Хроника стрижки овец Кантор Максим
В прежние времена сочиняли доносы: мол, клевещешь на партию. Сегодня – иная форма подачи материала.
Сегодня надо доказывать, что ты не гомофоб, если женат, – так в мрачные годы советской власти надо было доказывать, что ты не агент японской разведки, коль скоро не вышел на субботник.
Вероятно, процедура дегомофобизации необходима.
Граждане, я не вышел на субботник, но я не агент японской разведки. Я люблю традиционную семью и не мог бы совокупляться с мужчиной – но это не значит, что я гомофоб.
Скажу более, я сам едва не стал гомосексуалистом. Дело было так.
До тридцати двух лет я не знал, что педерастия существует в наши дни. То есть я знал про Уайльда, Нерона, режиссера Кокто – но эти артистические всплески не связывал с серыми буднями Советской власти. Гомосексуализм был далеко – в сатурналиях, историях про Гоморру.
Когда я (подобно многим пылким подросткам) совершал антисоветские акции, я не думал, что борюсь в том числе за права сексуальных меньшинств. Просто не догадывался об этом. Боролись за абстрактную свободу, а из чего свобода состоит, не ведали.
В тридцать два года я приехал в Западную Германию с выставками; меня пригласило правительство, а художник Гюнтер Юккер дал мне свою мастерскую на три месяца. Немедленно я получил приглашения в богатые дома, принялся ходить по гостям с энтузиазмом путешественника; в частности, стал посещать по средам один частный музей – именно частный, а не городской: то было публичное собрание современного искусства, приобретенное богатой семьей.
Каждую среду хозяева давали маленький бал, собирались интеллектуалы в пестрых нарядах. Помню, меня поразило, что в гости званы исключительно мужчины, а женщин не бывает – но удивляло в этом доме вообще все: посуда, картины, вино, музыка живых музыкантов. Удивило и то, что среди прочих картин музея я нашел свою – это был двойной портрет, я нарисовал себя с отцом.
Я очень люблю своего отца и, пока папа был жив, часто рисовал нас вдвоем, обнявшимися, щека к щеке. Одна из этих картин оказалась в собрании музея; мне было лестно.
Три месяца миновали, я стал собираться в Москву. Зашел проститься. Владелец галереи, господин с мягкими руками и тихим голосом, сказал, что это было его удовольствием – видеть меня у них дома. Он посетовал, что я приезжал один, без своего друга. Но в следующий раз (он надеется на это) я приеду вместе со своим другом, и вот тогда мы вчетвером (он со своим другом, а я со своим) что-то увлекательное предпримем для взаимного удовольствия.
Я ничего не понял. Он поцеловал меня в губы, и я вышел, шатаясь, подобно герою Ахматовой из одного душераздирающего стихотворения.
Мне все объяснил мой приятель Штефан, циничный фотограф, знавший жизнь.
– То есть они подумали, что я – и мой папа?..
– Ну да, а что такого? Теперь все так делают.
То, что Штефан прав, я понял очень быстро, когда увидел монографию, посвященную коллекции данного музея, в ней был воспроизведен и мой холст. Подпись гласила, что художник Максим Кантор борется в казарменной России за права гомосексуалистов – а на картине были мы с папой. Папа и я стояли, прижавшись щека к щеке, а внизу было написано, что мы с папой боремся за права педерастов.
Книга у меня сохранилась. Могу предъявить подпись, – возможно, это доказывает, что я не японский шпион. И совсем не гомофоб. Я даже принял пассивное участие в борьбе за права сексуальных меньшинств. Пожалуйста, зачтите мне это достижение.
Но – и таково мое убеждение – я ставлю любовь отца к сыну неизмеримо выше гомосексуальных отношений. Впрочем, такая любовь выше и гетеросексуальных отношений, направленных лишь на получение плотского удовольствия.
То, что скрепа отец-сын является скрепой всей истории вообще, – доказывать вряд ли надо: можно в Писание заглянуть. Если задаться целью разрушить вообще все в мире, то следует начать именно с дискредитации этой вот скрепы.
Мне не хотелось бы путать представление о частной свободе сексуальных отправлений с фундаментальными основами бытия. Только и всего.
Здесь нет никакой фобии – только осознанная любовь.
Каждый любит то, что хочет, не правда ли? Так вот – я люблю именно вот это: единение отца и сына – за этим существует брак. Я люблю это. А другим не указываю.
И прекратите врать.
Сонет
сочиненный на Готтардском перевале в размышлениях о подвигах Суворова и о судьбе Отчизны
- Чубайс рвал зубы золотые
- У безответных стариков
- И девок косы молодые
- Срезал для рыжих париков.
- Вот как-то раз из каземата
- Он шел по улице домой.
- Лицо сияло как лопата,
- Была ириска за щекой.
- Мечтал он о добыче новой,
- Смотреть под ноги недосуг,
- И рухнул тушей стопудовой
- В канализационный люк.
- И больше нету его с нами —
- Приватизирован червями.
Наш добрый знакомый
Мопассан изобразил «милого друга» – беспринципного журналиста, который делает карьеру аморальным способом, готов на бытовые мерзости, но в целом этот журналист не страшен. Противен он очень, но не отправит же вас милый друг на гильотину.
А добрый знакомый однажды отправит.
Когда мы произносим страшные слова ЧК – ОГПУ – НКВД – КГБ, то представляем себе жутких палачей: Ягоду, Ежова, Берию.
Недобрым словом поминаем основателя ЧК – Дзержинского, «пламенного рыцаря революции», но его идентифицировать с абсолютным злом сложнее – надо попутно развенчать миф о помощи беспризорным и т. д. Кстати, заявил о выходе из ЦК в связи с Кронштадтом, отказался стрелять в матросов. Словом, Дзержинский – это символ насилия, а конкретное зло воплощают именно эти изверги – Ягода, Ежов, Берия. Они ужасны – маньяки, вульгарные, необразованные, ненавидящие интеллигенцию, любящие унижать и мучить людей.
Любопытно здесь следующее.
Сталин придерживался политики ротации в руководстве карательными органами. На месте главного палача не засиживались.
Ягода руководил госбезопасностью всего лишь два года.
Ежов – полтора года.
Берия дольше, но его время – это время войны.
Реальным строителем аппарата госбезопасности является не Берия, тем более не Ежов, и совершенно не Ягода. Ежов ввел «разнарядки» на расстрелы, Ягода был первым, кто организовал «шарашки» и начал строить Беломорканал. Но это не принципиальная новация в общей конструкции.
Все они – убийцы, но совсем не они создавали репрессивную систему. Да и не мог бы балбес Ежов систему создать.
И Дзержинский не успел систему построить – он умер, отойдя от репрессивных дел, управляя ВСНХ.
Реальным строителем карательных органов Советской России был Вячеслав Рудольфович Менжинский.
Именно он организовал по миру агентурные сети и наладил работу осведомителей и стукачей по стране.
Все, что формировало наш страх и страх наших бабушек, – все эти ночные воронки и система доносов – это все разработано им, Вячеславом Рудольфовичем, человеком интеллигентным и внимательным.
Он был классическим интеллигентом, польским дворянином с петербургским университетским дипломом – ровно таким персонажем, каких мы очень сегодня жалуем: ни рыба ни мясо, больших идей нет, но весьма прогрессивен, подходящее образование, среднеарифметический литератор – публиковался под одной обложкой с Кузьминым, входил во все кружки и со всеми был хорош. И тут постоит, и здесь отметится и на вернисажи ходит, и рецензии пишет. Кажется нет его, он как дым незаметен – а он везде.
А потом вдруг оказывается, что его и в истории не заметили – а именно он и был главным.
Вот он и был главой карательных органов в течение девяти лет – самых главных лет, с 1926-го вплоть до 1934 года. А реально раньше, поскольку Дзержинский уже в 1924-м фактически отошел от карательных дел. Провокации и выманивание из-за границы эмигрантов, дело Савинкова, раскулачивание, карательные отряды, строительство всего здания от фундамента до крыши – это все он, это расписано было внимательно и тщательно.
Что там вульгарный дурак Ежов – или недалекий Ягода: их и держали-то всего лишь как исполнителей, а потом тут же самих пустили в расход.
Именно интеллигент, милейший человек, друг всех милых людей, всю эту репрессивную систему и выстроил.
Наш добрый знакомый, интеллигент.
Вы таких знаете очень хорошо.
Стукачи свободной России
Деятельность журнальных пройдох, равномерное жужжание среднеобразованных персонажей в Сети в течение последних лет нашло свою форму.
Жизнь страны описывается не в романах, не в поэмах, не в философских трудах – но в коротких заметках.
Их шлют все – по всем направлениям.
Заметки читают работодатели и начальство. Делают выводы.
Короткая заметка, пятьдесят строк, написанных жидкой кровью дряблого сердца, – оказывает нужное действие на общество.
За двадцать лет свободного предпринимательства страна нашла необходимую для себя форму самовыражения.
Форма – привычная.
Это – донос.
Все граждане пишут доносы.
Владельцы газет нанимают доносчиков в штат: колонка есть именно донос, деятельность стукача востребована.
Культурные, социальные, финансовые доносы строчат эмоционально и для блага коллектива. Корпорации требуются соглядатаи и стукачи – так положено.
Анонимные (вы никогда не поймете, кто этот щелкопер, но он про вас все знает), страстные (они будут отстаивать свободное право стучать), беспощадные (если они не настучат – настучат на них) стукачи нового времени стали культурной средой.
И больше того, стукачество – это форма духовной жизни общества.
Жанр, проверенный временем, востребован снова, но в куда большем, чем прежде, объеме.
Всех завербовали в стукачи, граждане. Мыслей особых нет, но настучать положено – и граждане стучат каждый день. Все – на всех, регулярно, страстно.
Бизнесмен и домохозяйка, субретка из культурного отдела, ваш сосед с верхнего этажа – все получили возможность писать доносы публично, а не тайком левой рукой.
Иногда возмущаются обилием букв в литературе («многабукаф», как принято говорить в нашей интеллектуальной Отчизне), это потому, что жанр доноса в многословии не нуждается. Коротко – о главном, а начальство разберется.
Начальство разбирается: наблюдает, как вся страна пишет доносы друг на друга – ничего нового со времен Иосифа Виссарионовича не придумали.
Всякому щелкоперу нашлось применение – это вовсе не Сталин придумал так управиться с тягой к свободе; это так устроено.
Гражданам необходимо право писать доносы – а прочие права не так уж и важны.
Товарищ Парамонова
Перед судом интеллигенции обыватель испытывает страх.
Прежде у служащих был ужас перед парткомами, где их прорабатывали; подробно описано в песне Галича «Гражданка Парамонова».
В наши смутные времена, когда парткомы отсутствуют, государство дискредитировано, а общественной морали нет – роль социального регулятора взяли на себя журнальные коллективы, по самоназванию – «интеллигенция».
Журнальные кружки чувствуют себя наследниками российской интеллигенции на том основании, что в домах зоилов сохранились дедовские библиотеки и в юности они немного читали. Потом времени на образование уже не было, светская текучка и самовыражение заменили все. Но послевкусие бесед осталось. Так народный заседатель в парткоме не всегда был знаком с трудами основоположников, но в коммунизм верил свято.
В последнее время меня часто вызывают на ковер, партком за парткомом. Судят за нелюбовь к либеральным ценностям и за нелюбовь к интеллигенции. Негодование в узких кружках я вызвал сильное, и парткомы проводят часто; прежде можно было бы сказать – травля. Но помилуйте, какая же это травля – если это прогрессивное разоблачение. А в прогрессивной травле участвовать не грех. Травят, это когда хорошего ругают, а когда плохого – это «выводят на чистую воду». И тут отметились все.
Прорабатывают меня журналисты – с апломбом академических профессоров и самоуверенностью больших поэтов. Вот колумнист А. Наринская опубликовала колонку в журнале «Коммерсант Викли», где подвергла автора романа «Красный свет» заслуженной критике – а провинностей не счесть: «поясок ей подарил параллоновый и в палату с ней ходил Грановитую», и в марксизме уличен и в нелюбви к Ханне Арендт. И вообще к интеллигенции.
У подследственного часто возникал наивный вопрос: «А кто такая гражданка Парамонова, чтобы меня судить?»
Что совершила в своей жизни Парамонова, чтобы ее голос считался значимым?
Подсудимому объясняли: «Парамонова не совершила ничего, кроме того, что она судит – вас, другого, третьего».
На основании того, что ей доверили судить, она и вас судит. Работа такая у Парамоновой, она идеологический работник.
Журналист А. Наринская – не совершила в жизни ничего; не написала и никогда не напишет ничего, кроме доносов; не ученый, не поэт, не философ, она – критикесса, бойкий журналист, а говорит от имени интеллигенции на том основании, что ей доверили говорить от имени интеллигенции.
Она интеллигенцию представляет, как Парамонова – коммунизм. Для этого не обязательно самому что-либо совершить.
– А вдруг ошибка? – восклицал подсудимый на парткоме. – Вдруг гражданка Парамонова ошиблась в приговоре? Она же про линию партии знает не твердо, Маркса с Лениным не читала!
Подсудимому объясняли:
– Читать основоположников теперь не надо, Парамонова – сама и есть партия, при чем тут Маркс с Лениным. Как Парамонова скажет, так и есть правильно в партийной идеологии.
Ровно так же жужжащие журнальные кружки стали представлять «интеллигенцию», не имея к таковой отношения. Народные журнальные заседатели сроду не совершили ничего умственного, однако освоили риторику, присущую интеллигентным людям. Когда новая Парамонова произносит имена Маркс или Хайдеггер, не надо думать, что она читала того или другого: но она, разумеется, знает человека, который встречался с тем, кто слышал лекцию о Хайдеггере. Правда, лекция была по-немецки, а слушатель с данным языком не знаком. Но в целом Рейна читали и Бродского любят – а этого достаточно для умственного суждения.
И я признаю полномочия судей, граждане! Большего не требуется, куда уж больше.
Признаю, граждане, что для работы парткома реальных знаний и не нужно.
Требуется соответствие линии партии, а поскольку линия партии – это сам партком, то вопросы излишни.
Граждане присяжные заседатели!
Голубчики!
Признаю вину.
Поскольку «бумажки, что я псих» у меня нет, чтобы зачитать собранию, скажу своими словами.
Я действительно псих. Недуг подробно описан в литературе, вами, возможно, читанной: в светских гостиных появляется такой неадекватный персонаж.
Однажды устал от вас, граждане судьи, устал от ежедневного бульканья, от корпоративного вранья, от полуфраз и четверьзнаний. Устал от того, что даже порядочный человек в вашей среде неизбежно делается соглашателем – ему надо ежедневно подтверждать, что вы не дураки. Поскольку долгие годы нахождения в вашей среде позволили мне составить мнение о ваших умственных достижениях, я из вашей среды однажды вышел, причем вышел добровольно. Но это не значит, что я порвал с интеллигенцией.
Дело в том, граждане, что я не считаю вас интеллигенцией.
Как не считаю представителей парткома партии – представителями марксизма.
Гражданка Парамонова, вы – совсем не Маркс, и даже не Ленин.
Вы – никто. Вас нет.
Я не против интеллигенции, и даже поэта Бродского люблю (судья Парамонова утверждает, будто не чту опального поэта, но это не так, граждане судьи!). Люблю поэзию, граждане судьи!
Прошу учесть и в протокол внести – люблю поэзию!
Я не люблю околобродскую манерную публику, кокетливых пустобрехов, не ценю стихи Рейна, они мне представляются очень пустыми. Не люблю корпоративные междусобойчики, прогрессивное жужжание посредственностей. Не люблю парткомы.
Я люблю настоящую интеллигенцию, граждане!
А таковая в России есть.
Только это – не вы.
Просто настоящей интеллигенции живется тяжелее, чем вам, пустобрехам. Вот мой друг, геолог Анатолий Павлович Акимов, умер вчера в Москве. Он умер в книжном магазине – хорошая смерть. Он очень много читал и много знал, он был глубоким и мудрым, не завистливым, деятельным. Он любил свой народ и науку. Он – интеллигент, такие, как он, – гордость культуры.
А к пузырям отношусь с брезгливостью.
Вы зачем живете, граждане? Чтобы участвовать в телешоу и жюри КВН? Чтобы писать либеральные доносы?
Дело того не стоит.
Воспоминание о рождестве 1989 года
Я приехал в Париж и первым делом отыскал художника Сергея Есаяна.
Есаян уехал в 1978 году – в Москве он был одним из самых ярких подпольных художников; помню, на его проводах мрачные концептуалисты обменивались ревнивыми репликами – тогда все ревновали ко всем: концептуалисты думали, что Есаян им перебежит дорогу.
Сергей никому дорогу не перебежал – тогда уже пришла мода на инсталляции и перформансы, а он писал картины маслом; жил Есаян бедно. Студия – она же жилье – была на бульваре Эдгара Кинэ (в последние годы Есаян получил крошечную мастерскую в 18-м аррондисмане, а это была квартирешка в мансарде – полторы комнаты). Все знают романтические истории про быт художников начала века – Утрилло, Сутина, Модильяни. Вот и Есаян так точно жил – в кино ходить не надо.
Меня убогий быт поразил. Когда Сережа уезжал, мы были уверены, что такой талант не может остаться незамеченным. Невозможно, чтобы человек такого дарования ютился под крышей. Оказалось, что возможно. Сам я остановился у знакомых французов, молодых юристов, – в просторной квартире в Сен-Жерменсокм предместье. Хозяин, молодой поверенный, был богат – я же, глядя на его достаток, наивно недоумевал: как же так, серый человек – богат, а тот, яркий, – беден. Почему?
Был канун Рождества, я пошел к Сергею Есаяну в гости, там собралась компания бедных эмигрантов, мы пили дешевое вино, потом все уснули на полу.
Утром эмигранты разбрелись, я остался смотреть Сергеевы картины.
Не заметили, как наступил вечер, я стал собираться – меня пригласили в богатые гости известнейшие люди Парижа. Сказал Есаяну адрес, он присвистнул.
Потом сказал:
– Пойдем, спустимся в бистро. Есть такое правило – когда идешь в богатые гости, надо плотно покушать.
– Зачем? – спросил я. – Это же очень богатый дом.
– Вот именно поэтому. Правило такое.
Мы спустились в бистро. Тогда еще в кафе курили. Есаян постоянно курил, а мне подкладывал картошки. Мы съели по огромной отбивной и по огромной тарелке картошки. Еще он мне свои полпорции отдал.
Потом я пошел в богатые гости к важным людям. Дом был крайне богатым – но еды никакой не дали. Это были довольно жадные люди.
Кто-то из гостей, возможно, и переживал, но у меня в запасе была жареная картошка с отбивной. И Рождество прошло неплохо. Есаян был мудрый человек и отличный друг.
Дай Бог каждому иметь тарелку жареной картошки и хороших друзей.
Пряники демократии
Дама, воспетая Бродским в «Набережной Неисцелимых», была дивно хороша и любима московской богемой; она появлялась у нас в квартире несколько раз с разными кавалерами: то с философом Мерабом Мамардашвили, то с Владимиром Кормером, писателем.
Я был юн, очарование зрелых женщин было мне недоступно; муза Бродского была меня старше лет на 20, то есть как понимаю теперь – находилась в возрасте, любимом Овидием, ей было 35. Тогда я ее почти не заметил. Меня волновала борьба с режимом, сопротивление тоталитаризму и либеральные ценности.
Об этом и шел разговор, а красота дамы была как бы бонусом к беседе – для особо отличившихся либералов.
Дама, Володя Кормер и папа расположились в папиной комнате, которую именовали кабинетом (она же спальня, она же гостиная, она же библиотека).
Папа велел мне сделать чай – ну, как это принято в домах, куда ходят иностранные гости. Папа бы сказал «кофе» – он понимал, что это еще элегантнее, – но кофе у нас не было.
Я вскипятил чайник, насыпал заварки, положил в миску пряники – были в доме пряники. А больше ничего на кухне не было. И все это я отнес в комнату к папе.
Надо сказать, что журнального столика (какое же чаепитие без культурного журнального столика) в кабинете отца не было. И стул был один, с ножкой, перемотанной изолентой. Делали так: подушки с дивана снимали и клали горкой – получался столик. Трое гостей садились на диван – а папа сидел на своем опасном стуле.
Я поставил на подушки три чашки (подкладывал книги для устойчивости) и миску с пряниками.
Миска упала, пряники рассыпались.
Я пряники собрал с пола – больше-то ничего не было – и положил пряники обратно в миску. Мне и в голову не пришло, что это неправильно – пряники выглядели недурно.
Папа покраснел, но сказал примирительно: «Не поваляешь – не поешь» – он знал, что других пряников не будет. И не пряники были главным в нашем чаепитии – свобода!
И Володя Кормер съел пряник. Неловкость прошла, и опять заговорили о свободе.
Вот и вся предновогодняя история.
Спустя двадцать лет я открывал выставку в российском павильоне Венецианского биеннале.
И на открытие пришла дивная венецианская графиня, правда теперь она была блондинкой – а тогда была брюнеткой. Дама была все еще хороша.
И вот на ужине она произнесла тост, посвященный очаровательным воспоминаниям советской жизни, – в частности, вспомнила и наше знакомство.
– И вот в комнату вошел юный Максим – и уронил поднос! И этот юноша воскликнул: «При виде такой красоты я не могу удержать в руках предметы!» Не правда ли, Максим? Я верно все помню?
– Ну конечно, – сказал я. – Все так и есть.
Вот и со свободой примерно так же вышло.
Были ведь когда-то и пряники, хоть и с пола.
А осталась увядшая красота.
По поводу Венесуэлы
Вообще давать советы по поводу чужой жизни – дело глупое. Однажды я попробовал. Дело было так. Знаю старика, он держатель флотилии танкеров, перевозит нефть. Богател постепенно, упорный капиталист, скандинав. Живет он в поместье на Лазурном берегу, у него огромная коллекция: скульптуры, картины (в том числе мои, потому его и знаю). У него постоянно обитает колония молодых интернациональных паразитов – месяцами жрут и пьют на халяву на свежем воздухе. Там, помню, жил какой-то популярный гитарист, который спился, некая дама, которая собиралась стать скульптором, один известный ныряльщик-спортсмен, который давно не нырял, – и все они ежедневно сидели с коктейлями в шезлогах. А я был у старика раза три, дня по два. Вот приезжаю однажды, а мне его приживалы говорят: слушай, ты же русский, поговори с ним! Надо вывести на чистую воду его новую пассию – русскую девицу. Ему восемьдесят, ей тридцать, она точно проститутка. Он собрался жениться, а она его отравит! Спасай старика! Представляешь, она уже здесь свои порядки устанавливает!
И так они это мне настойчиво внушают, что я почувствовал, что должен спасти человека, хотя какая мне, в сущности, разница? Девица красивая, длинноногая, едва за тридцать, ему и впрямь под восемьдесят. И говорит она – ну, скажем так, с некоторыми вульгаризмами, не очень чистая речь. Поскольку я единственный, кто может это понять (другие-то не русские), я испытываю некую ответственность, – мол, мне-то ясно, что дама не голубых кровей, а ему она возможно заливает, что бестужевские курсы заканчивала. И вся компания паразитов (а они боятся, что девчонка войдет в права и их турнет из поместья) мне ежесекундно внушает, что я должен спасти человека. Рассказывают, как это бывает, когда молоденькая вульгарная входит в доверие. И мне стало за старика страшно. Понимаю, что неловко, – но терять мне нечего, ничто меня не связывает с этим местом, перед отъездом я решился – позвал хозяина на прогулку в сад, выложил ему свои опасения. Мол, вас обманывают. Польстились, видать, на ваши триллионы. Берегитесь, а вдруг она – кокотка?
Старик выслушал, отвечает. Знаешь, говорит, мне скоро восемьдесят. Я был женат четыре раза: на французской графине, на профессорше Гарварда, на шведской домохозяйке и англиской журналистке. Видишь ли, я захотел перед смертью недолго побыть счастливым. Понимаю, что это всем неприятно. Но может быть, вы меня оставите в покое? Наверное, она проститутка. И было бы разумнее жениться опять на леди с толстой задницей. Но дайте мне перед смертью получить удовольствие.
Взял – и женился. Сейчас ему около ста лет, прошло ровно двадцать лет. Это счастливая довольная пара. Он здоров, она его не отравила, пылинки сдувает. И по-прежнему крайне красивая тетка. А приживал она действительно прогнала, тут их подозрения подтвердились.
Давайте порадуемся за народ Венесуэлы.
Технические инструкции
Умер Уго Чавес.
Чавес был, безусловно, храбрым человеком, в этом трудно усомниться. Он любил свой народ и переживал за независимость своего народа; это сегодня редкость. Он умел сохранить достоинство, будучи главой очень маленького государства, – перед лицом глобальной недружелюбной политики. В его государстве не было концентрационных лагерей и пыток, тюрьмы Гунтанамо, резерваций, заискивания перед корпорациями. Он не бомбил другие страны.
Мне приходилось встречать людей, для которых само существование Чавеса – индейца, умеющего говорить, не кланяясь с государством, которое однажды истребило индейцев, – было значимым. Он доказал, что можно быть смелым.
Чавес на короткий момент оживил риторику шестидесятых годов, показал, что свобода – это не только рекламный слоган, который говорят по телевизору перед точечной бомбардировкой.
Чавеса называли тираном – хотя никто из тех, кто называл его тираном, от Чавеса не пострадал.
В реакциях на смерть – много реплик обеспеченных граждан, они радуются так бурно, словно победили мировое зло. Любопытно то, что этим гражданам Чавес зла не делал, а называют они покойного монстром, сатрапом и чудовищем – из инстинктивного чувства угодничества перед своими работодателями и той идеологии, которая их кормит.
Чудовищем Чавес не был, он был просто храбрым человеком. Проиграл он не Америке, а просто болезни. Сражался он храбро. Снимите шляпу.
Понятно, что определенное общественное положение заставляет злорадствовать по поводу его смерти.
Вполне понятно, что работодателям надо показать преданность и показательно вылизать жопу.
Но так далеко высовывать язык никто не заставляет.
Единый учебник истории
Пожелание президента создать «единый учебник истории» стало поводом для шуток. Всякий высказался в том плане, что скоро Малюту Скуратова прославят аки Михайло Ломоносова, а протоколы Счетной палаты будут печатать на бересте. Сама мысль об унификации – пугает.
Между тем ничего угрожающего для свободной мысли сказано не было.
Вообще говоря, призыв к историкам взять на себя труд написать ответственную историю – как то делали Соловьев или Ключевский – прозвучал своевременно. Таких «единых» историй в России, увы, было не особенно много – а дискретных, по репликам рассыпанных, сочиненных в жанре доноса или анекдота – вот таких хватало.
У тех, кого Солженицын именовал «образованщиной», было не в чести читать Сергея Соловьева – да кто бы осилил такую махину, – но мало кто не ссылался на пикантности маркиза де Кюстина и колкости Герберштейна. В те годы мы принимали за историю Отечества – путевые записки иностранных путешественников, нам казалось, что вот французский маркиз нечто такое углядел, что Ключевский, Костомаров и Карамзин не отметили. И прятали под подушки сочинения разоблачителей режима – Авторханова и Конквиста, идеологические книги с фальшивыми цифрами, с тенденциозными сведениями. Это – считалось подлинной историей, хотя фактов истории в том было куда меньше, чем в унылых мемуарах советских военачальников, которые рассылали по провинциальным библиотекам: кому нужны перечисления полков и дивизий. Однако – это была поразительная по информативности история. В 1970-е годы в России был издан уникальный корпус литературы по истории века – в мемуарах людей, принимавших участие в событиях. Количество этих мемуаров идет на сотни, тысячи томов, и даже если в книгах имеются цензурные изъятия, простое сопоставление мемуаров Плиева и Сандалова, Конева и Жукова – даст интереснейшее поле для анализа; таких воспоминаний в других странах не столь много, все эти свидетельства – на вес золота. В английских антикварных магазинах попадаются воспоминания полковников и генералов – но весьма редко; в России таких книг – тысячи; это невероятная ценность. Но этими книгами не интересовался никто. Напротив, интерес вызывали безумные, с исторической точки зрения нерелевантные сочинения беглого шпиона Резуна или беглого писаря Котошихина. Интерес к теории, согласно которому одно секретное распоряжение тирана Сталина меняло весь ход мировой истории, можно объяснить коллективным безумием. Но это не точное объяснение.
Объяснение в том, что историю приватизировали, точно так же как нефть, газ или алюминий. Была наука, описывающая былое с точки зрения судьбы народа и страны – но это показалось тоталитарным. Возникли маленькие, верткие истории, трактующие события в приватном ключе. Можно рассмотреть ХХ век с точки зрения борьбы за права предпринимателя? Да, можно. Будет ли это релевантной точкой отсчета? Вряд ли.
Это, тайное и запретное, казалось именно историей – на том основании, что это было как бы разоблачением. Несказанной популярностью пользуется сочинение Мельгунова «Красный террор», написанное во время войны в эмиграции по заданию атамана Краснова. Таких примеров крайне много. Интеллигенты 1970–1980-х зачитывались Герберштейном и Котошихиным, как широко известно, а историческая наука в России находится в плачевном положении.
И вот когда было высказано пожелание вернуться от приватизированных, огороженных колышками участков приватизированной истории – к исторической науке – к большой истории, – это вызвало ураган иронических реплик.
Разве можно подвергать сомнению итоги приватизации? Нет уж, застолбили участок – теперь наше. И главное, какой дивный повод пошутить.
Ну что же вы все время зубоскалите, граждане? Как не надоест.
Вы довели себя до того уникального, вообще говоря, состояния, когда жизнь и биографии собственных отцов и дедов вами высмеиваются и презираются как недоевропейские. Любая попытка увидеть реальную историю России воспринимается как диверсия национализма; однако нет никакой среднеарифметической истории – у всякой страны есть история своя – особенная, ею самой прожитая. Знать ее – ничем не дурно. А мы много лет стараемся не знать ничего.
Сперва советская идеология, а затем антисоветская идеология – общими усилиями произвели много штампов, привычной фальшивой информации, которую никто не опровергает. Принято считать, что в сталинских лагерях погибло больше народа, чем на войне. Это не так. В сталинских лагерях погибло (за все время их существования) четыре миллиона человек, и четыре миллиона советских военнопленных погибло в гитлеровских лагерях – были сознательно замучены. Эта цифра не включает в себя убитых солдат, расстрелянных партизан и гражданских лиц, уничтоженных евреев. Цифра погибших по вине Гитлера – на порядок выше. Принято уравнивать сталинские и гитлеровские лагеря. Это сравнение лживо. Нигде и никогда в мире не существовало лагерей уничтожения, лагерей смерти. Аушвиц, Майданек, Собибор, Бухенвальд – это беспрецедентные в истории человечества образцы зверства. В некоторых лагерных комплексах отсутствовали бараки для жилья – людей привозили на уничтожение. Принято считать, что в убийстве советских военнопленных виновен Сталин – он не подписал Женевскую конвенция по обращению с военнопленными. Это не так. Предыдущая, Гаагская конвенция, не была аннулирована – а она содержала в себе все необходимые пункты. Женевскую (в отличие от Гаагской) не подписали, поскольку она предусматривала разницу в обращении с рядовыми и офицерами. Мало этого, даже если бы не было Гаагской, но лишь Женевская конвенция; значение имеет не то, кто не подписал конвенцию, а то, кто подписал данную конвенцию, – это норма обращения с пленными была подписана Германией даже на случай войны с марсианами. Принято считать, что террор среди командного состава РККА сделал советскую армию небоеспособной, что это – своего рода диверсия, обезглавившая армию страны перед войной. Это полная неправда. Армия была консолидирована перед войной, и данная акция (вне зависимости от правомочности ее проведения) способствовала укреплению армии. Принято считать, что заговора маршалов не было – полагаю, что он имел место; Тухачевский был германофилом и симпатизировал Гитлеру. Он был человеком авторитарным и крайне жестоким – нет никаких оснований умиляться его личности. Сходный заговор военных существовал в армии Германии, направленный против Гитлера. Я описываю в книге родственную природу этих двух заговоров военных. Вообще говоря, было сделано многое, чтобы представить военных на войне жертвами идеологии. Это, конечно, не так. Войну ведут военные – военные живут войной, это их работа. И эта бесчеловечная война велась военными – теми же, кто пришел недавно с полей Первой мировой. Они знали, что такое смерть. И опять пришли убивать. Военных после войны жалели, оправдывали. Принято считать, что была проведена полная денацификация в Германии. Это неправда – большинство виновных наказания избежали и мирно доживали свой век, я показываю в книге механизм освобождения нацистских преступников от суда. Многие из военных преступников были востребованы на службу в НАТО или в разведывательные органы стран западной демократии. Принято считать, что заговорщики, составлявшие план устранения Гитлера, хотели мира и свободы. Это не так: они хотели продолжения войны с Россией, но замирения с Западом. Это фактически было возвращение к пунктам, достигнутым на переговорах с английским министром Галифаксом в 1937 году. Германский нацизм рассматривался как оплот против большевизма и славянской расы, и на этом основании Германии предоставлялся ряд привилегий. Сторонниками Сталина принято считать, что он не знал о репрессиях. Это неправда, Сталин лично визировал большинство расстрельных списков и часто призывал к увеличению мер наказания. Он часто направлял следствие и упрекал прокуроров в мягкости. Сталин был исключительно жестоким человеком. Принято считать Хрущева противником репрессий. Это неправда. Хрущев входил в расстрельную «тройку» московских репрессий (Ягода – Хрущев – Успенский), и страх москвичей перед террором прежде всего адресован ему: именно хрущевские воронки ездили по ночной Москве тридцатых годов; Хрущев был палачом. Мифов чрезвычайно много. Систематизировать реальные факты трудно, но необходимо – вместо левой и правой истории надо получить просто историю фактическую.
Ворон
- Как-то раз сидел над книгой,
- Поглощен ее интригой:
- Автор спрятанною фигой
- Оттопыривал карман.
- Вдруг сгустились в доме тени,
- И сквозь теней тех сплетенье
- Мне предстал в одно мгновенье
- Призрак, злой, как басурман.
- Репортер в журнале Weekly,
- Где к диковинкам привыкли,
- Я решил: бояться фиг ли?
- Как пришел – так выйдет вон.
- Но однако страх подкожный
- Прошептал мне: «Невозможно!»
- Жизнь предстала мне ничтожной,
- Как заштопанный гондон.
- Неужели? Папа, ты ли?
- Нервы все во мне застыли.
- Тишина – ну, как в могиле,
- А потом раздался стон.
- Протянул ко мне он лапы,
- Точно собирался сцапать.
- И, в черты вглядевшись папы,
- Я подумал: точно – он!
- Это он – отец народов,
- Истребитель нас, уродов,
- Разводитель корнеплодов,
- Лидер сессии Васхнил,
- Тот, кто брал Берлин со штабом,
- Меерхольда с Мандельштамом,
- Пересек страну каналом
- И Бронштейна загубил.
- Узнаю его по трубке,
- По решимости поступка,
- Эти плечики нехрупкие
- Выдержат страну легко:
- Всю – с комдивами, комбедами,
- Урожаями, победами,
- Вышками, деньгами медными,
- Некомплектами полков.
- Знать, не догулял папаша,
- Не дослушал звуки марша,
- Не согнал народ к параше,
- Не допил, орел, стакан!
- И до крика петухова
- Будет куролесить снова —
- Прошерстит всех до основы,
- А чуть что – так за наган!
- Снова хочет, как бывало,
- Строить Беломорканалы,
- Цинандали по бокалам,
- До утра в Кремле гулять!
- Эх, подумал я, не спится,
- Несгибаемым партийцам
- Крови надо им напиться!
- И забрался под кровать.
- Призрак, грозно завывая,
- Наподобие трамвая,
- Меня за ноги хватая,
- Из-под койки поволок.
- «Сослужи-ка ты мне службу, —
- В ухо прохрипел натужно, —
- Мне опять на царство нужно,
- Так что пособи, сынок.
- Знаешь, что тому причиной,
- Что потряс я всех кончиной?
- Ты не знаешь, дурачина?
- Так изволь, могу сказать!
- Демократ Лаврентий Палыч
- Влил мне яду в ухо на ночь,
- И державу стырил, сволочь,
- И залез в мою кровать!
- Или ты не мой потомок?
- Я тебя растил с пеленок,
- Хоть не ворон – вороненок,
- Но клевать и ты горазд.
- Воспитанья будь достоин!
- Пробуждайся от застоя,
- Из тебя не вышел воин —
- Но не будь и педераст!
- Подпоясан белой лентой,
- Сокрушаешь монументы,
- Собираешь дивиденды
- И строчишь свою муру?
- Ну-ка, вынь наган из шкапа,
- Будешь, тряпка, слушать папу?
- Станешь преданным сатрапу?
- Или дачу отберу!
- Вам, гагарам, недоступно
- Наслажденье духом трупным —
- Чуть кто ставит ставки крупно,
- Вы кричите: «Ай-я-яй!» —
- Но кружит над вами ворон,
- Черны крылья распростер он,
- Выметет отсюда сор он!
- Всех зарежу, так и знай».
- – А зарплата будет та же?
- А попойки в «Экипаже»?
- А концерты с эпатажем?
- А шампанское в саду?
- Милый папа, будь спокоен,
- Хоть не так уж крепко скроен,
- И страшусь немного боен,
- Но тебя не подведу.
Привычное дело
Умер Василий Белов, его называли писателем-деревенщиком.
Было такое определение: «деревенская проза» – как будто в России есть какая-то проза, помимо деревенской. Чтобы уравновесить «деревенщиков», выдумали «городскую» прозу – хотя таковой в России сроду не было, по той элементарной причине, что никогда не было городского уклада. То есть можно было томиться душой в каменном колодце, можно было ужаснуться и поразиться размаху петровского строительства, можно было карикатурить свет и продажность чиновников, – а вот за любовью ехали в деревню.
«Черная роза в бокале аи» – это не городская жизнь, это декадентская открытка. Но когда для души надо написать – то «река раскинулась, течет, грустит лениво и моет берега». Не было никакого специального «городского» уклада у Трифонова или Ахмадулиной, была растерянность обиженных служащих.
Городские писатели в России имеются: это Достоевский и Гоголь, но их идеал – крестьянский. А уж про других и говорить нечего: Толстой, Чехов, Лесков, Пушкин, Тургенев, Есенин, Шукшин – это деревенская литература в самом чистом виде.
Россия вообще была страной деревенской, то есть крестьянской; это качество из нее старательно выкорчевывали – Столыпин, Троцкий, Гайдар, – выкорчевывали ради некоей высшей идеи: прогресса. Хотя зачем и куда торопиться, внятно объяснить не могли. Но в том сезоне носили этот фасон, и им хотелось, чтобы было как в лучших домах. Когда уничтожили деревню полностью, то выяснилось, что деревня есть жизненно важный орган в теле страны, – и без деревни Россия не живет.
Городской культуры, которой жива Европа, в России почти не было – не было сотен независимых городов, не было ни замков, ни университетов, ни миннезингеров, ни городских площадей, ни бродячих театров, ни университетских школяров.
Это отнюдь не значит, что не было культуры. Это значит, что культура иная. Было другое, свое, совершенно особенное – то, что Лермонтов даже и определить толком не смог, пытаясь описать свою странную любовь к отчизне. Народа стеснялись русские романтики: отечественные мужики не слагали упоительных германских баллад. Мужиков стеснялись живописцы, придавая им лирично-пейзанский вид. И родственного чувства к мужику стеснялись почти все, кроме Толстого, – и хотели взамен своей, мужицкой, обрести прогрессивную городскую культуру, но толком не знали, какой именно городской культуры им надобно. А в результате никакая не прижилась: ни петровская, ни сталинская, ни брежневская. Появился синтетический продукт городской культуры и сегодня, но любить в нем нечего – полиэтиленовая культура не создала героя, не слепила образа, не имеет лица.
А «крест и тень ветвей» потеряли. И даже не понимаем толком, что именно потеряли.
У Белова есть отчаянная страница: Иван Африканович сидит на могиле жены, которой при жизни внимания оказывал мало, и мужика «пластает горе» – без жены, как выяснилось, жизни нет. Эта сцена в точности воспроизводит (интересно, думал ли об этом Белов) стих Исаковского, в котором солдат возвращается с фронта на могилу жены Прасковьи.
Неважно, что солдат пришел с войны, а Иван Африканович – пьянствовал; уж как у кого вышло. Важно то, что главное было рядом, но жизнь прошла, и не случилось встретиться. И зачем жил – непонятно. Непонятно: за что воевал – если дома погост. Непонятно: за что пил – если, протрезвев, пришел на могилу. Непонятно, зачем строили лишнее – если при этом убили главное.
Так именно произошло с нашей страной.
Другая повесть у Белова называется «Все впереди»; мало есть на свете столь точных пророчеств. Повесть эту считали вульгарным пасквилем на прогресс. В книжке описывается, как патриархальную любовь променяли на ничтожную городскую дрянь. Тогда (это написано лет тридцать пять назад) казалось, что характеры ходульны, а конфликт неубедителен. В книге описаны фарцовщики и прощелыги, которые Родину променяют на пеструю дрянь, – это выглядело как агитка. Однако все произошло именно так, как описал Белов, – и с тысячекратным увеличением. Действительно, все, что любили, потеряли – взамен получили много пестрой дряни.
Впрочем, терять – для России дело привычное.
Русская правда
Через двадцать лет, когда плачевное положение Запада станет очевидным – особенно по сравнению с ростом Индии и, возможно, Китая, – российская мечта претерпит изменения.
Популярной сделается концепция «восточников», объясняющих как дважды два, что Россия – по сути азиатская страна.
Предпосылки у России замечательные: двести лет татаро-монгольского ига, четыре пятых страны принадлежат Азии, население обладает характерными физиогномическими особенностями (а если рассматривать бурят, алуетов, карелов, мордву – то все крайне наглядно).
Да как же мы раньше не замечали простого: скифы мы, азиаты мы!
Вот еще поэт когда сказал!
Непременно вспомнят калмыцкие корни Владимира Ульянова, а тот факт, что величайший строитель России – грузин, станет гордостью культурологов.
Откопают тех, у кого татары в анамнезе – Тургенева, Карамзина, Борисова-Мусатова. А уж когда вспомнят, что сам Пушкин – эфиоп, величие поэта станет очевидным.
Главным философом объявят Льва Гумилева. Станут Гумилева проходить в школе.