Ведьмины круги (сборник) Матвеева Елена
– Все отработано. Есть такое место, где их купят и еще спасибо скажут.
– Не нравится мне эта затея, – признался я.
– Тебя моральная сторона волнует? А ты не волнуйся. Если товар частный, вообще обсуждение побоку. Грабь награбленное. Государственный – не обеднеет государство. Оно уже и так разворовано, а теперь обворовывает нас. Твоя мать сеет разумное, доброе, вечное, а получает гроши. Моей по три-четыре месяца зарплату не дают. Тебе кого жальче – мать или государство? Заработаешь, блин, немножко, матери отдашь.
«Вот если бы принести матери деньги, – подумал я. – Вечно она на всем экономит, носки штопает, хотя во всем цивилизованном мире этого уже никто не делает. Или купить ей что-нибудь красивое. Сама она не купит. Дать ей деньги – заготовит макарон килограммов десять, крупу, масла в морозилку заложит пачек пять, подсолнечного, разливухи, оно подешевле, несколько бутылок запасет. И успокоится».
– Так идешь или нет? – прервал мои размышления Борька.
– Не нравится мне…
– Знаешь, блин, – решительно заявил Борька, – если надумаешь, приходи ко мне в восемь вечера.
Не было для меня искушением его предложение. Но я проиграл ограбление товарняка в своем воображении и представил не то чтобы сладкую жизнь, которую оно принесет, а так – маленькие радости. Я не сказал Борьке: «Нет». А мне нужно было хватать его за руки, бороться с ним, связать и запереть в доме. Сказать матери, если не его, то моей. Я виноват. Я не чувствовал бы себя виноватым только в одном случае – если бы пошел с ним. Не связал бы я его: он всегда сильнее был. И матери я не сказал бы ничего.
Борька сам виноват. Я не предавал его, но почему-то ощущаю себя предателем.
Они – со Слоном их было трое – засели у того семафора в лесу. Все прошло как по маслу. Но на следующий день явился милиционер и увел Борьку. Домой он больше не вернулся и в конце концов угодил в колонию. На первое мое письмо он ответил, а на все последующие – молчание. Передавал я письмо и с его матерью, когда та ездила навещать Борьку. Просил узнать, почему не пишет. Она этого не выяснила, а может, и не выясняла. Дело и так ясное: не пишет – значит, не хочет. Видать, разошлись наши дорожки.
К Борькиной матери я перестал ходить. Там одно и то же. Как увидит меня, начинает плакать и причитать: «Как же он тебе ничего не рассказал? Вы же были лучшими друзьями! Я знаю, ты бы его остановил. Ничего бы с ним не случилось». Она думает, что я не знал о Борькиных планах.
После того как Борькиного брата привезли в гробу из Чечни, она очень сдала, похудела, поседела. А после того как Борьку в колонию отправили, совсем постарела, щеки ввалились, морщинами лицо затянуло, и запущенная какая-то стала, неопрятная, на Бабу-ягу похожая. Недавно я увидел ее на улице и юркнул в магазин, чтобы избежать встречи.
Глава 9
В КАНАВЕ АНГЕЛЫ ПОЮТ
Посмотрел: сухое вино дороже водки, думал-думал и купил бутылку водки. На еду осталось всего ничего. Зашел за Катькой. Она больше чем на двадцать пять рублей накупила. Шампанское, килограмм сарделек и банку консервированных огурцов. К автобусу пришли семь человек: четыре парня и три девчонки.
С гиканьем пробились в автобус. Ох уж эти садоводческие автобусы! Отец говорил про них: «Данте, „Божественная Комедия", часть первая – „Ад“». В духоте и тесноте, вперемешку с досками, рамами, рюкзаками и тележками, мучаются вместе с людьми кошки и собаки. Последние наименее терпеливы, время от времени какая-нибудь впадает в истерику и производит надсадные скулящие вскрики. Это продолжается всего двадцать минут, но такое впечатление, что три раза по двадцать.
Пропади она пропадом, такая дача! Я вообще противник дач. Может, потому, что всю жизнь прожил в собственном доме? Отец любил землю, он на ней работал, но это не значит, что нам с Игорем не приходилось копать и поливать. Сейчас мне кажется, это не было обременительно, но не помню, чтобы я любил такие радости. Однако что такое овощи с огорода, я понял только теперь, когда их надо покупать в магазине, а мы вдвоем живем на зарплату матери. Хотя подари нам сейчас садоводческий участок с готовым домом – ей-богу, отказались бы.
Года четыре назад я был в садоводстве, а еще больше наслышан о нем, но то, что я увидел, произвело на меня неожиданно приятное впечатление. Канавы по краям дорог заросли березой, рябиной, ольхой и осиной. Около некоторых участков они были подстрижены наподобие зеленой изгороди, но в основном вздымались зеленым пламенем. Понизу стояли густые кусты люпина с розовыми, белыми, синими, сиреневыми и лиловыми цветами-свечками. Дикие пассажиры автобуса имени Данте как-то сразу рассредоточились по улочкам, словно растворились. И тихо было в этот будний вечер, благостно. Небо блистало пронзительной голубизной, а по нему медленно и торжественно плыли белые облака с синими подпалинами.
– Видите вы вон то облако в форме верблюда? – спросил я Катю.
– Вижу.
– Надо отвечать: «Ей-богу, вижу…»
– Ей-богу, вижу… – без энтузиазма повторила Катя.
Я прилагал все силы, чтобы приучить ее к Шекспиру, но, мне кажется, эта игра ей не нравилась. Если бы она и знала текст, то специально отвечала бы неправильно.
Шли мы минут пятнадцать или чуток побольше. Дом Кожемяк стоял на самой границе садоводства, у кромки леса, и был основательный, двухэтажный. Тут же к нам подкатили соседи, супруги-стариканы, со всяческими приветствиями. Кожемяка втихаря чертыхнулся. Понятно, им было дано негласное поручение присмотреть за нами. Впрочем, как подкатились, так и укатились, а место, где мы собирались палить костер, все равно не было видно с их участка.
Поначалу разбрелись, осматривая огород и дом, потом сложили в кучу свои припасы. Вышла нестыковка: три бутылки водки, шампанское, сухое вино, а из закуски какая-то ерунда – плавленый сырок, хлебобулочные изделия, много пряников да Катькины сардельки с маринованными огурцами. Я сразу понял, что ничего хорошего из гулянки не выйдет.
Пока Кожемяка поливал огурцы в парнике, мы разожгли костер, чистили от коры ветки, чтобы нанизать на них сардельки, хлеб и поджарить. Врубили на полную громкость магнитофон, пусть стариканы не воображают, будто мы будем сидеть как мышки.
Кожемяка принес стаканы. Пикник начался. Катька вставила в магнитофон кассету с «Агатой…», и пошла бодяга: «По небу ангелы летят, в канаве дьяволы ползут…» И как ей не надоело?
Даже у костра заедали комары, поэтому Кожемяка отвел нас в дом и открыл створки и ящики платяного шкафа, набитого старой одеждой. Тут оказалась настоящая костюмерная.
– Упаковывайтесь с фантазией! – орал Колян. – У меня с собой фотик – сделаем исторические кадры!
Я надел толстовку и шляпу пасечника. Катька натянула драные треники, а поверх – красно-черно-белую, с разлапистыми цветками мака юбку в оборках. На голову – фетровую мужскую шляпу. Колян отхватил галифе. Кожемяка – тюбетейку. Вальке Иванову досталась тирольская шляпа с пером. Ленка разыскала допотопную пелерину и стала похожа в ней на Коробочку. Сонька-дворянка вырядилась в рваный атласный халат с рукавами-крыльями. Сонькина фамилия – Прищепа, но она утверждает, что происходит из старинного дворянского рода Голицыных и бесится, если над ней подшучивают или не верят.
Устроили страшный тарарам, тряпки летели в воздух. Все толкались, чтобы занять место у большого зеркала на внутренней стенке шкафа и полюбоваться на себя. Потом мы фотографировались у костра в разных позах со стаканами, бутылками и сардельками в руках, а магнитофон орал: «По небу дьяволы летят, в канаве ангелы поют…»
Как-то незаметно Валька Иванов с Ленкой удалились в дом, и сие событие подверглось ироническому обсуждению. Они даже не явились, когда Кожемяка взял гитару. Он тащится от Цоя, но вообще-то репертуар у нас вполне традиционный, туристский. «Изгиб гитары желтой…», «Люди идут по свету…», «Возьмемся за руки, друзья…». К этому нас приучил Вовик – учитель физкультуры, с которым мы ходим на соревнования по ориентированию, а иногда и в походы. Иванова с Ленкой наши вопли не выманили из дома, зато оставшиеся взялись за руки, как учил Окуджава, и с песней пошли вокруг затухающего костра.
Наш класс не был дружным. Кроме Борьки, настоящих друзей у меня там не было. Я полагал, что, закончив школу, без грусти расстанусь с одноклассниками. Но теперь нас осталось не так уж много, мы знали друг друга с самого детства, и я внезапно понял, что с этими ребятами у меня крепкая связь. Я их любил. Они мне были не чужие. А еще я подумал: учиться нам еще два года и надо держаться вместе, чтоб не пропасть поодиночке.
На меня накатила необъяснимая любовь ко всему миру. Кожемяке с Коляном приспичило сыграть партию в шахматы, но доска была в доме, а его оккупировала наша «сладкая парочка». Начались переговоры на крыльце, развеселые и не очень приличные крики. Стариканы, наверное, изошли желчью и любопытством.
Благополучно закончили вторую бутылку водки, и мне казалось, я в порядке, – пил аккуратно, ел много пряников и чувствовал себя веселым и трезвым. Катька молчала и задумчиво смотрела на мерцающие угли костра, она порозовела, волосы растрепались. Как же она могла не нравиться? Мне вообще нравятся эдакие кошечки – мягкие, кокетливые, с завлекательными глазками, гримасами и разными частями тела.
– Леди, можно к вам на колени? – полюбопытствовал я.
– Можно, – равнодушно ответила Катька.
– Ну ты что? Ты должна сказать: «Нет, милорд».
– Нет, милорд.
– То есть виноват: можно голову к вам на колени? А ты отвечаешь: «Да, милорд».
– Отвали от меня со своими глупостями, – тихо сказала она. – И вообще я хочу спать.
Белые ночи были в разгаре. Солнце скрылось незадолго до полуночи, и небо совершенно внезапно, на глазах, налилось нежным клюквенно-золотым огнем. Его теснила чистая, прозрачная синева. Вскоре рассветный розовый ореол попер на запад…
Колян блевал в кустах смородины, у канавы. Сонька Прищепа размахивала атласными крыльями рукавов, рассказывая несмешной анекдот. Мы с Катькой пошли в дом. В комнате на первом этаже сидели на полу Иванов с Ленкой, ворковали и допивали стибренную у коллектива бутылку сухого вина. Мы поднялись на второй этаж, где лежало несколько голых матрасов с подушками. Сняв юбку с маками, Катька легла на матрас и накрылась ею. Я устроился по соседству. В саду орали: хорошо был слышен Кожемякин голос и смех Соньки-дворянки.
На противоположной стене комнаты играли розоватые блики. Светло было почти как днем. В детстве – не помню, но теперь эти белые ночи совершенно не давали мне спать.
Катька лежала на боку, лицом ко мне, глаза у нее были закрыты, но я знал, что она не спит. В саду снова включили магнитофон.
– Я к ним ко всем очень хорошо отношусь, – сказал я, распираемый любовью ко всему белому свету.
Катька не открыла глаз, но ресницы ее дрогнули, и она спросила:
– Да? С каких это пор?
– С тех пор, как для меня законом стало сердце, – с чувством продекламировал я.
Наверняка она догадалась, чья это строчка, потому что в ответ процитировала, о чем я тоже догадался, из «Агаты…»:
– «Сердце твое двулико: сверху оно набито мягкой травой, а снизу каменное-каменное».
С какого низу? Почему снизу? Абракадабра какая-то.
– Тебе было скучно? – поинтересовался я.
– Скучно, – сказала она, уселась на матрасе, прислонила подушку к стенке и привалилась к ней спиной. – Мне все время скучно. Мне тоскливо. Я чувствую, как уходит время. Я просеиваю его сквозь пальцы. А ведь это может продолжаться всю жизнь. Мысль об этом невыносима! – В ее голосе закипали слезы.
– Здрасте пожалуйста! – сказал я.
Но она не обратила на меня внимания.
– Почему я люблю его, если ни разу живьем не видела, не говорила с ним и знаю, что он для меня недоступен? Может, это странно, но поэтому и люблю! – Теперь она почти кричала сквозь злые слезы, а мне казалось, что я вдохнул воздух, а выдохнуть не могу. – Пусть это придуманная любовь, но это в миллион раз лучше, чем реальная с Кожемякой, будущим алкоголиком и шутом Коляном или Ивановым, дураком похотливым, козлом. Как его можно любить и хотеть? Вся рожа в вулканических прыщах. Сплошной маразм, время капает, как из испорченного крана. А я все одна и одна! Я не могу уже выносить это кромешное одиночество! И любить я их не могу!
– А меня? – неслышно спросил я.
– Что – тебя? Я к тебе очень хорошо отношусь. Я тебя люблю по-своему.
– Как сорок тысяч братьев?
– Тебе кажется, это мало?
Честно говоря, я был ошарашен, убит. А если и не убит, то тяжело ранен.
– Понимаю, тебе дорог этот фэнский миф. И твой сексуальный идеал – этот кот в кудряшках…
– Только без оскорблений!
– Зачем же ты со мной целуешься? Обнимаешься зачем?
– Больше не с кем, – жестко ответила она. – И все это ровным счетом ничего не значит. Если ты будешь честным, ты тоже согласишься, что не любишь меня. Конечно, я тебе нравлюсь, и тебе хотелось бы, чтобы мы были как Иванов с Ленкой. Вот и вся любовь.
– Неправда! – возмутился я, впрочем, без большой уверенности.
В тот момент я ничего не понимал: любишь – не любишь? Просто я был уязвлен и осознал, что для Катьки я временное явление. Она, видите ли, ждет любовь! Если бы кто-то появился – не я, конечно, но не обязательно какой-нибудь супермен или звезда эстрады, а просто не Кожемяка, не Колян, не Иванов, – она забыла бы своего кудрявого с его поющими в канаве ангелами. Почему-то жалко ее стало, и тогда я взял ее за руку, безвольно лежавшую на матрасе, сжал и долго не отпускал. А она не вырывала.
За окном просвистела птичка, и тут же за ней вторая. Значит, часа три, утро настает. Через полчаса будет звучать целый птичий хор. Я выглянул: у потухшего костра, свернувшись калачиком, спал Колян, а Кожемяка и Сонька тихо разговаривали.
Катя тихо лежала, лицо у нее было спокойное, и, укладываясь поудобнее, я сказал:
– Катюшечка, о нимфа, помяни меня в своих молитвах.
Она ничего не ответила, а может, и не слышала – заснула.
Когда я закрыл глаза, земной шар подо мной качнулся и закружился, набирая обороты. Понесло меня, понесло так, что пришлось не один раз открывать глаза, чтобы все остановилось. Потом сопротивление надоело, я отдался стихии и помчался, словно падающая звезда, крепко держа в своей руке теплую руку Катьки.
Глава 10
ДЕВЯТКА ПИК
О похмельное утро! Утро в первом часу дня. В голове треск, в желудке тоска, во рту как в общественной уборной. Полежал, не открывая глаз, прислушиваясь к себе и соображая: надо мне идти блевать или не надо. Решил: не надо. Без интереса вспомнил вчерашнее, а как разговор с Катькой всплыл – в пот кинуло. Я еще попритворялся спящим, но, открыв газа, обнаружил, что комната пуста.
На первом этаже спал Иванов, а девчонки убирали в шкаф раскиданную повсюду одежду, мыли стаканы и подметали. Кожемяка на участке складывал разваленную поленницу дров, а Колян застирывал в канаве обрыганные галифе.
– Хорошо повеселились, – мрачно сказал Кожемяка. – Дров напалили пропасть, пленку на парнике прожгли искрами от костра. Родители будут в ауте и развоняются со страшной силой. Еще неизвестно, не орали ли мы чего неприличного. У соседей ушки на макушке, а утром они не поздоровались. Я с ними – да, они – нет. Ты хоть помнишь, что было?
– Все было нормально. Только голова трещит, как будто там ворочаются ржавые железяки.
– Можешь опохмелиться, – предложил Кожемяка. – Только не советую. Я пробовал – эффект обратный.
Оказалось, что выпили мы две бутылки водки, третью открыли, но пить уже не могли. Если учесть, что девчонки пили вино, Иванов с Ленкой рано отвалили, а закуски почти не было, получалось не так уж и мало.
– Иди поешь, если можешь, – сказал Кожемяка. – Девчонки крепкий чай заварили.
Я проявил силу воли, помог Кожемяке собрать дрова, а потом уж пошли пить чай. Увидев нас, Колян мечтательно произнес:
– А здорово вчера надрались!
– Помнишь, как ты хотел сделать шашлык из дождевых червей? – поинтересовался я.
– У меня амнезия, – скромно ответил Колян.
– У меня тоже провалы памяти, – заявил Кожемяка. – Кто слышал, что Колян вчера нес на крыльце, когда мы за шахматами ходили? Что-нибудь неприличное?
– А почему неприличное? И почему – я? Я – ничего! – возмутился Колян.
– Да потому, что ты вечно… Если врубаться в твой базар, это полная труба!
Совместными силами успокоили Кожемяку и с удовольствием повспоминали вчерашнее, кто сколько выпил, что делал и говорил. Возможно, и меня все это занимало бы и веселило, если бы не ночной разговор с Катькой. Он не давал мне покоя, казалось, что и похмелье у меня не от алкоголя, а от ее откровений.
Катька не обращала на меня внимания и ничуть не раскаивалась. А может, ей настолько плевать на меня, что она даже не поняла, что наговорила? Она эгоистка и на самом деле любит только себя. Она и дружить не умеет. Вчера я собирался рассказать ей про дом-притон, ей – единственной, а сегодня ни малейшего побуждения не испытывал. Хорошо, что не проболтался.
Меня обуревали сложные чувства, но при этом не могу сказать, что мне не хотелось бы ее видеть. Говорить действительно не хотелось из-за болезненного состояния, а идти рядом было хорошо. Правда, песчаная, заросшая деревьями и люпинами улочка уже не казалась такой уютной и романтичной, и пугала мысль о душном, набитом людьми автобусе имени Данте.
Катька отстала и шла на полшага позади, как вдруг вскрикнула:
– Стой!
Она указала на дорогу. Под моей ногой лежала игральная карта. «Рубашкой» вверх.
– Переверни! – велела Катька.
Я перевернул.
– Ну и что?
– Девятка пик, – констатировала она и сделала большие глаза.
– И что из этого следует?
– Ты не знаешь, что такое девятка пик?
– Карта.
– Это означает, – сказала она, – болезнь или большую неприятность. Серьезную. Девятка очень сильная карта, она даже похлеще десятки.
– Да будет тебе!.. – отмахнулся я.
Уже в городе Колян спохватился, что в фотоаппарате осталось десять кадров, и решил их отснять сейчас же, но народ торопился, всем всё надоело и не терпелось попасть домой. А меня осенило – я попросил у него аппарат с недоснятой пленкой и обещал вернуть с проявленной. Так я получил «кодак».
Дома пытался спать. Матери сказал, что всю ночь сидели у костра и пели туристские песни. Бедные наши мамы! Моя совсем не дура, тем более в школе работает и все должна понимать. Но как же им хочется, чтобы детки их наподобие безгрешных ангелочков порхали в облаках, а не блевали, как дьяволы, в канавах, пусть даже заросших кустами прекрасного разноцветного люпина! Но согласитесь, последнее не самое плохое, что может случиться с детьми.
Глава 11
КОНЕЦ ИГРЫ
В семь часов вечера, прихватив фотоаппарат, я направился к автобусу на Картонажку. В общем, я оклемался, только тело приобрело какую-то странную невесомость, что было даже приятно, а голова продолжала побаливать – вот это мне совсем не нравилось, и я машинально тер виски и глаза.
На горбатой улице меня обогнала машина. Я уже не сомневался, куда она следует. А потом я увидел рыжеволосую.
В коротком сарафанчике, с гривой волос, сверкающей огненными искрами, она шла прямо мне навстречу. Впервые я увидел ее так близко и страшно разочаровался. Физиономия, руки, грудь и даже ноги были обсыпаны у нее бежевыми веснушками. Лицо открытое и простоватое. Издали она выглядела куда эффектнее и загадочнее. Внезапно я с ужасом подумал: «Может, и она?! Может, и она из такого дома, как мой поднадзорный?! Но не все же здесь торгуют зельем: на Картонажке домов двести или больше. И что мне за дело, из какого она дома, кто ее родители и чем занимаются?»
Она прошла мимо, я оглянулся. И она оглянулась. Я поймал ее странный взгляд, словно она узнала меня. Тут же мы отвернулись, и каждый пошел в свою сторону. Не могла ли она заприметить меня на наблюдательном пункте или видеть, как я туда забирался? Возможно, и на подоконнике она сидела в купальнике для меня?
Я залез в черемуховую пещерку, прислонился к развилке ствола и, скрытый ажурной занавесью, с остервенением круговыми движениями стал тереть виски. Прошло порядком времени, пока приехали наркоманы. Я прицелился объективом и стал выжидать, пока откроется окно. Мужик-покупатель расположился чрезвычайно удачно, так что мужик-продавец, тот самый, старый, которого я знал в лицо, нарисовался в раме лучше некуда. И тогда я нажал спуск.
Фотоаппарат был дрянной. Ну не то чтобы совсем дрянной, я был бы счастлив иметь и такой, но для моих нынешних целей нужен был телевик. Впрочем, я надеялся, можно будет как-нибудь напечатать середину кадра, увеличив ее, и отсечь окружающий пейзаж с заборами. То, что в кадр попала машина, тоже неплохо. А еще следовало бы взять карандаш и записывать номера машин.
Для чего я все это делал, до сих пор не знаю. В милицию идти с уликами я не собирался. Видимо, рассчитывал придумать позже, как ими распорядиться.
Солнце лениво спускалось к горизонту, когда наехало на него очень красивое синее облачное рванье, и закапало. В моем укрытии можно было спрятаться и от ливня, а этот неосязаемый, почти пылевидный дождик оседал вокруг золотой пылью, так что даже железо и шифер на крышах почти не потемнели, зато вся зелень стала ярче и наряднее. Моя сень, составленная множеством листиков, засверкала мельчайшими бриллиантами. Потом будто кто подтолкнул меня, чтобы я обернулся, – там, за часовней, возникла водянистая радуга. На глазах она наполнялась сочным цветом, как ворота в иной мир.
Я снова подумал о своих потерях: отце, Люсе, Борьке. Каждого не хватало мне по-разному, но это были именно те люди, с которыми я мог бы обсудить теперешнюю ситуацию. Другим я довериться не мог, и никого нового не заводилось, с кем можно было поговорить о сокровенном, странном, может быть глупом.
Дождь сеялся, сеялся, а прекратился в один миг. Радуга налилась до полной зрелости, а потом начала бледнеть, растворяться, как свежая акварель, смываемая водой.
Пока я не вспоминал про свою несчастную голову, боль сама по себе утихла. Зеленый мир напитался запахами и свежестью, все еще весенней светлой чистотой и непривычно легкой печалью об ушедшем. Я смотрел на дом, о котором знал правду, но не мог придумать, нужно ли использовать это и как? На глазах гасли алмазы в траве, на кончиках листьев и головках белого клевера.
А еще я подумал тогда, что пора завязывать с бессмысленной слежкой. Игра закончена. Пусть она была чистой воды ребячеством, но просто так ничего не случается. Значит, она тоже была нужна. Мне нравилась моя зеленая пещера. Здесь я думал про разные разности, рассматривал махровые, притрушенные яично-желтой пыльцой круглые подушечки одуванчиков, их многочисленные тупые лучики и пушистые сердцевинки. Здесь я следил за жизнью жучков и паучков, чего, мне кажется, не делал с детства, изучал прожилки листьев, складки коры, шелковую гладь молодых веток.
Мои сентиментальные размышления неизвестно сколько бы продлились, если б не был я изъят из зеленой пещеры неведомой грубой силой, которая выкинула меня на свет Божий за шкирку. Только на улице я разглядел, что вихрь, вырвавший меня из укрытия, не кто иной, как молодой парень из наркоманского гнезда. Может, он и был на четыре-пять лет старше меня, однако я сразу ощутил, что сильнее он в двадцать раз. Словно клешней схватил меня повыше локтя и волок к дому, приговаривая:
– Ах ты, гаденыш поганый! Что ты там вынюхивал-высматривал? Дай-ка сюда эту штуку.
Он вырвал у меня фотоаппарат, в который я отчаянно вцепился. Под злобный собачий лай я влетел в калитку, тут же получил сзади ребром руки сокрушительный удар по шее и, еще не успев почувствовать боли от первого удара, схлопотал второй – кулаком в живот. Шея у меня подломилась так, что подбородок брякнулся о грудь и лязгнули зубы, а сам я скорчился и рухнул на колени, держась за живот. Все это случилось мгновенно, так что я и страха особого не успел ощутить, но зато враз понял, что попал в прескверную историю. Еще перед глазами плавали кровавые пятна и рот судорожно открывался, хватая воздух, а я уже знал: дело дрянь, самому отсюда не выбраться.
Парень протащил мое скрюченное тело по двору, и я пересчитал на крыльце ступеньки. В комнате он бросил меня на пол, где я так и остался лежать, думая о том, что испытанное унижение – ерунда, все равно о нем никто не узнает, как и о моей судьбе. Из глаз катились слезы. Парень еще несколько раз ударил меня ногой, пока его не остановил старый мужик:
– Полегче! Сам разберусь. Это что?
Я не думал, что вопрос обращен ко мне, и не поднял головы, поэтому молодой сам ее запрокинул, схватив за волосы. Надо мной стоял старый, в руках держал фотоаппарат.
– Онемел? – ласково-угрожающе проговорил он.
– Я… – Голос был не мой, а может, и вообще не было голоса, так что пришлось откашливаться, отчего я снова сложился пополам. Кашлять было больно. – Я… Девочка… Рыженькая… У нее очень красивые волосы… На подоконнике сидит…
– Это он про Таньку. Ну, Танька, Тарасовых дочка, – услышал я откуда-то сзади женский голос и догадался, что это старуха, которую я тоже знаю.
– Девку, значит, караулил? – Старик раскатисто засмеялся. – Девку, говоришь, Таньку? Влюбился? – Мне показалось, он поверил и развеселился, только рано я обрадовался. – А если врешь? – спросил он, резко оборвав свои «ха-ха-ха». – А если врешь? Как проверить?
– Проявить пленку, – сказал молодой ледяным голосом.
– Дело это долгое, – решил старик. – А потому мы и так узнаем. Я догадываюсь, откуда уши торчат.
Теперь я сам попытался поднять словно перерубленную и стеклом набитую голову, чтобы посмотреть на старика правдивыми глазами.
– Это чужой фотоаппарат, я взял его у друга. Он может подтвердить. Я говорил ему, куда и зачем пошел. – Про друга сказал специально, чтоб старик призадумался. Зачем ему убийство на себя вешать?
– Я, случаем, не знаю твоего друга? Сдается мне, знаю.
– Вы его не знаете. Он мой одноклассник.
– Ну, ладно, батя, не тяни резину, – встрял молодой.
Может, он собирался лишь поддать мне, но не рассчитал, и я крепко ударился головой об угол печки. Надолго ли я потерял сознание, трудно сказать, но, вероятнее всего, ненадолго, а может, вообще на миг. Когда я сообразил, кто я и где нахожусь, то рассудил, что выгоднее в себя и не приходить. Мне ничего не стоило лежать с закрытыми глазами, не подавая признаков жизни, – свинцовые веки открываться не хотели, а малейшее шевеление причиняло боль.
– Кретин ты, Вовка, – сказал надо мной старик. – За что ни возьмешься, все испаскудишь.
Грубые пальцы осторожно потрогали мою щеку, потом меня перевернули на спину.
Я с трудом сдержал стон. Что-то тяжелое опустилось на грудь: старик слушал, бьется ли у меня сердце.
– Отнеси-ка его в заднюю комнату и положи на кровать, – приказал старик. Я почувствовал сильный рывок, но старый тут же рявкнул: – Сказано – отнести! Поосторожнее!
Далее был полет, во время которого молодой цедил сквозь зубы гнусные ругательства. Женского голоса после того, как было сказано о соседской Таньке, я больше не слышал, хотя надеялся, что старуха недалеко, и рассчитывал на ее жалость и помощь. Молодой, исчезнув из поля зрения отца, вывалил меня на постель, как куль с дерьмом. Снаружи лязгнула задвижка. Я разлепил глаза и обнаружил, что нахожусь в темноте.
Сколько прошло времени с тех пор, как я попал в этот страшный дом? Уходил я часов в семь вечера, около восьми был на месте, часа полтора просидел в укрытии. Сколько длилось все последующее, не мог определить. В любом случае не могло быть больше одиннадцати-полдвенадцатого.
В доме слышались голоса и громыхание посуды. Если б пришла ко мне бабка! Я не надеялся на это. Мать уже беспокоится. Интересно, когда она заявит в милицию о моем исчезновении – утром? Сравнимая с физическим страданием, меня пронзила мысль: если со мной что-нибудь случится, ей не пережить! Я бы ради нее сделал что угодно, но я и для себя ничего не мог сделать, даже пошевелиться не мог: казалось, у меня раздроблены все кости, включая черепные. Кажется, я плакал и молился Богу о спасении и в то же время, ощупав языком зубы, с удовлетворением отметил, что все на месте.
Конечно, я предполагал и надеялся, что убивать меня не станут. Они трезвые, соображают же. Еще я слышал, что продавцы наркотиков сами их не употребляют. Зачем им такие заморочки, как убийство? С проявлением пленки они подождут до утра, если вообще станут ее проявлять. А может, проявят прямо сейчас, ночью?! Сказал же Сусолов: у них все куплено. Что им стоит проявить пленку в любое время суток? Плохо, что я успел сделать кадр с домом, стариком в окне и машиной.
Мысли, словно в тумане, носились в моей голове, пока совсем не смешались, превратились в какую-то тяжелую кашу. Видимо, во сне я стонал, потому что и проснулся от своего стона. Все случившееся сновидением, к сожалению, не было.
Открыл глаза. Ничего не изменилось, кроме того, что вокруг стояла мертвая тишина. Попробовал пошевелиться, потом сесть на кровати, потом встать. Мучительно. Но, по крайней мере, кости у меня были целы и шейные позвонки не сломаны, хотя голову я мог повернуть только вместе с туловищем, а при каждом движении непроизвольно шипел сквозь зубы. Стонать боялся.
Сначала я постоял прислушиваясь. Потом, держа перед собой руки, чтобы не наткнуться на что-нибудь и не произвести шум, пошел на тонкую, как ниточка, полоску света – здесь было окно, закрытое ставнями. Ощупал ставни: они висели на петлях и закрывались на обычный крючок. Тихо-тихо и очень медленно вынул крючок из петельки и открыл ставни.
За стеклом в легком полусумраке застыл старый фруктовый сад. Птиц слышно не было. Я предположил, что часа два ночи. Не найдя шпингалета на окне, испугался: мне показалось, что оно не открывается совсем.
Потом увидел внизу рамы дверную ручку. Рама поднималась. Я поднял ее.
Поскольку неизбежные шумы, которые я производил, никого не разбудили, я осмелел, решил даже обыскать комнату, но раздумал: некогда глупостями заниматься, пора уносить ноги. Да и не было в комнате ничего, кроме кровати, двух стульев и комода. Однако, окинув прощальным взглядом свою тюрьму, я потерял всякое благоразумие.
На комоде, прислоненная к стене, стояла икона. Я поднес ее к свету. Сомнений не было: я держал в руках Люсину Владимирскую Богоматерь!
Люся мне объясняла, что есть иконы, писанные художниками, а есть напечатанные на бумаге, дереве и даже металле. Такие стали делать в прошлом веке. Она показывала мне одну напечатанную. Я бы и не заподозрил, что это печать, но, как оказалось, на ней были такие точечки – от печатной машины. «А здесь, – говорила Люся, – все сделано рукой и душой». Она ткнула пальцем в какую-то неверную линию, завиток, утверждая, что он случайный, наверняка художника кто-то окликнул, он вздрогнул, и кисточка у него сделала каракульку. Наверное, он мог ее исправить, но не стал. Он увидел, что хорошо вышло, естественно.
Да что линия! Я помню лицо Богородицы, ее нежные руки, прижатую к щеке щеку Младенца. Все цвета помню. У меня хорошая память на изображения.
Прыгать невысоко, первый этаж, но прямо под окном рос матерый шиповник, а икона была не маленькая, да еще облаченная в массивную глубокую ореховую оправу – киот. Я сразу понял, что заберу ее с собой, но киот следовало оставить. Там крошечные такие крючочки, как игрушечные. Я открыл их, икону вынул, но из коробки вывалилась какая-то сложенная бумажка. Подумал – записка, но читать было некогда, я ее даже не развернул, а сунул в карман, сел на подоконник, морщась от боли, перекинул ноги на другую сторону окна и соскользнул вниз, прямо в колючие кусты.
Собака молчала. Была она на привязи или на ночь ее спускали бегать по участку, я не знал. Птицы тоже не подавали голос, значит, ночь была в полном разгаре. Я прокрался до забора, который выходил на улицу, пересекавшую горбатую. Забор был сплошной, дощатый и выше моего роста. Подтянуться я и в здоровом состоянии вряд ли сумел бы. Оглядевшись, не увидел ничего подходящего, чтобы использовать как ступеньку. Шляться по участку в поисках подставки было самоубийством. Надеяться, что в заборе есть доски, которые можно сдвинуть или без шума отодрать, не приходилось: забор был новый. Ближние к забору деревья оказались молодой облепихой, остальное – малинник.
В полном отчаянии я ухватился за верх забора и, подтянувшись из последних сил, водрузил туда подбородок. Показалось, что голова отрывается от шеи. Неимоверным усилием мне удалось уложить на забор локоть и перенести тяжесть чугунного тела на руку. Долго висеть таким образом я не мог, но и любое дальнейшее движение было невозможно. На груди, под рубашкой, лежала большая выгнутая доска.
Чертова сентиментальность! Зачем мне нужна была эта икона? Я ведь не граф Монте-Кристо или мушкетер какой-нибудь. Это в книжках с неприступных башен спускаются, рвы переплывают и скрываются на коне от преследователей. Я же хилый и трусливый подросток, из которого брат хотел сделать человека, да так и не смог. Я не занимаюсь спортом, не закаляюсь, я даже утреннюю гимнастику не делаю.
Как мешок я свалился вниз и лежал, обессиленный, под серебристыми деревцами облепихи. С иконой мне было не выбраться отсюда, поэтому я перебросил ее на улицу, сжав зубы и поскуливая, снова подтянулся, положил на верхушку забора подбородок, поволок туда же локоть, за ним второй. Я уже почти достиг успеха, но тут залаяла собака, и от неожиданности я снова чуть не свалился. Даже не понял сначала, что это не здешняя собака, а соседская. Она вскоре замолкла, а я продолжал висеть, как вареная сосиска, пока не почувствовал, что сейчас сорвусь. Представив, что придется снова подтягиваться, я стал от полной безнадежности брыкаться как сумасшедший, пытаясь затащить наверх второй локоть и забросить туда колено. Несколько раз чуть не рухнул. Не знаю, каким образом удалось мне вползти наконец на забор животом, перевалить туловище и брякнуться на другую сторону, не поломав костей.
Если штурмовать забор мне помогло отчаяние, то встать после падения – радость. Почувствовав свободу, я побежал, хромая, держась за поясницу, виляя задом, стараясь не шевелить головой и бодро постанывая, подальше от своего застенка.
Икона опять лежала у меня на груди. Фотоаппарат остался в страшном доме, но мне в тот момент было на него плевать. Я с облегчением нащупал в кармане ключ от дома, хотя надеяться, что мать спит, было просто глупо. Разумеется, в кухне горел свет.
Дверь я открыл сам, икону тихонько поставил между вешалкой и стеной. Нужно было видеть лицо моей матери, которая тут же появилась в прихожей и, опершись на косяк, язвительно спросила:
– Явился?
И вдруг губы у нее запрыгали, глаза заморгали, она отвернулась, заплакала и ушла. Я отправился за ней, обнял, она вся дрожала.
– Ты хоть видел себя? – спросила наконец. – Почему ты так странно держишь спину?
Я удалился в ванную и осмотрел одежду. Джинсы еще как-то можно было залатать, чтобы использовать в качестве рабочей одежды, а рубашка превратилась в грязное рванье. Из зеркала на меня смотрело поцарапанное, в ссадинах лицо с заплывшим правым глазом. Разделся. На теле тоже были ссадины и кровоподтеки. Помылся под горячей водой, постоял под холодной и почувствовал себя значительно лучше.
Мать ждала меня в кухне с яичницей, которая показалась мне замечательно вкусной. Далее я произнес, как мне теперь кажется, весьма высокопарную речь о том, что подобного больше не повторится, в случившемся виноват я сам, но спрашивать меня ни о чем не надо. А закончил я тем, что в жизни каждого человека, особенно мужчины, бывают такие моменты, обойти которые невозможно. Отец понял бы меня и не расспрашивал. После этого мать заплакала снова, лицо у нее было несчастное-пренесчастное.
Чем я мог ее утешить? Да я уже утешил ее. Тем, что пришел. Я просил прощения, она махнула рукой и устало констатировала, что уже полшестого, а ей на работу к девяти.
Глава 12
С ШЕРЛОКОМ ХОЛМСОМ
Кто бы мог подумать, что проснуться в своей постели – счастье? И хотя повернуться было больно, я наслаждался, ощущая, какая постель мягкая, уютная, излучающая покой и безопасность. Вообразил, как мои тюремщики нашли утром пустую комнату, и засмеялся. Смеяться тоже было больно. Зато сотрясения мозга я явно избежал, иначе была бы тошнота. Голова болела не больше, чем в похмельное утро накануне.
Раскорякой я навис над умывальником, шея не гнулась, зубная паста текла по подбородку. И это меня тоже насмешило. Лицо за время сна разукрасилось еще больше. Ссадины стали свекольного цвета, а опухоль под глазом посинела.
Следующий раз я засмеялся, когда не смог снять банку с заваркой, стоявшую на верхней полке кухонного шкафчика. Что вызвало мое веселье потом, уже не помню. Я бегал по квартире с прискоком, словно краб, – разбитое тело диктовало, как легче двигаться, – постанывал и смеялся в голос, держась за диафрагму. Наверное, это была реакция на пережитый страх.
С удовольствием я пил горячий чай, с удовольствием ел хлеб с вареньем и читал «Три товарища» Ремарка, пока очередной кусок не застрял у меня в горле: я вспомнил про икону и записку, которая выпала из киота. Как я мог забыть про них?!
Икона спокойно стояла под вешалкой, мама ее не заметила. Я запихнул доску под свой матрас. Одежда моя тоже лежала там, где я ее вчера вечером оставил, в уголке ванной. Карманы джинсов были пусты. Я все их вывернул, осмотрел каждый шовчик и повторил процедуру, понимая ее бесполезность. Я сидел на полу ванной и чуть не выл от досады. Записка была важная, иначе ее бы не спрятали. Что же я сразу ее не прочел? Может, сунул ее мимо кармана? Или потерял в саду? А вдруг она лежит по ту сторону забора, на улице?
Одному идти туда не хотелось – похоже, опять нужна была Катькина помощь. И отправляться нужно было тотчас: записку мог кто-нибудь подобрать, ее просто-напросто мог унести ветер.
Отшвырнув ногой джинсы под умывальник, я послал было туда и рубашку с носками, как вдруг блеснула надежда. Кармашек на рубашке! И хотя я не помнил, как клал туда записку, хотя заползал на забор грудью, вырвал с мясом пуговицы и клок материи – она была там!
Какое облегчение я испытал! Я держал вновь обретенное сокровище и боялся развернуть. Мне пришла в голову мысль, что там, вероятнее всего, написана молитва или вообще ничего. Сложенная в несколько раз бумажка могла быть и подкладкой, чтобы плотнее зажать икону в рамке киота.
У меня дрожали руки, когда я развертывал бумажку. То, что на ней оказалось, повергло меня в полное изумление. Вот что там было:
Похоже на письменность древнего африканского племени. На детские рисунки, баловство – вряд ли, тут чувствовалась система. Шифровка? Шифрованное письмо? Но кому? От кого?
Я долго сидел над загадочным посланием и понял, что здесь без консультации сведущего человека не обойтись. Таких людей я, естественно, не знал. А у вас есть знакомый шифровальщик, а вернее, дешифровальщик? Вот то-то и оно. Если такие люди и существуют, то в недоступных организациях, а может, даже сама их профессия зашифрована для окружающих. И все же я вспомнил одного человека и подумал: вдруг он в таких делах разбирается?
Я не видел дядю Славу с похорон отца. Они вместе работали, и раньше я нередко бывал у него дома. Дядя Слава был в нашем городе самым известным, маститым кроссвордистом. Он не только разгадывал их, но и сочинял для нашей газеты, а также рассылал в другие – петербургские.
Человек, который придумывает кроссворды, должен иметь представление о многих вещах. Такой человек наверняка любит загадки, и, возможно, моя не покажется ему такой уж трудной, просто я не знаю, как к ней подступиться. Но хотя у меня и не было никакого опыта, я догадался: фразы написаны в столбик, а не в строчку. Буквы над столбиками, вероятно, ключ к шифру.
Днем дядя Слава был на работе. Как я дождался вечера, трудно рассказать. Время от времени подходил к зеркалу, чтобы узнать, не спадает ли опухоль у глаза, не бледнеет ли боевая раскраска. Опухоль не спадала, а к вечеру под глазом выступила желтизна. Впрочем, я уже свыкся со своим новым лицом и даже воображал, будто с подбитым глазом у меня более мужественный вид.
Открыла дверь мать дяди Славы. Она меня узнала, по поводу моего лица комментариев не последовало. Проявила сдержанность и гостеприимство. Была она невысокой полной женщиной с жидкими вьющимися волосами. Дядя Слава был на нее очень похож. Того же роста и полноты, с бабьим лицом и редкими кудрями до плеч. Оба были в одинаковых старых длинных халатах из коричневого шелка. И казались они не сыном с матерью, а братом с сестрой. Лица у них были добрыми, с живыми глазами. Я всегда считал, что у дяди Славы артистический вид, особенно в халате. Такими мне виделись представители богемы.
– Кто ж тебя так разукрасил? – спросил дядя Слава.
Он недавно пришел с работы, и они с матерью собирались обедать. Пришлось и мне съесть картофельного супа и котлету с макаронами. Уже за супом дядя Слава сидел, уставясь в мою шифрованную записку, поднимал брови, иногда даже переставал жевать и недоуменно кривил рот.
– Вообще-то говоря, – сообщил он, – я из всех загадок предпочитаю крестословицы. Только ими и занимаюсь. Простенький ребус я, конечно, решу, но посложнее – не уверен. С шифрами я никогда не сталкивался. Наверное, ты прав, буквы – ключ к шифру. Но я не знаю, как найти замочную скважину для этого ключа. Ты уверен, что тебя с этой запиской не разыграли?
– То, что это не розыгрыш, уверен. А может, это игра какая-нибудь, вроде «крестиков-ноликов» или «морского боя»?
– Я не встречал такой игры. А нет ли у тебя знакомого компьютерщика? Жаль. Я подумал: если знать частоту употребления букв русской азбуки и с этой точки зрения проанализировать рисунки – здесь их достаточно много, – может, и раскрылся бы шифр? Поговорить бы со сведущим человеком.
Полный облом. Я уже шел по двору, когда на дяди-Славином втором этаже открылась форточка и он позвал:
– Леша, вернись-ка на минутку!
Когда я поднялся, дядя Слава стоял в раскрытой двери. Он сказал:
– Знаешь, на что похожи твои письмена? На «Пляшущих человечков» Конан Дойла. У него есть такой рассказ про Шерлока Холмса. Читал?
Читать-то я читал, но суть забыл. Дядя Слава тоже не помнил. Весь «Шерлок Холмс», несколько томов, был у Катьки. К ней я и пошел.
– Ого! – встретила меня Катька. – Ничего себе! Кто ж тебе ряшку намыл?
– Не могла бы ты выражаться как-нибудь потактичнее? – осведомился я.
– Ну извините. Что ж с тобой случилось?
– Совершенные пустяки, не стоит вспоминать, – сказал я, гордо держа голову на негнущейся шее и выпятив подбородок на своем, как я уже отмечал, возмужавшем лице.