Преступление доктора Паровозова Моторов Алексей
Да и вообще, с ним мы всегда жрали от пуза, он умудрялся какие-то совсем необыкновенные продукты доставать. То бананами всю столовую завалит, то целый грузовик воблы откуда-то привезет.
Я потом часто встречал Генкина в Москве на Большой Пироговской, всегда здоровался, он кивал в ответ, но я не уверен, что узнавал. Нас таких у него было полно с пятьдесят девятого года!
Мне кажется абсолютно понятным, почему, когда Генкин постарел и перестал ездить в «Дружбу», лагерь вскоре закрыли. Это был ЕГО лагерь.
К нашему первому концерту мы успели разучить пяток популярных детских песен, с которыми было не страшно выступать в присутствии комиссии, что, по всем оперативным сведениям, должна была нагрянуть в лагерь.
Кроме того, нам даже спешно сшили форму, а сделала это родная бабушка Вадика Калмановича, которая, как оказалось, вела в лагере кружок кройки и шитья, причем она по всем правилам сняла с каждого из нас мерку, закалывая куски бумаги булавками. Больше с меня мерку не снимали ни разу в жизни.
Если я не ошибаюсь, сшить нам должны были красивые красные рубахи, самого правильного, как всем тогда казалось, цвета для нашего названия «Оптимисты». Но красной материи не оказалось, нашлась только желто-оранжевая, да и той было недостаточно, поэтому на сцене мы предстали не в рубашках, а в оранжевых жилетках. Выглядели мы со стороны как бригада по укладке шпал, которая решила сбацать что-нибудь этакое в обеденный перерыв.
Наш руководитель Юрка Гончаров очень волновался перед премьерой, ну еще бы. Ему же доверили кучу аппаратуры на сорок тыщ, а он каких-то олухов к ней вынужден допустить.
Мы его, как могли, успокаивали, мол, Юра, расслабься, аппаратуру не спалим, про голубой вагон и про Чебурашку исполним, не вопрос.
– Смотри, Леха, – сказал он мне очень строго, – не вздумай на бис свои «Семь-сорок» сыграть. Говорят, в субботу проректор приедет. Вот он меня сразу из института и попрет как еврейского националиста.
Юра был невысокого роста, говорил негромким голосом, всегда сильно прищуривался, как обычно делают близорукие люди, которые стесняются носить очки. Под хорошее настроение он мог изобразить, как пьяный мужик с баяном ходит по вагонам, или исполнял частушки собственного сочинения. Помимо баяна, он хорошо умел играть почти на всех инструментах, даже ударных, демонстрируя это в вожатском ансамбле.
Барабанщик Игорь Денисов, крепкий семнадцатилетний парень, самый старший член нашей банды, поначалу пытался нами командовать, правда без успеха, но вскоре мы уже были с ним на равных и даже начали на него покрикивать на репетициях.
– Денисов! – орал кто-нибудь из нас. – Ты что, твою мать, долбишь как дятел, не слышишь разве, что тут переход?
Игорь потом отрывался на отрядных пионерах, где он числился помощником вожатого, а это пусть и маленький, но пост.
Нам Денисов врал, что поступил в институт, но, странным образом, никогда не мог вспомнить его названия. А знающие люди утверждали, что Игорь учится в каком-то техникуме и просто набивает себе цену.
За клавишами у нас сидела Оля Соколова, по которой вздыхала половина пионеров первого отряда. Оля любила распускать свои длинные черные волосы, заливисто смеялась, да и вообще была неизменно весела и приветлива. На ритм-гитаре играл Саша Тихонов по кличке Балаган. Балаганом его прозвали еще давно, почему-то имея в виду недотепу Шуру Балаганова из «Золотого теленка». Почему – при всем богатстве фантазии понять невозможно. Балаган был невероятно остроумный, постоянно хохмил, знал дикое количество песен и очень нравился девочкам. Говорят, сам Аркадий Северный, запрещенный артист-песенник, доводился ему дальним родственником. На гитаре у него получалось, кстати, так себе, но за общим шумом могло сойти. Нас с Вовкой Балаган был старше на год, он перешел в десятый класс, и это было последнее его пионерское лето. Я, как и все, звал его Балаган, а реже Шурик, потому что Шуриков и Саш в нашем отряде был явный перебор.
Ну а басистом был мой лучший друг и одноклассник Вовка Антошин. Песен Вовка знал немного, остроумием не блистал, светских бесед не поддерживал. Но, несмотря на это, девочкам он нравился не меньше, чем Шурик Балаган, да и вообще был человеком заметным. Вовка был вежливый и обаятельный, особенно на людях, никогда не суетился перед вожатыми и даже проявлял по отношению к ним некую снисходительность. А самое главное, он был всегда сногсшибательно одет. Таких шмоток, какие привозил из далеких стран Вовкин отец дядя Витя, шофер «Совтрансавто», не было ни у кого. Глядя на него, все дружно начинали сомневаться насчет того, сгниет ли он вообще когда-нибудь, этот вечно загнивающий капитализм.
Шурик Опанасенко моментально выделил Вовку из числа остальных пионеров и наряжался в его барахло всю смену, меняя гардероб чуть ли не ежедневно.
Что касается вокала, то здесь была полная чехарда. Перед каждым концертом мы прослушивали разных девочек в среднем по три от отряда, каждая из которых мнила себя Валентиной Толкуновой, но, выходя на сцену, они пели мимо нот и жевали микрофон.
Несмотря на Юркины опасения, наше первое выступление прошло вроде нормально. Во всяком случае, никто не облажался, аппаратура не подвела, после каждой песни нам дружно и долго хлопали, особенно поварихи и малыши-октябрята. Да и партийное начальство института осталось довольно. Но когда Боря Генкин дал нам прослушать магнитофонную запись, которую он сделал из зала, впору было спокойно переименовывать нашу группу из «Оптимистов» сразу в «Пессимистов».
Денисов дубасил не в ритм, у Балагана явно не строил инструмент, Вовку, того вообще не было слышно, моя гитара, наоборот, оглушительно и не к месту квакала. А наши горе-вокалистки пели про листья желтые, которые с тихим шорохом под ноги ложатся, настолько гнусавыми голосами, что нам захотелось самим с тихим шорохом лечь куда-нибудь и там застрелиться от позора.
Но на том концерте для меня случилось событие куда более важное, чем наше собственное выступление.
Уже были спеты все песни, прочитаны все стишки, вызвал смех до колик своими хохмами Володя Чубаровский, концерт заканчивался. И в финале на пустую сцену с баяном вышел Юра Гончаров. Он внимательно посмотрел в зал и начал играть.
И на первых аккордах зрители вдруг стали подниматься с мест. Сначала – сидевшие рядом со сценой члены институтской комиссии и начальник лагеря Мэлс Хабибович, за ними встали вожатые и остальные студенты из обслуживающего персонала, а потом и все прочие, включая малышей из восьмого отряда.
- Вспомни, друг, как ночь перед экзаменом
- Проводили мы с тобой без сна
- И какими горькими слезами нам
- Обходилась каждая весна!
- Вспомни, друг, как мы листали наскоро
- Пухлые учебников тома,
- Как порой встречали нас неласково
- Клиники, больницы, роддома!
Весь зал пел, песня набирала силу, и уже мощный хор звучал под стенами нашего клуба. Они все стояли и пели с такими лицами… Ну, можно сказать, с прекрасными лицами, а у многих на глазах блестели слезы.
И хотя наш клуб был настоящей развалюхой, а Юрин баян старым и разбитым, казалось, что все мы стоим и поем во дворце или даже в храме.
- Уходят вдаль московских улиц ленты,
- С Москвою расстаются москвичи.
- Пускай сегодня мы еще студенты,
- Мы завтра – настоящие врачи!
Это был гимн Первого медицинского института.
Никогда раньше я не видел, чтобы люди с таким волнением, с такой гордостью пели не про свою профессию даже, а про самое важное, самое главное дело своей жизни, и сам тогда, не знаю почему, вдруг почувствовал к этому всему важному и главному свою причастность…
Быть музыкантом ансамбля оказалось очень почетно. Сразу становишься заметной фигурой, особенно в масштабах нашей маленькой «Дружбы». Ходишь по лагерю, а все тебя уже знают, даже повара и кастелянши просят в следующий раз исполнить их любимые песни.
А Сережа, личный шофер Мэлса Хабибовича, тот и вовсе стал моим закадычным приятелем.
Сережа был настоящей стоеросовой дубиной – коренастый, мощный, с длинными, как грабли, руками. К тому же огненно-рыжий, громогласный и очень злой. В лагерь он приехал с женой, которая была на сносях, выходила из комнаты редко и обязательно в сопровождении супруга. Передвигалась она, всегда низко опустив голову, и никогда ни с кем не разговаривала. За нее это делал Сережа.
– Ну, ты, урод, в жопе ноги, не видишь разве, что тут беременная женщина идет! – орал он любому встречному пионеру. – Сойди с тропинки, придурок, пока я тебе пасть не порвал!!!
Ко мне Сережа, по загадочной причине, относился подчеркнуто хорошо, даже постоянно угощал сигаретами, а курил он только дефицитную «Яву». Ему понравилось присаживаться на лавочку, где я сидел и тренькал на гитаре, и долго, в подробностях рассказывать о своей армейской жизни. Сережа служил десантником и принимал самое деятельное участие в Пражских событиях шестьдесят восьмого года.
Через пару дней я стал избегать ничего не понимающего Сережу. Как-то больше не хотелось слушать эти рассказы о подвигах наших танкистов и десантников на улицах Праги. Мне было трудно объяснить, но передо мной постоянно возникала моя бабушка Людмила Александровна Добиаш, подолгу разглядывающая одну и ту же картинку в альбоме.
– Злата Прага! – восклицала бабушка, показывая рисунок красивого города с мостами через реку, башнями и соборами.
– Вот земля твоих предков, Алешенька, – объясняла бабушка, – как же мне хочется хоть одним глазком, хоть когда-нибудь увидеть ее!
Бабушка никогда не увидит свою Злату Прагу, за нее это сделал Сережа в шестьдесят восьмом.
Родительский день
Ровно через десять дней после моего приезда в лагерь мне исполнилось пятнадцать лет. Когда об этом событии было объявлено на утренней линейке и для вручения подарка я был вызван на подъем флага, то был встречен такими овациями, которых не слышал в свой адрес прежде никогда. Хлопали и кричали «Ура!» не только старшие отряды, но и малыши, и даже часть обслуживающего персонала.
Дежурным вожатым в тот день был Виталик Хуторской, ему и была предоставлена честь официального поздравления. Он с нескрываемым равнодушием вяло помял мою руку в своей потной ладони и протянул маленькую коробочку с подарком. Я взял ее, так же равнодушно поблагодарив, и машинально на эту коробочку посмотрел. Потом я опять посмотрел на Хуторского, потом опять на коробочку.
– Чего застыл? – тихо, чтобы никто не слышал, сквозь зубы процедил Виталик. – Давай шагай, добавки не будет!
У нас существовала пионерская загадка насчет того, кто же это такой, вонючий, толстый, волосатый, на ХУ начинается, на Й заканчивается. Ответ – вожатый третьего отряда Виталик Хуторской.
Сбоку на коробочке с моим подарком, вязью, тремя буквами было написано ХУИ! Именно ХУИ, то есть во множественном числе, и когда я пустил эту коробочку по рядам, весь первый отряд стал валиться от хохота на газон, как от солнечного удара. Слава богу, что линейка в этот момент закончилась, а то бы не сносить нам головы, Виталик не терпел шуток от пионеров.
В столовой именной подарок Хуторского мне вернул Шурик Беляев, показав, что с другого боку маленькими буковками значилось: Волоколамская фабрика «Художественное изделие». Вот такая аббревиатура – и это в чистое советское время.
А в коробочке был меленький деревянный истуканчик вроде матрешки, кстати, такой… пенисообразный. Фигурку я потерял почти сразу, а коробочку хранил много лет и всем ее показывал.
Ну а празднование моего пятнадцатилетия в неформальной обстановке, за неимением наличных средств, было решено отложить до родительского дня, который должен был состояться совсем скоро, а точнее сказать, назавтра.
Как же я всегда ждал родительского дня! Часы считал, минуты. Единственное радостное событие в череде тусклых лагерных будней. Ведь это означало, что приедет мама, а значит, я получу частичку дома, из которого меня так безжалостно вырвали. И чем младше был, тем острее была разлука. А когда мама уходила от главных ворот на автобус и я бежал за ней вдоль забора, казалось, сердце разорвется от горя.
А тут, в «Дружбе», я вдруг с удивлением почувствовал, что и думать забыл о таком событии, как родительский день. Только накануне и вспомнил, когда вокруг стали говорить о том, что нужно бы завтра слупить с родителей деньжат под каким-нибудь благовидным предлогом. Вспомнил и устыдился.
С самого утра я немного волновался, а вдруг маме скажут, тот же Мэлс Хабибович или Чубаровский, что я балбес и разгильдяй. Ведь я уже разок попался за территорией, далеко не всегда находился в палате после отбоя, а позавчера самовольно покинул пост на главных воротах во время дежурства. Но напрасно я переживал. Мэлс Хабибович, завидя нас, дружески с мамой побеседовал, его водитель Сережа так вообще подъехал на своем зеленом «москвиче», вышел и церемонно пожал мне и маме руки, а детдомовец Леня, тот и вовсе выдал номер:
– Я, – заявил Леня, – сразу понял, что Мотор ваш – классный пацан! Пока он здесь не нарисовался, мне ни одна собака закурить не давала, приходилось бычки у бревнышка досасывать. А когда я у него покурить стрельнул, так Леха всю пачку протянул, не стал жлобиться, как некоторые!
– Алеша, неужели ты куришь? – в священном ужасе всплеснула руками мама.
То, что курит малыш Ленька, ее не удивило.
– Да вы не беспокойтесь, мамаша, – сразу начал утешать ее Леня, – я вот, знаете, сколько раз бросал, и не сосчитаешь! И Леха ваш бросит, никуда не денется!
И ведь действительно бросил. Через двадцать лет.
Под конец появился Володя Чубаровский.
Он сообщил маме, что пионер я неплохой, можно сказать, хороший, что могу далеко пойти, если, конечно, меня не остановят те, кому положено останавливать, и что надо было меня отправить в «Дружбу» лет пять назад, тут бы из меня вообще пионера-героя сделали.
Перед тем как попрощаться, я получил от немного ошалевшей мамы три рубля на якобы покупку нового пионерского галстука и туманные карманные расходы. Скотина я все-таки.
А вечером мы немного выпили. Нет, конечно, не в хлам, а так, больше для порядка. Три бутылки портвейна «Кавказ», которые тайными тропами доставили гонцы – незаменимые в таком деле Вадик Калманович и Саша Беляев, – были торжественно откупорены перед ужином.
Пьем за территорией у забора – от бессознательного нежелания осквернять святую пионерскую землю. При этом подтягиваются все мальчики из нашего отряда, а кроме того, значительная часть девочек. Неофициальная часть празднования моего дня рождения прошла без особых безобразий.
После ужина в клубе крутят кино. Мы с Олей Соколовой стоим в тесной будке киномеханика, куда нас по доброте душевной пустил Боря Генкин, и смотрим на далекий экран через амбразуру в стене. Для Борьки нам приходится делать вид, что нас очень интересует фильм, который все видели уже тысячу раз. Амбразура маленькая, поэтому мы тесно прижимаемся друг к другу. Через какое-то время я хоть и нерешительно, но обнимаю Олю, правда, так, чтобы этого не заметил Борька. Она кладет мне голову на плечо, я улыбаюсь, мне щекотно от ее волос, в темноте стрекочет кинопроектор.
А через несколько дней наш отряд ушел в поход.
Гиблое место
Походы в пионерском лагере, скажу я вам, это редкостная ерунда. Меня все время удивляли дурачки, которые покупались на такую туфту. Впрочем, в лагере совсем иная шкала ценностей, чем на воле. Поэтому приходится наблюдать, как малозначительный предмет или событие приобретают совсем другой окрас, когда живешь за забором, пусть и в пионерлагере.
Помню, как-то в начале смены я поинтересовался у ребят из отряда, чем уж так хорош пионерлагерь «Березка», где нам предстояло провести почти месяц после седьмого класса. Мороженое, ответили мне. Какое мороженое, не понял я. Тогда они охотно пояснили, что здесь раз в смену дают мороженое. Что дают? «Да мороженое! – с идиотическим восторгом снова ответили мои подельники. – Неужели не понимаешь? Настоящее, в картонном стаканчике!»
Согласитесь, удивительно, когда четырнадцатилетние парни, между прочим, члены ВЛКСМ, некоторые даже с усиками, искренне считают, что раскисшего стаканчика молочного мороженого раз в месяц более чем достаточно для полного счастья. А ведь они не в тайге, они в Москве жили, где всякого мороженого завались в любой палатке.
Я видел, как два пионера решили перейти в другой отряд только потому, что им там посулили рыбалку. И они, вмиг собрав манатки, шустро побежали в соседний корпус, даже толком не попрощавшись с теми, с кем ездили в этот лагерь несколько лет. И все ради того, чтобы однажды подойти к берегу и по разу закинуть самодельную удочку, без грузила и поплавка, в грязный, заросший ряской пруд.
То ли дело мой друг Миша Кукушкин. Когда ему лишь намекнули, что нас собираются разлучить, уж больно мы куролесили, он такой вой устроил, хоть святых выноси.
Такой же профанацией, как и эта рыбалка, были почти все походы. Утром – из лагеря, вечером – в лагерь. Стоянка в паре километров на какой-нибудь чистой полянке, куда обед доставлялся на машине. Было и такое, что нас привозили и увозили на автобусе. Иногда и палаток не разбивали. В общем, не поход, а пикник. При этом вернувшихся из похода торжественно встречали на вечерней линейке, как космонавтов. Смех, да и только.
Но тот наш поход в «Дружбе» был чем-то невиданным. Сначала мы топали четыре километра до платформы Новоиерусалимская. Там Чубаровский на свои деньги купил на всех билеты, и мы проехали несколько остановок на электричке. В вагоне оказались десятка три спящих солдат-азиатов. Ни один из них не пошевелился, и это несмотря на вопли, с которыми мы взяли поезд на абордаж. Интересно, что же их в армии делать заставляют, бедных?
Потом мы вылезли на какой-то станции, посчитались и долго, часа четыре, опять топали пешком. При этом никто не орал на нас за то, что мы растягиваемся по дороге, никто не запрещал пить воду из колодцев, и даже разрешали забегать в магазины в деревнях, через которые лежал маршрут.
В магазинах мы тратим последние наши копейки на папиросы «Беломорканал» и лимонад. Весь скарб несем на себе, включая палатки, а я, помимо своего рюкзака, тащу еще и рюкзак Оли Соколовой. Оля сплетает венок из ромашек и надевает мне на голову. Я, упиваясь ролью рыцаря, не чувствую тяжести и пытаюсь бренчать на гитаре.
Наверное, мы прошли километров двадцать, прежде чем достигли конечной точки нашего пути. Только там от нескольких пионеров из числа деревенских мы узнали, что стоянка наша находится в каких-нибудь пяти километрах от «Дружбы» и в трех сотнях метров от другого пионерлагеря под названием «Кристалл».
Выдумщик Чубаровский одурачил нас, мы сделали огромный крюк для того, чтобы попасть в относительно безопасное место недалеко от метрополии. То есть Володя предпринял с нами почти то, что сделал когда-то с евреями в Синайской пустыне Моисей. Спасибо, что Володя не водил нас по Истринскому району сорок лет. Впрочем, я не уверен, читал ли Библию Володя Чубаровский.
В этом походе у нас было три ночевки – поразительное дело для пионерских лагерей нашей страны. Мы разбили палатки, нарубили дров, соорудили маленькую мачту, на которую был торжественно водружен чей-то пионерский галстук. Чубаровский быстро распределил обязанности. Кому разжигать костер, кому натаскать воды, кому рыть ямы для отходов. Балагану было поручено для поднятия боевого духа петь частушки – устали все страшно.
– Только вот что, Шурик, давай без твоих этих… лирических отступлений, – приказал Володя и сделал строгое лицо.
Лирическими отступлениями он называл частушки неприличные, коих к тому времени мы знали немало и исполняли в вожатских комнатах на бис.
Что-то типа такого:
- Наступила осень, отцвела капуста,
- И совсем завяли половые чувства.
Ближе к ужину из лагеря на зеленом Сережином «москвиче» приехал Мэлс Хабибович в компании с Юрой Гончаровым. Мэлс проверил, что никто из нас не окочурился, и вскоре отчалил, а Юра Гончаров остался и, забрав у меня гитару, долго исполнял хорошие песни. На танцах их не играли, такие песни слушать надо. Мы сидели у костра, никому и в голову не приходило прятаться в палатку. Да и что там было делать, все, кто курил, делали это безо всякого стеснения, даже парочки уже обнимались у всех на глазах, и вообще в том походе появилось такое ощущение всеобщего равенства и братства, прям как у участников Французской революции, но безо всякой там гильотины.
Когда были спеты все или почти все песни, частушки, в том числе и с лирическими отступлениями, пересказаны все смешные и грустные истории, мы просто сидели и смотрели на костер. Ведь так здорово сидеть и смотреть на пламя: внутри трещат дрова с разным тембром, иногда так тихонько зашипит, а иногда громко что-то там стреляет, всем очень тепло и уютно, а лица становятся в свете костра загадочными и красивыми, особенно у девчонок…
– Плохое мы место выбрали, гиблое! – вдруг громко сказал пионер из деревенских Сережа по кличке Бутуз. Все вздрогнули, даже сидевший рядом Юра Гончаров, настолько это было сказано неожиданно, ну и как-то совсем не в кассу.
– Да ладно тебе, нормальное место, хорош пугать! – возмутился Балаган. – Ты, Бутуз, своим сельским фольклором достал уже всех!
– А вот когда мы сюда шли, ты, Балаган, кладбище видал? – прищурился Бутуз.
– Вид-а-а-ал? – передразнил того Шурик. – Я, Бутуз, много чего видал, у меня мама акушер-гинеколог!
Все радостно загоготали, кроме деревенских. А кладбище и точно было, мы его проходили, перед тем как к нашему месту стоянки свернуть, оно там и есть, никуда не делось, до него идти быстрым шагом минут пятнадцать, не больше. Оно еще очень старым показалось и заброшенным, это лесное кладбище.
– Ну а ты знаешь, Балаган, что каждую ночь сюда на кладбище баптисты приходят, здесь деревня недалеко, и там баптисты эти самые живут! – сделав страшное лицо, продолжил Бутуз.
Оля Соколова придвинулась поближе ко мне.
– И что там им делать, этим твоим баптистам, на кладбище ночью? – спросил я Бутуза небрежным таким тоном, еще бы, все на меня смотрят, да и Оля рядом.
– Кровь они пьют там на могилах в полночь, вот что! Нам об этом старики говорили, они их там много раз видели, скажите? – обратился к своим Бутуз.
Деревенские согласно закивали. Оля прижалась ко мне, и я почувствовал, как она дрожит… Остальные девчонки тоже струхнули, сидят, глаза вполлица, да и пацаны стали на лес оглядываться. Один только детдомовец Леня, который сидел напротив, подмигнул мне так выразительно и пальцем у виска покрутил, присвистнув, мол, все они, эти из деревни, – ку-ку!
– Да какие могилы, какая кровь! – отважно произнес я. – Все вы в своей Глебовке ку-ку! Баптисты, Бутуз, не вурдалаки, они кровь у мертвецов не высасывают!
– А ежели ты такой умный, Мотор, – обидевшись за родное село, засопел Бутуз, – сходи ночью на кладбище, вот прямо в полночь и сходи! Мы тогда и посмотрим, кто из нас ку-ку!
Тут мне почудилось, что все на меня уставились с выражением некоего ожидания, а Оля вдруг заглянула мне в лицо и неожиданно рассмеялась. И как-то сразу стало очень обидно. Особенно когда ее смех подхватила добрая половина отряда. Хотя они, наверное, правы: сидеть и умничать у костра, где сорок человек, это одно, а в полночь на могилах – совсем другое. Пауза стала затягиваться ну уже совсем неприлично!
– Да запросто схожу, тоже мне, напугал ежа голой жопой! – резво вскочил я с места. – Сколько времени сейчас, Вовка? – спросил я у Антошина как у одного из немногих обладателей часов.
– Без двадцати двенадцать, – прищурившись, разглядел тот стрелки. – Да ладно тебе! – спокойно продолжил он. – Не суетись, пьют не пьют, кому какая разница!
Я и сам был не рад, что начал эту бодягу, меня и Балаган начал отговаривать, а кто точно бы меня отговорил, так это, конечно, Чубаровский, но тот минут десять назад, извинившись, ушел в палатку, намаялся с нами, горемычный. И мне продолжало казаться, что все ждут чего-то такого от меня, и особенно Оля. Я быстро собрался, выхватил у Балагана фонарь, накинул на плечи одеяло, повесил зачем-то гитару на шею, а за пояс заткнул топор.
– А топор-то тебе зачем? – ядовито поинтересовался Некрасов. – От баптистов отбиваться?
Вася победно оглянулся на всех, мол, все ли оценили, какой он остроумный? Некоторые с готовностью заржали, в том числе и Оля. Тут мне стало еще обиднее.
– А топор мне, Некрасов, для того, чтобы тебе по кумполу врезать, идиот! Так, все, я пошел, может, кто со мной хочет? – на всякий случай, безо всякой надежды спросил я.
И тут вдруг Дима, рыжий флегматичный заика, основная интеллектуальная сила нашего отряда, заикаясь, выразил полную готовность составить компанию:
– П-п-п-пойдем, Алексей, р-р-р-разомнем ноги п-п-п-перед сном!
Ну, мы и почесали с ним, я еще и подгонял его, говорил, что у нас времени в обрез, нужно к полуночи успеть для чистоты, так сказать, эксперимента. Не успели мы отойти от полянки и зайти в лес, как стало совсем темно, еще какое-то время позади звучали голоса, чей-то смех, а потом наступила тишина, не было слышно даже ветра. Только шорох наших шагов да изредка какая-то птица ночная кричала неподалеку, нагоняя страх.
Фонарь наш светил еле-еле, выхватывая лишь тропинку.
Я попытался было побренчать на гитаре, но от этого стало совсем жутко, и мы просто шли с Димой и негромко разговаривали. Я говорил о том, какие же балбесы эти деревенские, приписывают баптистам всякие страсти-мордасти, вроде участия в кровавых пиршествах на могилах.
– Да, п-п-п-понимаешь, Алексей, – отвечал Дима, – им же н-н-н-не объяснить, что баптизм то же христианство, но б-б-б-без излишней мистики, они даже и к-к-к-крестят только в сознательном возрасте! Ну, что уж тут п-п-п-поделаешь, это же все невежество наше р-р-р-российское, ну и типичная страсть к п-п-п-переиначи-ванию слов и их смысла, – грустно усмехнулся Дима, объяснив мне попутно истоки слова «фармазон».
Тут мы к повороту подошли, а у поворота совсем густой туман стоял, мы пошли молча и бесшумно, как в вате.
– Вот оно, к-к-к-кладбище! – произнес тихо Дима, взмахнул рукой и… исчез!
И я остался один в этом проклятом тумане, а кругом были тени крестов и очертания могильных холмов.
– Дима! – громким шепотом позвал я. – Дима, ты где?
А сам думаю: ну все, труба, съели моего Диму баптисты эти чертовы, сейчас и за меня примутся!
– Алексей! – раздался голос из-под земли, и я весь похолодел. – Алексей, п-п-п-пожалуйста, дай мне руку!
Липкий ужас сковал меня. Значит, Дима уже в могиле и превратился в этого. ну, вот которые.
В тумане мы не заметили яму. Может, это действительно была свежевырытая могила, а может, и обычный кювет, только Дима шагнул туда и провалился и теперь зовет меня на помощь, а я весь оцепенел и не сразу понимаю, что к чему. Дальше все было просто. Я вытащил Диму, мы побродили с ним между оградами, подивились на то, как красиво и загадочно светятся зеленым в темноте подгнившие деревянные кресты. Дима мне объяснил этот феномен, назвав его «фосфоресцирование», и мы, прихватив найденный на земле истлевший венок, двинулись обратно.
Венок был необходим как доказательство нашей отваги. Обратный путь почему-то был совсем нестрашным, я наигрывал веселые песенки, а заика Дима даже пытался подпевать. Птицы и то кричали в какой-то мажорной гамме, а фонарь, хоть и вовсе сдох, был нам уже не нужен, глаза привыкли к темноте. Вскоре стали слышны голоса, кто-то пел про клен, который шумел над речной волной, потом деревья расступились, и мы увидели костер и вокруг него наших, хотя многие уже разбрелись по палаткам спать.
Наше появление не вызвало никакого фурора, более того, нас встретили, как мне показалось, даже равнодушно. Ну, сходили и сходили, а что нет на могилах никаких вампиров, вроде все об этом знали и так. А Оля Соколова, та и вовсе сидела рядом с Андреем Тетериным, который набросил ей на плечи свою куртку, и чему-то заливисто смеялась, как полная дура. Когда я подошел к костру, она скользнула по мне равнодушным взглядом и снова принялась хохотать.
Как же так, а ведь уже казалось, что…
Я бросил венок в костер, закурил и сел подальше от хохочущей Оли. Откуда-то сбоку показался Леня, перекатывая в руках что-то круглое и черное.
– Не парься, Леха! – сказал Леня. – Из-за этих баб париться – себя не уважать, лучше поешь картошечки, я тебе испек, пока ты по могилам бегал!
Наутро Володя Чубаровский выполз из палатки, еще толком не рассвело, он растерянно оглядел пространство вокруг потухшего костра, где лежало несколько парочек из тех, которым не нашлось места в палатках, и произнес с восхищением и, как мне показалось, с тайной завистью:
– Ну, дают, акселераты!
Ему в ту пору шел уже двадцать первый год…
Поговорим о любви. О любви пионерской.
Пионерская любовь коварна и недолговечна, она гораздо более скоротечна, чем мимолетные курортные романы у старшего поколения.
Порой бывало, что какой-нибудь пионер начинал ухлестывать за одной пионеркой, через неделю за другой, а в конце смены за третьей. А бывало и так, что в одну какую-нибудь смену один парень нравится сразу четырем девочкам первого отряда и еще трем из второго, ходит такой гордый, думая, что всегда так будет, а на следующую смену приезжает – и все, не нужен никому, никто на него и не смотрит.
Все симпатии и антипатии обсуждаются, с легким налетом цинизма, обычно в палате, после отбоя, некоторые горячатся, волнуются.
Мы – а именно Балаган, Антошин и я – в этих эротических диспутах участия почти не принимаем. Всем и так ясно, что гитаристы ансамбля вне конкуренции, вот мы и не суетимся.
Но не всем так везет, иногда разыгрываются настоящие драмы, зачастую переходящие, впрочем, в комедию. Одна такая история случилась как раз в том нашем походе.
Шурик Опанасенко вдруг сильно и безнадежно влюбился. Его избранницей стала стройная девочка Катя с большими оленьими глазами, внучка одного до ужаса знаменитого академика. Она была очень красивая, эта самая Катя, но конечно же малость инфантильная для своих неполных четырнадцати лет. Шурик любил Катю с отчетливым театральным оттенком, будто разыгрывал шекспировскую трагедию.
В таком состоянии некоторые особо экзальтированные персонажи вскрывают себе вены или демонстративно уходят в монастырь. Ни на то ни на другое Шурик не решался, он просто сидел на лавочке у футбольного поля, курил, страдал и часами смотрел на то, как девушка его мечты крутит обруч в окружении подружек. У Кати это получалось по-настоящему хорошо, и она подолгу, на виду у всех, оттачивала мастерство, изводя своего воздыхателя.
– Как жизнь? – спрашивали мы у пребывающего в меланхолии Шурика.
– Да разве ж это жизнь, чуваки, моей Кате только в куклы играть, для нее эти подружки дороже, чем… короче, чуваки, дороже всего!
Затем Шурик отворачивался от нас, мол, идите себе куда шли, не мешайте страдать!
По замыслу Шурика все должен был решить этот поход, сейчас или никогда! Он жадно, в три затяжки выкурил сигарету, глубоко вздохнул и, оглянувшись, отправился в палатку, где поселилась Катя со своей подругой. Он увидел лежащую в темноте Катю, присел рядом, тяжко вздохнул и взял ее за руку. К несказанному Шурикову удивлению, рука его не была отброшена, а даже наоборот. Шурик позволил себе еще более смелое движение, и опять его поползновения не были отвергнуты! Тогда Шурик решил продолжить…
Одна из Катиных подруг по имени Наташа нравилась, правда без особого надрыва, одному нашему пионеру по имени Слава. Именно он во время утреннего перекура и рассказал нам всем про это ночное приключение.
– Я, – говорит Слава, – решил подкатиться к Наташке, посмотрел, вроде в палатке больше нет никого, вот я и прилег к ней, а она меня козлом назвала и из палатки выскочила. Ничего, думаю, походит-походит да вернется. И точно, минут через десять пришла и так нежно за руку меня взяла, прощения, значит, просит. Ну и я тоже ее по ручке погладил, мол, прощаю! Потом вдруг обниматься полезла, вообще ништяк, ну и я тоже не отстаю. Ну а потом она как начала меня целовать, у меня аж дыхание сперло! А потом. потом кто-то в палатку вошел, полог откинул, свет от костра сразу! И я гляжу, а это никакая не Наташка, а какая-то усатая рожа! Это меня Опанасенко целует!!!
Славик отчаянно плевался, ну а мы ржали как кони!!!
У других ребят были не такие сложные отношения с девушками, как у Опанасенко со Славиком. Каждый находил себе пионерку по вкусу, а самые отчаянные умудрялись влюбляться даже в пионервожатых.
Вторая смена заканчивалась, и на заключительном концерте мы сыграли куда лучше, чем на дебютном. В финальной части опять пели гимн, и снова весь зал вставал и пел, а во мне стало расти, нет, не решение, а некое чувство, которому я не мог дать тогда внятного определения.
В день отъезда на футбольном поле перед посадкой в автобусы можно было наблюдать удивительную для пионерских лагерей картину.
Детей как будто везли не по домам, а в критский лабиринт на съедение Минотавру, так много было рыдающих, причем в голос, девочек. Мальчики, конечно, не позволяли себе ничего такого, но и они в основном были сдержанны и печальны.
Исключение составляли те, кто должен был вернуться сюда в августе на третью смену через несколько дней. В числе этих счастливчиков был и я, моя путевка ждала меня в Москве, спасибо Маргарите Львовне.
Галифе с лампасами
– Доктор! Просыпайтесь, доктор! Раненого привезли! – ворвался откуда-то снаружи голос, моментально раскидав в стороны обрывки сна. Все-таки интересно устроен человек. Дома мне нужно минут десять, чтобы в себя прийти после пробуждения. Буду громко зевать, потягиваться, бормотать, глаза чесать, а тут, только Сонька коснулась плеча и громким шепотом сообщила про раненого, секунды не прошло, как я уже и с дивана вскочил, и обулся, и халат накинул, и на светящиеся стрелки своего «Ориента» успел взглянуть. Пять утра с копейками.
Так, а почему сразу к нам? Обычно раненых в хирургию или в травму везут, а если что по урологической части, то нас туда вызывают. Ладно, разберемся.
Накатила легкая тошнота и знакомая тупая боль под диафрагмой. С голодухи, с недосыпа, да и осень, пора уж моей язве обостриться. Эх, позавтракать бы, не знаю, чаю там выпить, кашку съесть. А лучше всего приносить на дежурство йогурты, как Дима Мышкин. Красиво, удобно и вкусно. Но где на эти йогурты денег взять?
Я быстро шел, почти бежал по пустому, темному, широкому коридору, который сейчас чем-то напоминал тюремный. Слева проносились белые пятна высоких дверей палат, справа серые проемы окон, за которыми еще ночь. Разогнавшись, я с удовольствием проехал несколько метров по плитке, как по льду. Больных вроде нет, никто не увидит, как у доктора детство играет. Полы в нашем корпусе выложены старинным венским кафелем, который вот уже два века шлифуется подошвами десяти поколений. По этому полу хорошо в таких ботинках, как у меня, бегать, одноклассница купила мужу на лето, ему, на мое счастье, велики оказались. Будто специально для больницы сделаны, парусиновые, легкие, словно тапочки, бесшумные, а то в часы посещения, бывает, являются некоторые дамы на каблуках, да еще с металлическими набойками. От них стук по плитке такой, будто гвозди в мозг забивают. Будь моя воля, я бы за металлические набойки в больнице штрафовал безо всякого снисхождения.
Закрутившись по часовой стрелке вокруг клети лифта, мигом преодолев три лестничных марша, я выскочил на первый этаж и лихо финишировал у гардероба, где горел свет и раздавались голоса.
На полу стояли носилки, которые обступили несколько здоровенных мужиков с автоматами, в темно-синей форме и в беретах. Омоновцы. По выражению их лиц было понятно, что тот, кого они доставили, им точно не товарищ по оружию.
Я очень не люблю, когда носилки с больным ставят на пол. Можно сказать, не переношу. Живой человек в больнице не должен лежать на полу, как покойник в мертвецкой. Да и плюхаться на колени, чтобы осмотреть такого, тоже не очень хочется.
– Каталку подгони! – бросил я Соньке, которая оказалась неподалеку, а сам присел над человеком в какой-то чудной военной форме, который лежал на этих носилках почему-то на боку, со странно заведенной за спину рукой, и уже вслед крикнул: – Тонометр захвати!
В нос сразу ударил запах прелой крови и дыма. Кровь на одежде пахнет не так, как в пробирке, не так, как в операционной. Это особый запах. Кровь с дымом – особый вдвойне. Запах войны.
Рука у человека была прикована наручником к продольной трубе носилок, гимнастерка на спине промокла бурым пятном, под ним натекла темная лужица. Брюки были какие-то странные, синие, с лампасами. Ага, все понятно, казачок. Скорее всего, тоже оттуда, из Белого дома.
– Что тут случилось? – как обычно в таких случаях, задал я стандартный вопрос, но ответа не услышал. Пульс на локтевой был частым и слабым. Подняв глаза, я сообразил, что, кроме омоновцев, в гардеробе никого нет. Ни врача со «скорой», ни фельдшера.
– Вот привезли ему лоб зеленкой намазать, – зло хмыкнул один из этих бугаев с погонами лейтенанта. – Жалко у нас своей нету!
– Где сопровождение? – чувствуя подступающее раздражение, спросил я его. Тоже мне, остряк. – Где врач?
– Мы и есть… сопровождение, – с вызовом ответил лейтенант. – Сопровождаем таких тварей, вместо того чтобы там на месте исполнить! Саня, позови ханурика этого!
Он кивнул одному из своих, и тот нехотя отправился на улицу.
– Наручники отстегните! – сказал я. – Мне его осмотреть надо!
Никто и не подумал шевельнуться. Я поднялся.
– Ну, вот что! Или отстегивайте, или увозите, откуда взяли! – показал я пальцем на дверь. – Здесь не тюрьма, а больница!
Лейтенант недобро зыркнул, видно, хотел сказать веское слово, да передумал. Вместо этого он кивнул другому бойцу, и тот, вытащив ключ, подошел, опустился, кряхтя, на корточки, слегка задев меня плечом, отчего я сразу сдвинулся на полметра. Он был больше меня раза в три.
Пока этот воин правопорядка возился, дуло его короткого автомата скреблось то о носилки, то об пол. Какие-то неприятные, нездешние звуки. Не больничные.
Кровь уже запеклась, и гимнастерка отлипала от тела с хрустом. Вот она, ровная такая дырочка, нитки в нее впились, ссадина вокруг, копоть и следы точечных ожогов от порошинок. Все ясно, почти в упор стреляли, а рана-то, похоже, слепая.
Когда я стал переворачивать казачка на спину, он скрипнул зубами и слабо застонал. Серое лицо, плохо дело. Хорошо, пока сам дышит. Так, они ему и другую руку к носилкам приковали. Интересно, что за граф Монте-Кристо такой? Но тут упрашивать, слава богу, не пришлось, лейтенант сам наручник снял, к поясу пристегнул, ключик куда-то в нагрудный карман спрятал и с осуждающим вздохом уселся на банкетку, которая застонала под ним и прогнулась аж до самого пола. У них у каждого свой ключик, оказывается.
Выходного отверстия на животе не было, значит, и правда ранение слепое, но, судя по топографии входного, почка точно задета, а если повредили почечную ножку, жить ему осталось недолго. И пока я ему мял, пальпировал живот, казачок на секунду приоткрыл глаза, в которых плеснулась боль и какая-то нечеловеческая тоска.
Сзади грохнула каталка: Сонька впереди, а напарница, симпатичная, но невероятно ленивая и наглая Людка – замыкающей.
– Сонька, мухой приготовь в перевязочной подключичный набор, капельницу с полиглюкином, сыворотки для определения группы с резусом, вызывай анестезиолога и Белова растолкай! – принимая у Соньки тонометр, не прерывая осмотра, приказал я. – А ты, Люда, сбегай к операционным сестрам, скажи, чтоб срочно к нефрэктомии готовились. И ножницы, которыми они марлю режут, попроси у них на пару минут.
Сонька вмиг испарилась, а Людка, всем своим видом показывая, что делает мне одолжение, поплелась, лениво покачивая бедрами. Шла бы уж тогда на панель, там хоть деньги платят.
Верхнее давление восемьдесят, ну я так и думал. А слева на воротнике откуда кровь? Да и ухо в крови. Завиток как срезало. Я повернул казачку голову и заглянул. За ухом тоже следы от порошинок. Значит, ему еще и в затылок выстрелили. Интересно, мне вообще кто-нибудь объяснит, что произошло?
Тут наконец в дверях появился какой-то странный дерганый тип с бегающими глазами, в расстегнутом, невероятно грязном белом халате поверх засаленной куртки. И правда ханурик. Я его сразу окрестил Дуремаром, уж больно он был похож на этого персонажа из фильма про Буратино. Ему бы еще сачок в руки – не отличишь.
Я сделал в его сторону пару шагов, борясь с соблазном с ходу дать этому деятелю в нос.
– Вы первый раз раненого с кровопотерей видите? – завел я бесполезный в принципе разговор. – Почему без обезболивания, почему без капельницы, почему рана не обработана, без повязки? Вы медик или таксист? Какой диагноз вы ему ставите? Где сопроводительный лист?
– Ну, так я ж это…… – стал он разводить руками, смотря почему-то не на меня, а на омоновцев, – какие там капельницы, мне сказали, я повез…
Кретин какой-то. Сказали ему.
– А давление вы ему хоть раз измерили? – автоматически продолжал я выговаривать. – Или пульс? Ради интереса?
– Ребят, мне б носилки назад, – заискивающе начал канючить Дуремар, не обращая больше на меня внимания, – сами понимаете, куда ж я без них? У меня ведь сегодня работы непочатый край…
Ладно, с ним только время терять.
Весьма кстати притащилась Люда, у которой я вырвал ножницы и мигом располосовал на раненом гимнастерку и эти синие штаны с идиотскими лампасами. Людка принялась стаскивать с него сапоги. Невиданное дело, сама инициативу проявила, да только они и не думали слезать.
– Подожди, дай-ка! – Отодвинув Людку, я быстро стянул с казачка сапоги вместе с носками, хотя по логике ожидались портянки. – Тут нужно за пятку тянуть!
Конечно, не докторское дело такими вещами заниматься, но ведь наши сестры не умеют поступающих с улицы раздевать, нет опыта.
– Мужики, – обратился я к омоновцам, – раз, два, взяли!
К счастью, они не стали выделываться, и мы дружно переложили казачка с носилок на нашу каталку и укрыли его простыней.
Теперь нужно сразу вставить ему подключичку, не дожидаясь анестезиолога, определить группу крови и резус, заказать этой крови литра полтора и до операции успеть немного прокапать, а то ведь станичник на столе загнется, очень даже запросто.
Тем временем Дуремар радостно подхватил освободившиеся носилки и бегом потащил их на выход, изгваздав по пути пол кровью, которая ручейком потекла с его орудия труда. Интересно, он думает сопроводительный талон оформлять?
Я уже было приготовился бежать в перевязочную вслед за каталкой, но вдруг услышал, как на улице хлопнула дверь машины и почти сразу взревел мотор.
Еще толком не рассвело, но, выскочив на крыльцо, я разглядел удаляющийся темный фургон-уазик. Вот включился левый поворотник, и он скрылся за углом корпуса. Ну, теперь все понятно.
– Какая-то «скорая» странная, правда, доктор? – Сонька, почуяв неладное, выбежала за мной. – Я таких раньше и не видела.
– Сонька, звони в приемное, пусть номер истории болезни дадут. – Я машинально нашарил сигареты и прикурил. – Оформляйте как самотек. И промедол сразу на него спиши. Это не «скорая».
– А что же?
– Труповозка.
Третье августа 1987 года
Она очень хорошо подготовилась.
Рецепты – даже не рецепты, а рецептурные бланки – ей, медсестре Бакулевского института, достать не составило особого труда. А вот отоварить их все, не вызывая подозрений у фармацевтов, удалось лишь за пару дней. Зато теперь хватит наверняка, с запасом. Шутка ли – триста таблеток фенобарбитала, этого и слону достаточно.
Слоном она не была, это уж точно: при ее росте весить пятьдесят килограммов – несбыточная мечта большинства девушек, да и выглядеть так же хотели бы многие. Густые волосы, красивый рот, узкая спина, тонкая талия и огромные зеленые глаза. Наверное, и в этот день на нее, как обычно, оборачивались на улице, но ей было уже все равно.
Свой дом отпал как-то сразу, почему-то не хотелось, чтобы это произошло там, в ЕЕ доме. Сойдет и соседний, тем более все они, эти дома в их дворе, одинаковые. Главное, как говорится, чтобы никто не засек. Раньше, когда они курили с девчонками на площадке у лифта, тоже всегда говорили: хорошо бы никто не засек. А то выйдет какая-нибудь старая карга и начнет голосить про родителей и милицию.
Но сегодня она не курить собралась, сегодня все должно быть без осечки.
Осечки не произошло. Полдень, все на работе или в отпусках, ну а пенсионеры на своих грядках. Жара уже третий месяц, а что тут удивительного – лето. От самого подъезда до двери на чердак никто не встретился, вот и хорошо. Она с усилием толкнула дверь, поднажав плечом, та заскрипела, поддалась не сразу, но открылась. Проем был низкий, пришлось немного пригнуться, чтобы юркнуть внутрь. Она быстро прикрыла дверь за собой и огляделась. Поначалу показалось, что совсем темно, но потом, когда привыкли глаза, оказалось, что свет есть, падает из маленьких слуховых окошек. Свет – это хорошо, теперь нужно убедиться, что и здесь никто не помешает. Но вокруг никого и ничего, кроме голубиного помета, мотков стекловаты и пары каких-то пустых ящиков.
Она подтащила ящик поближе к окошку, устроилась рядом, достала из кармана ручку, листок бумаги и зачем-то конверт. Ну, теперь, кажется, все! И только сейчас, расстелив листок на грязном ящике, поняла, как трудно будет изложить на бумаге причину, тем более что их несколько. Она немного подождала и опять не нашла нужных, главных слов, которые помогут объяснить все… Кому? Действительно, не напишешь же «Тому, кто меня найдет!».
Значит, можно и без письма, так даже проще, если не получается без сумбура выложить все то, что привело ее на этот чердак.
Она вытащила из сумки бутылку нарзана, разорвала три первые упаковки с таблетками, высыпала их на листок. Одна таблетка веселым белым колесиком покатилась по ящику и спрыгнула куда-то в темноту. Рванулась было найти, подобрать, да потом остановилась – охота в грязи и потемках ползать, когда этого добра полная сумка.
И лишь когда начала донышком давить таблетки в порошок, в голове пронеслось: «Как же глупо!»
В самом деле, ну как же этим летом все пошло по-дурацки! Сначала поссорилась с парнем, еще зимой договорились двинуть на юг, большой компанией, но вдруг решила для себя: попробую еще раз, третий – последний! Не всю же жизнь стоять в операционной и подавать инструменты, как дрессированная обезьянка, последний раз попробую поступать в этот, Второй Мед, чем черт не шутит, а вдруг повезет? Но парень обиделся, много всяких слов наговорил, он ехать настроился, ну и в ответ тоже много всего услышал.