Ведьмины круги (сборник) Матвеева Елена
ПРОЩАЙ, ОФЕЛИЯ!
Повесть
«Клянусь всем святым, что никогда, никому, ни под каким видом, ни при каких обстоятельствах не раскрою чужую тайну и буду хранить ее, как свою! Клянусь страшной клятвой! А если нарушу, пусть мне будет пусто, вечное проклятие и спасения не будет, как Иуде, продавшему Христа».
Я сижу у забора на деревянном ящике и повторяю клятву. Не поручусь за верность каждого слова: я мог их перепутать или переставить. Кроме последних. Когда-то они показались мне очень страшными. Даже не про вечное проклятие, а про пустоту. Почти физически я тогда ощутил, как это ужасно: пусто вокруг, внутри, везде.
Раньше я часто вспоминал слова клятвы, особенно перед сном. Мне казалось, они были ключом к тайне, но ничего этот ключ не открыл. Три года я повторял клятву, с двенадцати лет, с того самого времени, как пропала Люся. Ушла и не вернулась. Исчезла. Словно ее никогда и не было в нашей жизни. И вообще не было.
Цветет черемуха, но, вопреки народным приметам, холода не пришли. Тепло. Только сильный ветер полощет кроны тополей и время от времени взметает волны пыли с песком, несет бумагу, фантики, окурки и катит гремящие пластиковые бутылки. Я встаю размяться и снова присаживаюсь на ящик. Устал, отупел и ни о чем больше не думаю. А бабка стоит – хоть бы что. Смотрю на ее спину, облепленную коричневым сарафаном. Спина широкая и холмится, как взбитая подушка. А зад еще шире, и одно бедро выше другого. А потом другое выше. Это зависит от того, на какую ногу она делает упор. Переступила на правую ногу – левая ягодица взлетела, переступила на левую – правая. Левая – правая. Левая – правая. Сколько времени я здесь сижу?
Я не хочу возвращаться к старому, к тем словам, мыслям, пустоте. Мы с матерью только-только начали выбираться из этой пустоты и наполнять ее чем умели. Я не хотел больше жить вчерашним днем и думать о завтрашнем не был намерен. Я хотел жить сегодня, сейчас. Вместо этого часа два или больше я бултыхался в своем прошлом без всякой надежды выплыть.
Глава 1
ПОДВЕНЕЧНОЕ ПЛАТЬЕ
Раза два в месяц я выполняю домашнюю повинность – иду на рынок за картошкой. До рынка можно доехать на автобусе, но ходит он редко и набит под завязку. Поэтому проще, даже с тяжелым рюкзаком картошки, плестись пешком. Вот и плетусь.
Наш район называют Вокзальным: рядом железнодорожный вокзал. Мне он нравится своей разномастностью. Здесь есть всё: от нашей девятиэтажки, «хрущоб» и сталинских каменных четырехквартирных домиков с полукруглыми балкончиками до частных, дачного типа деревяшек в яблоневых садах.
Входная рыночная арка видна издали, но чтобы попасть к ней, надо идти дворами и переулком, пока за поворотом неожиданно не откроется обширный пустырь. Рынок обнесен забором, а на прилегающем к нему пустыре – барахолка, толкучка, настоящий табор. Сидят на ящиках, складных стульчиках и прямо на земле, разложив на газетах и картонках свой товар. Стоят и прогуливаются с вещами в руках. Есть среди продавцов явно спившиеся люди, есть и совершенные на вид интеллигенты. Торгуют всем: электродеталями, сантехникой, инструментом и всевозможными железяками, вплоть до ржавых искривленных гвоздей, сложенных кучками. Старухи продают что Бог послал: ношеное тряпье, стоптанные башмаки, комнатные цветы в горшках; у них можно найти заварной чайник без ручки и старые, с порыжелыми страницами книжки вроде Пришвина, Мамина-Сибиряка или «Критики абстрактного искусства». Тут же разнокалиберные пуговицы, катушки с наполовину отмотанными нитками и даже набор голых целлулоидных пупсов-калек. У нормальных людей эти белесые, выцветшие до трупного оттенка кукольные тела без руки или ноги, а иногда и без туловища – одна голова – вызывают вполне определенную ассоциацию, связанную с криминалистикой.
Парня со стеклянными цветами, лебедями и узкогорлыми кувшинами, в которых, как в клетке, сидят стеклянные петушки, я давно заприметил. Он приходит со своим столиком.
Постоянно встречаю и двух инвалидов. Один – молодой, неопрятный и небритый – слеп. Его грудь, как стенд, увешана цветными полиэтиленовыми пакетами, и в руке пакет, куда покупатели кладут деньги. Слепого жалко. Я все время думаю: находятся ли подлецы, которые его обманывают? Зато другой барахолочный завсегдатай в инвалидном кресле сочувствия не встречает. Наверное, какой-то жук. У него на коленях разложены ордена, медали и ломаные часы. Вокруг тусуется подозрительная публика.
Часто на толкучке можно обнаружить что-нибудь по-настоящему любопытное. На этот раз меня привлек граммофон с розовой трубой, похожей на гигантский цветок вьюнка. Возле него группировалось много зевак, а старинная музыкальная машина вопила, скрипела, заикалась и присвистывала гнуснейшим голосом – почище кошачьего концерта.
Торговцы толпятся, клубятся весьма произвольно. Но к деревянной рыночной арке через пустырь тянется упорядоченный проход, некая аллея, где вместо дубов или лип стоят люди с самоварными трубами и домашними тапочками, лифчиками и трусами, перчатками и кроличьими мужскими шапками. Поглазев на граммофон, я и направился по этому проходу на рынок. Через полчаса я рассчитывал быть дома. День только начинался, и у меня были на него свои виды.
У самого входа на рынок я наткнулся на странное зрелище: семь теток выстроились в ряд и все, как одна, держали свадебные платья. Меня это поразило. Целая выставка! В газетах пишут, что сейчас мало играют свадеб. В Петербурге, наверное, почаще: город огромный, а у нас вряд ли наберется семь невест одновременно. Хотя поражало все же не количество.
Когда в пыльной сумрачной комиссионке висит платье с фатой, это просто свадебное платье – безличное, вроде театрального костюма. А здесь, на толкучке, под ярким весенним солнцем, на ветру, который раздувает белые юбки, шевелит разные оборки, рядом с небритыми синюшными харями, цепкими глазами продавцов, ищущими покупателей, бессмысленно блуждающими – зевак, рядом с цыганской пестротой и убогостью барахолки, – это были не просто платья, а символы. И они «кричали»! Уж очень вырывались из обстановки. И я подумал еще, что символы эти с изъяном. Может, изначально они и были безупречны, но окружающая пошлость и их опошлила, замарала. Чистоту, счастье, радость, надежду на добрую, хорошую жизнь… Не знаю, как точнее сформулировать, потому что это и не мысль была, а мгновенное острое ощущение, что за каждым платьем стоит судьба. Возможно, давешние невесты уже и с мужьями развелись, а может, лупит их муж, мордует и материт почем зря. А символами семейного счастья на барахолке торгуют.
Из семи женщин только одна была молодой и могла быть законной владелицей платья. Остальные – кто они? Свекрови, матери, чужие тетки?
Я шел медленно, но не останавливаясь и, разумеется, платья не разглядывал. Все эти воздушные тряпки были для меня почти на одно лицо. Побелее, пожелтее, у того длинная юбка, у того – короткая. Скорее уж обратили на себя внимание руки, державшие воздушные «символы», – темные, рабочие, иссеченные морщинами, из тех, что загорают и стареют на грядках. Только у молодой были гладкие, толстые пальцы с облупленным маникюром.
И вдруг я его увидел! Сразу, целиком. Я его узнал! Это было похоже на неожиданный мгновенный удар, пригвоздивший к месту. Скажи мне сегодня утром: нарисуй Люсино свадебное платье – не сумел бы. Помнил – белое, длинное. Красивое! Что же еще я мог запомнить, ведь прошло столько лет. Но я его сразу узнал!
Неосознанно я потянулся за уносимым ветром подолом, поймал материю и тут же нашел, что искал. Почти незаметное, размытое, словно тень, словно отблеск, пятно размером с детскую ладонь, а в центре более концентрированного тона, но тоже очень слабое сгущение – с ноготь величиной, похожее на сидящую кошку, обвившуюся хвостом. Казалось, что это изумрудный отблеск листвы на ткани. А было пятно от зеленки: я сам его посадил на платье.
Случаются такие дикие вещи. Платье только принесли от портнихи. Люся еще не знала о моем преступлении. Я представил ее слезы, гнев Игоря и в ужасе помчался к матери. Ругалась она умеренно, потому что срочно взялась за дело. В результате пятнышко в форме кошки совсем выцвело, хотя вокруг расплылся легкий, как дымка, зеленоватый ореол. Все это, к счастью, в самом низу юбки, сбоку, потерялось в пышных складках. Скандала не было.
– Что лапаешь? – окрысилась бабка, державшая платье. – Жениться собрался?
– Вы знаете, откуда это пятно? – спросил я от растерянности.
– Отпусти, я сказала! – Платье вылетело из моих рук, как птица. – Иди, иди! Тут тебе нечего делать, – прошипела бабка.
Как платье могло попасть к этой ведьме? Лет шестьдесят ей, наверное, было, лицо пухлое, словно утюгом выглаженное, и глубокие морщины тщательно проглажены. Кнопка носа, недобрые глазки. Я сразу был уверен, что платье Люсино. Но если бы не нашел пятна от зеленки – вывели бы его, предположим, новомодным средством! – поверил бы я, что это то самое платье?
Мне необходимо было узнать, как платье попало к бабке, потому что Люся исчезла. Ее убили. Все сошлись на этой мысли, я и сам так думаю. Случилось это три года назад, а венчалась она в этом платье за полгода до того.
– Я не просто так спрашиваю, – начал я объяснять, но спохватился. Старуха ничего не скажет, если я ее огорошу: откуда, мол, у вас платье моей убитой родственницы? – Я не для себя интересуюсь, – завертелся я как уж на сковородке. – И пятно меня не смущает. С пятном даже лучше, дешевле, я думаю. Хочу, чтобы сестра посмотрела платье.
Мой монолог прервала соседка бабки, торговка-молодуха, обещала отдать свое платье по дешевке и предлагала домашний адрес, чтобы «сестра» к ней зашла. Бабка напряглась, набычилась, кипела, как самовар, но молчала, уничтожая соперницу возмущенным взглядом.
– Скажи сестре – натуральный шелк, сшито по выкройкам «Бурды». Только что из химчистки. Дешевле и качественнее она не найдет, – уговаривала молодая.
– Я уже выбрал, – уперся я и спросил у бабки: – Может, сестра зайдет к вам домой?
Странная была бабка. Она ни слова не сказала молодухе, только губы сжала и ненавидела глазами. Но она ведь и на меня, покупателя, чихать хотела. Не доверяла, похоже.
– Пусть приходит и смотрит здесь, – сказала, как отрубила. – Сегодня. Если не продам – в следующую субботу.
– До субботы она замуж успеет выйти, – бросил я и ретировался, потому что молодая с ободранным маникюром пошла на меня в атаку.
Я заглянул на рынок, но к картошке не приценивался. Даже не дошел до овощных рядов. Посмотрел на желтую, в коричневых подпалинах свиную рожу со зловещей ухмылкой и двинулся обратно.
Проскользнув вдоль забора, зашел к торговкам свадебными платьями с тыла. Поначалу испугался, не обнаружив своей бабки, но тут же успокоился: она поменяла место в строю, чтобы не стоять рядом с молодой. Возможно, они и поцапались в мое отсутствие. Я подумал, что надо заявить в милицию, но не рискнул удалиться – пока побегу, бабка смоется. Потом сообразил: в милиции меня и слушать не станут, никто со мной не пойдет на рынок, а еще и по мозгам дадут.
Я бродил по барахолке, не упуская из виду бабкину спину, однако в такой толчее можно и слона проворонить, не то что бабку. И тогда я выбрал удобное место – сел у забора на ящик.
Я смотрел на ее круглую, дугообразную спину, обтянутую коричневым. Стояла как столб, только с ноги на ногу переступала, переваливая крутые бедра. Железная старуха, впрочем, как и ее товарки. Я бы не выстоял на месте несколько часов, я и сидеть-то устал, а они по-прежнему несли свою вахту.
Время шло, пора было принимать какое-то решение. На рынке бабка говорить со мной не будет. А если она вообще откажется разговаривать? Припугнуть, сказать, что я знаю кое-что про платье? Она может вовсе замолчать. Не ее ли сын приходил тогда к Люсе? Может, это мать убийцы? Вероятно, я нагородил огород, а все просто. Надо старуху спросить – она ответит.
От солнца, ветра и пыли резало глаза. Мать ждала картошку, а пустой рюкзак лежал у меня на коленях. Уйти и забыть про это чертово платье? Все равно ничего не узнаю. Только я ведь себе не прощу, что даже попытки узнать не предпринял.
Все не просто, а очень сложно. Люсе грозило что-то ужасное, не зря же она заставила меня сказать те слова: «Клянусь всем святым, что никогда, никому, ни под каким видом, ни при каких обстоятельствах не раскрою…»
Одна из семерки «свадебных» смылась. Я не приметил, купили у нее платье или она устала ждать. Просто испарилась. И осталось их шесть. Я побоялся, что могу невзначай упустить свою старуху, и смотрел за ней в оба. Шесть спин, шесть истуканов с поднятыми руками. Из-за их фигур ветер выдувал легкие парящие платья-привидения.
Неужели кто-то будет выходить замуж в платье несчастной женщины, неизвестно в каких муках принявшей смерть?
Глава 2
ДОМ С БАШНЕЙ
Три года назад мы жили в своем доме. Отец в нем родился, Игорь и я. Когда отец был маленьким, дом выглядел иначе: деревянный, одноэтажный, без веранды. Отец его расширил, соорудил веранду, надстроил второй этаж с большим балконом на крыше веранды и башней. Башня никакого практического значения не имела – архитектурное украшательство. Туда вела винтовая лестница, а на верхней площадочке стоял стул. Отец приходил сюда курить, обозревая с птичьего полета свои владения. Соседи так и прозвали наше жилище: Дом с башней.
На двенадцати сотках кроме огорода, цветника, ягодника и фруктовых деревьев стояли четыре сосны, пять разлапистых елок, каштан, два клена и два пирамидальных можжевельника у калитки. Кругом все делалось, устраивалось и поддерживалось в порядке руками отца.
Он у нас был работягой, с двадцати одного года на заводе. Однако при слове «интеллигент» я всегда думаю – это мой отец. Сдержанный, с тихим голосом: не помню, чтобы когда-нибудь кричал или ругался. У нас приличная библиотека, и собрал ее отец. У его родителей не водилось книг, он их начал покупать сам, учась в школе, и так до последних дней. Говорил: для детей. Но эти книги – мое наследство, Игорь на них не претендует. Моя петербургская тетка всегда с уважением относилась к отцу, я часто от нее слышал: «Твой папа энциклопедист, нынче это редко встречается». Видимо, ум отца был именно такого свойства, а главное, отменная память. Но конечно же пробелы в его знаниях были, и немалые. Он, если можно так сказать, был «народный энциклопедист», самоучка. Высшего образования не имел, а основное время уходило у него не на чтение, а на работу.
Мне грустно, что был он такой скромный, много знал, всю жизнь что-то делал, а после него ничего не осталось, кроме книг, самодельного стола и табуреток. И в семейном гнезде, любовно им оборудованном, обитают чужие люди, для которых это обычный дом, крыша над головой, и не более того. Там уже сейчас многое изменилось, а пройдет несколько лет – и вообще не останется следов нашей жизни. Покрасят входную дверь два раза, и заплывут зарубки на косяке, отмечавшие, как мы с Игорем росли.
Мне очень не хватает отца и нашего дома. Теперь-то я понимаю, что это был счастливый дом, где отец с матерью любили друг друга и детей.
С Игорем у меня не было близости: у нас разница в десять лет, мы жили в разных мирах. Ему даже не пришлось по-настоящему, по-братски защищать меня, когда возникла необходимость, – он был в армии. Вернувшись, Игорь попробовал было обратить на меня внимание, заняться моим физвоспитанием. Сам он мастер спорта по баскетболу, и его тут же пригласили в детскую спортивную школу тренером. Но, увы, ничего не вышло: я не оправдал надежд, а вскоре его настигла любовь, он совсем закрутился и махнул на меня рукой.
Я отвлеченно гордился братом, а иногда и хвастался, чтобы на всякий случай знали: меня лучше не трогать, могут быть неприятности.
Однажды Игорь привел домой девушку. Это был не простой визит, потому что мать готовила праздничный обед, гладила скатерть и протирала бокалы сухим полотенцем, тщательно сдувая ворсинки. Это была хоть и первая, но решающая встреча, что-то вроде помолвки.
Люся мне понравилась с первого, и со второго, и со всех последующих взглядов. Ей было восемнадцать, но выглядела она совсем девчонкой. Худенькая, коротко стриженная, росточком с меня, двенадцатилетнего, и выражение лица детское – открытое. И искренняя была как-то по-детски, но не по-глупому – по-хорошему. По ней сразу было видно: не заносчивая, не капризная, не манерная, не жадная, ее легко можно развеселить, напугать, удивить и подначить на какую-нибудь школьную проделку. Со мной она обращалась без всякой снисходительности. Родители и брат всегда немного покровительственно, а она – как с равным.
И что же, это была маска? Обман? Тогда, значит, и мама обманулась, моя сверхпроницательная мама, учитель физики, как рентгеном просвечивающая подрастающее поколение… Люся понравилась и отцу, и матери, и мне сразу, хотя, как она потом мне сказала, была сама не своя, боялась не прийтись ко двору.
Что у нас с Люсей могло быть общего, кроме взаимной симпатии? Теперь я смотрю на нее и на себя другими глазами, и мне кажется, общее было. Страх.
В детстве я считал, что буду жить вечно. Разумеется, я знал, что умру, и в Бога не верил, но впереди была очень долгая жизнь, не представлялось, что она может кончиться в обозримом будущем. Возможно, это блаженное состояние продлилось бы и дольше, если бы не война в Чечне. К этому времени мой брат благополучно отслужил, а вот брат моего друга Борьки как раз и загремел в армию. Писем от него не было, мать слала повсюду запросы, а в качестве ответа получила гроб с телом, который даже открыть не разрешили. Его хоронил военкомат, с оркестром, памятник поставили с фотографией на эмали.
Со свадьбами в нашем городе не густо, зато на кладбище уже выстроилась целая аллея воинских могил. Это самый престижный участок, благоустроенный и красивый. В восьмидесятые здесь хоронили «афганцев», с девяносто пятого пошли солдаты из Чечни. Здесь же погибшие в других «горячих точках» и могилы старых вояк, померших от инфарктов и пьянства. А еще под ухоженными цветничками с памятниками, возле которых старухи крестятся, пришептывая: «Спите, сынки, спокойно. Господь с вами!» – покоятся люди и другого сорта. Мне такую могилу с крестом и гранитными вазами показали. На фотографии – классный парень с ясным взглядом. Двадцать два года. Оказывается, был он правой рукой городского авторитета, вроде названого сына, а убит при бандитской разборке.
Я был на похоронах Борькиного брата. Из близких на кладбище и прийти было некому. Отца нет, родственников нет, школьных друзей поразбросало, в городе почти никого не удалось найти, а армейские – на войне. Мать в могилу бросалась, Борька плакал. После кладбища мы с ним выпили водки, а я в то время и вина не пробовал. Меня рвало, и было очень плохо.
Но задумываться о жизни и смерти я начал еще до похорон.
Борька комплексовал, что не тянет на Шварценеггера. У меня этого комплекса не было. Мой комплекс был похуже. Ожидание Борькиной матерью писем, документальные съемки в Афганистане и Чечне, которые показывали по телевизору, сделали свое дело. Я понял, что смертен и, более того, возможно, отпущено мне не так уж много времени. Сколько оставалось до армии? Шесть с небольшим лет. Я, единственный, неповторимый, бесценный, умру безвременно и бессмысленно, как дождевой червяк, перерубленный лопатой на грядке. Кроме родителей, я никому не нужен. Для своего Отечества я представляю интерес только с восемнадцати лет, и исключительно как единица, которая пополнит ряды армии и которую можно бросить в очередное пекло…
Кого я буду там защищать? Родину? Дом? Мать? Но моей матери нужно одно: чтобы я был живым. Кого я буду убивать? Я не хочу убивать!
У нас в классе учится парень, который решил накопить денег, в восемнадцать лет купить турпутевку в Париж, а там драпануть во Французский легион. Но я-то не хочу быть наемником!
При самом благоприятном раскладе, даже если я буду служить рядом с домом, меня угрохают свои. Про это я тоже наслушался и насмотрелся по телевизору.
Мне не откосить от армии: домашние бессильны что-нибудь предпринять, и я на них не в претензии. Армия неотвратима. Но если мне и суждено пережить что-то ужасное в будущем, то почему же я должен постоянно пребывать в страхе и отравить себе ближайшие годы?
Чтобы спасти свою шкуру, оставался один выход: мне нужно через два года, сразу по окончании школы, поступить в институт. Вообще-то у меня гуманитарные устремления, но, чтобы не рисковать, придется поступать в технический вуз, куда конкурс поменьше и все еще бесплатное обучение. Так что при благополучном исходе буду я учиться и жить в Петербурге у своей тетки, маминой сестры.
Ничего не поделаешь, я заострен на эту тему. Многие мои одноклассники, из тех, кто собирается учиться в одиннадцатом и кто не собирается, жизнерадостны до тошноты. Большинство мечтает найти крутую работу, а у самых тупых мечты не идут дальше сотового телефона. Парни из «приличных» семей спокойны: родители освободят их от армии, и случится это так же легко, как в школе, когда мать писала учительнице записку, что ее сынуля не может явиться на уроки, потому что кашляет. У меня и такого счастья не было. Моя мать никогда не покрывала мою лень и разгильдяйство, к тому же она работает в той самой школе, где я учусь. Меня тошнит от ее честности, но, как ни странно, я и уважаю ее за это.
Страх смерти сильно меня измучил и изменил. Отцу я об этом прямо не говорил, но подталкивал к разговору. Он отвечал, но все не то, например про Льва Толстого, пережившего страх смерти. Якобы рано или поздно это чувство настигает каждого нормального человека. Но при чем тут каждый, а тем более Лев Толстой?! Я так понял, что он переживал страх смерти в философском смысле, а я в житейском, если не сказать грубее – в животном.
Раньше что… И армия была другая, и война. Там присутствовали понятия долга и чести. А в наше время, как ни прискорбно, этого нет. Моя Родина нечестно со мной поступает и не выполняет своего долга по отношению ко мне. Если в двенадцать лет человек мучается страхом смерти, и совсем не в философском смысле, может он сказать спасибо Родине за счастливое детство?
Какой такой страх был у Толстого, я когда-нибудь поинтересуюсь, если со своим благополучно разберусь. Остроту момента я сумел пережить, только лучше от этого вряд ли стал. На далекое будущее не рассчитываю, ничего не загадываю, живу, пока живется, стараюсь Бога не гневить, хотя и неверующий. Похоже, это называется суеверием.
Наверное, отец догадывался, что со мной происходит, и мать тоже. Но они сами страдали, что не могут мне помочь. Игорь был занят своими делами. Естественно, с Люсей я тоже не откровенничал на этот счет, но само ее присутствие в доме меня утешало. Мне нравилась ее внешность, движения, слова. Я радовался, что она есть, торопился из школы, если она была дома. Может, это была любовь? Только не надо говорить, что это была детская любовь. Чем бы это ни было, именно такого мне не хватает сейчас, и я хотел бы встретить похожее в будущем, если оно мне суждено.
Чувство было легким и веселым, никакой ревностью не омраченным. А то общее между мной и Люсей, то родственное я не сейчас придумал – я тогда это чувствовал. Во взгляде и во всем ее облике было нечто говорившее: нам хорошо, давай радоваться сейчас, все это может кончиться в один миг, внезапно. Кратковременность счастья, которое ни от кого не зависит, а менее всего от нее или от меня, я слышал в ее смехе, тихом, словно белочка орешки перекатывает. Голову на отсечение даю, что Игорь не замечал этого в Люсе.
Задумается и смотрит куда-то широко открытыми глазами, а я не знаю, что она там видит… Она ускользала, и никто не мог ее остановить. А потом ее не стало, будто и не было.
Белочка, птичка, куничка моя, никто тебя не защитил! А я должен буду защитить себя сам. Может, там, на небе, ты возьмешь на себя функции моего ангела-хранителя? Я тебя любил и ничем, думаю, не обидел.
Наверное, ты и не вспомнишь, как мы разговаривали у тебя наверху. Ты собиралась на работу и попросила, чтобы я отвернулся, пока ты переодеваешься. Мы продолжали разговор, но я заметил, что краем глаза прекрасно вижу длинное зеркало платяного шкафа, в котором ты отражаешься. Ты не могла знать, куда скошены мои глаза, и заподозрить в подсматривании. Но я перевел взгляд на письменный стол, взял книгу и стал ее листать. И это не потому, что я скромный или благородный. За кем-то другим наверняка бы подсмотрел. Только не за тобой. Представляю, как ты смеешься над этой ерундой.
Я тебя очень-очень любил.
Глава 3
ВЕЧЕР ПРИ СВЕЧАХ
В ночь на пятое декабря я проснулся, как мне показалось, от шороха. В темноте за окном, словно в мультфильме, летели крупные хлопья позднего первого снега. Разумеется, снег падает беззвучно и никакого шороха не издает. Просто я очень волновался. Потом еще долго не мог заснуть, лежал и прислушивался, прислушивался.
Утром все сверкало чистотой, все было аккуратно застелено белоснежным покровом. Новорожденный снег продержался весь этот день, а утром, когда мы ехали в церковь, снежинки опускались так неспешно, что казалось, зависали в воздухе.
Поначалу меня смутило, что Игорь с Люсей будут венчаться в кладбищенской церкви, но Люся ласково сказала:
– Дурачок. Это не имеет значения. Раньше почти у любой церкви хоронили. Меня здесь крестили, теперь повенчают, и я хочу, чтобы меня здесь и отпевали. И не маши рукой, ничего ужасного я не сказала. Лучше посмотри, какая церковь веселая и уютная.
Я посмотрел. Столетние деревья с кружевом пушистых ветвей будто обнимали деревянную голубую, с синими куполками, резными наличниками и карнизами, принаряженную снегом церковь. Внутри были некрашеные дощатые стены и бронзовые люстры – паникадила. Возле икон, как цветные звезды, горели лампадки и стояли круглые высокие подсвечники со множеством огоньков горящих свечек, словно деньрожденные пироги.
Игорь в черном костюме, верзила под два метра, заметно нервничал, не то что накануне, в загсе. Рядом с ним Люся была особенно маленькой и хрупкой. До венчания она не выпускала его руки и казалась испуганной, зато во время обряда вся вытянулась, стала строгой. У Игоря свеча дрожала в руке, а у нее ничуть. Словно кто-то управлял ею.
Никогда не думал, что так трудно держать венец. Он оказался тяжеленным, руки затекли, я весь одеревенел. Я сам попросил у Люси быть ее шафером. Игорь протестовал, а она настояла.
Все было очень красиво и торжественно. И в какие-то мгновения казалось, мы попали в старину. Сияние огней, блеск икон, свечение витража, с которого на нас благожелательно взирал Христос, ангельское пение, обволакивающие запахи, платье невесты с высоким стоячим воротником и букет роз в ее тонких руках, который тетка специально привезла из Петербурга, закутав в ватную куртку, а еще легкие, невесомые тени, движущиеся за стеклами витража, – тени спокойно падающего снега… В каких веках это было?
Мама, с ее скептическим отношением к венчанию, даже слезу пустила и, застыдившись своей растроганности, спряталась за спину отца.
Все прошло складно, словно на одном дыхании, не то что в иностранных телесериалах. Когда свадьбу много раз репетируют, потом, наверно, и жениться скучно. Нельзя репетировать то, что должно свершиться один раз в жизни. Наш батюшка свое дело знал туго – и поставит, и отведет в нужное место, и кольца велит надеть. И все в первый раз…
Этот день омрачило только появление Люсиной матери. Люся вообще не хотела сообщать ей о свадьбе, но наша мать настояла. И поначалу сватья Шура (мы с мамой меж собой звали ее сватья Шурка) выглядела вполне нормальной и приличной, хотя отец подозревал, что она немного выпила и до церкви. Зато дома, за столом, она сильно приналегла на спиртное, сама подливала себе рюмку за рюмкой, и кончилось все пьяными криками и оскорблениями.
Мы знали, что отец Люси утонул, когда она была маленькой, мать пила и, возможно, была лишена родительских прав, а может, и нет, только Люся с детства и до самой свадьбы жила у своего дядьки. С матерью она почти не общалась, но и дядя с женой не были ей близки. С любовью она говорила о другой тетке – сестре отца, своей крестной матери. Но жить она с ней не могла: та стала монахиней и удалилась от мира.
Я, конечно, мало в этом смыслю, но все время думаю и не могу уразуметь: почему человек удаляется от мира, если в миру он нужен позарез? Она же как крестная мать несла ответственность за крестницу, не говоря уж о простом человеческом долге! Как же ты, раба Божья Мария, покинула ребенка, у которого мать – алкоголичка, а в семье дядьки проблемы? Почему в монастырь ушла и как рассчитываешь спасать свою душу, когда родная душа на авось брошена? Может, останься ты в миру, ничего ужасного с Люсей и не случилось бы, была бы жива и здорова…
В конце концов дядя уволок сватью Шурку из нашего дома, а Люся плакала. Наша мать была страшно обескуражена и даже попросила у нее прощения.
Отец был гораздо мягче и тактичнее матери, она же ведет себя с людьми как с двоечниками, порой объясниться с ней тяжело. Но Люся сразу потянулась именно к матери, тут же начала мамой звать, а отца, такого доброго, дичилась. Она сама смеялась и говорила: «Наверное, из меня получился бы хороший солдат. Мне нужен командир. Я люблю слушаться». Из мамы-то командир – будь здоров!
Молодые поселились на втором этаже, там две комнаты и под навесом большой балкон для чаепитий. Я переехал вниз, и хотя моя новая комната была довольно темной из-за разросшихся за окном яблонь, сделал это с готовностью.
Они любили друг друга, Игорь и Люся. Он обращался с ней как с маленькой, а она относилась к нему как к старшему, всегда за руку брала, никогда – под руку. Я видел, как она на колени к нему садилась. Ничего похожего на фильмы, где женщины усаживаются на колени к мужчинам. Она забиралась на колени, как ребенок, за шею обнимала и голову на грудь клала. В ее отношении к Игорю был даже оттенок какой-то почтительности. Только что на «вы» не звала. А он всего-то был на четыре года старше.
Видимо, они прожили бы счастливо всю жизнь. Игорь – человек ответственный, а Люся брак и семью считала священными, ко всему она еще и верующей была. Ну не то чтобы фанатично верующей, но в церковь ходила, посты соблюдала, до и после еды молитву шептала – за хлеб благодарила. Она повесила в спальне икону Богоматери, и не просто на стену, как украшение, картинку, а в угол, как у верующих принято. А про Богоматерь мне объяснила, что эту икону ей крестная подарила.
– Это Владимирская Богоматерь, – сказала она. – Видишь, как нежно она обнимает ребеночка? Такая икона называется «Умиление». Все остальные Богородицы строгие, что Тихвинская, что Казанская. А эта смотри какая ласковая.
Люся работала санитаркой в больнице, и наша мать постоянно внушала ей, что надо поступить в медучилище. Игорь с отцом тоже считали это разумным.
– Тебе нужна профессия, – учительским голосом говорила мать. – Учись, пока мы живы. Ты будешь очень хорошей медсестрой, будешь помогать людям.
И Люся кивала, соглашалась, словно и в самом деле собиралась в медучилище. Но я-то знал, что это не так. А вот знал ли Игорь? Она никогда не притворялась. Я думаю, что она и не врала никогда, просто не обо всем говорила. Неужели никто не видел, что не хочет она быть медсестрой? Если бы с ней ничего не случилось, вероятно, в конце концов она и пошла бы в училище. Из-за Игоря, чтобы не расставаться с ним. Но раньше у нее были другие устремления.
В начале марта Игорь уехал в Саратов, на соревнования. Родители собрались после работы в гости. Обычно они засиживались в этих гостях, потому что потом их привозили домой на машине.
Еще утром Люся мне заговорщицки шепнула:
– Не уходи никуда после школы: сегодня у нас будет вечер при свечах.
Я же говорю, что мы не сильно отличались по возрасту, хотя я был на шесть лет моложе.
Она ворвалась после работы с криком: «Ты уже ел? Тогда ставь быстрее чайник!» Вытащила из сумки картонку с пирожными, шесть витых разноцветных свечек, приладила их в бронзовые подсвечники, что-то приговаривая и постоянно интересуясь: нравится ли мне, ровно ли стоят свечи? Из своей комнаты притащила вазочку с веткой сосны и прутиками вербы, а также магнитофон.
Мы задвинули шторы, зажгли свечи и выключили электричество. Люся разлила чай и поставила кассету с нежной и печальной музыкой Морриконе.
Как сказочно преобразилась наша гостиная! Возле буфета, книжного шкафа и дивана сгустился мрак, на стенах появлялись и исчезали мимолетные тени. И тут началась эта мелодия, которая особенно действует на меня. Она из моего сна, или сон из нее возник. Я видел его не один раз. В этом сне нет никаких событий, а просто стою я на очень зеленом и солнечном лугу, и так мне хорошо, радостно, что даже плакать охота. Во сне, я думаю, музыка все-таки не звучала, но непостижимым образом она связана с ним.
Я попытался рассказать Люсе про луг, а потом мы болтали о снах, моей школе и ее больнице.
Игорь у нас молчун. Меня всегда интересовало: о чем они говорят, когда остаются вдвоем? Можно ли вообще с ним разговаривать более пяти минут? Или наедине с ней он становится другим? Знаю только, что вечер при свечах с ним невозможен. Конечно, он согласится, если его попросить, но постоянно будет недоумевать, зачем сидеть впотьмах, если можно зажечь электричество?
– А тебе не противно мыть судно и подставлять его под больных? – спросил я у Люси.
– Вообще-то раньше я была брезгливая, – сказала она.
– А теперь?
– Если бы ты знал, какие они несчастные… А я молодая, здоровая, счастливая. Жалко их. Да и работать там некому.
– Потому что мало платят.
– Родственники добавляют, – доверительно сообщила она. – Не каждый день, но бывает. То десятку, то двадцатку в карманчик сунут.
– И ты берешь?
– Иначе мне зарплаты только на транспорт хватит.
– А для больных, за которых заплатили, ты делаешь что-нибудь дополнительно?
– Я для всех делаю что положено. Бывает, и за других санитарок делаю. Они смотрят на меня как на дуру, считают, что это у меня по молодости, а потом очерствею и так же, как они, буду запираться в ванной и курить, чтобы больные не дозвались. Но у нас есть и молодые, которые от больных бегают. Таких нельзя к больнице подпускать, но кто же тогда станет работать?
Магнитофон смолк, но мы не перевернули кассету.
– А насчет этих денег… – продолжила Люся, – я сомневалась, даже батюшку спрашивала. Знаешь, что он сказал? Бери у тех, кто может дать, а кто последнее приносит – у того не бери. Я сразу не сообразила и спрашиваю: как же отличить тех от этих? Он рассердился. Говорит: не отличаешь – вовсе не бери. На деле оказалось, отличить очень просто. А батюшка наш, отец Георгий, у которого мы венчались, он очень мудрый и все понимает. К нему многие за советом приходят.
Люся не просила меня не говорить маме про ее «карманные» деньги, но по ее замечанию я понял, что она не хочет этого.
– Маме бы, наверное, это не понравилось, – задумчиво сказала она.
– Летом тебе все равно придется бросить работу, а с осени будешь учиться в медучилище.
– Если поступлю.
– Обязательно поступишь. Мама по математике тебя натаскает. А у меня, между прочим, по русскому пятерка.
– Не хочу я туда поступать… – совсем тихо сказала она.
– Почему? – удивился я.
– Я открою тебе один секрет. В общем, это не секрет. Секрет только в том, что я не хочу в медучилище. А мечтала я всегда о театральном. В прошлом году поступала и провалилась. Я даже не представляла, что это такое. В Петербурге молодежь совсем другая. Они там всё на свете знают, подкованные, постоянно в театр ходят, а я была в театре считаные разы. Я же театр, считай, только по телевизору видела. А еще они хорошо одеваются и умеют себя вести.
– А ты не умеешь?
– Я вела себя по-глупому. Плакать стала, убежала. Я же провинциальная дурочка.
– Люсь, все девчонки в школе хотят стать артистками… – сказал я нерешительно, боясь ее обидеть.
– Я об этом уже думала, – отозвалась она и уставилась неподвижным взглядом в зашторенное окно.
Ни у кого я не встречал таких живых, выразительных глаз и ни у кого не встречал глаз таких неподвижных и непроницаемых.
– Ты красивая, – сказал я, чтобы утешить ее. Я и в самом деле так считал.
– Нет, Лешенька, – возразила она. – Я некрасивая, но внешность у меня для театра подходящая. Я – никакая. Потребуется, могу стать и уродкой и красавицей. Из меня можно сделать что угодно.
– Каким образом?
– Перевоплощением. Это когда чувствуешь себя другим человеком и начинаешь жить его жизнью. Ну и гримом, конечно.
– Тебе хотелось прожить много разных жизней?
– Мне не нравилась моя собственная. Хотелось стать кем-то другим. Спрятаться за чужое лицо, переживать чужие радости и несчастья. Но это раньше. А теперь я хочу быть сама собой.
– Разлюбила театр?
– Не разлюбила. Просто теперь у меня есть дом. А театр – это праздник, это вечное. Его невозможно разлюбить.
– А ты можешь сейчас перевоплотиться?
В ее глазах играли огоньки свеч.
– Ну, пожалуйста, – пристал я.
– Погоди минутку.
Люся помчалась наверх, а вернулась с книжкой.
– Это «Гамлет», – сказала она. – Ты знаешь, о чем здесь говорится?
– Нет.
– Ну хоть примерно.
Примерно я тоже не знал, и она это поняла.
– Я тебе дам почитать. Это гениальная пьеса. Гамлет – принц. И все в мире против него ополчились. Там идет борьба за власть, а Гамлет мешает. Его хотят приручить – не приручается. За это его собираются убить. Вокруг одни гады собрались, преступники, прихлебатели и изменники…
– А хороших там нет?
– Есть, только помочь ему не в силах. И девушка есть – Офелия. Она ему тоже не помогла. Она была очень молодая, глупенькая и забитая. Гамлет поначалу влюбился в нее, но у него было слишком много проблем, чтобы любить по-настоящему, а потом он увидел, что Офелия по глупости предает его, продает. И такие дела пошли, что ему совсем не до любви стало.
– А она его любила?
– Любила, – задумчиво ответила Люся. – Как умела. Она не повзрослела еще. Она папу любила, брата любила, была очень послушной. И она ничего не понимала, что вокруг происходит. Офелия была хорошей девочкой, но, увы… Вот сейчас мы с тобой и сыграем сцену встречи Гамлета с Офелией.
– Я не сумею, – засомневался я.
– А говоришь: перевоплотись, перевоплотись… Мне подыграть надо. И у тебя все получится. Ты будешь Гамлетом. Я – Офелией. У нее были длинные, как у русалки, волосы. – Люся взъерошила ежик волос на голове и сказала: – Погоди еще минуту, а пока почитай эту сцену.
Она нашла нужную страницу и убежала наверх. Я успел прочесть свое задание два раза. Тут появилась она, словно принцесса, – в подвенечном платье. Фату подвернула шапочкой. Щеки у нее горели, и глаза горели, она сложила руки под грудью, ресницы опустила, как пай-девочка, и спросила шелестящим голосом:
– Принц, были ль вы здоровы это время?[1]
– Благодарю: вполне, вполне, вполне, – прочел я за Гамлета.
– Принц, у меня от вас есть подношенья. – Она поджала губы. – Я вам давно хотела их вернуть. Возьмите их. – Она протянула ко мне тонкую дрожащую руку ладонью вверх.
– Да полно, вы ошиблись. Я в жизни ничего вам не дарил, – отозвался я.
– Дарили, принц, вы знаете прекрасно, – произнесла она обиженно. – С придачей слов, которых нежный смысл удваивал значение подарков. Назад возьмите ставший лишним дар. – Она подошла к столу и будто бы положила на край Гамлетовы подарки. Наверное, это были бусы или брошка какая-то. – Порядочные девушки не ценят, когда им дарят, а потом изменят. Пожалуйста…
Когда я сам читал сцену, то думал, что это «пожалуйста» сопровождает просьбу принять назад безделушки, то есть – возьмите, пожалуйста, назад ваши подарки. Но меня изумило это слово в устах Люси. Этим «пожалуйста» действительно сопровождалась просьба, но совсем другая: не оставлять ее, не забирать назад безделушки – ведь это дар любви! – не мучить ее, такую глупенькую и несчастную! Я был поражен, что одному слову можно придать совсем разный смысл, почти противоположный.
Если бы я был Гамлетом!!! Но он и не собирался приласкать Офелию или успокоить. Он ее не понимал и разлюбил. А следующей репликой он собирался ее морально уничтожить. Очень меня разозлил Шекспир, я даже замешкался, прежде чем произнести это явное оскорбление.
– Ах, так вы порядочная девушка?
– Милорд! – воскликнула Офелия со слезами на глазах.
– И вы хороши собой? – взревел я, почти ненавидя Гамлета.
– Что разумеет ваша милость? – испугалась моя бедная Офелия.
Я понял, что она сейчас заплачет.
– То, что, если вы порядочная и хороши собой, вашей порядочности нечего делать с вашей красотой.
– Разве для красоты не лучшая спутница порядочность? – беспомощно спросила она, и беззвучная слеза покатилась по щеке.
– О, конечно! И скорей красота стащит порядочность в омут, нежели порядочность исправит красоту. Прежде это считалось парадоксом, а теперь доказано, – изрек я учительским тоном своей матери, а затем попытался придать голосу оттенок мечтательности: – Я вас любил когда-то.
– Действительно, принц, мне верилось… – отозвалась она с надеждой, почти неслышно.
И так далее, и так далее… Как мне понравилась эта игра! Я был просто в восторге! Дочитав сцену, я попросил начать новую.
– У Гамлета есть лжедрузья – Гильденстерн и Розенкранц. Большие подлецы. С ними Гамлет ведет замечательный разговор про флейту. Правда, хорошо бы тебе знать текст заранее, подумать над ним.
– Я еще подумаю. А сейчас давай про флейту, – потребовал я.
Она сделала кое-какие режиссерские указания, и мы исполнили сцену со лжедрузьями. Ими был я, а Люся – Гамлетом. Потом читали сцену с покойным отцом Гамлета, ставшим призраком. После этого мы выдохлись и захотели есть.
– Будем еще играть «Гамлета»?
– Если хочешь, – пообещала Люся. – А пока возьми книжку и прочти, ладно? – И вдруг забеспокоилась: – Родители вернутся, а я в таком виде!
– Подумаешь…
– Неловко как-то.
Она побежала переодеваться, а мне велела поставить чайник и готовить бутерброды. Когда она вернулась, я снова стал приставать к ней с «Гамлетом»:
– Так почему ты считаешь, что Офелия не любит Гамлета? Я этого что-то не заметил.
– Да любит она. Только по-детски. Я же сказала: она хорошая девочка, правильная, правдивая, послушная. Очень нежная. Идеальная. Таким не место в грубой жизни. Она как цветок. С ней неосторожно обращались и сломали ее.
– Как сломали?
– Прочтешь сам. Она свихнулась в конце. А в самом-самом конце – утонула.
Мы замолчали, думая каждый о своем. И вдруг она говорит:
– Сейчас пойдет дождь.
– Не пойдет, – возразил я.
Чайник закипел, и пока Люся разливала чай, я услышал по подоконнику: тук-тук.
– А ты не верил! – торжествующе сказала она.
Мы дождались родителей, посидели немного все вместе и разошлись. Звук дождинок по моему подоконнику был совсем другой, чем в гостиной. Какой-то тупой и безвольный: пып-пып!
Дождь все шел и шел, съедая мартовский снег. Я отодвинул занавеску на окне. Люся еще не спала. Свет из ее окна падал на яблони, и темные их ветви были усеяны дрожащими сверкающими каплями. Я зажег лампу над кроватью, улегся и открыл книгу.
«Кто здесь?» – спросил незнакомец в плаще.
«Нет, сам ты кто, сначала отвечай», – откликнулся дозорный на площадке перед замком датских королей – Эльсинором.
«Да здравствует король!» – звонко произнес пароль незнакомец, и дозорный узнал его.
Глава 4