Россия за облаком Логинов Святослав
Хотя, если верить Никитиным письмам, во всём Туркестане тишь, гладь и божья благодать:
«Здравствуйте, мама, папа и Коля! Как у вас дела? Что, у Шуры прибавления не намечается? Как здоровье дяди Славы? У меня всё хорошо, служба идёт нормально, только жара тут страшенная. Вчера было сорок три в тени, и сегодня столько же обещают…»
* * *
Сорок три в тени — очень неплохая погода, если есть эта самая тень, рядом гудит кондиционер, а руку холодит запотевший стакан диет-колы, а того лучше — кваса. Впрочем, люди опытные говорят, что всего лучше — зелёный чай. Наливают его в пиалу на самое донышко. Сидишь на айване, отгородившись от жаркого дня, смотришь на синеющие вдали вершины Копетдага. Хорошо…
Вот только на блокпосту нет ни тени, ни кондиционеров, а зелёный чай, налитый во флягу, к полудню превращается в мутную отраву. Так что во фляге — обычная вода с лёгким привкусом дуста. Почему-то здесь всё с лёгким привкусом дуста… обеззараживают так, что ли?
У сержанта Савостина — отдых. Это значит, можно расшнуровать ботинки, улечься на топчан, прикрыть лицо защитного цвета панамой и по памяти читать самому себе стихи. Пушкина читать, «Бахчисарайский фонтан», очень к месту. А что ещё делать? — на синеющие вдали вершины Копетдага глаза бы не глядели. Правильно поётся в песне: «Не нужен мне берег туркменский, чужая земля не нужна».
Низкогорье Гаурак, изрытое пологими каньонами, на севере переходящее в пустыню с конфетным названием Кара-Кум, принадлежит сейчас неясно кому. Когда-то здесь кочевали илили, затем насильно переселённые в Хиву, затем эти места оспаривали элори и теке, а теперь тут аналог Дикого Поля, с той лишь разницей, что скрываться от преследователей тут можно ничуть не хуже, чем в горных районах Чечни. Недаром в начале прошлого века именно в Гаураке дольше всего не утихали набеги басмачей. А теперь отсюда потянуло палящим ветром ислама. Свои относятся к вере спокойно, так пришлые принесут нетерпимость. Объявились отряды, воюющие неясно за кого и состоящие из чеченцев, арабов, пуштунов, выгнанных с прежних горячих точек, но не успокоившихся, поскольку ничем, кроме войны и грабежа, они заниматься не умеют. Их даже местные называли калтаманами и списывали на них всё, хотя и сами не упускали случая стрельнуть по миротворцам, а там — поди, определи, кто стрелял. По сути, все они калтаманы, то бишь головорезы.
У Никитиных напарников тоже время отдыха. Рядовой Гараев читает книжку с кокетливым названием «Дождливый четверг» — бабский дюдик, в котором глупость выдаётся за иронию. Жара плавит мозги, и даже похождения адвокатши Василисы кажутся чересчур премудрыми. Второй напарник, ефрейтор Кирюха Быков, просто мается.
— Слышь, Саня, — говорит он, — а хорошо бы сейчас водочки.
— Жарко, — отзывается Гараев.
— А мы бы — холодненькой. А к ней — маринованный огурчик. Сбегай, а?
— Куда я тут побегу? — не отрывается от книжки Гараев.
— Сам знаю, что некуда. А ты бы сбегал и принёс.
— Жарко… И вообще, я водки не пью.
— А почему? Ты же татарин. Татарам вина нельзя, а водку можно.
— С чего ты это взял?
— Так в Коране написано.
— А ты читал Коран?
— Вот ещё! Я православный, зачем мне Коран читать?
— А Библию читал? — подал голос из-под панамы Никита.
— Вы что, взбесились? — не выдержал Кирюха. — Я вам поп, чтобы Библию читать? Не, это ж надо, так угораздило: двое мужиков, и оба водки не пьют. Ну, хорошо, Саня — татарин, а ты, Савостин, почему не пьёшь? Ты же русский!
— Невкусно, вот и не пью.
— Ну, ты простота! Водку пьют не для вкуса, а чтобы гулять.
— Это я и на трезвянку могу.
— Ну так прогуляйся до магазина и купи водочки.
Никакого магазина поблизости не было, но беседовать на эту тему Кирюха был готов часами. Возможно, он так прикалывался, либо ему и в самом деле не давал покою призрак запотевшей поллитры.
— Саня, — спросил Никита, сбросив панаму и усевшись на топчане, — а что в самом деле написано в Коране о водке?
— Ничего, — с некоторым даже удивлением произнёс Гараев. — Во времена Магомета водки не было. Запрет на вино есть в сунне, в Коране сказано только, что молиться пьяным — мерзость перед Аллахом. А намаз нужно совершать пять раз в день. Вот и думай, когда можно вино пить? А что водка правоверным разрешена — это неправда, от водки человек ещё пьянее бывает.
— А наш бог пьяненьких любит, — с гордостью сказал Кирюха.
Где-то Никита уже слыхал эти слова.
В помещении появился радист.
— Подъём, лентяи, — скомандовал он. — В штаб воду привезли.
— И что? — спросил Никита.
— Затариться надо. А то, как в прошлый раз, опять нам останутся подонки. Лейтенант сказал, самим надо ехать, чтобы первыми воду взять.
Блокпост возле урочища Кумыз был самым дальним, и если самим не подсуетиться, то опять воду получишь последним. То, что привезли им в прошлый раз, водой можно было назвать лишь с очень большой натяжкой, поэтому, хотя передвижение по дорогам без сопровождения бронетехники было запрещено, все трое тут же поднялись, и вскоре мощный, хотя и потрёпанный скверными дорогами «Урал», покинул блокпост. Все три водовоза уместились в кабине, в кунге громыхали только ёмкости для воды. Саня Гараев сидел за шофёра.
Каменистые россыпи, заросшие колючим янтаком и саксаулом, тянулись по обе стороны дороги. Чужой, почти марсианский пейзаж. Не поверить, что кто-то называет эти места родиной.
— Слышь, — продолжал болтать Кирюха, — я тут, огонь когда разводил, золу на вкус попробовал. Так она горько-солёная, вроде как сгоревшая спичечная головка.
— И что? — не отрывая внимательного взгляда от дороги, спросил Саня.
На блокпосту был генератор, работавший на мазуте, но топливо берегли и готовить старались на огне. Ломкие саксауловые ветки горели жёлтым, даже в солнечный день видимым пламенем, оставляя очень много золы. Но пробовать её на вкус никому в голову не приходило.
— А ничо! — обиделся Кирюха. — Ты дома-то золу из печки лизни — она и такая, и сякая, и на зубах скрипит, а пресная! А тута — солёная. Понимать надо.
— Эмпирик ты, вот что я тебе скажу, — заметил Никита.
Обидеться на эмпирика Кирюха не успел. Снизу ударило, словно тяжёлый «Урал» подпрыгнул на небывалом ухабе. Несколько последующих мгновений выпали у Никиты из памяти, лишь потом он обнаружил, что всё ещё сидит в накренившейся машине и тупо смотрит, как катится по дороге оторванное колесо.
Что-то давило на грудь, мешая подняться. Никита опустил смутный взгляд и увидал, что на него навалился Кирюха Быков. Всё в его позе указывало, что Кирюшка уже не живой, живые так лежать не могут.
Потом где-то в стороне — та-та-та! — застучал автомат.
Понять, что происходит, никак не удавалось, но Никита полез из кабины, отчаянно стараясь выдернуть автомат из-под навалившегося Кирюхи. И он таки выбрался наружу и даже с автоматом в руках, но тут его приложило вторично, и Никита отключился надолго, так и не успев сделать ни одного выстрела, ни понять, куда нужно стрелять, ни хотя бы испугаться толком.
Никита не помнил, сам он шёл куда-то или его тащили. Когда память вернулась, он обнаружил себя на полу в полуразрушенной саманной постройке. Крыша халупы давно обрушилась, глинобитные стены торчали, словно обломки зубов. Пересохший камыш, которым когда-то была крыта нынешняя развалина, был свален у стены. Казалось бы, кругом пустыня, откуда здесь взяться камышу, но чуть оживают по весне древние пересохшие русла, как повсюду, едва не на глазах вымахивает камыш, который здесь называют джидой. Растёт джида даже на солончаках, и заготавливать её нужно прежде, чем она отцветёт и станет ломкой, негодной ни в какое дело. Зато, срубленная впору, джида тверда как дерево и столь же долговечна. И если обвалилась камышовая крыша, значит, строилась нынешняя руина в те времена, когда непокорливые ахальские теке громили в этих местах корпус генерала Ломакина.
Теперь на кучу трухлявых стеблей были накинуты одеяла, и на них сидели несколько человек, в упор разглядывавших Никиту.
— Хорош… — сказал по-русски один из сидящих.
Никита завозился и тоже сел. Голову ломило, во рту горчил рвотный привкус, но тело, в общем-то, слушалось. Руки ему не связали, да и зачем? Что может сделать контуженый человек под прицелом пяти направленных в упор автоматов?
— Кургуммэ? — произнёс главарь, обращаясь на этот раз к Никите.
Слово это Никита знал, умел и ответить как положено, но ответил по-русски:
— Как сажа бела.
— Правильно понимаешь, дела твои неважнецкие. Аллах дарует победу верным и отдаёт недостойных в руки победителей. Он схватывает не верящих, когда они того не ждут, и предаёт мучительному наказанию. Мне жаль тебя, солдат.
Физиономия говорившего была совершенно не исламская: светлые волосы, россыпь веснушек на покрасневшей, не принимающей загара коже, пуговица носа с лупящейся кожей. Такому летом даже в родной Твери жарко, не то что здесь, в самом что ни на есть пекле. Но серые глаза из-под добела выгоревших бровей смотрели так, что всякий понимал: этот не пощадит. Исконному мусульманину незачем доказывать свою верность Аллаху, так что он может просто быть человеком, хорошим или плохим. А неофит — всегда фанатик, в какую бы веру из какой этот иуда ни переметнулся.
Никита слыхал о таких: бывших русских солдатах, попавших в плен и купивших жизнь ценой предательства, так что он ни минуты не обманывался ласковым тоном говорившего. Профессиональный мясник, прежде чем заколоть телёнка, тоже говорит с ним ласково и гладит по холке.
— Жить хочешь? — спросил калтаман.
Никита чуть заметно пожал плечами.
— О, мля, ты гляди, — воскликнул калтаман, — жить хочет, но стесняется!
Двое боевиков засмеялись, очевидно, они некогда принадлежали к исторической общности советских людей и по-русски понимали.
Никита ждал, не торопя событий. Получить пулю никогда не поздно, а пока бандиты разговаривают, они не стреляют. Протянешь время, а там может и помощь подойти. Фугас под «Уралом» долбанул — будь здоров, не исключено, что на блокпосту услышали взрыв, и их уже ищут.
— А ты не стесняйся, — произнёс командир. — Ты мне по-хорошему скажи: «Жить хочется, Рашид-бек, ажно мочи нет, все кишочки со страху слиплись». Тогда я тебя, может быть, и пожалею.
«Жалел волк кобылу», — подумал Никита, а вслух сказал:
— Какой ты бек? От тебя Рязанью за полверсты несёт.
— Между прочим, — резко подался вперёд самопальный Рашид-бек, — Рязань — исконные исламские земли. Касимовские татары живут там уже тысячу лет.
— Что-то ты на татарина не похож.
— Главное — быть мусульманином, воином Аллаха. А национальность перед лицом Аллаха вовсе ничего не значит. Так, труха. Признаешь Аллаха — будешь жить.
— А моего напарника вы, значит, отпустили? Он-то как раз татарин и природный мусульманин.
— Он предатель! — выкрикнул главарь. — Мы говорили с ним прежде, чем с тобой. Он отказался воевать за правое дело и, значит, предал Аллаха и будет казнён.
— Может быть, он просто остался верен родине и присяге?
— Аллах выше родины и присяги. В общем, так, кончай трындеть и решай: или ты принимаешь ислам и воюешь на нашей стороне, или отправляешься в расход вместе со своим напарником. На размышления тебе три минуты. Время пошло.
Рашид-бек снял с пояса флягу, налил немного в колпачок, скривившись, выпил, занюхал рукавом. О том, что это мерзость перед Аллахом, он, видимо, не знал, искренне полагая, что водку пить правоверным можно.
— У мусульман нет крещения, — сказал Никита, — а молитвы вызубрить и намазу обучиться за три минуты невозможно. Как тут прикажете принять ислам?
— Сердцем, мой дорогой, сердцем! Верность докажешь в деле, а обрезание сделаешь потом, когда закончится война. Первое испытание будет прямо сейчас. Ты пойдёшь и приведёшь в исполнение приговор предателю. Собственноручно расстреляешь его. А мы, — калтаман с усмешкой протянул руку за спину и вытащил любительскую цифровую камеру, — заснимем, как ты это будешь делать. Просто так, на всякий случай.
Чего-то подобного Никита ожидал с самого начала, так что предложение его ничуть не удивило.
— Выпить дай, — хрипло сказал он.
— Это — всегда пожалуйста! — согласился рязанский бек и кинул флягу Никите. — Пей хоть всё.
Тёплая водка была чудовищно противной, но Никита не отрывался от фляги, пока она не опустела. Никогда ещё ему не приходилось пить такую мерзость, портвешок, который силком вливали в него старшеклассники, был по крайней мере сладким, а синтетический пряный вкус немного заглушал спиртовую вонь.
Никита аккуратно завинтил флягу, положил её на пол, медленно встал.
— Гараев, значит, меня расстреливать отказался. И ты думаешь, что я после этого пойду его убивать? Не знаю, какой ты мусульманин, но человечишка ты дрянной.
— Ха-ра-шо!.. — протянул калтаман. — Ты свой выбор сделал. А за моё угощение ты ещё заплатишь. Педер сухтэ! Думаешь, пьяному тебе легче помирать будет? Нетушки! Ты меня о пуле умолять станешь, сапоги будешь целовать. Я тебе сначала отстрелю всё, что можно мужику отстрелить, а потом придумаю что-нибудь ещё…
— Давай, думай, пока башку не оторвало. На родину ты себе путь закрыл, нет у тебя родины, из Чечни еле ноги унёс, а тут тебе, скорей всего, и подыхать. Я-то умру человеком, а ты — собакой издохнешь.
— Пой, ласточка, пой! Думаешь вывести меня из себя, чтобы я тебя сразу пристрелил? Не выйдет… Пошли, сука, или я тебя прямо здесь терзать буду!
Никита повернулся к выходу.
— Меня, тебя, себя… по-русски научись говорить, мусульманин!
Никита вышел из развалины. Пятеро боевиков с автоматами на изготовку шли сзади. Солнце уже начинало клониться к закату, а ведь, кажется, так недавно они выехали с блокпоста. Где остальная часть банды, где калтаманы держат Саню Гараева, Никита не понял, да и не до того сейчас было. Он чувствовал, как сгущается вокруг пьяный туман безвременья. Заклятие, наложенное Гориславом Борисовичем, начинало действовать, этот мир уже не держал его.
Сейчас или никогда…
— На колени, собака! — заорал Рашид-бек.
И тогда Никита рванулся бежать.
Самое бессмысленное занятие — убегать, когда пять автоматных стволов смотрят тебе в спину. Первая же очередь перебьёт ноги, а дальше… об этом лучше не думать.
Вот только когда стреляешь по движущейся цели, нужно давать упреждение, а как это сделать, если человек бежит во времени? Пять автоматов промахнулись на пять секунд, а потом стрелять уже просто не имело смысла.
* * *
Не так представляла себе Александра семейную жизнь. У отца с матерью всё было понятно: как работают и откуда в семье достаток. А где работал Серёжа, Шура так и не узнала. Куда-то он ходил, с кем-то встречался, порой уезжал на несколько дней, но чаще спал до полудня, а потом уходил и возвращался затемно. Денег в дом не приносил вовсе, только одежду себе покупал, да, возвращаясь ночью, говорил, что сыт.
Вечерами, положим, Сергей вместе со всем ансамблем играет в ночном клубе «Паук», потому и сытым домой приходит. Ночной клуб — место, конечно, грешное, а что делать, если больше работать негде?
В остальном семейный бюджет держался на Шурке. Она устроилась бухгалтером в РОНО и ещё подрабатывала в двух разных ЖСК. А запутанные финансовые дела местной церкви разгребала за так просто, как сказали бы прежде — «на общественных началах». Ну а то, что дом на ней, уборка да готовка — это уже святое, Серёжа сам и картошки сварить не умел.
По субботам ходили в храм, и эти походы примиряли Шуру с семейной жизнью, которая складывалась не совсем так, как мечталось. Вином от Серёжи попахивало даже в среды и пятницы, и близости он требовал во всякую ночь, независимо от поста.
— Господь простит, — объявлял он так безапелляционно, что можно было подумать, будто господь лично посылал ему ангела с известием о прощении.
И киот устроить как следует Серёжа не позволил. Квартирка-то однокомнатная, где спать, там и молиться, а занавесочки перед образами Серёжа сорвал, обозвав Александру дурой и деревней.
— Смотрят они, — прошептала Шурёна. — Стыдно вот так-то, под взглядами.
— Занавеска от божьего взгляда не спрячет, господь сквозь любые покровы видит. Не прятаться от бога нужно, а молиться и в грехах каяться.
Легко о покаянии говорить, да нелегко каяться. Покаяние — это не просто сокрушение о грехах, но и твёрдое обещание, что впредь скверное дело не повторится. А какое — не повторится, если завтра Серёжа опять придёт после концерта выпимши и немедленно потребует любви? А ты — жена, значит, пост на дворе или мясоед, а велит муж — и ложись с ним в постель под самыми взорами святых угодников.
Говорят, будто в постельных делах какая-то сласть заключена. Для мужиков, может, и сласть, а для Шурки никакой сласти не было, один стыд. Она уже старалась к приходу Сергея затеять стирку или иное долгое дело, чтобы он улёгся спать и уснул, не дождавшись её. Верно поётся в песне: «Если б только я знала, что так замужем плохо, расплела бы я косу русую, да сидела б я дома…» И куда подевалась любовь за один только год?
Через год пришла, наконец, и радость: Шурка почувствовала, что тяжела. Ради этого можно терпеть и нетрезвого мужа, и постылые постельные утехи, и даже нарушение поста. Ребятёнок толкнулся внутри, и всё стало неважно. Удивляло только, что Серёжа не радуется с нею вместе, а говорит о каких-то трудностях, о деньгах… как будто прежде он эти деньги в дом приносил. Ну да ничего, увидит сына, заглянет ему в глаза и всё поймёт. В народе недаром говорят, что мужчина до той поры младенец, пока собственного ребёнка на руках не подержал.
Работать Шурка продолжала до последнего. Уже когда в РОНО её отправили в декрет, по вечерам приходила на приём в жилищных кооперативах, стремясь заработать денег на то время, когда придётся сидеть с ребёнком. Даже у батюшки Аркадия робко поинтересовалась, нельзя ли ей за работу в церкви хоть какую копеечку получить, но получила только отеческое внушение о душепагубности стяжательства.
Так во время приёма жильцов в одном из ЖСК и начались у Шурки роды. Хорошо, что в правлении работают сплошь дамы, мигом разобрались, что к чему, вызвали «Скорую» и, вообще, всё спроворили в лучшем виде.
Из роддома встречали торжественно, и Серёжины родители приехали, и свои. Серёжа, когда медсестра вручила ему перевязанный синей лентой свёрток, перепугался, покраснел, словно его в чём непригожем уличили, быстренько сунул младенца тёще и принялся расплачиваться с сестрой — обычай хоть и не христианский, но обязательный к исполнению.
Дома мужчины отправились на кухню, обмывать пяточки… и непьющий Платон тоже, хотя бы просто посидеть со сватом и зятем. А женщины в комнатушке занялись перепелёныванием и осмотром младенца. Мужчины лишь на минуту заглянули, посмотреть, вправду ли парень народился. Оказалось, вправду: всё, что нужно — на месте.
— Как назвать решил? — спросила свекровь сына, но Серёжа лишь плечами пожал.
— Не придумал ещё.
— По святцам — Митя выходит, — чуток покривив от истины, сказала Шурка. — Там ещё Харлампий, Порфирий и Власий выпадают…
— Нет уж, пусть будет Димитрий, — постановила свекровь. — Харлампиев нам только не хватает.
Шурка вздохнула с облегчением. Очень уж хотелось назвать сына Митрошкой, в честь брата, который уже почти и не помнится.
— Ребятёночек-то в самую серёдку Петрова поста зачат, — заметила свекровь. — Грех это.
— Такие дела с мужа надо спрашивать, — не осталась в долгу Феоктиста. — Пост или не пост, а жена мужа из постели вытолкать не может. Так что это от него зависит, будет грех или нет.
Свекровушка поджала губы и в скором времени ушла. Мужчины Лопастовы тоже собрались и двинулись праздновать рождение сына и внука в ночном клубе, где Серёжа был своим человеком. Платон пришёл с кухни, уселся возле кроватки, стал смотреть на внучонка, слушать, как Фектя поёт:
- Ладушки, ладушки,
- Где были? — У бабушки!
- Что ели? — Кашку!
- Что пили? — Бражку!
- Нюхали табачок,
- Повалились на бочок!
Вот и вернулся Митрошка в семью. А что фамилия у него Лопастов, так кровь савостинская. Лопастовы ушли и гуляют где-то, а Савостины рядом сидят.
- Баю баюшки-баю,
- Колотушек надаю.
- Колотушек двадцать пять,
- Будет Митя крепко спать.
Фектя с Шурой пошли на кухню пить чай. Платон остался возле кроватки. Сидел, положив тяжёлую руку на загородку. Была бы люлька, можно было бы покачать внука, а тут — что делать? Сидишь неприкаянно, как лишний.
— Мам, — спросила Шура, наливая матери чаю, как полагается, полную чашку до самых краёв, — что-то вы с отцом нерадостные. Не приглянулся Митрошка?
Фектя хотела что-то сказать, даже улыбнуться попыталась, но губы задрожали и улыбки не вышло. Вместо того слёзы потекли по враз состарившимся щекам.
— Мама, ты что?
— Митрошка у тебя чудо, — выдавила Фектя, — а вот дома у нас — беда. Не хотели тебя расстраивать, а как умолчать? Никита пропал. Полковник из города приезжал, с военкомата, сказал, что Никита в Туркестане без вести пропавший. Двух его товарищей убитыми нашли, а его ни живого, ни мёртвого, нигде нету.
Шурка сидела, закусив губу, Фектя молча плакала, слёзы капали, переполняя налитую до краёв чашку. Митрошка разлепил сонные глаза, и Платон, сглотнув ком, запел тихонько, хотя прежде даже родным детям колыбельных не певал:
- Ай люли-люли-люли!
- Прилетели к нам гули.
- Стали гли ворковать,
- Начал Митя засыпать.
* * *
Легко сказать: убежал. Убежать-то убежал, да попал из огня в полымя. В девятнадцатом веке идёт военный семьдесят седьмой год, а это не самое лучшее время для пеших прогулок по Туркестану, особенно для одинокого русского солдата. Турецкие эмиссары весь мусульманский мир возмутили против Российской державы, и среди туркменских племён немало таких, что к их словам прислушиваются. Вот Копетдаг синеет на горизонте, и там в плодородном оазисе угнездилась неприступная твердыня ахальских текинцев: Геок-Тепе. Приземистые глинобитные стены, приподнятые ровно на такую высоту, чтобы лихой наездник не мог со спины коня вскочить на гребень стены. Под яростным туркменским солнцем глина спеклась, ставши твёрже камня, и, случись приступ, калёные ядра старинных пушек будут безвредно отскакивать от непомерно толстой стены. И даже если удастся повредить глинобитный заплот с помощью новейших фугасов, за ночь крестьянский кетмень закроет брешь глиной, замешанной с верблюжьим навозом на воде из арыка, и уже через день солнце сделает новую стену крепче прежней. Со времён хромоногого Тимура ни один враг не мог взять Геок-Тепе. А уж теперь, когда на широких стенах стоят отлитые в Англии чугунные пушки, а в руках воинов не кремнёвые ружья, а нарезные штуцера, всякий, посмевший взглянуть на голубые вершины Копет-дага, останется здесь навсегда: рабом или трупом. Конечно, русские проникли уже и в Туркестан, а полковник Столетов семь лет назад подчинил прикаспийских чоудоров и заложил Красноводскую крепость, но всё это очень далеко от низкогорья Гауртак. Ещё немало лет стены Геок-Тепе будут украшаться отрубленными головами русских солдат, прежде чем генерал Скобелев положит конец этому милому обычаю.
А пока думай, как живым добраться к Красноводску через солончаки Кёлькора.
Вечный пейзаж, так похожий на воображаемую марсианскую пустыню, ничуть не изменился оттого, что календарь отлистнулся почти на полтораста лет назад. Да и что такое полтора столетия, когда речь идёт о вечности? Тот же саксаул, та же верблюжья колючка, те же заросли джиды… Только разбитой шоссейки, соединявшей Мешхед с Ашхабадом, покуда никто не догадался построить. Зачем асфальт кочевникам, пасущим на каменистых распадках жирных курдючных овец и прославленных иноходцев ахалтекинской и иомудской породы? И Закаспийскую железную дорогу, по которой можно за одни сутки добраться от Ашхабада до Красноводска, тоже было бы бесполезно искать. А жаль, потому что сутки без воды продержаться можно, а больше — вряд ли.
Никита шёл по выжженной зноем земле уже вторые сутки. Направление он держал на северо-запад. Где-то там, километрах в сорока, должны быть пересыхающие русла Гяура и Аджидере. Там, если повезёт, можно найти воду. Хотя где вода, там и кочевья, а в непокорённой стране все туземцы немирные.
Воду он нашёл раньше, чем нашли его. Должно быть, тысячелетия назад здесь было озеро, которое питали сбегавшие с вершин Кюрендага ручьи. Ручьи и сейчас появляются ранней весной, когда пустыня ненадолго оживает. В результате на месте озера образовался глинистый такыр. В начале лета на нём, словно на блюдце, некоторое время держится вода. Такие места в пустыне наперечёт, именно их делят и никак не могут поделить кочующие племена. От одного биркета к другому перегоняют они стада, и, пока не пересохнет последняя лужа, жизнь в пустыне продолжается. Первыми к биркету добираются наездники в барашковых телпеках, ватных халатах и чокаях из бычьей кожи. На боку у каждого сабля, в седельных сумках — пистолеты. Ни дать ни взять — грабители с большой дороги, и не подумаешь, что мирные пастухи — чарва. Разведчики набирают воду в бурдюки, поят коней. Всё это нужно сделать прежде, чем подойдут отары, потому что после овец воду пить будет нельзя.
Затем под разливы многоголосого блеяния появляются овцы. Тряся курдюками бросаются к воде, жадно пьют, топчутся по дну, вздымая облака мути. Через полчаса вода в биркете, и без того не слишком чистая, превращается в навозную жижу, на которую смотреть-то страшно, не то что пить. Но всё же кочевье остаётся возле биркета, пока на окрестных солончаках не будет выщипана последняя засохшая травина. И всё это время овцы и верблюды пьют собственное дерьмо. Коней пастухи поят с рук заранее запасённой водой.
Биркет, к которому вышел Никита, был покинут совсем недавно. Густо-жёлтая жижа, скорей напоминавшая мочу, чем воду, ещё не успела просветлеть, да вряд ли она это успеет, так мало её оставалось. Скорей всего, биркет нацело высохнет и оживёт лишь следующей весной.
После овец воду пить нельзя — скажите это кому другому! Если учесть, какой сейчас год, то совсем недавно, всего-то двадцать лет назад, в Индии полыхало восстание сипаев, и какой-то индийский полковник, имя которого Никита позабыл, спасаясь от собственных солдат, напился из такой же ямины, а потом признался, что в жизни не пробовал воды вкуснее. Хотя и он был не первым. Предание гласит, что персидский царь Дарий, бегущий от скифов, тоже пил из навозного биркета и хвалил дивный вкус напитка. Кабы вспомнить эти поучительные примеры прежде, чем трое контрактников выехали с блокпоста, желая добыть водичку посвежее!
Никита напился вонючей, с сульфатным привкусом воды, поискал, во что можно было бы набрать спасительной влаги, но ничего не нашёл. Это в двадцать первом веке во всяком неподходящем месте валяются пластиковые бутылки из-под колы. В девятнадцатом веке любую посудинку берегли, одноразовой тогда не было.
Ничего не найдя, Никита смочил голову жидкой грязью и отправился дальше, стараясь не признаваться самому себе, что идёт по следу, оставленному прошедшими людьми. Они наверняка знают, куда идут, и мимо воды не проскочат. А вот как они поступят с приблудившимся гяуром, знает один Аллах.
За день Никита нагнал кочевников, которых сдерживали неспешно бредущие овцы. Потом он сам не мог сказать, как собирался поступить, нагнав кочевье. Кажется, хотел прятаться в окрестностях, подползая к биркету ночью, мечтал разжиться какой ни на есть посудиной для воды, ножом, ещё каким-нибудь барахлишком, необходимым для путешествия по пустыне, умыкнуть барана и… вот только ничего бы у него не получилось, не раскидывают кочевники на виду ни ножей, ни бурдюков, зато с ворами поступают по справедливости, наказывая их жестоко, но по заслугам. Укравший в пустыне, обрекает обкраденного на гибель, так что за воровство здесь полагается смерть. Там, где жизнь порой зависит от сущей мелочи, люди — свои и пришлые — должны быть щепетильно честными.
Всё это Никита прекрасно понимал, тем не менее продолжал ласкаться планами, ведущими к неизбежной гибели. По счастью, все планы были разрушены косматыми туркменскими псами, охранявшими одно из стад.
Туркмения издавна славится ахалтекинскими и иомудскими иноходцами, лучшим в мире каракулем, одногорбым верблюдом-дромадером, которого разводят ради шерсти и молока, и злобными сансунами, равно годными для охоты и охраны стад. Кинологи дали этим псам название «афганская борзая», но родом сансуны из пустынь Туркмении. Здесь накладно разводить плохих животных, они не стоили бы выпитой воды.
Учуяв чужака, собаки с разноголосым лаем кинулись к нему. Убегать было бы верной гибелью, борзая рвёт всё, что бежит. Никита выпрямился и грозно, по-хозяйски закричал. Он понимал, что если собаки набросятся на него, шансов выжить не будет, так что оставалось надеяться, что свора не натаскана на человека.
Привлечённый шумом, из-за бугра вылетел всадник. В такю минуту особенно ясно видно, как красиво движется аргамак по каменистому склону. Лошадь, идущая галопом или иным аллюром, почти наверняка споткнётся здесь, кувырнувшись через голову, а иноходец мчался, ничуть не сбавляя скорости. Редкий наездник может удержаться на раскачивающейся спине иноходца, тут потребно великое искусство, но если ты не джигит и не можешь справиться с конём, то жизнь твоя тоже не стоит выпитой воды.
— Йой! — крикнул всадник, вращая над головой камчу, и послушные хозяйскому окрику собаки не кинулись на Никиту, лишь заплясали кругом, так что горячее дыхание касалось лица.
Всадник спешился, подошёл к Никите. Сабля в потёртых ножнах осталась висеть на боку, но и камчу пастух за пояс не сунул, а в опытных руках тяжёлая камча пострашней сабли, поскольку убивает не сразу, а лишь после великих мучений.
— Ва-ассалам алейкум! — произнёс пастух.
— Ва-алейкум ассалам! — ответил Никита, разом исчерпав четверть своего словарного запаса.
Пастух ещё что-то сказал, но что именно — оставалось только гадать. На всякий случай Никита ответил:
— Бельмес.
Саня Гараев, в одном времени уже погибший, а в другом ещё не родившийся, говорил, что это слово общее для всех тюрков и на любом языке значит «Не понимаю». Да и по-русски оно значит то же самое.
Во всяком случае, пастух не переспросил, а сделал приглашающий жест, очевидно, в направлении становища. На коня вскакивать не стал, это было бы невежливо по отношению к гостю, идущему пешком.
Из-за холма появился ещё один всадник, постарше. Этот кроме сабли был вооружён мултуком — старинным кремнёвым ружьём с воронкообразным расширением на конце ствола. Пастухи коротко переговорили, потом старший свистнул собак и ускакал к овцам, которых не стоило надолго бросать одних. Никита и молодой джигит отправились пешком.
Несколько юрт стояло в распадке чуть в стороне от биркета. Оно и понятно: вонью от водопоя тянуло, что от выгребной ямы. Между юрт тлел костёр, рядом хлопотали женщины. Тут же курилась круглая глиняная печь — тандыр; то ли её успели слепить на новом месте, то ли с прошлого года осталась не порушенной. Тандыр был поставлен с наветренной стороны, запах дыма и свежего чурека сладок человеческим чувствам. При виде чужака женщины, только что оживлённо переговаривавшиеся, разом замолчали, некоторые даже прикрыли рты краем головного платка.
Чумазый мальчишка — а откуда здесь взяться не чумазому? — бегом кинулся в юрту — предупреждать. Из юрты навстречу идущим вышел старик. Говорят, что на всех тюркских языках слово «аксакал» означает «белая борода». Если это так, то навстречу Никите вышел именно аксакал. Чёрным на его голове был только барашковый телпек. Несомненно, именно этот человек будет решать судьбу пришельца.
Вновь последовал обмен приветствиями и неизбежное «бельмес», после чего Никиту пригласили в юрту.
Прекрасная вещь — шнурованные десантные ботинки, одно в них плохо — снимать долго. Хотя на Востоке гостя торопить не принято. Никита уселся на красном текинском ковре, принял из рук вошедшей женщины серебряную пиалу с шубатом. Всё не просто так, всё со значением.
Серебряная посуда для азиатского кочевника не роскошь, а насущная необходимость. Стекло и керамика разобьются во время тряских переездов, значит, нужен металл. Конечно, большие кумганы, котлы для бесбармака и казаны для шурпы и плова делаются из меди или латуни, которую называют жёлтой бронзой, но столовую посуду стараются делать из серебра. Ещё ИбнСина знал, что серебро спасает от заразы.
И шубат — простокваша из верблюжьего молока, на самом деле никакая не простокваша. Перед тем как заквасить молоко, его вдвое разбавляют водой. И кумыс так же готовят, и айран, и кефир. Это не еда, и тем более не слабоалкогольные напитки, как думают невежды, а средства обеззараживания воды. Только бог да медсанчасть знают, чем обеззараживалась вода, привозимая на блокпост, но воняла она отвратно. А кочевник пьёт шубат и всегда здоров. И древние греки, вопреки нашим представлениям, на пирах пили не вино, зачем-то разбавленное горячей водой, а кипячёную воду, дополнительно обеззараженную малой толикой крепкого вина.
В сухих степях, где хорошей воды не сыскать, гостю первым делом подносят кумыс, шубат или кефир. Считается, что отказаться от священного напитка — смертельное оскорбление, за которое сразу убивают. На самом деле никакого оскорбления нет, кумыс или шубат вовсе не священный напиток, это просто жизнь. Тебе предлагали жизнь, ты отказался и, значит, сам выбрал смерть.
Книгочей Никита, который перед отправкой в Туркмению пару вечеров просидел в библиотеке, знакомясь с будущим местом службы, кое-что из этих тонкостей знал, но даже будь иначе, ему и в голову не вошло бы отказаться от предложенного угощения.
А вот ковёр, на котором он, неловко поджав ноги, сидел, смущал изрядно. Все туркменские ковры торговцы величают текинскими, а между тем опытный человек, взглянув на узор, сразу определит, в каком племени этот ковёр соткан. И если сейчас Никита сидит на настоящем текинском ковре, то судьба его очень незавидна. Текинцы воюют с Россией, пощады от них ждать не приходится. Неважно, что его только что приняли как гостя, закон гостеприимства не видит разницы между другом и врагом. Человека, встреченного в пустыне, надо сначала напоить, накормить, побеседовать с ним и лишь потом, если потребуется, срубить ему голову.
Между тем появились чуреки и блюдо с бесбармаком. Запах от мяса шёл такой, что хоть о собственной голове забывай. А вот о приличиях, как их понимают здесь, забывать не стоит. Обидно, что в книгах, которые успел просмотреть Никита, как раз об этом ничего и не говорится. У монголов, кажется, есть обычай громко чавкать за едой, показывая хозяевам, что угощение очень понравилось. В Индии после обеда подают воду с розовыми лепестками — руки мыть. Рассказывают, что некий знатный, но не знающий обычаев гость эту воду выпил, и хозяин с невозмутимым видом сделал то же самое. Но тут не Индия, в пустыне вода на вес золота, а руки после еды сальные, их розовой водой не отмоешь. Отец и сейчас руки после обеда о волосы вытирает. Потому, говорит, и плеши нет… есть масляна головушка, шёлкова бородушка. Что ни город, то норов, в каждой избушке свои игрушки, и в чужой монастырь со своим уставом не суйся. А если чужих игрушек не видал, чужого устава не читал, чужого норова не испытывал? Не хочется прослыть невежей, когда от твоей вежливости зависит жизнь.
Некоторое время Никита ел, стараясь чавкать не громче аксакала. Затем сказал: «Рахмат!» — отодвинулся от блюда и вытер руки о волосы. В самом деле, не о ковёр же их вытирать…
Старик тоже откинулся на подушки, провёл ладонями вдоль бороды, произнёс:
— О-омин!
Никита повторил его жест.
— Муслим? — спросил хозяин.
Лгать не имело смысла. Никита расстегнул ворот, вытащил медный крестик, висящий на груди.
— Православный я.
Давно уже Никита не молился никакому богу и крест носил только потому, что надела его мать, но сейчас говорил и верил своим словам.
— Урус?
— Йес, — ответил Никита почему-то по-английски. — Урус.
Старейшина степенно кивнул, негромко сказал что-то, обращаясь к закрытому входу. В юрту немедленно вошла та же молодая женщина, что приносила шубат и мясо. Теперь в руках у неё был начищенный медный кумган.
Пришло время зелёного чая и решения судьбы.
Попробуйте русскому человеку, если он ещё не забыл родные обычаи, налить неполный стакан чаю: это будет обида — не уважают, жадничают. Русский человек, даже самый последний мужик, пьёт чёрный чай из гранёного стакана с подстаканником, наливает его едва ли не с горкой. Чаёвничают вечерами, выпивая до десяти стаканов с одним куском сахара. Пить чай внакладку, как горожане двадцать первого века, — только перевод продукта — не будет ни вкуса, ни запаха. Правда, и чай должен быть настоящий, кяхтинский, и сахар хороший, не нынешний, быстрорастворимый, а, как сказано у Горького, лёгкий, сладкий и, следовательно, выгодный. Когда-то отличник Никита двойку получил по литературе за то, что вступился за Алёшиного дедушку, объявив, что тот правильно выбирал сахар. Отхлёбывают чай шумно, чтобы не обварить губы, греют иззябшие на морозе руки о горячие стенки стакана. Женщинам наливают в чашки, а пьют они с блюдца, тоже шумно, с расстановкой, но не вприкуску, а чаще с вареньем, которое накладывают в крошечную розетку. Одна розеточка сваренной в меду ягоды на весь вечер.
На Востоке чай пьют не для сугреву, а для прохлаждения. Чай заваривают зелёный и наливают в пиалу на самое донышко, на один глоток. Тут уже серебряная посуда не годится, губы ожгёшь, так что приходится сберегать глиняные пиалушки. Хозяйка считает за честь в сотый раз налить гостю живительный глоток зелёного чая.
Зато если нальют полную пиалу, так что и пальцами не вдруг ухватишь горячую посудину — это дурной знак. Полная пиала говорит: «Пей, да проваливай, ты здесь никому не нужен». На полной пиале гостеприимство заканчивается.
Никита принял от женщины махонькую, лишённую ручки чашку. Чаю в ней было совсем немного.
— Рахмат, — сказал Никита, не скрывая облегчения.
С этим крошечным глотком чая ему дарована жизнь и право кочевать с обой. Когда они встретятся с другими людьми, он сможет уйти или остаться, но в последнем случае он должен будет найти себе подходящее занятие, чтобы не жить захребетником.
Седобородый старейшина долго говорил что-то, Никита из сказанного понял лишь одно слово: Кызыл-Дарья — красная вода. Никита закивал, на разные лады повторяя понятое название. Показывал то на себя, то на северо-запад, что, мол, именно туда ему и нужно. Есть на свете такое место, про которое сложена загадка: «Сидят люди у воды, смотрят на воду, пьют воду, ждут воду…» Город Красноводск, живущий на привозной воде, потому что своя сильно минерализована и хороша лишь для верблюдов и желудочных больных. Оттуда ходят пароходы в Астрахань, а это уже Россия, почти родные места… Если, конечно, он правильно понял неслыханное прежде слово: Кызыл-Дарья.
Через три дня снялись с места и двинулись на северо-восток. Конные пастухи погнали верблюдов и овец, следом двинулся караван. Одногорбые верблюды тащили повозки с огромными скрипучими колёсами. Коней здесь в телегу не запрягают, аргамак — существо благородное. Никита ехал на арбе вместе со стариками и женщинами. Через некоторое время, освоив несложное искусство, подменил старого Курбандурды, пересев на место возницы. На стоянках колол ветки саксаула, собирал кизяк и даже пытался доить верблюдиц — занятие исконно мужское, поскольку женской руке из тугого вымени молока не извлечь. В общем, старался быть полезным.
Во время одного из переходов Никита увидел, что к каравану торопится всадник — молодой пастух Караджа, тот самый, что первым встретил Никиту. Не спешившись, он прокричал что-то, и Курбандурды, только что мирно дремавший на кошме, живо поднялся и начал собираться. Через минуту, так что новобранцам в казарме впору позавидовать, на нём был красный праздничный халат и каракулевая шапка, а сам аксакал седлал коня, одного из тех, что не паслись в степи, а шли рядом с караваном как раз для подобных случаев.
Караджа седлал ещё одного коня, на котором, судя по всему, предстояло скакать Никите.
На коня Никита взлетел молодцом, сказалась десантная выучка, а дальше началось сущее мучение. Степной аргамак — это не смиренный Соколик, на котором случалось кататься охлюпкой, Никита прилагал неимоверные усилия, чтобы удержаться в седле и не отстать от дряхлого Курбандурды, который чувствовал себя так, словно в юрте на подушках сидел. Полчаса скачки, и Никите казалось, что мир напрочь сбился с орбиты, ходит ходуном и не успокоится уже никогда. Хотя, с точки зрения его спутников, это была лёгкая побежка, а уж никак не скачка.
Вымучив Никиту как следует, Караджа остановился и молча указал камчой на ближайший гребень. Всадники быстро перестроились. Теперь седобородый Курбандурды ехал посредине, а молодые следовали за ним, отстав на полкорпуса.
За каменистым гребнем обнаружился распадок и невысохший биркет, вокруг которого теснились белые палатки. Не надо быть специалистом, чтобы понять — перед ними воинский лагерь. Часовые, стоящие по периметру, дымы под котлами, ружья, составленные в козлы. Белые формы, так знакомые по картинам Верещагина… У биркета стоял русский отряд.
Всадников заметили. Последовала лёгкая сумятица — солдаты, отдыхавшие под навесами, поспешно разбирали ружья. Не подав никакого знака, старейшина медленно двинулся вперёд. К этому тоже приучает жизнь в пустыне — спокойно ехать навстречу опасности, не зная, как обернётся дело.
— Стой! Кто такие? — донеслось от лагеря.
— Свои, — ответил Никита.
Чистая правда — те, с кем вместе кочуешь по пустыне, очень быстро становятся своими.
В отряде оказался толмач, и в скором времени Никита, а заодно и все, кто был в лагере, знали нужды кочевников.
После того как значительная часть чаудоров переселилась на ту сторону моря в Ногайские степи, под Красноводском высвободились пастбища и водопои, и теперь племя гокленов выспрашивало разрешение откочевать в русские владения. Заблудившийся в степи урус пришёлся очень кстати, чтобы доказать свою лояльность белому царю.
Расчёт оправдался полностью. Это в чиновном Петербурге, чтобы получить право на переселение, требуется тьма согласований и резолюций. В Туркестане переселение народов осуществляется волей командира отдельного отряда. Первая оба гокленов откочевала к Красноводску, имея при себе пропускной лист, выданный русским майором Бекмурзой Кубатиевым.
Самого Никиту Бекмурза выспрашивал дотошно: кто таков, откуда, как попал в Туркестан. Пришлось врать. Никита сказался казаком из пограничной стражи Устюрта. Сначала хотел сказать, что из охраны Красноводского лагеря, но вовремя сообразил, что когда они попадут туда, враньё немедленно вскроется.
Сошло, хотя и десантные ботинки, и камуфляжная форма слабо напоминали одежду, обычную для казаков в девятнадцатом веке. Но майора Кубатиева больше интересовали другие вещи: дороги к Асхабадскому оазису, источники воды, численность противника, вооружение. Никита сто раз похвалил себя за предусмотрительное чтение книжек по истории и этнографии. Он рассказал о крепости Геок-Тепе, считающейся неприступной, о том, что противник организован и хорошо вооружён. Не то сами англичане продали текинцам нарезные винтовки и новейшие чугунные орудия, не то текинцы купили всё это у пуштунов, с которыми Англия неудачно пыталась воевать. Восток — дело тонкое, и правда ходит здесь столь же извилистыми путями, что и ложь.
Бекмурза выслушал Никиту, кивнул:
— Разберёмся с английскими пушками.
Никита промолчал. А что делать, не говорить же майору, ведущему приграничную разведку: «Ваше благородие, передайте его превосходительству генералу Ломакину, чтобы он не вздумал соваться к Геок-Тепе. Не по себе дерево ломит, только людей погубит зря. Пусть обождёт конца Балканской войны, а там уже генерал Скобелев штурмом возьмёт Геок-Тепе и заставит текинцев присягнуть на верность России. Вам всего-то нужно подождать четыре года и публично признаться в неспособности командовать войсками». Вряд ли генерал Ломакин благосклонно отнесётся к подобному предложению.
Муза истории во все века страдала склерозом. Четыре года для неё ничто и судьба сколь угодно большого отряда ей безразлична. Главное — чем дело кончилось, на чём сердце успокоилось. Забываются погибшие и выжившие, победители и побеждённые, помнятся лишь полководцы. Очень утешительная позиция, жаль, что она слабо утешает, когда идёшь по выжженной степи рядом с ещё живыми героями склеротичной богини. Покуда они живы, им нет дела, что будут забыты все, и даже бронзовая надпись на стволе трофейного орудия, повествующая о геройствах майора Бекмурзы Кубатиева в сражении под Геок-Тепе, не гарантирует памяти потомков.
Через два дня русский отряд уходил в сторону Красноводска. Кочевники, которых сдерживали стада, оставались около биркета. Но теперь одни знали, что гоклены — мирный народ, другие — что им открыта дорога в русские владения.
Никита уходил вместе с русскими. Он чувствовал себя уже почти дома. В Красноводске осталось попасть на пароход до Астрахани, а там — хоть пешком — добраться в торговое село Ефимково.
На прощание зашёл в юрту к старому Курбандурды, кланялся, прижимая руки к груди, говорил: «Рахмат». С Караджей обнялся, потом снял с шеи крест и отдал молодому пастуху. Караджа сначала не понял, потом заулыбался: «Доган!» — и, сняв косматый бараний телпек, надел его Никите.
— Доган, — повторил Никита. — Брат.
* * *
Не сбылись надежды, что сын родится, и в семье всё станет, как следует быть. Ещё хуже стало. Серёжа ходил недовольный, дулся, что мышь на крупу, жаловался на отсутствие внимания и заботы. К сыну не подходил, не то боялся, не то ревновал, что Митрошка Шуркино внимание отвлекает. Не брал его на руки, даже когда Митрошка принимался плакать, только кричал недовольно:
— Сделай что-нибудь наконец! Пусть он замолчит!
— Ты бы с ним поговорил, — не выдерживала Шура. — Чать твой сын, не купленный.
— Чего с ним говорить? Всё равно он ни хрена не понимает.
Патронажная сестра, навещавшая молодую маму, успокаивала:
