Комедия неудачников Бенаквиста Тонино

— Нет. В Сору не надо. Мне надо к моему винограднику.

— Это из-за обедни? Как синьор пожелает! Ну что, вы остаетесь?

Да. Конечно, да. Я не могу поступить иначе. Да и не хочу. Я бросаю взгляд на карабин. Он это замечает.

— Ничего не бойтесь. Здесь вас никто не найдет. Посидите сейчас в гостиной, пока племянник не придет, а я поставлю воду на огонь.

Лодыжка все еще болит, но это не перелом и даже не вывих. Только чтобы отвлечься, я выхожу из столовой, ковыляю мимо кухни, откуда и доносится этот неописуемый запах, и попадаю в просторную комнату, где возвышается старое облупленное кресло-качалка, а перед ним деревянный сундук, который служит, очевидно, подставкой для ног. Как раз то, что мне надо. Кроме этих двух предметов, в комнате совершенно ничего нет. Ледяная пустота. Ни телевизора, ни семейных фотографий в рамках, ни иллюстрированных журналов. Только это кресло да сундук. Одним словом, странная обстановка.

Как проводят время в этой комнате? Чего ищут здесь? Отдыха? Забвения?

Или же чего-то противоположного? Здесь приводят в порядок свои глубокие мысли, плоды размышлений, воспоминания. Чтобы отыскать тут такое, его уже надо иметь в голове.

— Синьор нашел, чем занять себя? — кричит Манджини из глубины кухни.

Что нашел? Что тут найдешь? Скорее уж, войдя сюда, потеряешь и то, что имел. Должно быть, эта комната служит для того, чтобы образы возникали сами по себе. Достаточно подождать. Они тихонько всплывут. И нахлынут.

Сундук как раз у моих ног. Словно искушает.

Я бросаю взгляд в сторону кухни и берусь рукой за крючок. Потом беззвучно приподнимаю крышку.

Приходится полностью откинуть ее, чтобы различить очертания всего двух предметов, которые хранятся в сундуке. Сначала я заморгал глазами, потом зажмурил их.

Чтобы суметь поверить увиденному…

В глубине этого деревянного провала я различил лишь толстенькую стопку аккуратно сложенной черной ткани с безупречно гладким воротничком. И рядом пистолет, похожий на «люгер». Больше всего я бы должен был струхнуть при виде пистолета. Но шок у меня вызвала скорее рубашка. Черная рубашка с вышитой на воротничке красной буквой «М».

Висками чувствую, как колотится сердце.

…Они и раньше-то всегда были чистенькие да опрятные, эти сволочи, а ближе к концу войны и вовсе задрали нос. Одно слово — фашисты. Не знаю почему, но мы с компаре побаивались концентрационных лагерей. По-настоящему причин для этого у нас не было, но кому охота отправляться на верную смерть? Поэтому мы и старались их избегать, что было, то было. Но, в общем, мы с ними порой все-таки сталкивались, и они всегда потешались над нами, обзывая нас трусами. Я в ответ не осмеливался и голоса подать, это доказывает, что обзывали они нас не без повода. Но меня так и подмывало сказать им, что единственная моя заслуга во всей этой истории, которая нас сюда завела, состоит в том, что я ни разу не повстречал парня, который захотел бы спустить с меня шкуру, ни такого, с кого шкуру спустить захотел бы я сам. Что я передовой ни разу в глаза не видел за всю мою жизнь, что за время этой греческой кампании я только и делал, что ждал, пока все не закончится само собой. Да только вот уже четыре года прошло, а оно все не кончалось…

— Почти готово, синьор Польсинелли!

Бывший фашист…

Служил в гвардии Муссолини, был одним из тех бесноватых, с которыми мой отец постоянно сталкивался на своем пути вплоть до самого конца войны. А я-то и не знал, что они еще существуют, настоящие, такие, какими их видишь в фильмах, — черные и опрятные, на «ты» со смертью, ослепленные своим дуче, лощеным и безукоризненным. Буква «М» — Муссолини — на воротнике означала офицерское звание. А хозяин-то мой не простая пешка!

— Надеюсь, синьор проголодался?

Проголодался?.. Самый заправский фашист упрашивает меня отобедать, защищает меня, прячет в своем доме… Да еще беспокоится, не проголодался ли я. Я закрыл сундук.

Широким жестом он приглашает меня к столу. Его осанка, посадка головы, его жесткость, природная суровость, его отшельничество — все эти детали, смешавшись, становятся на свои места, и я не могу теперь помешать себе увязать их (пусть даже ошибочно) с найденной черной рубашкой.

— Почти готово, присаживайтесь. Моему дураку племяннику осталась всего минута, чтобы явиться вовремя, пока макароны не остыли. Вы сейчас отведаете мое коронное блюдо! Ammazza!

Я уже не знаю, что мне делать: уйти, плюнуть ему в морду, выкрикнуть все то, что мог бы выкрикнуть ему мой отец? Раз он не сжег свою рубашку и не выбросил свой пугач, значит, страдает ностальгией. У каждого ведь была своя война. И у каждого свои сувениры, свои трофеи.

А я-то думал, что нашел друга.

Но при всем том отвращении, которое он у меня теперь вызывает, надо рехнуться окончательно, чтобы оскорбить его и уйти туда, где рыщут эти молодчики, которые только и ждут, чтобы нашпиговать меня свинцом. Я загнан в угол. И из двух зол вынужден выбирать меньшее.

— Я только чуть-чуть их отварил, именно так их и надо есть. А вы знаете, почему здесь, в Италии, готовят макароны al dente? Потому что это еда бедняков. В трудные времена их едят почти сырыми, чтобы они продолжали набухать в желудке, так чувство сытости дольше держится.

— Вы чувствуете это зловоние… этот мерзкий запах?

— Какой запах?

— Из кухни.

— Неужто мой соус?

— Он у вас что, на касторовом масле?

Манджини удивленно смотрит на меня, скрестив руки. Потом на его губах вновь появляется кривая улыбка.

— На касторовом масле не готовят.

— Ах да, совсем забыл, касторкой, наоборот, прочищают желудок.

Молчание. Я по-прежнему воздерживаюсь садиться. А он возвращается на кухню, пропустив мимо ушей мой намек на слабительное. Я уже начинаю жалеть, что у меня это вырвалось. Можно подумать, я стараюсь изо всех сил, чтобы он меня отсюда выгнал. До меня доносится шипение на сковородке и перекрывающий его голос:

— Он еще так молод, этот синьор Польсинелли… Но я восхищаюсь им. Он говорит прямо как здешний мальчишка. Да он и похож на здешнего мальчишку, и он такой же сметливый. Можно подумать, будто все здешние мальчишки появляются на свет теперь в Витри-сюр-Сен.

На какой-то миг я застываю столбом, не зная, что и ответить.

— Прошу к столу!

Все сходится. Он сам, его возраст, его прошлое и все-все остальное, чего я и знать-то не хочу. Он возвращается из кухни, неся торжественно, словно священный сосуд, большую салатницу, откуда и исходит этот причудливый запах. Он ставит ее под самым моим носом, и меня немедленно охватывает позыв к рвоте. Я закрываю рот рукой.

— Они превосходны. Превосходны! Если синьору это не нравится, я могу быстренько сготовить что-нибудь другое, но он ошибается!

Его воодушевление кажется мне все более и более искренним. Он улыбается и похлопывает меня по плечу. Чувствую, что он во что бы то ни стало намерен заставить меня разделить с ним трапезу.

Я подавляю на миг свое отвращение и заглядываю в тарелку, которую он наполнил мне доверху. Белесая липкая масса без соуса, без единой капли масла, лишь какие-то растрепанные зеленые волокна да переваренные листики. И еще некая желтая кашица, которая тоже ни на что не вдохновляет. В общем, никакой эстетики. Вкуса наверняка тоже никакого. И только эта пресная вонь стала еще сильней и отчетливей.

Он доволен. Он садится за стол и улыбается мне с самым любезным видом. Воцаряется тишина. Я медленно отнимаю руку ото рта. Закрываю глаза. И тут до меня все доходит.

Я едва успеваю подавить новый позыв. Меня прошибает пот, я едва справляюсь со своим желудком.

— Что с ним такое, с нашим Антонио? Ему не нравятся ригатони?

Я снова смотрю на свою тарелку и обнаруживаю там все, что надо: и кукурузу, и одуванчики, и терпкий запах мяты.

Этот навязчивый запах ударяет мне в голову.

И как только ты смог проглотить такое, Дарио?

Я наклоняюсь в сторону, сотрясаемый приступом рвоты, гораздо более мощным, чем все предыдущие, и выблевываю струю желчи, жгущей мои внутренности.

Манджини встает и сокрушенно разводит руками, давая понять, насколько он огорчен…

Значит, до тебя дошло, наконец, Антуан?.. А ты-то думал, что этот дом для тебя надежное укрытие. Но при этом почему-то рвался наружу изо всех сил, а? Что ж, может, у тебя и есть еще шанс выбраться отсюда. Потому что Манджини пока не подозревает, что ты уже обо всем догадался… догадался, что именно он, и никто другой, убил Дарио.

— Были времена, когда это блюдо пользовалось гораздо большим успехом… Вы меня обижаете, Антонио Польсинелли.

— Простите… это пройдет.

— Сожалею, но этот рецепт мне весьма дорог. Я сумел бы приготовить любой итальянский соус, даже самый редкий, но я не люблю стряпню, которую можно найти в первом же попавшемся ресторане. Когда готовишь что-нибудь, надо творить!

— Простите меня, синьор Манджини, я неважно себя чувствую… Душно как-то… Мне, пожалуй, лучше выйти наружу, глотнуть свежего воздуха…

Я делаю попытку приподняться, но он тут же кладет руку на свое ружье. Я понял, что он понял, и прижался спиной к двери, не спуская глаз со старого психа и нащупывая ручку… как вдруг дверь открылась сама собой…

Когда кто-то вцепился мне сзади в волосы, я заорал.

Заорал снова, когда мне врезали по ребрам и расплющили морду о буфет. Я закашлялся, сжимая бока, попытался было встать, но удар ноги в лицо швырнул меня прямо на пол.

Не знаю, сколько длился этот момент, но я сделал все возможное, чтобы растянуть его как можно дольше и не получать новых ударов.

Манджини склоняется надо мной. Я скрючиваюсь еще сильнее.

— Синьор может встать. Я представлю ему моего племянника. Впрочем, они с ним уже знакомы.

Портелья тоже наклоняется, потирая кулак, словно собирается продолжить избиение. Первый раз он напал на меня, когда я был в стельку пьян, а теперь — нападение со спины. Из чего следует, что не стоит слишком уж бояться такого мелкого подонка.

— Sole il nipote capisce lo zio, — говорит мне Манджини.

«Только племянник может понять дядю». Звучит как пословица. Надо бы на этом поглубже сосредоточиться, попробовать ухватить смысл, но пока я его тут что-то не могу уловить. «Дядя и племянник» звучит словно название какого-нибудь фарса, комедии по-итальянски. Один недо-отец, другой лже-сын. Кровная связь без разделения ролей. Соучастие, помимо долга. Игра прежде всякой выгоды. Да уж, это надо было видеть, как они обхаживали меня, перехватывая на лету, словно двое проходимцев из басни, где роль бедной жертвы отведена мне. Именно басня. Правда, пока без очевидной морали.

— Пусть все-таки синьор окажет честь моей стряпне. Пусть попробует пересилить себя!

И, как бы подтверждая свое приглашение, он сует мне под нос пистолет, который достал из сундука и теперь демонстративно заряжает. Можно подумать, одного ружья ему показалось маловато. Портелья подхватывает меня, приподнимает и толкает к столу. Они думают, наверное, что с дулом у виска я стану есть охотнее. Этот корм для мертвецов. Жрать эту гадость — значит уже приготовиться к отправке на тот свет. Племянник усаживается справа, дядюшка слева, и сует мне вилку в руку, как маленькому, и склоняется к уху, словно заботливая мамаша, уговаривающая своего карапуза съесть еще ложечку.

— Что с ним такое? А? Уж не Аттилио ли отбил ему аппетит? Или это из-за рубашки, которую он нашел в моем сундучке? Неужто он таких никогда раньше не видел? Неужто он думает, что мог бы наткнуться на нее, если бы я сам не захотел ее показать ему? Может, он боится черноты?

Я довольно долго пытаюсь найти, что бы такое ответить, но на язык подворачивается лишь одно-единственное оскорбление. Да и то на французском. Ни в чем, видимо, языковой инстинкт так себя не проявляет, как в ругательствах.

— Дерьмо фашистское!

— Ишь ты, можно подумать, я по-французски знаю — все понял. Хотя я ведь уже привык, здешние-то меня тоже не жалуют. Но и они ошибаются. Настоящим фашистом я не был. Недолго, во всяком случае. А рубашечку если и сохранил, так только на память. Это вроде как саван одного призрака, который я держу в сундуке.

— Дерьмо фашистское.

Портелья как следует прикладывается к моему затылку. Но в тот же самый момент я вцепляюсь ему в горло с намерением воткнуть вилку в глаз. Он так завопил, что я решил даже, будто мне это удалось, хотя на самом деле всего лишь распорол ему щеку.

Конечно, он снова сбил меня на пол и принялся лупить ногами, да так, что чуть не рассек мне надбровную дугу носком своего башмака. Видимо, хотел ослепить меня и чуть было в том не преуспел, прежде чем дядюшка оттащил его в сторону.

— Дарио так не привередничал, — сказал он мне.

Племянник снова садится, закрыв ладонью пол-лица. Рана лишь подстегнула его ярость. Я поднимаюсь, прикрывая рукой глаз.

— Даже наоборот! — подхватил племянник. — Дядюшкина стряпня ему очень понравилась, верно, дядюшка? Как сейчас помню, я тогда еще нашел бутылку «Жеврей-Шамбертена» семьдесят шестого года в какой-то лавочке неподалеку от Пале-Рояля. Прямо чудо. Как раз под ригатони. Верно, дядюшка?

Ответа не последовало.

— В том самом квартале я учился. Виноделие изучал. У меня там до сих пор осталась маленькая квартирка на Банковской улице. Туда-то мы и пригласили Дарио. Обожаю Париж!

— Ноги моей там больше не будет. Ездил туда в первый и последний раз, — сказал Манджини, держа пистолет в руке. — Я уж и забыл, как стреляют из этой штуки. Подумать только… война… пятьдесят лет назад… Хотя я и тогда нечасто этим пользовался, я был хороший солдат…

Я закрыл глаза.

— Но только этот плутишка Дарио ничего другого и не заслуживал. Полгода назад явился сюда, чтобы выкупить у меня землю. Тогда это меня здорово рассмешило… И только позже, когда он начал ходить вокруг да около той часовни и что-то там мудрить, вместо того чтобы разломать ее… когда начал расспрашивать всех подряд про Сант'Анджело… только тогда до меня дошло, что у него на уме. Ну и болваном же я оказался! Помню, я ему однажды даже сказал, что если он сумеет сделать хорошее вино, то это будет настоящее чудо. А он рассмеялся в ответ!

Портелья накалывает на свою вилку одну макаронину и сует ее мне под нос. Я не открываю рта, и он тычет ею в мои стиснутые губы. Манджини направляет на меня пистолет, и я приоткрываю рот.

— Сначала-то я принял его просто за дурака, но потом… Пусть синьор Польсинелли поставит себя на мое место. Ведь я на этой земле почти родился, а ничего такого никогда не замечал… И ведь надо же было случиться, чтобы эта дьявольская идея пришла в голову какому-то придурку, мальчишке парижанину… Я от этого даже спать ночами перестал.

Я жую, стараясь не принюхиваться. Совершенно никакого вкуса, даже вкуса соли. Зажмуриваюсь еще сильнее и выплевываю все прямо на стол.

— Я тогда ему сказал, что обо всем догадался, что его план мне очень нравится, но предупредил, что без меня ему не обойтись. Я даже дал ему время подумать. А потом приехал в Париж, на один-единственный вечер — чтобы мы посидели за столом все втроем да потолковали. Он мне предложил десять процентов от выручки. Гроши, на это даже кофе себе не сваришь. И я его убил, потому что после его смерти все досталось бы его матери. А у нее-то я без труда выкупил бы весь участок и сам заставил бы Сант'Анджело вернуться…

Я по-прежнему не открываю глаз и стараюсь ничего не слышать. Но от пытки с вилкой никуда не деться.

…Начиная с зимы сорок четвертого нам уже приходилось есть что попало. Припоминаю даже один лесок, где мы продержались довольно долго, объедая с кустов малину. А однажды я нашел полным-полно черепах — мы их собирали прямо десятками. Поди знай, что это с ними было такое, но в этой стране я уже ничему не удивлялся. Я ко всему был готов. И я принялся за этих тварей с киркой, чтобы разбивать панцири. Из четырнадцати штук выходило грамм двести мяса. Но лучше всего были черепашьи яйца. Компаре сделал из них рагу, и очень даже неплохо получилось. Он вообще умудрялся готовить нам жратву из любой дряни, которую мы находили вокруг или воровали у крестьян с риском для собственной жизни. Из этих-то корок, одуванчиков, всяких огрызков и объедков он нам и стряпал, да так удачно, что мы все впятером (столько нас к тому времени оставалось) сообща решили, что он самый лучший повар на свете. Никто из нас даже не блевал ни разу с этих харчей, представляешь? Ладно, согласен, чаще всего, конечно, мы старались думать о чем-то другом, когда заглатывали все это, но все-таки он был настоящий кудесник. Был у него талант, что и говорить. А с его стороны это был единственный способ доставить мне удовольствие и хоть как-то отплатить за все те разы, когда я ему жизнь спасал, этому компаре.

— И тут вдруг нотариус объявляет, что прибыл новый владелец. Я себе чуть пальцы до крови не искусал. Как это понимать, я вас спрашиваю? Откуда он взялся, этот малый? Почти такой же, как Дарио. Может, чего-то в нем больше, может, чего-то меньше, не знаю. И я себе тогда сказал, конечно, что еще ничего не потеряно и что я еще успею выкупить у него землю раньше, чем он догадается. Но его ни деньгами, ни побоями было не пронять, и этот новый парижанин оказался еще упрямее, чем тот…

…Не буду тебя убеждать, что на Рождество сорок первого все мы еще твердо верили в Бога. Но у каждого в сердце все-таки оставалось что-то, у кого невеста, у кого ребенок, и вот этим-то существам нам бы и хотелось сказать, что мы их защищаем или спасаем… Ну да, будь я проклят… И вот четыре года спустя мы еще меньше, чем в начале, знаем, какого черта делаем здесь. К тому же на этот раз мы по-настоящему остались совсем без жратвы. В Бога мы больше не верили или, наоборот только в него еще и верили, потому что в тот самый раз, двадцать пятого декабря, нам довелось пережить такое, что, хочешь верь, хочешь нет, но только это можно назвать настоящим чудом. Да, чудо, по-другому я и сказать не могу. Мы тогда вдруг прознали, что в семи километрах от нашей дыры расположился фашистский гарнизон и у них там полным-полно продовольствия. Мы начали прикидывать между собой, кто пойдет. Хотя выбор был невелик: двое из нас не переносили холода, значит, оставались трусоватый малыш Роберто да компаре мой, про которого тоже нельзя было сказать, что он ему пример храбрости подавал. Вот и выходило, что в любом случае пошел бы я, потому что у меня уже всякое терпение лопнуло и я сам этого хотел. Компаре вздумал было меня удерживать, потому что боялся со мной разлучаться, но я ему твердо пообещал, что вернусь. Робертино дал мне свои башмаки, и я пошел. И вернулся. Но я тебе даже не смогу толком рассказать, как все это вышло, потому что я и сам об этом мало что помню… Я там с ними о чем-то говорил, прикидывался, что слушаю, все об Италии новости расспрашивал. Только плевать мне было на все это. Единственное, что у меня тогда на уме было, это их продовольственный склад. Я у них поел, а они потешались над моим видом. А один из тех, кто был у них за старшего, сказал мне, что, если я хочу получить шанс вернуться домой, мне стоит только надеть их форму. Он даже возьмет меня в свое отделение. Я прикинулся дурачком, сказал, что это и до утра может потерпеть, а когда все завалились на боковую, я у них спер восемь кило макарон. Восемь… Тебе это говорит что-нибудь? Я положил свою добычу в ящик и потащил. Думал, что помру по дороге от усталости, но стоило мне вспомнить, что я должен уйти от них как можно дальше, как эта мысль, сам не знаю почему, придавала мне силы. И я в конце концов добрался до своих, которые все еще меня ждали. Они чуть не заревели, когда я показал им свое сокровище. Желтое, как золото. Я сейчас не смогу тебе объяснить, как это получилось, но когда я воровал эти макароны, я даже не видел, какие именно. Темно ведь было, хоть глаз выколи. И только утром до меня дошло, что на ближайшее время у нас не будет ничего другого, кроме восьми кило ригатони…

Пощечина, которую влепил мне Портелья, заставила меня вернуться к действительности. Они покончили со своей тарелкой. Манджини ковыряет в зубах, лениво развалившись в своем кресле. Портелья подливает себе вина и отхлебывает, довольно хмыкая.

— Да, славненькое чудо он нам устроил, этот синьор Польсинелли… Хорошая была идея с праздником Гонфаллоне. Но одну вещь я все равно никак понять не могу… этот слепец, Марчелло…

Они оба замирают, переглядываются, потом придвигаются ко мне.

— Вы ведь нам объясните, правда? — спросил племянник.

— Ну конечно, он нам расскажет, что случилось с этим слепым мерзавцем. Я ведь этого пьянчугу давно знаю. И сколько я его знаю, он всегда либо руку тянул, либо в грязи валялся. Так что нечего из меня дурачка делать с этой басней о чудесном исцелении…

…Чудесам, в конце концов, и полагается совершаться в ночь под Рождество. Но макароны, особенно когда в последний раз ты их ел больше года назад, будут почище любого чуда. Компаре нам клятвенно пообещал, что не только не испортит их, но ради праздника в лепешку расшибется и состряпает самое вкусное, что только возможно. Он собрал все, что у нас было лучшего, и тут же изобрел рецепт, куда вошли кукуруза, украденная в одном амбаре, мята и одуванчики. Настоящее объеденье. Хорошо бы к этому было добавить что-нибудь красное, помидоры например, но даже сам Господь Бог не смог бы это найти там, куда нас занесло. Так что компаре нам состряпал «ригатони по-албански».

Мы нарубили дров, чтобы развести жаркий огонь под горшком, а сами расселись вокруг, словно в кино, и мало-помалу запах соуса вскружил нам голову. Никогда я не нюхал ничего подобного за всю мою жизнь. Мне вдруг показалось, что желудок мой разверзся, словно пропасть, и я подумал, что все эти восемь кило макарон запросто могли бы там поместиться…

В этот раз Портелья расплющил мне кулаком нос. Внутри что-то хрустнуло и повлажнело.

История со слепым их явно раздражает. Для них это единственное темное место во всем фокусе, и наверняка Манджини с племянником не убьют меня, пока не дознаются, в чем тут дело. Кровь течет по моим губам, и я не знаю… не знаю…

Вдруг мои глаза наполняются слезами.

…После этого пиршества мы целый день валялись брюхом кверху, не сходя с места, не говоря ни слова, ожидая, пока все тело насладится без помех этим блаженством Ну, и как ты думаешь, о чем все думали после такой голодухи? Конечно, об одном и том же… о вине… о красном вине. Но этого даже сам Господь Бог не смог бы раздобыть там, куда нас занесло. А просить два чуда подряд, это уж… Робертино неплохо помнил катехизис, и вот он нам оттуда читал наизусть про претворение хлеба и вина. Мы его особенно насчет вина просили повторить. А один из нас даже поклялся, что если только вернется домой, то займется виноделием, но никому ничего продавать не будет. Да вот только не вернулся он. Конечно, восемь кило ригатони оттянули конец. Уж мы их растягивали как могли. А компаре настолько приохотился к своему соусу, что нам так и не удалось его убедить придумать что-нибудь новенькое. Как бы там ни было, все мы ждали смерти. Мы думали о ней, как и все остальные солдаты… Только мы уже не были никакими солдатами… И вот что я тебе скажу, сынок, я уже заплатил и за тебя, и за твоего брата, и за тех сыновей, которые у вас будут, чтобы вам никогда не сидеть в таком дерьме…

Манджини больше не выдерживает. Мое молчание только распаляет его злобу. Зачем ему оставлять меня в живых?

— Тебе же не будет от этих денег никакого проку, Антонио… Иначе мне стало бы слишком обидно. И слишком больно. И сам посуди, как я могу выпустить тебя отсюда теперь, когда ты знаешь, что это я убил того дурака?

Я изо всех сил пытаюсь говорить.

Торговаться.

Отбиваться.

Но мне не удается даже открыть рот.

Боюсь, что меня ждет тот же конец, что и тебя, Дарио.

Наверное, я должен испытывать страх. Это было бы естественно.

Но ничего такого не происходит. И я не знаю почему.

— Вот досада… А я все-таки не прочь узнать, в чем там был подвох, в этой последней проделке Дарио… Как ему удалось вернуть зрение этому слепому… Это ведь была его идея, верно? Вы и впрямь друг на друга похожи…

Манджини берет меня за подбородок большим и указательным пальцами. Он сильно сжимает его и поворачивает мое лицо к свету, чтобы получше рассмотреть.

Голос его звучит мягче. В глазах даже появляется мимолетное выражение какой-то нежности.

— Антонио, ты… ты совсем как Дарио… Но еще больше ты похож на одного… другого… Впрочем, оно и неудивительно.

…В феврале умер Робертино, по дороге в Тирану, и мы с компаре опять остались вдвоем, как и в самом начале. Это была прямо загадка какая-то. Можно подумать, нас и смерть не брала, пока мы были вместе, но стоило нам расстаться хоть ненадолго, и мы тут же оказывались в смертельной опасности. Мы все шагали и шагали и думали о корабле. А потом однажды ночью заметили какой-то лагерь — огни, шум. Компаре хотел сразу же идти туда из последних сил, но я его не пустил, ведь мы даже не знали, кого там найдем — немцев, партизан, фашистов, друзей или врагов, так что лучше всего было дождаться утра. И я лег спать, сказав ему: «Доверься мне, дурень. До сих пор тебе это несчастья не приносило». А утром меня разбудили ударом сапога, представляешь?.. Фашисты… Вот уж повезло так повезло. Я сразу подумал, что мы с компаре вляпались в дерьмо еще глубже, чем накануне. Поднимаю глаза… и тут вижу этого придурка вместе с ними, уже во всем новеньком, в черном. Сначала я даже не совсем понял, спросонья-то, вылупил на него глаза и говорю: «Э… э… ты что, рехнулся? Только этого не хватало, нам же домой надо». Уж не знаю, что он им успел про меня наплести, но только когда один из них вытащил пистолет и велел идти за ним, я кинулся бежать как угорелый. Тут-то пулю в ногу и получил. Боль от этой раны меня до сих пор донимает. А они, должно быть, решили, что прикончили меня, и никто не пошел проверить. Даже он…

У меня нет страха. Манджини продолжает стискивать мне лицо рукой. Он хватает свой пистолет и приставляет мне дуло к виску.

— Зачем ты впутался в это дело, Польсинелли? Я как только услыхал твое имя, словно назад вернулся… далеко назад… Я ведь знавал тогда одного Польсинелли…

Он глядит на меня еще пристальнее. Я не выдерживаю и закрываю глаза.

— Сам дьявол сыграл со мной эту шутку. Надо же, почти пятьдесят лет спустя… Я тогда засмеялся и стал тебя поджидать.

Его рука начинает подрагивать. Я зажмуриваюсь еще сильнее.

Когда раздался выстрел, я упал на землю, закричал и увидел…

Разбитое стекло.

Портелья валяется на полу, а Манджини неподвижно стоит, ухватившись руками за свой правый бок.

А снаружи, за окном, чей-то силуэт. Со мной — ничего.

Портелья вопит, дверь отворяется. Я жив. Манджини, качнувшись раз-другой, приваливается к столу и упирается в него лбом.

Я и не думал никогда, что умру.

Он входит. Манджини приподнимает голову. Мне хорошо. Все хорошо.

На пороге мой отец.

Он здесь.

Портелья ползет ко мне и скулит. Я и не боялся никогда.

Узнаю прихрамывающую отцову походку. Он подходит к Манджини, перезаряжает ружье и приставляет ствол к его затылку.

…Я все думал о компаре и спрашивал сам себя: что это на него такое нашло? Ведь нам с ним вдвоем всегда удавалось выкручиваться без всякой посторонней помощи, без армии, без начальства — с одним только желанием вернуться домой, засевшим в башке. Пока мы оставались вдвоем, нам удавалось избежать самого худшего, и мы предпочитали скорее уж остаться нагишом, чем напялить на себя черную рубашку… или красную, или хаки, один черт. Надо же. С таким трудом увернуться от всех этих глупостей и так вляпаться перед самым концом. И как он только сможет жить с этим, когда вернется? Мне его даже жалко было, ей-богу.

Он даже не взглянул на меня. Сейчас его занимал только Манджини. Они смотрели друг на друга и переговаривались глазами о чем-то таком, что меня не касалось; и это заняло какое-то время.

Два старика.

Где-то далеко-далеко…

За сорок пять лет отсюда.

Им было что сказать друг другу взглядом.

Обоим.

8

— Возвращаемся?

Хоть это и походило на вопрос, с его стороны это было предложение. Предложение, от которого нельзя отказаться. Еще одно, но последнее.

В поезде мы много не разговаривали, старик больше предпочитал отмалчиваться. Так он и сидел часами — пялился в окно, покуда не стемнело уже где-то неподалеку от Пизы. Я все искал глазами наклонную башню, но он сказал, что зря стараюсь. Я сделал все возможное, чтобы убедить его лететь самолетом. Всего-то один час лету. Учитывая его возраст, мне это казалось хорошей идеей. Но не ему.

Он настоял, чтобы мы остались в Соре еще на три дня, чтобы окончательно убедиться, что никогда больше не услышим об этой истории. Когда мы покинули дом Манджини, Портелья вызвал «скорую помощь». Мы встретили машину по дороге. Месса уже подходила к концу. Сант'Анджело стал, таким образом, официальным святым, а его вино — священным нектаром. Люди из Ватикана ждали меня на дороге, у поворота. Я принял их условия по всем пунктам, и начиная с этого момента мы с отцом отдавались под их покровительство. «Кадиллаки» сразу вдруг куда-то исчезли, и больше о них в Соре не было ни слуху ни духу. Меня это даже смутило.

Манджини оклемался, мы узнали об этом в городке уже на следующий день. Не знаю, правда, как он объяснил врачам эту пулю у себя меж ребер. Сослался, наверное, на несчастный случай. Впрочем, если бы он отправился прямиком на тот свет, жители Соры и этому смогли бы подыскать объяснение. Я, со своей стороны, уверен, что старый Чезаре вполне мог целить своему компаре прямо в сердце. Но, может быть, он всего лишь собирался чуть-чуть подсократить ему жизнь. Или не захотел прикончить его на моих глазах. Наверняка найдутся и другие гипотезы. Может, он рассудил, что нелепо убивать человека после того, как четыре долгих года ухитрялся этого избегать.

Сам я не в состоянии догадаться, какой немой уговор заключили эти два старика. И наверняка так никогда и не узнаю, кто из них больше хотел видеть другого мертвым.

Все-таки мой отец может похвастаться, что имеет настоящих друзей. Двоих по крайней мере. Вместе с одним из них он лечится в санатории, и они раньше встречались каждое лето. Друг в этом году, правда, удовлетворился тем, что посылал из Перос-Гирека чистые открытки, которые отец отсылал ему обратно уже заполненными надлежащим образом. А мы их получали надлежащим образом проштемпелеванными перос-гирекской почтой. Другой, некто Мимино из Соры, друг детства, приютил его у себя и снабжал информацией по мере надобности, не задавая лишних вопросов. Отец как раз готовил свидание с Манджини, когда туда нежданно-негаданно прикатил я сам. И ему пришлось отложить встречу, чтобы выяснить, какого черта я тут делаю. Все это время он редко покидал свое укрытие, да и то по ночам, точнее, однажды ночью, той самой, когда Марчелло во всем признался. Мне не было никакой нужды спрашивать у него, кто тогда оглушил Портелью, а немного погодя затащил меня в часовню. Настырный у меня старикан. Откуда только что берется, когда приходится спасать своих отпрысков. Неудивительно, что при таком запасе жизненных сил он умудрился уцелеть даже в очень вредные для здоровья времена.

На самом деле меня интересовал всего лишь один по-настоящему важный для меня вопрос, но я был уверен, что именно на него и не получу ответа. Потому что ответить на него означало вызвать тысячу новых вопросов, а меня все это, как я опять-таки подумал, вовсе не касалось. Я сам отвечал на свои вопросы, и, похоже, мне и в дальнейшем придется удовольствоваться тем же. Причем о том, что на самом деле происходило в его голове, я волен домысливать и фантазировать сколько угодно.

Я теперь лучше стал понимать, почему мой старик, сколько я его помню, и слышать не хотел ни о каких ригатони. Вечером после похорон Дарио, когда я перечислил ему все составляющие того «албанского» блюда, он сразу догадался, кто мог его состряпать. Так же и насчет земли, которую приобрел Дарио. Отец, похоже, всегда знал, кто был ее владельцем. Так что для полной уверенности ему оставалось лишь совместить оба этих факта. И он тотчас же уехал в Сору, даже не поставив нас в известность.

Быть может, именно потому, что спустя сорок пять лет Манджини оказался не только еще жив, но и способен убить мальчишку моего возраста, уголек, погребенный под толщей пепла, разгорелся вновь. Возможно, отец подумал, что этим мальчишкой вполне мог бы оказаться я. А может, причина его поступка была гораздо более эгоистичной, чем я себе воображаю, может, он просто рад был свести счеты со своим прошлым. А может, он решил, что ему больше нечего терять, и почувствовал вдруг, что это, быть может, вообще последнее его путешествие. В одиночку, во всяком случае. Его последний побег. Быть может, он хотел потешить себя не только этим. Безмятежный конец. Наивысшее успокоение. Окончательное завершение той дурацкой войны. А заодно выяснить, наконец, почему его товарищ по несчастьям предал его в последний момент. И заставить вернуть себе старый должок, прежде чем со всем распрощаться окончательно.

Почему он не дал мне о себе знать, когда я заявился в Сору? Возможно, он решил, что нечего смешивать наши истории. Ведь Дарио был моим приятелем, как Манджини — его. А может быть, все наоборот, и он знал наверняка, что обе наши истории пересекутся рано или поздно. Может, он сказал себе, что сын сам должен пройти свой путь и сам должен научиться защищать свою собственность и выполнять свои обязательства. И особенно — не предавать память друга.

Но у последней черты он подумал, наверное, что такому старику, как он, должно быть точно известно, когда пора вмешаться и не позволить мальчишке сгореть, если тот затеял игру с огнем.

Быть может, так оно все и было.

Мне захотелось пригласить его в вагон-ресторан. Он достал свои бутерброды. Мы поговорили о деньгах. Он спросил меня, что я собираюсь делать с этой кучей лир.

— Деньги-то? Не знаю. Но если у тебя есть какие-то соображения…

— Это твое барахло. Ты его хотел, ты его и заработал. Сам-то как теперь считаешь, дело чистое? — Он помедлил немного, потом спросил: — Хочешь быть богатым?

— Хм… даже не знаю.

— А я хочу.

Мы молчали довольно долго, позволив поезду убаюкивать себя, пока я наконец не отважился:

— И чего же ты хочешь?

— Новые зубы, лучше этих, чтобы сидели во рту как следует. Санаторий два раза в год. Собаку. И потом… Да и все потом.

*

Он поехал в Витри один — будто возвращался из Бретани, а я вернулся в Париж.

Да, Париж… Наверное, я должен был бы радоваться. После всех этих отъездов — наконец возвращение. Перевести дух после гонки. Я так измотался, участвуя в этой волшебной сказке — единственной сказке, которая по-настоящему восхитила бы меня в моем детстве. По мере того как я все глубже проникал в землю этой страны, что-то во мне оживало вопреки моему желанию. Потому что это «что-то» и прежде существовало во мне. Нечто среднее между греческой трагедией и комедией по-итальянски. Причем даже не понимаешь толком, в каком именно жанре ты оказался: то ли это драма, где ты давишься от смеха, то ли это клоунада со странным душком. А все вместе — ни надгробный плач, ни басня, ни проповедь. Какая-то беспорядочная ода, громогласная поэма, воспевающая бессмыслицу перед лицом здравого смысла, какое-то видение по ту сторону и счастья, и несчастья.

…Возвращение? Я повстречал на своем пути чету албанцев. Мы были в тридцати километрах от Тираны. Они подлечили мне ногу как смогли. Я начал хромать, и прохромал потом всю свою жизнь, но тогда я все-таки смог идти. Они дали мне денег, и с ними я добрался до порта. А там, хочешь верь, хочешь нет, был всего лишь один рейс на Италию, раз в месяц, и я со своим неизменным везением, конечно же, его упустил, опоздав всего часа на два. Я устроился спать в доках, повстречал таких же оборванцев, как и я сам, которые тоже едва выбрались из дерьма, и мы проторчали там целый месяц. А потом нас высадили в Неаполе, и там уже было полным-полно этих американцев. Мне показалось стыдно возвращаться домой в таком виде, почти голышом и завшивевшим, как бродяга. Я свел знакомство с одним неаполитанцем, который сбывал американцам поддельные духи. Пробка-то у них пахла неплохо, но вот флаконы он заливал мочой. Я тогда сделал вид, будто покупаю целых три штуки, и спрос на них сразу вырос. Реклама, одно слово. Вот он меня и нанял, чтобы я проделывал этот трюк каждый раз. На эти гроши я отмылся и приоделся, купил билет на поезд и поехал домой. Это после четырех лет отсутствия. Я был чистый, и от меня хорошо пахло. Моей невесте это понравилось…

Мне сразу же стало не хватать Бьянки, едва я открыл дверь своей студии. И похоже, это не скоро пройдет. Мне будет не хватать ее наивного кокетства, будет не хватать ее взгляда на жизнь. Ее веселости, ее стоптанных туфель, ее благопристойных платьев, ее лака на ногтях, ее сказок и легенд, ее румян, ее католических мечтаний, ее нежности, ее томатного соуса и ее юмора — немного не от мира сего. Мне бы хотелось, чтобы кто-то из местных парней открыл в ней однажды все эти сокровища, но не похитил их у нее. Мы с ней поклялись друг другу, что отныне станем праздновать свой день рождения одновременно. Ну, это обещание легко сдержать. Это единственный приемлемый способ, который мы нашли, чтобы состариться вместе.

Чтобы забыть поскорее свое печальное возвращение, мне захотелось вдруг попотчевать себя какими-нибудь дорогостоящими удовольствиями, окунуться с головой в шикарные излишества. Требовалась подходящая идея. И час спустя я уже был на другом конце улицы, «У Омара», собираясь вовсю угоститься великолепным кускусом, ради смены обстановки.

На следующий день я поехал навестить родителей, и мы с моим стариком очень убедительно ломали комедию, изображая сердечную встречу после долгой разлуки. Когда я поведал матери о чуде, случившемся в нашем городке, на нее прямо благодать снизошла. Я достал бутылку нашего вина. Она истово себя им перекрестила и пила до тех пор, пока голова не закружилась. Пришли и остальные. Джованни-старший, потом Клара, Анна и Иоланда, три моих сестренки. Я всем повыписывал чеки, чтобы поскорее избавиться от этих денег. Заглянула к нам и мамаша Тренгони. Мы поговорили о винограднике, о чуде, а когда я вытащил пачки банкнот, она, не поняв, в чем дело, до смерти перепугалась. Я предоставил родителям растолковать ей, что к чему, и заставить принять деньги. А заодно убедить ее перебраться жить в какое-нибудь более приличное место. Может, даже в Сору.

Прямо напротив, словно гриб из земли, растет дом Освальдо. Какая скорость! Какая сила! Какое желание увидеть крышу над своей головой! И это за один только месяц. В одиночку. Он помахал мне рукой из окна — гордый и спокойный.

Как бы там ни было, я почувствовал, что отец сегодня серьезнее, чем обычно. Даже не захотел вставать из-за стола до самого вечера, и это он, который раньше терпеть не мог сидеть взаперти больше одного часа. Моя мать и мать Дарио слушали меня не отрываясь, желая узнать как можно больше подробностей о самом чуде и о прозрении Марчелло. В конце концов они на полном серьезе принялись обсуждать свое паломничество к святому месту. Когда мы на короткий миг остались со стариком наедине, я воспользовался случаем и спросил:

— Что-то не в порядке?

— Моя нога.

Оно и неудивительно. В этом году он лишил себя санатория, а ведь только там он оставлял на время свою боль — единственное воспоминание о войне, от которого ему так и не удалось избавиться.

— Болит?

Он воздел руки к небу и проворчал:

— Нет. Что меня и беспокоит.

Вернулась мать и, сияя, объявила:

— Этот санаторий и впрямь идет ему на пользу. Я все меньше и меньше понимаю, что происходит. Старик поднимается.

И тут я в первый раз за свою жизнь вижу, что он не хромает. Он прошелся взад-вперед, переступая с ноги на ногу легко, словно Фред Астер, и сказал:

— Настоящее чудо этот санаторий.

*

Входя во двор своего дома, я забавлялся, строя планы насчет того, как распорядиться оставшейся суммой. Я подумывал о бессрочном отпуске. Включая свет на своей лестничной площадке, я представлял себе какое-то нескончаемое путешествие, шикарные гостиницы. Поднимаясь в лифте, я рисовал в воображении кучу всяких сногсшибательных мелочей и, только повернув ключ в своей двери, услышал чьи-то тяжелые шаги, приближающиеся со стороны черной лестницы.

Лицо совершенно незнакомое. Инстинкт сразу же подсказал мне, что это по мою душу.

Он подошел ближе. Еще ближе, совсем близко, даже чересчур.

И тут что-то произошло в моем мозгу. Что-то вроде столкновения на перекрестке, столкновения между проходящим удивлением и газующим на полной скорости страхом. Промелькнула мысль, что я еще успею сказать что-нибудь, попробую договориться, попробую показать свои пустые руки, пожаловаться на смертельную усталость, попытаюсь положиться на его здравый смысл и успею еще отдышаться как следует, пока все опять не полетело кувырком.

Но его рука слишком уж быстро нырнула в карман плаща. Моя же собственная тем временем теребила замок. Дверь отказывалась открываться.

Я сделал плавный жест в его сторону. Словно просил его обождать немного.

Обождать, чтобы попытаться разобраться, пока это еще не случилось. Буквально один ничтожный миг. Мне захотелось сказать ему, что торопиться, в сущности, некуда. У нас полным-полно времени… чтобы объяснить мне, откуда он взялся на мою голову и кто его послал. Просто так, любопытства ради.

Кому еще понадобилась моя шкура?

Только тут до меня дошло, что это никогда не кончится. Что все зашло слишком далеко, чтобы кончиться просто так, на пороге моего дома. Что после этого моего путешествия еще осталось достаточно и злости, и мести, и безумия, чтобы снова накрыть на стол.

Какое-то мгновение он казался удивленным, потом не спеша вытащил свой револьвер, снабженный глушителем.

Опять за старое? Самое вкусненькое приберегли напоследок. Тем хуже. Я ведь действительно собирался его предупредить. Да, да, предупредить, сказать ему, что была не была, но я готов просить добавки.

Он взвел курок, и я бросился на землю. Потом устремился к лестничной клетке. Пуля просвистела у меня над головой, а я все карабкался по ступеням, почти ползком. Он метнулся вслед за мной. Где-то вдалеке открылась дверь. Он повернул голову на звук.

И в эту короткую долю секунды ко мне вернулся голод и принялся терзать мои внутренности. Волчий голод. Голод, заставляющий заглотить целиком весь этот ужас, всю эту ненависть… иссушающая жажда красного, красной плоти, желание пожрать все, что движется, после слишком долгого поста, после воздержания и сожалений — сожалений, что вытерпел чересчур много угроз, и обещаний смерти, и страха, который в меня впрыскивали обжигающими дозами… В общем, я не смог больше сдерживать проснувшийся во мне чудовищный аппетит к жестокости.

И все это в течение той доли секунды, что он замешкался.

Я еще успел закричать, прежде чем бросился на него. Мы упали на пол. Лампочка погасла. Я получил по макушке черепа удар рукояткой, но ничего не почувствовал. Я хочу сожрать его целиком прямо сейчас и, пока он не успел очухаться, выталкиваю его на лестницу. Он катится по ступенькам, я прижимаюсь к нему, револьвер стреляет в воздух рядом с моим ртом, я впиваюсь зубами в его запястье, закрыв глаза, кусаю изо всех сил, он взвывает от боли, выпускает оружие. Но этого мне недостаточно.

Не разжимая зубов, я схватил револьвер и далеко отшвырнул его. Только почувствовав, что мой язык увлажняется от крови, я разжал зубы. Он неловко поднялся, чтобы убежать в темноту, на нижние этажи, но я не могу допустить, чтобы он от меня улизнул. Я нагнал его, нырнув вниз на глубину целого этажа. Пир еще не окончен.

Я его всего искромсал, нарезал ломтиками и настрогал полосками, и не остановился до тех пор, пока на нем еще оставались живые места.

— К столу! — орал я, истекая слюной. — Прошу к столу!

Он еще нашел в себе силы вопить и молить о пощаде. Крики, отбивающие аппетит. Я наконец пришел в себя, почти пресытившись.

— Пощадите! Умоляю! Пощадите!

Эти слова как-то странно прозвучали в моих ушах. Когда он увидел, что я поднимаюсь, все его тело обмякло, как неживое. Его живот конвульсивно вздымался и опадал. Он обрел наконец дар речи.

— Остановитесь… не то я сейчас сдохну… А мне даже не сказали…

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Гретхен Рубин сумела открыть в себе и своей обычной жизни неиссякаемые источники радости. Разработан...
Знаете ли вы, что француженки не ходят на свидания? Пока американки вычисляют, на каком свидании при...
Самое надежное в мире хранилище золота находится в одном лондонском банке…И ты, конечно, уже начинае...
Новые правила игры Го составлены в лучших традициях русской и японской школ Го. Соавтор первых росси...
Новая книга от автора бестселлера «Военное дело индейцев Дикого Запада». Первая энциклопедия индейск...
Гламурная Элла Джексон, организатор торжеств для знаменитостей, на вечеринке по случаю обручения сво...