Клуб неисправимых оптимистов Генассия Жан-Мишель

Они с Морисом решили, что сейчас самое время вкладывать в Алжир деньги. Больше того – можно хорошо заработать. Большинство людей готовы продавать свои дома за кусок хлеба, только нужно делать все по-тихому, поскольку OAC[83] не хочет, чтобы французы уезжали и бросали свое имущество. Папа был не согласен, но права голоса не имел, хотя лично он предпочел бы открыть филиал магазина.

– У тебя мания величия, мой бедный Поль, – заявил дедушка Филипп. – Ты затеял строительство великой пирамиды, но я – не фараон и не дам ни франка сверх сметы. За все излишества тебе придется платить из собственного кармана. Тут есть и моя вина: не следовало давать тебе свободу, ты неуч и ничего не понимаешь в управлении.

Папа повернулся к хранившей молчание маме.

– Ты должен был все хорошо обдумать, Поль, узнать наше мнение. Этому строительству конца-краю не видно, ты поставил нас в невозможное положение.

Мы поужинали, я начал убирать со стола и носить посуду в кухню. Мама вдруг спросила:

– Чем ты занимался в каникулы, Мишель, почему так плохо выглядишь?

– Математикой.

На ее лице отразилось недоверие.

– Каждый день. Выучил учебник наизусть. Могу рассказать, если хочешь.

– И что, ты продвинулся?

– Математика – сложный предмет. Чтобы понять ее законы и правила, не достаточно просто их заучить, а причину непонимания объяснить невозможно. Мне сказали, что я психологически заблокирован.

– Только этого еще и не хватало.

– Это вроде бы не моя вина…

– А чья же?

В кухне появился папа со стопкой тарелок. Я готов был ответить, что это проблема авторитета, но воздержался. Чтобы не вступать в бесконечные объяснения. Два виновника моей математической заторможенности смотрели на меня и ждали ответа. Я пожал плечами. Неудобство психоанализа в том и заключается, что проблема не решается, даже если известна причина ее возникновения.

14

Я пришел в «Бальто» и сразу почувствовал: что-то случилось. За футбольными столами и бильярдом не было игроков. Все толпились у стойки и переговаривались тихими голосами. В клубе никто не играл в шахматы. Они сидели бок о бок, молчаливые и тихие, но тишина была какая-то вымученная. Сартр сидел за столом один и думал, зажав в уголке губ тлеющую сигарету. На столе перед ним стояли три пустых стакана. Появился Жаки и расставил на столах напитки, стараясь держаться как можно незаметней. Когда он проходил мимо Сартра, тот протянул ему пустой стакан. Жаки застыл на месте, бросил на Сартра огорченный взгляд, вышел и тут же вернулся с бутылкой виски «Блэк энд Уайт». Он поставил ее на стол перед Сартром, тот поднял голову, Жаки наполнил стакан, Сартр поблагодарил кивком, начал пить маленькими глотками и вдруг застыл, опустив плечи и глядя в пустоту. Он выглядел смертельно усталым. Правая рука с зажатым в пальцах пустым стаканом лежала на колене. Люди уходили и приходили, не нарушая тишины. Все смотрели на Сартра с сочувствием. Я подошел к Игорю Маркишу, с которым мы сблизились во время каникул, он ободряюще улыбнулся и положил руку мне на плечо, как будто хотел подбодрить. Я прошептал ему на ухо:

– У него в семье кто-то умер?

Мне показалось, что мой вопрос удивил Игоря. Он ответил аким-то бесцветным голосом:

– Камю умер.

– Альбер Камю?

– Разбился на машине. Погиб на месте. Ужасная потеря.

– Сартр выглядит потрясенным. Они, наверное, были очень близки?

– Дружили после войны. Когда вышел «Человек бунтующий», Сартр раскритиковал Камю в пух и прах. Его статья была исполнена презрения, Камю оскорбился, они поссорились.

– Подруга дала мне эту книгу, но я еще не успел прочесть.

Сартр лихорадочно писал, зачеркивал, начинал сначала, скрипя пером по бумаге. Закончив, он встал, залпом допил виски и ушел. Листок остался лежать на столике. Никогда не забуду мрачного выражения его лица…

Игорь и остальные захотели прочесть текст. Многие фразы были перечеркнуты, разобрать удалось всего несколько строк. Игорь начал читать вслух:

– «Мы были в ссоре, он и я. Ссора – ерунда, если знаешь, что снова встретишься, ссора – всего лишь один из способов жить рядом и не терять друг друга из виду в нашем тесном мире. Ссора не мешала мне думать о нем, чувствовать его взгляд на странице книги, газеты, которую он читал. Я спрашивал себя: „Что он об этом думает? Что говорит – сейчас, в данную минуту?..“ Его упрямый гуманизм, строго обязательный и чистый, суровый и нежный, вел безнадежную битву со многими уродливыми явлениями нашего времени. Благодаря своей упрямой непокорности он непостижимым образом утверждал превосходство принципов высокой морали, защищая их от лишенных совести политиков и золотого тельца сугубого реализма…»

Павел взял из рук Игоря листок, чтобы прочесть самому – как будто не поверил своим ушам, – потом передал его Владимиру, тот – Вернеру. Текст прочли все присутствующие, каждый составил собственное мнение.

– Я думал, они враги? – удивился Имре. – «Ссора – всего лишь один из способов жить рядом и не терять друг друга из виду…» Что, черт возьми, значат эти слова? Ты либо в ссоре с человеком, либо нет!

– Поздновато для сожалений, – бросил Владимир.

Они заспорили, как делали всегда и по любому поводу, не слушая друг друга, но старались не повышать голос. Виржил ругал Сартра, Грегориос его поддерживал. Затеяв спор, они переходили с французского на родной язык – так им было легче ругаться и оскорблять друг друга. Вернулся Сартр в сопровождении Жаки, и шум затих. Сартр увидел, что мы читаем его текст, и ему это не понравилось. Он отобрал листок у Леонида, сунул его в портфель и молча покинул клуб. Все застыли. Я спросил у Игоря, чем они так потрясены.

– Он попал в точку, угадал больное место – общее для всех нас.

15

Уже много недель все разговоры в нашем доме касались только нового магазина. Восьмое чудо света. Папе пришлось не на шутку схлестнуться с Филиппом, который считал верхом глупости тратить деньги на украшательства.

– Это показуха. У фирмы Делоне есть репутация. Можно было подкрасить, подновить, чтобы было чистенько, но крушить все подряд ради того, чтобы пустить пыль в глаза окружающим… Да ни за что на свете!

Судьбу битвы решила мама.

– Ты отдал мне магазин, папа, – сказала она. – Теперь делами ведаю я – и неплохо, как ты сам мог заметить. Поль прав, модернизация необходима и неизбежна.

– Выбросить миллионы на витрину окнами на авеню, мрамор, лампы дневного света и раздвижные двери, оборудовать контору на втором этаже, мастерскую во дворе и заменить мою вывеску – она была как новенькая! – на другую… Нет, я категорически не согласен, Элен. А музыка? Что за глупость? Это тебе не опера. Ты управляешь магазином, но я остаюсь акционером. Новое помещение слишком большое и слишком красивое. Не забывай, мы обслуживаем простых людей. Роскошь не в стиле нашего квартала. В делах, как и в жизни, не стоит заноситься.

Мама не любила, когда ей противоречили, но и сама никогда не спорила. Она слушала – терпеливо, не перебивая, но это не означало, что доводы собеседника ее убедили. Мамино молчание не было знаком согласия. Она много лет подчинялась своему отцу, но в это воскресное утро решила расставить все по местам.

– Прости, папа, но сегодня хозяйка здесь я! – отрубила она. – Я приняла решение. Будет так, и никак иначе!

Мы с Жюльеттой переглянулись: нас озадачило, что в разговоре с дедушкой она пустила в ход любимую папину присказку. У Филиппа был такой растерянный вид, что папа решил его утешить, несмотря на их вечные разногласия:

– Людям нравится делать покупки в магазине, где умеют пустить пыль в глаза. Мы им это обеспечим. Мелкой торговле пришел конец. Мы уменьшим наценки, получим в два раза больше заказов и повысим прибыльность. Не пожалеем денег на рекламу.

– В нашем квартале?

– Я говорю о настоящей рекламе – на радио и во «Франс суар»!

Дедушка встал, смерил нас негодующе-сожалеющим взглядом, словно мы были семейкой умственно отсталых, и они с бабушкой Алисой удалились, оскорбленные в своем буржуазном достоинстве. На открытие они не пришли. Мы не виделись полгода.

* * *

Я отправился на авеню Гобеленов. Старую вывеску, которая всегда казалась мне огромной, заменили новой, в два раза больше в высоту. Она сверкала, мигала и показывала время и температуру воздуха. Ее было видно от самой площади Италии. Накануне открытия на стройке царил полный хаос. Старый магазин, незаметный, скромный, не менявшийся полвека, превратился в сверкающий огнями суперсовременный торговый центр, отделанный белым мрамором. В большом зале красовались ванны, сантехническое и кухонное оборудование. Все размахивали руками и суетились, как в фильмах Чаплина. Мама кричала на папу, обвиняла его в грядущей катастрофе, говорила, что ей следовало прислушаться к словам Филиппа. Папа угрожал архитектору, обещая набить ему морду, а потом засудить и разорить. Архитектор подгонял рабочих, те клялись, что работу тормозят электрики, которые возились с подвесным потолком и никак не могли закончить, но им никто ничего не говорил, потому что их прораб, двухметровый итальянец, орал благим матом, перекрывая могучим басом песенку из фильма «Мост через реку Квай». Связываться с итальянцем никто не рисковал: когда-то он работал светотехником на студии «Чинечитта», относился к своей работе очень серьезно, выставлял свет так тщательно и любовно, как если бы кухонные плиты были старлетками. Будущие продавцы распаковывали товар, наводили лоск и глянец и насвистывали в такт работе «Привет, солнце сияет, сияет, сияет». Папа дирижировал, как на параде, и на лету раздавал ценные указания. Пронзительный свист из динамиков заставил всех вздрогнуть, радист всплеснул руками и выключил звук, но в конце концов справился с норовистой аппаратурой, убрал помехи, и в зале снова зазвучал оркестр. Архитектор бегал за папой, потрясая пачкой листков, на которые папа не пожелал даже взглянуть и отослал его к маме. Она начала изучать бумаги, и на ее лице отразилось недоверчивое изумление. Архитектор протянул маме ручку, чтобы она подписала.

– Что это?

– Доплата за проделанные работы.

– Уберите звук! – кричал папа.

Пришедшая в ужас мама пробежала глазами накладные:

– Что за бред? Быть такого не может! Я не стану ничего подписывать. Это жульничество! Вам ясно?

– Ваш муж сказал мне…

– Вот пусть он и платит! Я и на сантим не превышу первоначальную смету!

Они спорили, стараясь перекричать друг друга. Мама была не из тех женщин, которых мог запугать архитектор, пусть даже дипломированный специалист и здоровенный мужик, вдвое больше ее в размерах. Папа, ведавший исключительно поставками, неожиданно вспомнил, что у него назначена срочная встреча, и ускользнул через заднюю дверь. Мама с архитектором искали его, но не нашли – никто не видел, как он уходил. Папино исчезновение еще больше их раззадорило. Архитектор счел, что его держат за болвана. Мама оскорбилась. Оба заявили, что вызовут своих адвокатов, и стали грозить друг другу судами. Каждый был уверен, что выиграет: архитектор пользовался влиянием, у мамы были высокопоставленные знакомые. Послушать их, так выходило, что один из них будет жалеть о случившемся до конца своих дней. Мама сняла трубку и набрала номер. Ее адвоката на месте не оказалось. Она не разрешила архитектору звонить из своего кабинета. Он приказал рабочим покинуть стройку. Мама пригрозила, что не заплатит, если они не закончат работу, и несчастные не знали, что делать. В этот момент снова появился папа, что только подогрело исступление архитектора, мамы и прораба-итальянца, требовавшего немедленной оплаты. Перед лицом коллективного безумия я почувствовал себя бессильным, вернулся домой и взялся за «Человека бунтующего».

Папа вернулся рано утром, выжатый как лимон, но выглядел он довольным. В магазине все было готово – за исключением звукового сопровождения. Судя по всему, проблему разъяренного архитектора и дополнительной оплаты удалось утрясти. Родители об этом не говорили. Папа лег поспать на два часа, чтобы отдохнуть перед заключительным актом. Мама никак не могла решить, что надеть, и поинтересовалась моим мнением. Я не знал, что посоветовать – шикарный наряд, не слишком подходящий для торгового мероприятия, или скромную одежду, не соответствующую уровню мероприятия, призванного сыграть решающую роль в будущем семьи. Я размышлял над этой дилеммой, а мама вдруг спросила:

– А ты в чем пойдешь?

– Да так и пойду.

– В джинсах? Что за нелепая идея!

Мама проинспектировала мой гардероб. У меня было три пары серых брюк, доходивших до щиколоток, и тергалевый костюм, поношенный, залатанный на коленях и слишком узкий.

– В чем ты ходишь в лицей?

– В брюках. Джинсы запрещены.

– Само собой разумеется… Это моя вина. Я уделяю тебе недостаточно внимания.

Мы немедленно отправились в магазин на бульваре Сен-Мишель, где мной занялся сам хозяин. Мама воспользовалась моментом и пригласила его на открытие вместе с женой.

– Моему сыну нужна новая одежда. Проблема в том, что он все еще растет.

– Возьмите брюки из эластана, эта ткань – новое слово в брючном деле.

Так я стал обладателем трех пар брюк, которые должны были «взрослеть» вместе со мной.

– Вы решили проблему с архитектором? – спросил я у мамы, пока мы ждали подгонки.

– А как ты узнал о проблемах?

– Я заходил в магазин вчера вечером.

– Мы пришли к соглашению, которое меня устроило.

– Разве вы не обговорили все условия заранее?

– Он решил воспользоваться доверчивостью твоего отца и сорвать куш на доделках. Но мы ему не позволили.

– Я бы никогда не подумал, что…

– Когда-нибудь ты поймешь, как делаются дела, Мишель.

Я кивнул.

– Скажи-ка, ты знаешь, где твой брат? Мы совсем его не видим. Он превратился в невидимку.

– Франк передо мной не отчитывается.

– Возможно, он с этой… девушкой.

– Ей он тоже ничего не говорит.

– Он у нее?

– Не думаю.

– Тогда это несерьезно. Он мог завести другую подружку.

Я напрягся. Мама никогда ничего не говорила просто так – в отличие от папы и большинства окружающих. Энцо как-то раз заметил, что у нее всегда есть задняя мысль в разговоре с людьми. Ей это не понравилось. Неприятное впечатление усугубляла улыбка, никогда не сходившая с маминых губ. Она продолжила допрос. Знаком ли я с этой девушкой, какая она, чем занимается. У меня не было ни малейшего желания обсуждать Сесиль с мамой. Она бы все равно не поняла, даже если бы я нашел нужные слова. Мама и Сесиль находились на расстоянии многих световых лет друг от друга. Франк мог сыграть единственную роль – стать причиной противостояния. Я прикинулся дурачком. Мама не отступалась. Она многое знала – или делала вид, что знает. Была в курсе, что брат девушки Франка – лейтенант и служит в Алжире, что я в тот достопамятный вечер побега из квартиры был на его прощальной вечеринке, что брат и сестра живут одни после гибели родителей в автокатастрофе. Думаю, Франк кое-что ей рассказал. Я сделал большие глаза, изобразил святую невинность и пожал плечами. Наступила тишина. Мама несколько раз бросала нетерпеливый взгляд на часы – она боялась опоздать к парикмахеру.

16

Желая задобрить судьбу, папа выбрал для открытия двадцать второе ноября – годовщину их с мамой свадьбы. Она даже слышать об этом не хотела – для нее эта дата была навечно связана с трагедией – гибелью любимого брата Даниэля. Папа настаивал, и мама сделала вид, что готова уступить. Обольщаться ему не следовало, мама предвидела, что благодаря доделкам убьет двух зайцев: открытие не только отодвинется на несколько недель, но и освободит ее от докучливой опеки Филиппа.

Церемония должна была начаться в четыре часа и продолжаться весь вечер. Я вернулся домой, чтобы переодеться. Жюльетта увидела пакеты, ее одолела зависть, и она заканючила свой любимый припев: «Мне нечего надеть». Папа, обзванивавший журналистов, прогнал ее, чтобы не мешала. По его словам выходило, что сегодня вечером в Париже ожидается самое важное коммерческое мероприятие со времен открытия драгстора[84]. Он повесил трубку и объявил торжествующим тоном:

– «L’Aurore» будет!

Он взял свой список и начал набирать номер «Elle».

Жюльетта пришла ко мне, чтобы посоветоваться, нарядов у этой маленькой модницы было более чем достаточно. Я выставил ее за дверь и разложил вещи на кровати. Нерон с интересом наблюдал за мной. В новом костюме и при галстуке я выглядел как взрослый. Я пригладил волосы, развернул плечи, сунул руки в карманы, убрал с лица улыбку, посмотрелся в зеркало и… дал себе шестнадцать, нет – семнадцать лет. Вернулась мама. Ей сделали красивую завивку, и вид у нее был очень довольный. Я повернулся, чтобы позволить ей оценить результат, и тут из ванной донесся папин голос. Он распевал во все горло: «La donna mobile, qual piuma al vento, muta d’accento, e di pensiero…»[85]

Мама изменилась в лице, вскочила, побежала к нему, и они сразу заспорили.

– Ты с ума сошел? Дерешь глотку так, что весь дом слышит.

– Мне что, уже и попеть нельзя?

– Только не по-итальянски. Не хочу, чтобы соседи что-нибудь подумали.

– Это «Риголетто»! Верди!

Хлопнула дверь ванной. Мама вышла в коридор, а папа снова запел любимую теноровую арию.

У мамы был редкий талант – она умела кричать, не повышая голоса.

– Прекрати немедленно, Поль!

После возвращения из Германии Франк почти не бывал дома. Он прибегал, устремлялся к холодильнику, съедал все, что находил, запирался в своей комнате и часами висел на телефоне – словом, вел себя как заговорщик. Потом исчезал, не попрощавшись. Сесиль тоже его не видела. Она часто звонила и упрекала меня за то, что не передаю брату ее сообщения. Франк не давал о себе знать. Дома он не ночевал. С Сесиль не общался. Она беспокоилась. Никто не знал, чем он занимается.

Но в тот день Франк появился. Выглядел он плохо: круги под глазами, недельная щетина. Мама заговорила с ним в резком тоне, и он с ходу взял сторону папы:

– Сколько лет ты достаешь нас разговорами о соседях? Плевать, что они думают. Здесь нечем дышать. Мы ходим в мягких тапочках. Приглушаем звук радиоприемника. Осточертело!

Мама была шокирована:

– Соседей нужно уважать. Они добропорядочные люди, и я не разрешаю…

Франк, недослушав, уселся за стол и принялся за жареного цыпленка. Мама попыталась сдержать гнев:

– Я рада, что ты вернулся. Скоро открытие, так что переоденься.

– Только не сегодня. Я не пойду.

– Могу я узнать почему?

– У нас собрание ячейки. Я должен все подготовить.

– Воистину Господь испытывает меня…

– Пойду я туда или нет, это ничего не изменит. Вы без меня обойдетесь. Партия – нет.

– Собрание жалкой ячейки для тебя важнее интересов семьи?

– Члены этой «жалкой», как ты изволила выразиться, рисковали быть расстрелянными, когда другие жирели и наживались, спекулируя на черном рынке, – если ты понимаешь, о чем я.

– Нет, не понимаю, – ледяным тоном произнесла мама. – На что ты намекаешь?

– Ах да, конечно, я и забыл, что Делоне во время войны вели себя геройски. Храбрый дядюшка Даниэль. Он погиб не напрасно.

– Не смей! Это низко.

– Разве Делоне не обогатились на войне?

– Это лжь! Нас оправдали.

Папа почувствовал, что разговор принимает опасный оборот, и попытался успокоить страсти:

– Все это в прошлом, Франк. Я провел в лагере пять лет, а теперь у нас с немцами дружба. Страница перевернута, и слава богу. Я думаю о будущем и о семье. Последуй моему примеру.

– Послушай, папа, я действительно должен пойти на собрание. Это очень важно.

– Но что может быть важнее нашего магазина?

– Увидишь!

На этом все могло бы закончиться. Ссора как ссора, каких миллион. Каждый дуется на кого-то, все сидят по углам и копят злобу, а через три дня не могут вспомнить причину размолвки. Не случилось ничего из ряда вон выходящего. Наша жизнь могла бы вернуться в привычное русло, но… Мама расправила плечи и отчеканила:

– Сейчас ты извинишься, Франк. Возьмешь назад все свои слова.

Наступила долгая пауза. Мамино лицо оставалось бесстрастным, только глаза сверкали. Я знал, что ответит Франк. И в глубине души надеялся это услышать, что доказывает, каким глупым я тогда был.

– Никаких извинений. Я сказал чистую правду.

– Ты возьмешь назад свои слова или уберешься отсюда!

Франк встал. В руке у него была зажата куриная ножка. Папа сделал последнюю попытку:

– Так, давайте успокоимся. Послушай, Элен, не стоит так нервничать. Франк не хочет идти на открытие – тем хуже для него, нам достанется больше шампанского.

– Я не собираюсь и дальше терпеть в доме предателя. Ты немедленно извинишься!

Франк яростно отшвырнул обглоданную кость:

– Вы меня не скоро увидите!

Он кинулся в свою комнату, запихал одежду в рюкзак и ушел, хлопнув дверью. Мы сидели, пытаясь осознать случившееся. В острые моменты нужно уметь промолчать. Проигрывает тот, кто первым открывает рот.

– Ты не должна была этого говорить! – буркнул папа.

Мама взорвалась. Стала обвинять папу во всех смертных грехах. Соседи наверняка слышали каждое слово. Говорила, что причиной всему его необразованность и политические взгляды семейства Марини. Пусть кто угодно говорит что угодно, в семье Делоне ребенок никогда не позволил бы себе говорить с матерью в подобном тоне, а отец не делал бы отсутствующего вида. И тут произошло нечто из ряда вон выходящее: папа не смолчал, не стал ждать, когда все успокоится, а долбанул кулаком по столу. Да так сильно, что опрокинул хрустальную вазу. Вода разлилась по паркету. Но никто не шевельнулся.

– Замолчи! – гаркнул папа. – Ты только что выгнала сына из дома! Довольна?

– Не волнуйся, он вернется.

– Дура!

Мама растерялась, мы тоже. Папа ушел в ванную. Но петь не стал.

* * *

Часом позже мы собрались в прихожей. Папа надел свой лучший костюм из черной альпаки и надушился. Жюльетта сидела рядом с ним на диванчике и болтала ногами. Она держала папу за руку. Когда я подошел, они подвинулись, чтобы дать мне место. Я взял папу за другую руку. Появилась мама в любимом костюме от Шанель. На нас она даже не взглянула. Мы встали.

– Опаздываем, – будничным тоном заметил папа.

Вид у всех был такой, как будто мы идем не на открытие нового магазина, а на собственные похороны. Мы были уже на площадке, когда зазвонил телефон. Папа кинулся обратно, думая, что это Франк, ответил, протянул трубку мне:

– Тебя.

Звонила Сесиль. Голос у нее был какой-то странно осипший.

– Мишель, приходи скорей, умоляю!

– Что случилось? – закричал я.

– Приходи, я умираю!

Повторять ей не пришлось – я сломя голову кинулся бежать вниз по лестнице, слыша, как мама кричит мне вслед:

– Куда он?

* * *

Я мчался как сумасшедший, расталкивая прохожих, одним махом миновал бульвар Сен-Мишель, оказался на набережной Августинцев. Взлетел по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки, так что едва не взорвались легкие. Я звонил и барабанил в дверь, пытаясь отдышаться. Никто не отозвался, и я открыл своим ключом. Во всех комнатах горел свет. Я начал обход огромной квартиры, не переставая звать Сесиль. А потом нашел. Она лежала на полу в ванной, без чувств. Я орал, выкрикивал ее имя. Она не отзывалась. Была ужасно бледная. Я тряс ее, тряс изо всех сил. Она не реагировала, повисла у меня на руках, как тряпичная кукла. Я приложил ухо к ее груди и услышал, что сердце едва бьется. Я совершенно растерялся. Ждал, что она шевельнется, поднимет голову, но ничего не происходило. У меня дрожали ноги. Внутренний голос вопил мне в ухо: «Соберись, кретин, не время паниковать!» Я вызвал «скорую». Диспетчер спросил адрес и сказал, что они уже едут. Следующие двадцать минут стали самыми длинными в моей жизни. Я намочил махровую рукавичку в холодной воде и положил ее на лоб Сесиль. Я целовал ей руку. Гладил по лицу. Шептал на ухо: «Не умирай, Сесиль, останься со мной, умоляю тебя…» Я прижал ее к себе и баюкал, сжимая все крепче и крепче, чтобы задержать на этом свете, не дать уйти, и вдруг увидел на полу под раковиной флакон. Приехали спасатели, надели на Сесиль кислородную маску. Я отдал им флакон. Они обшарили аптечку и обнаружили кучу лекарств. Тот, кто постарше, спросил, не больна ли Сесиль. Я хотел ответить «нет». И не мог. Сесиль сделали укол. Потом один из спасателей сгреб все препараты в пластиковый пакет, и они понесли носилки вниз. По Парижу мы мчались на бешеной скорости. Дико завывала сирена. В больнице «Кошен» Сесиль отвезли в приемное отделение скорой помощи. Ко мне подошли молодой врач в белом халате и медсестра. Они начали задавать вопросы, на которые у меня не было ответов, я назвался ее другом, сказал, что она мне позвонила. Как я понял, в аптечке Сесиль оказалось множество лекарств, которых там не должно было быть. Я остался сидеть на стуле у входа и наблюдал, как «скорые» и полицейские привозят в больницу печальный груз – умирающих, истекающих кровью раненых – и отправляются за очередной порцией. Сестра попросила меня заполнить бюллетень госпитализации, но я мало что знал о Сесиль и сделать этого не смог. Какой-то мужчина привел женщину – она вопила от боли, зажимая рукой окровавленный живот. По перешептываниям персонала я понял, что она пыталась вызвать у себя выкидыш. Я закрыл глаза.

* * *

Я двигался по бесконечно длинному темному коридору, пытаясь найти Сесиль. Открывал двери палат, но никого не видел. Кое-где стены были в крови. Жуткие крики страдальцев вели меня по пустынному лабиринту коридоров и лестниц и стихали, как только я останавливался, чтобы определить, откуда они исходят. Я задыхался от омерзительного запаха и вдруг с ужасом заметил, что испачкал руки в дерьме. Мимо, не заметив меня, прошел ошалевший от боли человек – ему оторвало руку до самого плеча. Сесиль кричала и звала, а я не мог ее найти. В глубине коридора я заметил зеленоватый свет – там был пожарный выход – и побежал туда в надежде на спасение. Чем быстрее я бежал, тем дальше отступал свет. Я слышал зов Сесиль, но не понимал, откуда он. Наконец я добрался до выхода, толкнул дверь, собираясь выскочить, и тут гигантская рука схватила меня за плечо и встряхнула. Я вздрогнул и резко распрямился, стряхивая остатки сна. Молодой врач смотрел на меня, вопросительно вздернув бровь:

– Мсье, мсье… Ваша подруга жива. Пока.

– Что с ней?

– Она приняла столько таблеток, что и слон бы свалился. Мы промыли ей желудок. Когда она проснется, проведем обследование.

– Ей что-то угрожает?

– Она чувствует себя как нельзя лучше.

– Можно мне к ней?

– Нет. Она спит. Приходите завтра.

– Я не уйду, пока не увижу ее!

Врач тяжело вздохнул, давая понять, что зачислил меня в разряд «доставал», повернулся и, не сказав ни слова, пошел по коридору. Он придержал створку автоматической двери, чтобы я успел пройти, и кивком указал на дверь палаты. Кроме Сесиль, там было еще пять женщин. На соседней кровати бредила и заговаривалась старушка. У Сесиль было умиротворенное лицо, дышала она тихо и ровно. В правую руку была вставлена игла капельницы.

– Когда она проснется?

– Ближе к полудню.

* * *

Домой я пришел в четыре утра. Позвонил, дверь распахнулась, и стоявшийна пороге папа крепко обнял меня:

– Как ты, мой милый? Все в порядке?

Мама забросала меня вопросами. Откуда я явился? Что делал? Отдаю ли себе отчет в том, как она волновалась? Чем она прогневала Бога, что Он наказал ее такими сыновьями? Папа велел ей замолчать и оставить меня в покое, но она не унималась и все говорила и говорила как заведенная. Почему я ушел? Я был один? С Франком? С Сесиль? Зачем она звонила? Что произошло?

– Ничего, – ответил я спокойным тоном и закрыл за собой дверь в свою комнату.

Они остались караулить в коридоре, потом тоже отправились к себе. Спать не хотелось, и я просто сидел на кровати, прижав к себе Нерона.

* * *

Это был один из тех злосчастных, горьких дней, когда жизнь лишается всякого смысла, проскальзывает, как песок между пальцами. Таким же был день испорченной свадьбы моих родителей, когда они узнали о гибели дяди Даниэля. День открытия магазина омрачила не только попытка самоубийства Сесиль, но и ссора между мамой и Франком. Сначала никто не придал ей особого значения – всех отвлек мой поспешный уход. Они никогда раньше не ругались с такой бешеной злобой, но почему-то казалось, что все наладится. Подумаешь, глупый спор, чего не бывает между своими? Чрезмерное напряжение, нервы, усталость, разговор на повышенных тонах, неприятное замечание, слова, которых не вернешь, хотя сам в них не веришь, и, наконец, громкий финал. Мама и Франк – люди цельные, не умеющие уступать. После того злосчастного дня они не виделись и не разговаривали двадцать пять лет и все эти потерянные годы наверняка задавали себе одни и те же вопросы: почему это случилось, как они дошли до такого и стоило ли ссориться насмерть из-за таких пустяков, если ни один не может вспомнить брошенных в запале слов. Наша память устроена так странно, что все плохое мы забываем, а хорошее помним. Двадцать лет спустя папа спросил, помню ли я, что спровоцировало ту ссору, и мне пришлось напрячься, чтобы вспомнить. Если бы мама и Франк все знали заранее, они бы помирились, но никто не способен предсказать будущее. Люди живут одним днем. Наши ожидания не оправдываются, стройные планы рушатся. Мелочные расчеты моей матери обернулись катастрофой. Открытие обновленного магазина должно было стать праздником для всей семьи, подарить нам надежду. Увы – в тот день красивое здание дало трещину.

17

Игорь Маркиш жил во Франции уже семь лет. Обстоятельства своего бегства из Ленинграда он вспоминать не любил, но родину, судя по всему, покинул по политическим мотивам – как и остальные члены клуба. Если я заговаривал об этом, он отделывался скупой и не слишком приветливой улыбкой. Игорь Маркиш и Вернер Толлер основали клуб и консультировали остальных по вопросам бюрократических формальностей. Все они были одержимы одним-единственным желанием – получить документы, чтобы не арестовали во время банальной полицейской проверки, чтобы не выслали, чтобы можно было наконец разобрать чемодан, оставить прошлое в прошлом, начать новую жизнь, работать. Они хотели «быть в порядке». Лишь те, кто по личному опыту знает, что такое жизнь на птичьих правах, способны понять вечный страх беженца, спасшегося от верной смерти и вынужденного бороться с загадочным противником – чиновником префектуры. Они часто обсуждали, где чиновники самые мелочные, непредсказуемые и злобные, и каждый с жаром отстаивал для своей страны не слишком почетное звание глупейшей власти в мире. Они рассказывали немыслимые случаи, например о том, как человеку приходилось доказывать, что он живой, а не покойник или что он не однофамилец врага народа, не подозреваемый, и так далее и тому подобное. Знали они об этом не понаслышке. Самой ужасной, по общему мнению, была советская власть. У каждого из членов клуба – будь он чех, поляк или венгр – был свой душераздирающий пример. Леонид Кривошеин на полном серьезе рассказал однажды такую историю:

– Я оказался в камере с двумя русскими, не понимавшими, за что их арестовали. Лично я, сказал киевлянин, опоздал на пять минут на работу, и меня обвинили в саботаже. А я, сказал новгородец, пришел на пять минут раньше, и меня объявили шпионом. А я пришел вовремя, и меня обвинили в том, что у меня часы западной марки.

Все расхохотались. Леонид клялся, что это не анекдот, а чистая правда. В доказательство он показал свои часы «Lip Prеsident»[86] с увеличительным стеклом, подаренные во время пересадки в Париже, когда он летел рейсом Москва—Лондон. Такие же носили де Голль и Эйзенхауэр. Присутствующие не поверили, и Леонид оскорбился. Это было частью игры. Леонид шутил не переставая, и никто не знал, что в его историях правда, а что – вымысел.

– Ты издеваешься, – бросил Тибор. – Тебя никогда не арестовывали. Не знаю, кто ты – король лжецов или король придурков.

Леонид перестал улыбаться и сверкнул на Тибора:

– Обзовешь меня так еще раз, и я тебя убью. Обещаю. Задушу собственными руками. И поверь, это будет взаправду, а не понарошку.

Жюри знатоков присудило «Золотую пальмовую ветвь» за абсурд высшей марки Томашу Загеловскому, который был журналистом «Трибуна люду» и обладателем завидного титула «жертвы первого класса», пострадавшей от польского режима. Его вызвали в мэрию квартала, в предместье Варшавы. Бдительная чиновница спросила, кто он такой. Он назвался, она возмутилась и обвинила его во лжи: «Настоящий Томаш Загеловский уже три месяца сидит в государственной тюрьме Бьялолека!» Томаш понял, что полицейские ошиблись и арестовали вместо него какого-то бедолагу, хотя тот клялся, что его зовут Петр Левинский и он ни в чем не виноват. Произошло чудовищное недоразумение: этот Левинский был правоверным коммунистом. Томаш решил, что пропал, что его немедленно задержат, и тут чиновница (она не осталась равнодушной к его чарам) сказала, что Загеловский во всем сознался и его приговорили к десяти годам тюрьмы за предательство. Томаш выкрутился, заявив, что он и есть Петр Левинский, но иногда называет себя Томашем Загеловским, потому что живет в его доме и спит с его женой. Чиновница колебалась, но он привел убойный аргумент:

– Думаете, я рискнул бы прийти сюда, будь я предателем Томашем Загеловским? Разве я похож на дурака, лезущего в пасть к волку?

Она не нашлась что ответить, а Томаш пообещал сходить домой за паспортом и вернуться. Его отпустили, и он тут же скрылся, бросив все, что имел. Добравшись до Франции, Томаш написал в Польшу, чтобы рассеять недоразумение. Он не знал, какие последствия возымело его письмо и возымело ли вообще. Члены клуба считали, что инициатива Томаша осталась втуне. Власти ненавидят признавать свои ошибки и терять лицо. Как заметил бывший варшавский адвокат Ян Пачковский: если приговор вынесен, второго шанса человеку не дают, особенно в коммунистической стране. От этих слов и истории Томаша у меня похолодела спина. Я представил себе несчастного Петра Левинского, которого не только осудили за преступления, которых он не совершал, но и отняли имя, и не мог понять, зачем он признался. Игорь объяснил:

– У нас дома подозрение равнозначно уверенности. На этом зиждется власть. Ты виновен, раз попал под подозрение. Думаю, Петру было в чем себя упрекнуть.

– Но он был невиновен!

– Этого мало. Нужно еще хоть немного удачи. Судьба нам ее не послала. Петру тоже не повезло.

После своего невероятного побега из Польши Томаш нашел работу продавца в магазине одежды на Елисейских Полях и прилично зарабатывал. Он был хорош собой, элегантно одевался, обожал женщин и по воскресеньям ходил в дансинги на улице Лапп, а потом рассказывал нам о своих победах, хотя никто никогда не видел его с дамой.

Французская система управления госструктурами была, по всеобщему мнению, образцом прозрачности и простоты, особенно в сравнении со странами Восточной Европы. Но горе тому, кто сталкивался с тайным врагом, притаившимся в чаще административного леса: каждый коммунистический функционер ненавидел предателей, шельмующих СССР и братские социалистические страны, ведь СССР – родина счастливых трудящихся. Высшей, заветной целью был статус олитического беженца. По логике вещей, люди из-за железного занавеса должны были получать его на «раз-два-три», если бы не непредвиденное и непреодолимое препятствие в лице ужасного Патрика Руссо, елейно-слащавого главы отдела по работе с политэмигрантами. Его лучезарная улыбка была фальшивой, а участливость он пускал в ход, когда хотел запутать собеседника и убить в нем надежду. Владимир как-то раз застукал его за чтением «Юманите» у стойки бистро по соседству с «Бальто», Руссо смешался, а потом заявил, что называться политическими беженцами достойны только испанцы и португальцы, потому что у них на родине у власти находятся фашисты. Этот извращенец намеренно тормозил рассмотрение дел выходцев из Восточной Европы, избавлявшейся, по его словам, от своих пьяниц и преступников. Он вечно заявлял, что не хватает документа, свидетельства или аттестата, а когда человек, пройдя двадцать кругов ада, уже надеялся, что все в порядке, оказывалось, что одна из справок потерялась или составлена не по форме, и приходилось все начинать сначала. Руссо удалось вывести из себя флегматичного Павла Цибульку: он не придушил его только потому, что рядом был Игорь. Руссо требовал предъявить карточку гражданского состояния, которую беженец получить не мог, но Руссо настаивал – под тем предлогом, что Павел родился в Богемии, а статус политического беженца циркачам не положен. Бывший посол в Болгарии воспринял эти слова как смертельное оскорбление, он отвесил Руссо пощечину, и статуса ему пришлось ждать еще три года. Игорь хорошо знал каждый отдел префектуры, мэрии и некоторых министерств, какие документы и в скольких экземплярах нужно представить, кого из чиновников следует избегать, а кого можно купить. Судя по тому, какие трудности приходилось преодолевать для получения бумаг, все чиновники парижской префектуры были убежденными членами ВКТ[87].

* * *

Игорь говорил по-французски с легким акцентом. Его часто принимали за уроженца Эльзаса. Он происходил из той среды, где французский начинали учить раньше русского. Его отец на весь год арендовал виллу в Ницце. Игорь любил рассказывать, как во время летних каникул гулял по Английской набережной. Вообще-то, Игорь не слишком любил предаваться воспоминаниям. Он приложил слишком много усилий, чтобы начать новую жизнь, и не мог позволить себе попасться в ловушку прошлого. Его семья жила весьма обеспеченно. У отца, знаменитого хирурга, была собственная клиника в Санкт-Петербурге. Революция лишила их всего, но Игорь ни о чем не жалел. Страна создавала новый мир. Каждый участвовал в строительстве социализма. Получив диплом, Игорь работал врачом в больнице, но кардиологом не стал, потому что не смог продолжить учебу: нужно было кормить семью. Они были счастливы. А потом земля перестала вращаться и взорвалась. Однажды, в воскресенье вечером, Игорь кое-что рассказал мне о своей прошлой жизни:

– В блокаду и на фронте я был хирургом. Даже делал кесарево сечение под бомбами в «Гостином дворе». Мать и ребенок выжили. Ты и представить не можешь, какие операции я делал. Я бы и сам не поверил, что такое возможно, расскажи мне кто-нибудь об этом до войны. Но я их делал. Я видел, как медсестры ампутировали руки и ноги, продезинфицировав инструменты в огне. Чтобы оперировать на фронте, диплом не нужен. Главное – выжить, так ведь?

Война нанесла жестокие раны родному городу Игоря. Он был военврачом в Красной армии, чудом выжил в блокаду, воевал на территории Германии. Полгода Игорь вместе с другими ленинградцами работал на стройке, восстанавливая больницу. Блокада осталась самым страшным воспоминанием его жизни. Разбомбленный город. Развалины. Прозрачные от голода люди на улицах, готовые на все ради крошки хлеба. После войны люди стали отстраивать Ленинград заново. Они не сомневались, что все восстановят и город станет еще прекрасней. Ленинград превратился в гигантскую стройку, такое было по силам только русским. Игорь не любил вспоминать то время и на вопросы отвечал нехотя, через силу.

– Почему ты уехал на Запад?

– Мне грозила смерть.

– Почему? Расскажи мне.

– Ты не поймешь. Это сложно объяснить. Продолжим игру. Не уподобляйся любопытной кумушке.

Я делал ход. Выжидал. И задавал следующий вопрос. Иногда мне удавалось разговорить Игоря, и он кое-что рассказывал, а я пытался восстановить целое по деталям. На родине у Игоря остались мать, жена, сын, мой ровесник, и маленькая дочь. Он восемь лет не имел о них никаких известий.

– Я прожил несколько жизней и забыл о них.

– Нельзя забыть по мановению волшебной палочки.

– Можно. Условие простое – забудь, или умрешь.

Загадочное молчание Игоря разжигало мое любопытство. Он был сдержан, замкнут, не любил расспросов, что делало его «человеком с прошлым», чью тайну я жаждал разгадать. Игорь не поддавался, решив, что теперь у него одна настоящая жизнь – та, что началась после переезда во Францию. Игорь был человеком пылким, легким и бескорыстным. В разговоре с ним любой чувствовал себя непринужденно, все его любили и уважали, я ни от кого не слышал о нем ни одного дурного слова. Игорь и внешне был очень хорош: высокий, статный, синеглазый, с густыми волнистыми волосами и теплой улыбкой – мужчина в стиле Берта Ланкастера[88]. В клубе это сходство было предметом шуток.

– Тебе бы следовало податься в кино, – говорили насмешники.

– Увы! – отвечал Игорь. – Я не умею врать.

* * *

Игорь научил меня играть в шахматы. Он первым из членов клуба предложил мне партию:

– Ты умеешь играть?

– Немного.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Невероятные сверхъестественные события, описанные в романе «За мёртвой чертой», начинаются с появлен...
Весна 1991 года. Ленинград. Из закрытого медицинского учреждения, находящегося под патронажем КГБ, и...
Клэр Ланкастер – живой детектор лжи. Она за милю чувствует обман и давно поняла, что с такими способ...
Остроумный повеса Себастьян Грей красив, как грех, а умница Аннабел Уинслоу с детства ценила в мужчи...
В книге представлены два увлекательных романа, действие которых происходит в многоликой Индии. Роман...
Скромную и застенчивую студентку Александру Бекманн друзья называют Икс. Девушка любит все загадочно...