Из-за угла выбежала босая девчонка, проскочила карету, добежала до другого угла и, озадаченная вернулась. Встала перед Левушкой с Федькой.
– Вы, что ли, архаровцы? – спросила дерзко.
– Я ее удавлю, – тихо сказал Левушка.
– А что, не похожи? – полюбопытствовал Федька.
Девчонка оглядела изящно одетого Левушку.
– Не-е, не похожи. Мне господин Ремизов велели архаровцам, что у дверей ждут, передать, – она показала зажатый в ладошке сложенный листок. – Ушли, не дождались…
И она побежала обратно – туда, где за углом были, надо думать, ворота заднего двора. Федька, сообразив, выскочил, догнал и без лишней учтивости отнял записку.
– Не обманул доктор, – сказал, прочитав, Левушка. – Просил вечером жаловать к нему в гости, в дом Флейшмана, что в Колымажной.
– И все?
– А чего еще? Коли бы записку перехватили, то не к чему даже придраться – ни, к кому адресовано, написал, ни подписи своей не поставил.
– Больно умен.
– Так доктор же.
Федька пожал плечами – из докторов он знал только Матвея Воробьева, а по нему судил, что выпить они не дураки.
Поехали к Архарову на Лубянку.
Здание, где обреталась московская полиция, имело давнюю, но туманную историю. Когда-то все строения были деревяннми, каменные полаты поставили уже при царе Алексее Михайловиче. Тогда тут было подворье рязанских духовных владык. По приказу одного из них, Стефана Яворского, выстроили две каменные двухэтажные палаты, выходившие на Лубянскую площадь. После рязанских архиепископов часть подворья получила московская полиция, имевшая тут же поблизости, на Мясницкой, съезжий двор – малоприятное место, куда первым делом тащили всю сомнительную добычу, воров, грабителей, нарушителей порядка, пьяных и даже раненых в драках.
Помещение полицейской конторы пользовалось такой славой, что даже нищих поблизости не водилось – Архаров их не жаловал.
Кроме всего прочего, были архиепископские палаты с секретом – кроме подвала обычного имели и второй, под ним, и там-то расположился со своим кнутобойным хозяйством Шварц. Чем он занимался за дубовыми, обитыми железом, дверьми, Архаров знал – не всегда истязаниями, иной раз довольно было показать все эти кнуты да плети, чтобы у подследственного развязался язык. Но, не желая портить Шварцу кровавую репутацию, молчал. Как раз репутация и действовала порой лучше всякого кнута.
Архарова застали за делом – слушал донесения. Демка-мортус, он же Демьян Костемаров, заглядывая в бумажку, бодро докладывал: дураков на свете много, куда больше, чем злоумышленников, и меньше бы ямщики пили – больше проку было бы для дела, потому что утерянная вышеупомянутыми дураками-ямщиками Бобковым и Афанасьевым сума с письмами и документами нашлась на конюшне, заваленная сеном, никто оттуда ничего не взял, не украл.
Устин, успевший приехать с Пречистенки, стоял возле бюро, сверял какие-то бумаги, слушал вполуха и посмеивался.
– Обидно, – подытожил Архаров. – День твой на всякую околесицу потрачен. Ну, Бог с тобой, ступай. Устин, садись писать. А вы докладывайте.