Римские каникулы Токарева Виктория
– Вещи забирать? – спросила Клаудиа.
– Нет. Номера в «Бристоле» остаются за вами.
Значит, оплачиваются два номера в «Бристоле» и два номера в отеле «Дюна». И все за то, чтобы великий маэстро побеседовал с синьорой из Москвы.
Я вспомнила Сергея Параджанова, нашего отечественного гения. Параджанов и Феллини – люди одного уровня. Но чем заплатил Параджанов за свою гениальность? Тяжкой жизнью и ранней мучительной смертью.
Если бы Параджанов вдруг сказал в Госкино: «Хочу побеседовать с Альберто Моравиа. Пригласите Альберто в Киев за свой счет», – все бы решили, что Параджанов сошел с ума, и посадили его в психушку.
На том бы все и кончилось.
На море
Отель «Дюна» стоит на самом берегу Средиземного моря.
Работают два цвета: белый и коричневый. Белые стены и потолки, коричневое дерево, крашенное каким-то особым темным лаком. Штукатурка не гладкая, а шероховатая, как застывшая лава. Видимо, в состав добавлено что-то резинистое, как жвачка: не осыпается, не пачкается и не мокнет. Если бы такой потолок протек, то пятно не выглядело бы столь вызывающе, как мое.
Самое замечательное в отеле то, что он – низенький, двухэтажный, стелется по земле, в отличие от наших курортных гостиниц, напоминающих человеческий улей. В таком улье человек теряется, его душа замирает. А в отеле «Дюна» – все во имя человека, все для блага человека. Правда, богатого.
Этой весной я была на кинорынке, где продавала свою продукцию «Фора-фильм». Они сняли под Ялтой два особняка – дачу крупной партийной элиты. В сравнении с ней отель «Дюна» – убогая спичечная коробка. Неправильно и наивно думать, что у нас в социализме ничего нет. У нас есть все: и миллионеры, и наркоманы, и гомосексуалисты.
Под потолком висит винт вентилятора величиной с самолетный пропеллер. Если его включить, он движется совершенно бесшумно, передвигая пласты воздуха.
Я лежу на широкой кровати, смотрю над собой и думаю: о чем говорить с Федерико Феллини? Я не знаю Италию так же, как Федерико не знает Россию. Что я знаю об итальянцах? Они ревнивые, шумные и хорошо поют. И это все.
В мою дверь постучали. Вошла горничная, внесла розы, обвитые нарядной красной лентой. Среди зелени и шипов – конвертик с запиской: «Дорогая Виктория, горячо приветствую вас в Италии, с восторгом жду встречу. Федерико Феллини».
Я позвонила Клаудии:
– А почему записка на русском?
– Я перевела, – простодушно ответила Клаудиа.
– По-моему, ты сама и сочинила.
– Нет, нет, что вы… Это Федерико диктовал. Он звонил сюда.
– И о чем вы говорили?
– Я спросила, когда он приедет. А он ответил: «Может быть, к Рождеству». Он вообще очень застенчивый, знаете? Он стесняется.
– А когда Рождество у итальянцев?
– Как и у вас. В декабре.
– Через полгода приедет? – Я подвытаращила глаза.
– Да нет, он шутит, конечно. – Голос Клаудии стал нежным. Эта нежность относилась к Феллини.
– Жаль, – сказала я. – Можно было бы полгода здесь пожить.
– Да, – вздохнула Клаудиа. – Хорошо бы…
Клаудиа – платиновая блондинка, маленькая, хрупкая, в поте лица зарабатывающая хлеб свой. Хорошо было бы нам обеим ото всего отключиться, купаться в тугих и чистых водах Средиземного моря, на завтрак есть сыр, сделанный из буйволиного молока, а на обед заказывать рыбу сомон, выловленную утром, а на десерт есть фруктовый салат «мачедони».
А вечером сидеть в прибрежном ресторанчике возле башни, которую когда-то построили сарацины, и смотреть, как шар солнца опускается в воду.
Хорошо бы Федерико оказался занят или рассеян и забыл нас на полгода.
Пляж
На пляже нам положен синий зонт и два шезлонга.
Вокруг такие же зонты и шезлонги. Много красивых женщин.
Песок мелкий и чистый, как мука. Раскален, как на сковороде. Стоять невозможно.
По пляжу ходят индусы и разносят яркие платки, нанизанные на палки. Они свободно погружают в песок свои смуглые прокопченные ноги. Но индусы, как известно, могут ходить и по углям.
Возле нас расположилась семья: богатый бизнесмен, его жена, их сын.
Богатый бизнесмен потому и богат, что все время работает.
Я заметила: на Западе количество труда и благосостояние находятся в прямой зависимости. В школе я проходила, что быть богатым стыдно. А быть бедным – почетно. Это осталось в советских мозгах до сих пор. Осело в генах: ни тебе, ни мне. Поровну. Нищета гарантирована.
Богатый бизнесмен не теряет ни минуты. На пляж он приходит с горой бумаг. Сидит в шезлонге и просматривает. Изучает. Что-то черкает, записывает. Во второй половине дня он тоже работает. Не потому, что надо. Хочется. Он ТАК живет.
Красив он или нет – сказать трудно, поскольку это не имеет никакого значения. Значителен.
Жена Сюзанна – художница, выглядит на двадцать четыре года. Но поскольку сыну двадцать, то, значит, и Сюзанне больше, чем двадцать четыре. В районе сорока. Но юность как-то все не может с нее сойти. Она будто позолочена юностью. Ей все нравится: и то, что я из России, и то, что по пляжу ходят индусы и здороваются:
– Салют, Сюзанна!
– Салют, Субир, – охотно откликается Сюзанна.
Она всех знает по именам.
На лицо бизнесмена наплывает туча: что за манера завязывать знакомство с низшим сословием. Но для Сюзанны нет высшего и низшего сословия: для нее все люди – люди. Каждый человек – человек.
Именно поэтому обслуга отеля не боится Сюзанну и забывает положить новый шампунь. Сюзанну это не огорчает.
А бизнесмена огорчает, и даже очень. Он выговаривает ей на своем языке, и я различаю слова: «романтиш» и «но реалистиш». Сюзанна лишена реальной жизни и витает в облаках с неземной улыбкой. Значит, ей – облака, а ему – все остальное: работа, расходы и так далее.
Сюзанна слушает мужа с никаким выражением, потом поднимается, закалывает свои длинные волосы и идет в воду. Входит медленно, откинув голову, волны ласкают ее грудь и руки. Я смотрю на нее и думаю: хорошо быть красивой и богатой. У нее нет заборных впечатлений. Она наслаждается жизнью. Она входит и плывет.
Я тоже войду сейчас в Средиземное море, но как войду, так и выйду. Это не мое. Я здесь случайно. На неделю.
– У вас есть дача? – спрашивает меня бизнесмен.
– Есть, – не сморгнув, отвечаю я.
Он ведь не спрашивает «какая?». Он просто устанавливает факт.
– У нас тоже есть. Но Сюзанна не любит. Мы ездим сюда уже двадцать лет.
– А зачем дача? – включается в разговор сын. – Вот наша дача. Давайте здесь собираться каждый год.
– Давайте, – соглашаюсь я.
Сына зовут Вольфганг Амадей, как Моцарта. Он похож на моего Петрушу: те же просторные глаза, высокий лоб, русые волосы. Он похож на него, как старший брат. Поэтому я смотрю, и смотрю, и смотрю, не могу глаз оторвать и думаю: когда Петруша вырастет, он будет так же легко двигаться, у него будут такие же золотистые волосы на руках и на ногах. Вот только выражение лица… Для того чтобы иметь такое выражение, надо жить в свободной стране. Нос и лоб – это важно. Но еще нужна свободная страна, освободившая лицо.
А какой будет моя страна через пятнадцать лет?
У Вольфганга кризис с его девушкой. Он приехал пережить этот кризис на море.
Мне нравится его немножко дразнить, и я говорю на русском языке:
– Вольфганг, ты звонил ночью твоей девушке? Ты говорил, что тоскуешь?
Вольфганг вопросительно смотрит на Клаудию, ожидая перевода. Но я не разрешила переводить. Клаудиа загадочно улыбается.
Вольфганг каким-то образом догадывается, о чем я говорю, и трясет пальцем. Потом добавляет:
– Ты хорошо знаешь жизнь.
Вечером, впрочем, не вечером, а часов в пять-шесть, когда солнце дает особое освещение, Сюзанна уходит с мольбертом рисовать. Это важные часы в ее дне. Может быть, самые важные.
Сюзанна талантлива, работает на подсознании, и когда творит, когда кисть прикасается к холсту – ее ЗДЕСЬ нет. И ТАМ тоже нет. Она пребывает где-то в третьем измерении, куда нет хода никому. Ни одному человеку.
После работы Сюзанна возвращается какая-то вся абстрактная, никому не принадлежит, как будто переспала с Богом. Муж это чувствует. Его это не устраивает.
На лбу туча. Так и ходит с тучей.
Прошла неделя
Я уже не замечаю белых стен. Привыкла. А когда ем салат «мачедони», то думаю: хорошо бы Петрушу сюда. Он жует с вожделением. Он вообще живет страстно: громко хохочет, отчаянно плачет, весь день активно отстаивает свои права. Но к вечеру с него спадает оголтелость и проступает душа. Он лежит в кровати и смотрит над собой. Я сажусь рядом и отвожу челку с его лица. Лицо становится немножко незнакомым. С одной стороны – это Мой мальчик. А с другой – просто мальчик. Человечек. Я спрашиваю:
– Ты хотел бы жить со мной всегда?
– С большим удовольствием, – серьезно отвечает Петруша. И тут же мотивирует: – Потому что ты мне все разрешаешь.
Он живет на окриках и на «нельзя». Это считается воспитанием. А я думаю иначе. Если, скажем, он хочет разложить подушки на полу, а потом нырять в них, как в волны, – почему нельзя? Наволочки ведь можно сменить. А ребенку – игра воображения. Разве воображение детей меньше наволочки?
По ночам я просыпаюсь оттого, что кто-то рядом. Я открываю глаза и в рассветном мраке вижу очертания маленького человечка, собранного из палочек. Палочки – ручки, палочки – ножки, палочка – шея.
Ему тоскливо одному. На рассвете так одиноко жить.
– Можно к тебе? – шепчет Петруша.
– Ну иди.
Он ныряет под одеяло, и тут же засыпает, и храпит, неожиданно шумно для столь тщедушного тела. Рядом со мной творится такая драгоценная и такая хрупкая жизнь.
А что я тут делаю в городе Сабаудиа при чужой жизни? Разве у меня нет своей?
Утром я звоню в номер Клаудии и спрашиваю:
– Как будет по-итальянски «спасибо за цветы»?
– Мольто грация пер ле флере, – говорит Клаудиа. – А что?
– Так, – говорю. – Ничего.
– Приехал, приехал… – Клаудиа заглядывает в номер, глаза подвытаращены от возбуждения.
Психика человека поразительно пластична. Она защищает от перегрузок. Приехал Федерико Феллини, за девяносто километров, чтобы встретиться со мной. Событие? Ошеломляющее. Но что теперь, в обморок падать? Нет. Приехал и приехал. Сейчас я к нему выйду.
За окном 30 градусов жары. Значит, надо быть одетой в светлое. Я надеваю белый костюм и смотрю на себя в зеркало. Жаль, что мы не встретились двадцать лет назад. Но как есть, так есть. Хорошо еще, что живы и встречаемся по эту сторону времени. Могли бы и по ту.
Я выхожу из номера. Клаудиа – впереди указующей стрелочкой. Прошли коридор. Вот холл. Еще шаг – и я его увижу. И вот этот шаг я не могу ступить. Остановилась.
– Вы что? – шепотом удивилась Клаудиа.
Я молчу, как парашютист перед открытым люком самолета. Надо сделать шаг. И я его делаю.
Маэстро сидел на диване, глубоко и удобно вдвинувшись в диванные подушки. Я поняла, что это он, потому что больше некому. Рядом тощенький Манфреди с женой и пятилетней дочерью. Жена, дочь и Манфреди исключаются. Значит, то, что остается, – Федерико Феллини.
Я подошла. Он поднялся. Я проговорила, глядя снизу вверх:
– Кара Федерико, мольто грация пер ле флере…
Он выслушал, склонив голову. Когда я закончила, воскликнул радостно с итальянской экспрессией:
– Послушайте! Она как две капли воды похожа на крестьянок из Романьолы.
Я поняла, что это хорошо. Это как если бы он сказал: она похожа на мою маму или на мою сестру. Что-то свое.
Для Феллини Романья – самое драгоценное место на земле. Я согласна быть похожей на собаку из Романьолы, не только что на крестьянку.
Федерико обнял меня, и через секунду мне казалось, что я знаю его всегда. Я успокоилась и села рядом. Потом поняла, что это неудобная позиция: я буду видеть его только сбоку – и пересела напротив.
Федерико тем временем стал объяснять смысл нашей встречи. Он говорил то, что я уже знала: проект фильма о России, он – не журналист и не публицист, России не знает, путешествовать не любит и так далее и тому подобное. Он хочет со мной поговорить и что-то для себя прояснить.
Я незаметно разглядывала маэстро с головы до ног: из ушей, как серый дым, выбивались седые волосы. Мощный лоб мыслителя переходил в обширную лысину, а после лысины седые волосы ниспадали на воротник, как у художника. Непроходимая чаща бровей, и под ними глаза – крупные, с огнями и невероятные. Пожалуй, одни глаза подтверждали космическую исключительность. А все остальное – вполне человеческое: под легкой рубашкой белая майка. Зачем в такую жару?
Здесь пора сказать о работе Клаудии. Она не просто доносила смысл сказанного, но перевоплощалась, как актриса: была то Федерико, то мной. И нам казалось, что мы разговариваем напрямую, без посредника. Клаудиа угадывала не только слова, но оттенки слов. А когда возникала пауза – она переводила паузу. Она молчала так же, как мы, и совершенно не помнила о себе. Это высший пилотаж – профессиональный и человеческий. В паре с Клаудией мы могли набрать любую высоту.
– Я благодарна вам за приглашение, – сказала я Федерико. – Но есть гораздо более интересные русские. Может, вам с ними поговорить?
– Тогда этому не будет конца! – энергично возразил Федерико.
И я поняла: он не хочет более интересных русских и не хочет делать фильм о России.
В одном из интервью Феллини сказал о себе: «Я поставил шестнадцать фильмов, а мне кажется, что я снимаю одно и то же кино»…
Это так и есть. И Фазиль Искандер пишет один и тот же рассказ «Чегем». И Маркес всю жизнь пишет свое «Макондо».
Большой художник открывает свой материк, как Колумб Америку. И населяет своими людьми. Зачем ему Россия? Чужой и ненужный материк?
– По-моему, это какая-то авантюра, – созналась я.
– Конечно, авантюра! – обрадовался Федерико. – Но авантюра ищет подготовленных. Ты подготовлена. Я тоже.
Но тогда и любовь ищет подготовленных. И поражение.
Я подготовлена ко всему. И к авантюре. И к поражению.
– Но о чем может быть это кино?
– О том, как русская писательница разговаривает с итальянским режиссером.
– А кто будет играть писательницу?
– Ты.
– А режиссера?
– Я.
– А сюжет?
– О том, как тебе не достали билет на самолет.
– В самом деле? – не поверила я.
– А почему нет?
– Это он серьезно? – спросила я у Клаудии.
Клаудиа пожала плечами.
– Не знаю…
Мимо нас прошел горбатый человек в ярко-желтом пиджаке и угольно-черной шляпе. На его горбу дыбилось какое-то приспособление типа шарманки. Должно быть, это был фотограф. Он хотел подойти, но не решился и прошел мимо, как проплыл.
Этот человек показался мне обаятельным монстром из фильмов Федерико Феллини. Вокруг Феллини начали оживать его персонажи, твориться его мир.
Из гостиницы мы поехали ужинать.
Манфреди сиял. Это был хороший знак. Обычно Феллини не задерживается. Если бы я не была ему интересна – посидел бы пятнадцать минут и уехал.
В ресторане мы расположились на открытой террасе. Море тяжело шуршало внизу. За моей спиной тлела какая-то спираль. От нее поднимался дымок. Клаудиа объяснила: это от комаров. Я вспомнила июнь на даче, комариные артналеты по ночам. Днем комары замирают, а к ночи собираются в боевые сотни и пикируют с изнуряющим душу звуком. И кажется, что от них нет избавления.
А оказывается, есть. В капитализме.
К нашему столу подошла молодая блондинка в водопаде шелковых волос. Поздоровалась с Федерико. Он радостно подхватился, и вылез к ней, и тут же обнял, нежно поцеловал, похлопал по спине.
Блондинка была втиснута, как в чулок, в маленькое черное платье. Ее лицо казалось знакомым. Где-то я определенно видела эти волосы, узковатые, немножко подозрительные глаза. Вспомнила! Она играла главную роль в фильме Тарковского «Ностальгия».
Федерико и актриса о чем-то нежно лопотали. Потом он еще раз поцеловал ее на прощание и полез обратно. Сел на свой стул. Дождался, пока девушка отошла, и спросил полушепотом:
– Кто это?
– Итальянская актриса, – также полушепотом ответила я.
– Ты уверена?
– Абсолютно уверена.
Федерико обернулся. Актриса подходила к своему столику, храня на лице и на спине прикосновения великого маэстро.
Она не подозревала, что Феллини поздоровался ВООБЩЕ, а с кем? Не все ли равно?
За столиком актрисы сидела девушка, обритая наголо.
– Это дочка Челентано, – сообщила Клаудиа.
Дочка была похожа на солдата-новобранца. Форма головы – почти идеальная, но обнаженный череп – непривычен. С обнаженным черепом человек жалок. Лучше обнажить любое другое место. Дочка Челентано засмеялась чему-то, и сходство с солдатом усилилось.
Подали сырокопченое мясо с дыней. Мясо было нарезано, как папиросная бумага.
Федерико взял нож и вилку и в этот момент увидел, что его приветствует пожилой синьор. Федерико тоже вскинул руку и помахал в воздухе. Синьор подскочил, протиснулся между стульями и склонился к Федерико. Они пообщались. Синьор отошел. Я подумала – сейчас спросит: «Кто это?»
– Кто это? – спросил Феллини. – Он говорит, что он адвокат.
– Значит, адвокат, – сказала я.
– Он говорит, что написал книгу.
– Значит, написал.
– И я похвалил эту книгу.
– Правильно сделали.
– Почему правильно? – заинтересовался Федерико.
– Человек нуждается в поощрении. А в вашем тем более. Поощрение – это стимул.
– Может быть, – согласился Феллини.
Поощрение нужно любителям. А гении обходятся и без поощрения.
К Федерико Феллини тянется все человечество, и он не может запомнить всех. Я подумала: если через год мы с ним встретимся, он шумно обрадуется, обнимет, скажет «кариссима». А потом спросит: «Кто это?»
– О чем вы хотите говорить? Что вас интересует в России?
Обычно все спрашивают о перестройке и кто мне больше нравится: Ельцин или Горбачев.
Ельцина я обожаю, как и все, впрочем. Но для меня конкретно Ельцин не сделал ничего. А Горбачев посадил меня за один стол с Федерико Феллини.
Раньше, до перестройки, если бы Феллини захотел побеседовать с русским писателем, ему послали бы секретаря большого Союза писателей.
Был такой случай. В семидесятых годах меня возлюбил болгарский журнал «Панорама». Главный редактор журнала Леда Милева назначила мне премию – месяц отдыха на Золотых песках. Приглашение пришло в двух экземплярах: мне домой и в иностранную комиссию на имя Председателя.
Я пришла к Председателю и спросила:
– Получили?
– Получили. Но вы не поедете.
– Почему?
– Это очень большой кусок. На болгарские курорты у нас ездят секретари Союза и классики, которые не умерли.
– Так это я.
– Нет, – отмахнулся Председатель. – Вы еще молодая.
– Но пригласили МЕНЯ. ЛИЧНО. Ждут меня, а явится кто-то другой. Это же неприлично.
Председатель подумал, потом сказал:
– Вас все равно не выпустят кое-какие службы. Зачем вам нарываться на отказ?
– А я и у них спрошу: почему? Почему я не гожусь вашим службам? У меня два образования, музыкальное и сценарное, я морально устойчива, ни разу не разводилась. Что во мне не так?
Председатель подумал, потом сказал:
– Ну ладно, поезжайте.
Я поняла, что те самые службы именно он и совмещает.
Одновременно со мной Леда Милева пригласила переводчицу с болгарского. Вся лучшая болгарская литература была переведена этой женщиной. Ей отказали под предлогом, что сразу двоих они послать не могут.
На другой день я пришла к заместителю Председателя и сказала:
– Если может поехать только один человек, пусть едет переводчица.
Заместитель посмотрел на меня подозрительно и спросил:
– Вы ей чем-то обязаны?
– Нет, – сказала я. – Мы незнакомы.
– А почему вы пропускаете ее вместо себя?
– Потому что для меня это отдых, а для нее работа.
И в самом деле: Золотые пески – не Варадеро. Я в крайнем случае на Пицунду могу поехать. А переводчице нужна языковая среда, контакты, встречи.
Заместитель смотрел на меня искоса, будто высматривал истинные мотивы. Он не верил моим словам. Если я отдаю свое место, значит, есть причины, например: я кого-то убила, а переводчица видела и теперь шантажирует.
– Вы можете ехать, можете не ехать. Как хотите. Но переводчицу мы все равно не пустим. Она не умеет себя вести.
– А что она сделала?
– Дала негативное интервью.
Переводчица имела манеру говорить правду за десять лет до гласности.
Я поехала на Золотые пески. Мне достался столик с болгарским коммунистом по имени Веселин. Веселину восемьдесят лет. Он нехорош собой, неумен, приставуч. Он говорил каждое утро и каждый вечер: «Заходи ко мне в номер, я дам тебе кофе с коньяком». Я вежливо отказывалась: «Я утром не пью спиртное» или: «Я вечером не пью кофе». В зависимости от времени дня, когда поступало приглашение. Наконец ему надоела моя нерешительность.
– Почему ты ко мне не приходишь? – прямо спросил Веселин.
– Потому что вы старый, – столь же прямо сказала я.
– Это ничего.
– Вам ничего. А мне на вас смотреть.
Веселин не обиделся. Видимо, привык к отказам.
– Знаешь, я всю молодость просидел в подполье, строил социализм. У меня не было времени на личную жизнь. А сейчас социализм построен, и у меня появилось время для себя.
– А у меня все наоборот. Я всю молодость развлекалась, а сейчас мне хотелось бы поработать.
Но с чего я вдруг вспомнила о Золотых песках, Председателе, Веселине? Это тоже монстры. Но у Федерико они обаятельные. А монстры социализма – зловещие.
Я ждала, что Федерико спросит о политической ситуации в России. Но он спросил:
– Ты хорошо готовишь?
– Не знаю, как сказать, – растерялась я.
– Как есть, так и говори.
– Очень, очень хорошо, – выручила меня Клаудиа.