Хроника стрижки овец Кантор Максим
Но делать все равно что-то надо! Ведь кризис!
Мы можем сместить главного олигарха и его команду. Это уже кое-что. Главный олигарх и правда плохой.
Еще можем публиковать проникновенные тексты.
Вот такие тексты:
«Обыкновенный русский фашизм! В стране нет закона! В стране власть коррупции! И вместо того чтобы бороться за законность – кое-кто борется с креативным классом, идущим на демонстрацию, и с западниками, ищущими путь в цивилизацию!»
Действительно, что же против них бороться, за что их осуждать? За то ли, что их стараниями насадили олигархию? Так ведь она нас кормит…
То есть мы против фашизма – но за олигархию.
За законность – но против общих законов.
Против плохого фашизма – но за хороший фашизм.
Сомневаюсь, что хотя бы 10 % читателей поймет, что я написал, все так волнуются и оживают, когда надо бороться, что уже не понимают – за что.
Мозги у нас вязкие, долдоним то, что заучили; привыкли бороться за свободу и цивилизацию. И боремся.
Майн кампф, так сказать.
Оппозиция нового типа
Принцип партии нового типа, нацеленной на победу, Ленин сформулировал в 1903 году, когда партия была оппозиционной – но осознавала себя как будущая партия власти.
Дан рецепт: как оппозиции взять власть. Нужен союз военного образца, с подчинением по вертикали, с механизмом демократического централизма; выполнение директив, соблюдение дисциплины, секретность – обязательны. Лишних людей – не нужно. Подрывающих авторитет партии – вон из рядов. Бездельников, пьяниц, праздных болтунов – вон. Партия создана ради победы, потому не именовала себя оппозицией: с первого дня была правящей.
Нынешнюю оппозицию именовать партией невозможно – у оппозиционеров не получается оформиться в партию, самоназвание «внесистемная оппозиция» не случайно. Те «демократические» партии, которые имелись, постоянно оказывались недееспособными. Вместо жесткого принципа союза – диффузное брожение «по интересам». Характерным мотивом митингующих является смутное чувство солидарности своему кругу: «я не мог не пойти на площадь, поскольку там все мои друзья». Круг друзей не имеет четкого контура, включает в себя рестораторов, банкиров и журналистов.
Более того: временный союз с идеологическими врагами (патриота с либералом, коммуниста с нефтяником) – провозглашен как необходимый этап усиления оппозиции. Сравните с ленинским «чтобы объединиться, нам надо размежеваться» – сегодня провозглашен прямо противоположный принцип. И это понятно: Ленин требовал четкого формирования программы, на основе программы – выработки партийных директив; нынешняя оппозиция постулирует как главный принцип – отсутствие программы на первом этапе. Сначала – победа, потом – программа.
К этой бессмыслице уже привыкли, бессмыслица удивляла вначале, но не будешь же вечно задавать один и тот же вопрос.
Отсутствие программы, отсутствие партии, союз по интересам и диффузное участие, латентная фронда – это черты оппозиции нового типа.
Оппозиция нового типа создана для того, чтобы быть вечной, оппозиция не торопится – оппозиция создана для перманентного долгоиграющего проигрыша.
Никто не сказал простой вещи – сегодняшняя оппозиция использует стратегию, которую двадцать лет подряд успешно применяет Жириновский: вечно пугать приходом к власти, но никогда власть не брать. Нынешние оппозиционеры смеются над Жириком, но они все – жирики. Именно Жириновскому принадлежит в России честь открытия новых принципов оппозиции: стать необходимым компонентом власти, исполнять роль оппозиции, имитировать наличие свободного мнения.
Помните эпизод из «Гекльберри Финна»: нервная толпа приходит линчевать полковника, а полковник толпу прогоняет и в назидание крикунам говорит так: «Если бы вы действительно хотели меня линчевать, то сделали бы, как делают на юге, – пришли бы ночью в масках и с факелами. А вы хотели просто пошуметь, ну теперь идите домой, к женам, и выпейте».
Единственный упрек нынешнему российскому полковнику следующий – впрочем, данный упрек побоялись сформулировать отчетливо, поскольку, будучи недоказанным, такой упрек подсуден: полковник будто бы создал внутригосударственную корпорацию, которая присвоила себе бюджет страны. Он присвоил себе бюджетные деньги в непомерных размерах и наделил деньгами членов своей тайной группировки.
Это серьезное обвинение. Иными словами, полковник создал систему олигархического правления. Достаточно произнести это обвинение внятно – и ясно, с чем должна бороться оппозиционная партия.
Однако оппозиция выдвигает на смену предполагаемому олигарху – другого олигарха, Прохорова. Оппозицией предложено считать, что новый олигарх во главе государства и есть алкаемый результат борьбы с олигархией.
Олигарх-кандидат отказался бороться за власть, его цели были иными – нужно было легитимизовать богатство. Его цель понятна.
Но рядовой участник митингов вправе возмутиться: а дальше-то что? С чем мы, простите, боремся? Ясно, что не с олигархией: если бы боролись с олигархией – то олигарха в альтернативные президенты бы не предлагали. И за что боремся – тоже неизвестно: у нас нет программы.
Ответ прост: оппозиция не борется вообще ни за что и не борется против чего-то конкретного. Оппозиция просто существует – ну, как Жириновский, например. Такова форма жизни оппозиции.
Почему возникла такая оппозиция нового типа – понятно.
В тот момент, когда российская интеллигенция прекратила существовать (умерла в девяностые годы, интеллигенции в России больше нет), вместе с интеллигенцией умер и ее внутренний кодекс – у людей городской среды не осталось принципов социальных связей. Набор персонажей, галерея лиц – это осталось, требовалось наполнить театр масок новым содержанием. Былую интеллигенцию приспособили к делу.
Опытному сценаристу (стратег из администрации или сила вещей, неважно) ничего не стоило использовать обанкроченное предприятие. Устроили закрытый аукцион, выкупили пустую оболочку, приватизировали, наполнили новым содержанием. Удобно то, что наработанная фразеология, мимика, реакции, пафос – все есть. Отсутствует цель – но это и требуется от оппозиции нового типа.
Оппозиция нового типа есть имитация гражданской жизни общества; бывший интеллигент должен делать все то же самое, что делали его родители – с той лишь разницей, что родители были интеллигентами, а он – оппозиционер нового типа. Они делали всерьез, а он – понарошку. Он должен читать (в книжке нет страниц), митинговать (без программы), думать (надо наморщить лоб), общаться с себе подобными в кафе (о, как мы это умеем!). Власти деятельность не угрожает, это есть необходимый элемент государственной жизни.
Зачем нужна оппозиция без позиции? Чтобы не было оппозиций в принципе. Первый лозунг оппозиции нового типа: мы против революции. Как говорил герой Шекспира: «Ты мне напоминаешь храбрецов, которые, входя в трактир, снимают шпагу со словами – дай бог, чтобы ты мне не понадобилась».
Наконец устроилось: единая партия власти – и единая оппозиция власти.
Съезды в Кремле, оппозиционные концерты в Лондоне. Почти как у людей – ну, чем не общество?
Размышления у парадного подъезда
На первый процесс Ходорковского я пошел вместе с его американским адвокатом Чарльзом Краузе (он из Вашингтона и коллекционер графики) – мы сидели во втором ряду знаменитого Басманного суда. Краузе ничего по-русски не понимал и немного скучал, разгадывал кроссворд. Посматривал время от времени на публику, на героев процесса – но в речах понимал только фамилии фигурантов и названия предприятий.
В какой-то момент я растерялся: обвинитель стал склонять мою фамилию. Кантор, Кантор – я испугался, что Чарльз решит, что это я заварил всю кашу. Оказалось, что некий мой однофамилец (потом-то я выяснил, что это крупный воротила) Вячеслав Кантор, владелец предприятия АКРОН, вчинил иск Ходорковскому, и этот иск – одно из оснований процесса.
Одним словом, в тот день я очень страдал от совпадения фамилий. Вячеслав Кантор представился на этом судилище воплощением зла и произвола.
Около зала суда шумела толпа защитников справедливости.
В толпе были (как теперь принято говорить, характеризуя протестные собрания) прекрасные светлые лица.
Впоследствии я узнал, что магнат В. Кантор – не полный злодей, но яркое светское явление. Он собирает большую прекрасную коллекцию живописи, меценатствует. Он создал так называемый «Музей еврейского искусства» и прикупил на его стены картины всех свободолюбивых художников наших дней – еврейской национальности. Вокруг этого музея и его владельца бурлит интеллектуальная жизнь, причем фигуранты этого оживленного процесса – ровно те же самые свободолюбивые люди, что митингуют против басманного правосудия.
Себя евреем я считаю редко – только в антисемитской компании, а так держу себя за русского, даже если это и не нравится кому-то. Не в том дело, что материнская половина берет верх, отец влиял больше – но просто я вырос в России и думаю о России. Так что в музей еврейского искусства попасть не хотел, но тут важна не национальность, а нечто более сущностное.
Есть удивительная непоследовательность в наших сегодняшних днях, что-то крайне нелепое, что трудно поддается характеристике. Вот мы сочувствуем некоему опальному герою, но принимаем деньги от того, кто героя упек за решетку. Вот мы служим сначала Березовскому, потом Усманову, а потом протестуем против Путина, живя на деньги Усманова, – какая-то во всем этом царит этическая сумятица.
Трудно себе представить, чтобы художники круга Лоренцо Медичи с одинаковой легкостью брали деньги от семьи Пацци. Впрочем, возможно, эти средневековые понятия о чести устарели.
Можно, разумеется, считать, что нынче все устроено проще: господские ссоры в бельэтаже – это идет само по себе: ну что мы в сущности знаем о том, кто прав и кто виноват в разборках Абрамовича и Березовского? Мы люди маленькие, наблюдаем издалека, это не наше дело. А там – ух! Большие люди, большие проблемы! Мы с равной охотой сходим на яхту и дачу Абрамовича – и забудем в этот момент, что прежде бывали на даче у Березовского. Ах, какая нам разница, кто что у кого украл? Помилуйте! Что это – у нас, что ли, украли? Крали-то вообще из бюджета, это какие-то народные абстракции. Словом, хозяева ссорятся – но нас это не касается.
Наша интеллектуальная жизнь в людской нижнего этажа – идет себе своим чередом.
Пишем пылко, ненавидим Сталина, боремся за свободу. И в целом безразлично, кто нам бросит кость. Это нормальная психология челяди.
Новые вялые
Либеральные умы уповали, что однажды Россия станет как прочие страны, ворвется в прогресс. Вековая мечта сбылась: Россия вошла в общеевропейский дом.
Общеевропейский теремок при этом развалился, совсем как в сказке: едва медведь полез жить вместе с зайчиком и лисичкой, как стены домика рухнули.
На развалинах общеевропейского дома заговорили о поисках нового стиля: стало ясно, что конструкция была ветхая – вот бы заново теремок отгрохать.
Некогда генсек-механизатор щеголял словечками «новое мышление», а недавний президент даже создал инновационный городок. Страсть к актуальности – вечная тема в России: подтяжки, пудра, модные словечки. Но вдруг до всех дошло, что та современность, современными которой пытались стать наши современники, – уже давно замшелое старье.
Концептуализм, постмодернизм, Деррида, соц-арт, инсталляция – это позавчерашний день. То есть собачкой можно лаять, но это уже не актуально. Постмодернизм был востребован для разрушения тоталитаризма – но рушить уже нечего: все давно разрушено, стоим среди развалин. Сталина ругать приятно, но тиран помер шестьдесят лет назад.
Хорошо бы теперь построить что-нибудь.
Во все века у всех народов считалось, что новое слово приходит яростно и шумно – поскольку новое рождается от недовольства старым. Так возникли движения – «Буря и натиск», «Рассерженные молодые люди», «Новые Дикие».
Новое велит старому потесниться, наступает на ноги; новое предъявляет счет.
Но сегодня затевают новое дело с установкой: не сказать лишнего, не обидеть оппонента. Вежливо не иметь обидных убеждений, хотя высказаться приятно.
Происходит это так.
Ласковый педераст, застенчивый вегетарианец и климактерический либерал организуют вежливый кружок и намерены взорвать общественную жизнь. Выходит вперед оратор-заика и тихим голосом сообщает, как он провел выходные на даче.
Проходит сонная конференция Полит. ру: «Появление нового в современном обществе». Знакомые, немного просветленные лица; ораторы, не просыпаясь, говорят о том, что главное – создать новый язык. Зачем язык? Куда этот язык засунуть? Собрание заканчивается, новаторы идут кушать и спать.
Схожая тягомотина везде.
Старые пердуны и молодые вялые юноши отвечают на вызов времени.
Мухи дохнут от свободного слова.
Досадное неудобство момента состоит в том, что «старым», которое необходимо свергнуть, является уже не тоталитаризм. Сталин и тоталитаризм были врагами позавчера. Тридцать лет назад их надо было столкнуть с корабля современности, чтобы сказать новое слово. А сегодня это не «старое» уже. Сегодня это уже древнее. Старым является вчерашнее представление о свободе и либеральный дискурс.
Вот это и надо объявить вчерашним днем; требуется дать хорошего пинка всем этим инсталляциям с бантиками. Надо глотнуть водки для храбрости и сказать, что музеи современного искусства – унылое дерьмо, вроде архитектуры семидесятых годов. Надо набрать в грудь воздуху и стать на секунду смелыми – как того и требует нонконформизм.
Но грубить либеральному унылому оппоненту – невежливо.
Поэтому продолжают грубить покойному тоталитаризму, разрывают могилы, соколом налетают на пепелища.
Не думайте, что «новые вялые» – это лишь российское направление в искусстве: это везде сегодня так.
Одухотворенные полусонные лица, светлые пустые глаза. Эти люди собираются стать новаторами, но боятся испортить отношения с пенсионным фондом.
Школа холуйства
Философия постмодернизма, бессмысленное современное искусство, оборот бумажных денег и участие в общественных движениях в защиту пустоты – все это развило в людях с высшим образованием качество, которое, вообще-то, образование обязано устранять.
Это такое лакейское качество – соглашательство. Его еще называют «релятивизм». Это умение принять любую точку зрения, понять и то, и другое и все счесть имеющим право на существование. Умение это именуют не релятивизмом, но плюрализмом оценки, толерантностью. В больших дозах толерантносить необходима лишь определенному субъекту – холую.
Холуйство предполагает умение соглашаться – слуге надо соглашаться со всяким новым пожеланием господина, даже противоречащим былому. А вот гражданин так называемого «открытого общества», блюдущий достоинство, он должен бы в юности обучиться правилу прямой спины. Есть вещи, которые нельзя принимать никогда: начиная с бытового предательства и кончая угнетением себе подобных. Это просто правило такое.
Ан нет, не обучился гражданин. Как открыть счет и как пользоваться банкоматом обучился, а порядочность не преподавали – заменили толерантностью.
То, что гражданину открытого общества ежедневно приходится лицемерить, жать руки ворам и прохвостам, в анонимном сетевом общении доведено до превосходной степени – и это развило в людях гипертрофированное холуйство, невероятную способность адаптироваться к любой мерзости.
Интренет оказался не школой свободы, но школой хамства и холуйства одновременно. Мало того что всякий может нахамить – но практически всякое хамство можно простить.
Практически любой из вас одновременно участвует в пяти разговорах, причем половина из этих разговоров опровергает другую. Вы общаетесь с человеком, которого уважаете, а минуту спустя общаетесь с тем, кто данного человека поливает грязью. Вы поддерживаете какую-то идею, а минуту спустя вы говорите с тем, кто данную идею ненавидит.
Любопытно, что все это вы оправдываете свободой – мол, мы свободные цивилизованные люди, и в силу этого, соблюдаем формальные приличия, не рвем отношений, не кидаем перчаток в лицо.
Вот так вот среди нас получили права хамы и пустословы, воры и лакеи, выдающие себя за господ.
То, что вы принимаете за толерантность, – есть обычное соглашательство. А соглашательство – есть форма выражения холуйства.
Вам это неприятно читать, но это обыкновенная правда.
Именно холуйство нужно было развить в обществе, чтобы делать с этим обществом все, что захочется. Научись предавать ближнего по мелочам, виляй каждую минуту, и массовая несправедливость сойдет государству с рук.
Скверно вы живете, господа.
Мораль прогульщика
Есть популярные фразы, которые известны до половины или услышаны неверно, – например, про опиум для народа. В продолжении фразы сказано про «сердце бессердечного мира, вздох угнетенной твари» – религия это отнюдь не наркотик, но лекарство, снимающее боль. Однако принято корить Маркса за то, что он презирал религию.
Расхожая фраза про новаторов в искусстве – мол, пусть новаторы сначала научатся рисовать «как положено», а уже потом искажают рисование – тоже услышана не вполне верно.
Поколения невежественных мальчиков, этаких шариковых московского концептуализма, потешалось над данным ретроградством. Каждый из них, в собачьем сердце своем, презирал обучение рисованию: какой мне смысл учиться рисовать, если потом все равно я собираюсь отменить старое рисование – и стану писать короткие бессмысленные реплики на бумажках, как то сделали великие мои предшественники?
Я ведь не стану рисовать гипсы и штриховать светотень – так для чего мне учиться?
Так революционные матросы палили господские библиотеки, а большевистские агитаторы объявляли знание домарксистской философии вредным. К чему Аристотель? Зачем Рафаэль? Важно узнать про классовую борьбу, которая перечеркнула историю, а сегодня необходимо понять, что рисования отныне не существует. А что существует-то? Шариковым надо знать – в какой отдел очистки записываться. На это находился свой швондер, Гройс или Бакштейн – подобно агитатору, читавшему на полторы книги больше диких матросов. Поскольку торжество над малыми сими – одно из сильнейших удовольствий подлунного мира, швондеры находили удовольствие в формировании шариковых.
Наличие школы сильно мешало, в те годы еще где-то продолжали учить рисованию, рассказывали про перспективу, ставили руку. Ах, вы повторяете эту замшелую присказку «сначала научись рисовать, а потом искажай форму»? Ха-ха! Мы создадим контр-школу, школу, в которой будут учить, как надо не учиться.
И батальоны тогда еще юных отроков фотографировались, сидя в вольных позах, – выпускники школы невежества. Они были почти как настоящие художники, как те, кто образовывал группы «Бубновый Валет» или «Парижская школа». Чем не Модильяни с Пикассо? Тоже юны и отважны! Правда, они не умели ничего – но это же пустяк, это теперь необязательно. Художественная группа, объединение новаторов, кружок единомышленников – тут важно то, что все вместе и все разделяют страсть к невежеству. Сегодня им под шестьдесят – или за шестьдесят, их кураторы состарились, так и не написав ничего, их произведения сложены под кроватью – когда-нибудь человечество достанет архивы из-под дивана, поглядит на бессмысленные слова, написанные под корявыми рисунками: так пожилой юноша выражал себя. Он не хотел учиться рисовать, он не хотел учиться читать, он хотел самовыражаться – достойная цель двуногого!
Школа – в частности школа рисования – имеет своей целью не столько обучение конкретной дисциплине, сколько обучение процессу обучения.
Когда человек делается образованным, у него пропадает охота хамить профессору – хотя желание нахамить было сильнейшим, едва ученик впервые услышал про досадные дважды два. Процесс усвоения сам по себе является дисциплиной: это привычка слушать другое, это знание о том, что кроме твоего небольшого опыта – есть грандиозный опыт истории. Обучение – как любовь: можно любить свои желания; но есть еще очень много людей, у них тоже есть желания и судьбы, их всех надо любить.
Когда говорится, что сперва следует научиться рисовать, а потом уже искажать нарисованное, – имеется в виду лишь то, что исказить можно лишь форму, и формой надо обладать, для того чтобы ее исказить. Невозможно исказить бесформенное – бесформенное уже и без того искажено. Если человек умеет лишь ругаться матом – как же ему сказать грубость? Если субъект не знает вообще ничего – против какого именно знания он восстает?
Пока учишься говорить правильно, стирается потребность мычать. Искажать форму можно – почему же форму не искажать? – однако нельзя исказить то, чего не существует, а форма возникает лишь в сознании, искушенном школой и воспитанием. Если потребность в искажении формы имеет смысл, как имела она смысл в творчестве Пикассо или Дали, эта потребность сама станет школой; искажение сделается новой формой бытия формы.
Именно этот процесс изменения предшествовавшей формы через новое формообразование – и называется традицией в искусстве: так Пикассо учился у Сезанна, так Сезанн учился у Делакруа, так Делакруа учился у Рубенса, а тот – у Микеланджело, а Микеланджело – у античности. Это единственно возможная преемственность в искусстве, это именно то, что Бодлер называл «маяками», а Маяковский – «армией искусств». Это не повторение, но узнавание и уважение чужих усилий. Дега в свое время говорил, что до двадцати лет мальчику надо копировать в музеях, а потом можно позволить ему провести одну линию – свободолюбцы сочли эту фразу муштрой. Нет, не муштра: Дега лишь имел в виду то, что следует научиться читать – до того как начинаешь писать.
А у неграмотных мальчиков можно перенять лишь плохие привычки. Пожилые юноши-концептуалисты бродят по дворам, это скверная компания – не умеющие ничего, не читавшие ничего, привыкшие общаться друг с другом на полувнятном волапюке. Революционные матросы финансового капитализма, махновцы перестройки – они палили академические библиотеки и гадили в подъездах. Их стараниями сегодняшние олигархи получили статут моральных человеческих существ: ведь если знаний и науки не существует – то и мораль абрамовичей сойдет.
Сегодняшний день крайне напоминает ожидание экзамена – вот завтра к доске идти, а занятия-то мы прогуливали.
Прогуляли занятия! – на дачу ездили и пиво пили, а завтра надо отвечать, в каком году была Франко-прусская война. Да может плюнуть на эту историю? Пойдем дальше пиво пить – все равно скоро пенсия.
Белые комиссары
Вчера в парижском музее разговорился с посетителями: стали расспрашивать, какая была жизнь в Советском Союзе, потом выяснилось, что один из них видел мою картину в Третьяковке, потом стали вспоминать всех русских художников последних 30 лет.
Список получился длинный.
Тут надо сказать, что к 1985 году русская культура подошла с таким количеством талантливых людей, какого не было в то время ни в одной известной мне стране (я не знаю Индии и Китая). Это понятный феномен: двадцатилетнее затишье дало возможность сидеть в библиотеках и работать в мастерских. Это время именуют застоем, но мне оно – со всеми понятными оговорками – скорее напоминает екатерининское: небурная война на востоке, подавление мятежей по окраинам, а в целом век умеренного просвещения и стагнации. Думаю, брежневское время оказало крайне благотворное влияние на русскую культуру именно тем, что дало возможность многим состояться. Прошу меня понять: когда я говорю «состояться», не имею в виду «заработать» или «посетить Нью-Йорк». Я имею в виду накопление знаний и умений. Потом это накопленное стали растрачивать. Потом стали выдавать пустоту за содержание.
Но вот к 1985 году в стране были десятки крупных художников. Сейчас принято поминать только т. н. авангардистов (Булатов, Кабаков, Штейнберг, Янкилевский, Пивоваров и т. п.), но не менее крупными – думаю, гораздо более крупными – были те мастера, которые представляли русский реализм (а вовсе не соцреализм, как потом сказали о них пропагандисты капреализма). Это Никонов, Андронов, Пластов, Жилинский, Васнецов, Иванов и, прежде всего, Коржев. Одновременно с ними работали авангардисты первого эшелона: Рабин, Плавинский, Немухин. Были такие грандиозные фигуры, как Вейсберг и Шварцман, стоящие особняком – мистики. Были люди яркого таланта – ныне почти забытые по причине того, что не вписались в рынок, – Есаян, Турецкий, Измайлов, Леон. Были реалисты нового толка: Нестерова, Назаренко, Брайнин, Табенкин, Сундуков. Была новая православная живопись. Была традиционная московская городская и питерская живопись. И невероятное количество мастеров по республикам.
Это было такое богатство талантов, которое – повторю – не снилось в то время ни одной стране. Что там Херст и лондонская школа! Что там Новые дикие и Зигмар Полке! Здесь было больше. И застой помог в составлении редчайшего букета.
Должен сказать, что все (за редким исключением) мастера уважали друг друга. То было равенство гамбургского счета, все знали, кто чего стоит, несмотря на стиль и партийность. Это была атмосфера взаимного профессионального уважения. Да, одних выставляли, а других нет – но знали про всех.
Затем пришли комиссары.
Всем известно сегодня про красных комиссаров, разрушивших благостные отношения между мастерами Серебряного века. Все эти обобщенные брики сегодня получили свою посмертную дозу проклятий.
Так вот, белые комиссары 1980-х принесли русскому искусству еще больше зла. Это были тридцатилетние пролазы, невежды, наглецы, функционеры кружка, пионеры эпохи лизания задницы Западу. Задачей (открыто провозглашенной) было войти в систему рынка искусства. Тогда бытовало убеждение, что рынок двигает искусство. То, что это не так, поняли и сегодня еще не все. Но тогда надо было научиться продавать, втюхивать, огалереивать. Они стали называть себя «кураторами» – миссия продавца-пропагандиста, то есть посредника между капиталистом и художником. Как некогда красные комиссары были посредниками между пролетариатом и художником (понимают ли твое искусство массы?), так белые комиссары стали посредниками между ворами и западными воротилами и отечественными мастерами (а продается ли твое искусство?). Новые комиссары были людьми морально неполноценными и не очень грамотными. Но бешено активными. Как сказал бы Николай Васильевич Гоголь, это была какая-то дрянь. И вот эта дрянь распорядилась русским искусством – всем гигантским наследием.
Инструменты влияния были простыми: не дать выставок, не публиковать информации, отсечь от западных галерей, перевести стрелки в другую сторону – и данная дорога сама зарастет травой. Появилось словечко-пропуск: «актуальное».
Сперва отсекли от актуального процесса стариков реалистов – а им тогда было по 60, золотой для художника возраст. Это были мастера, с которыми любая страна и культура носятся, высунув язык от почтения. Им сейчас по 90, доживают в нищете. Недавно хватились – стали продавать на Сотби. Вообразите, что они бы сделали за эти 30 лет. Затем отсекли авангардистов первого эшелона: Плавинского, Немухина и прочих – за их приверженность старой пластике (так недолго и к реализму вернуться). Затем отсекли Шемякина и Неизвестного (ревновали). Затем отсекли новых реалистов, религиозных художников, традиционных пейзажистов, лириков городского искусства – то есть все то, что составляет плоть любой культуры.
Требовалось создать своих, управляемых и продаваемых. И создали такую же «Фабрику звезд», как на эстраде. Новообразованная «школа кураторов» стала выпускать «авангардистов» – пустых и никчемных. Никто из них художником не стал. А тех, старых, они убили сознательно.
Теперь все эти белые комиссары перевалили пятидесятилений рубеж, а кому-то из них за шестьдесят. Это старые пердуны и пердуньи – Деготь, Бакштейн, Бажанов, Ерофеев, Мизиано и прочие. В своей жизни они не сделали ничего. То есть хорошего – ничего, а разрушений много. Сегодня сетуют, что русское искусство мало известно – но они его убивали день и ночь много лет. Они хотели вписаться в рынок, они боролись за демократию, сегодня ходят с белыми ленточками, напиваются на вернисажах, лебезят перед финансистами. У них уже слезятся глаза, покалывает в печени, ляжки одолел целлюлит. Пройдет еще лет десять, и комиссары уйдут на покой. Но до того они успеют, вероятно, вытоптать поле до состояния ровного пустыря.
Смешные жеманницы
Это название комедии Мольера.
В пьесе изображены барышни, желающие прослыть светскими дамами, они старательно копируют манеры света, говорят принятые глупости, повторяют нелепости, что нынче в моде.
Чтобы посмеяться, к ним подсылают лакея Маскариля, переодетого вельможей, – лакей несет откровенную белиберду, а дамы млеют от восторга: им кажется, перед ними эталон вкуса.
Так, лакей прочел стишок…
«Маскариль:
- Ого! какого дал я маху! —
- Я в очи вам смотрел без страха,
- Но сердце мне тайком пленили ваши взоры —
- Ах, воры, воры, воры, воры…
- Като:
- Верх изящества!
- Маскариль:
- Все мои произведения отличаются непринужденностью, я отнюдь не педант!
- Мадлон:
- Вы далеки от педантизма, как небо от земли.
- Маскариль:
- Обратили вы внимание, как начинается первая строка? Ого! В высшей степени оригинально. Ого! Словно бы человек вдруг спохватился: ого! Возглас удивления: ого!
- Мадлон:
- Я нахожу, что это Ого! чудесно.
- Маскариль:
- А ведь, казалось бы, пустяк!
- Като:
- Что вы говорите! Таким находкам нет цены!
- Мадлон:
- Я бы предпочла быть автором одного такого Ого! чем целой эпической поэмы!»
И так далее – перечитайте – это очень смешная сцена.
Или почитайте газету «Коммерсант», культурный обозреватель А. Толстова: «Чтобы понять, какой гениальный Бойс художник в старом смысле этого слова, то есть рисовальщик, создатель пластических ценностей, надо отыскать среди сотен рисунков, офортов и акватинт одну, с лежащим оленем. Грация и уверенность линии, полунамеками обрисовавшей фигуру зверя, прямо как у Аннибале Карраччи (ну, или как у Валентина Серова, раз уж так важен русский контекст)».
Речь идет об аляповатом школьном наброске – линяя дряблая, рисунок беспомощный, все это вообще не стоит никакого внимания. Бойс не умел рисовать вообще, никак. Сотни рисунков – это сотни почеркушек: вжик-вжик по бумаге. Рисунков у Бойса нет.
Но критик – знаток с дипломом! – пишет, а газета печатает: «создатель пластических ценностей! гениальный рисовальщик! линия как у Аннибале Карраччи!»
Она была пьяная? Культурный обозреватель сошла с ума? Главред – сумасшедший? Это диверсия? Вредительство? Они все – дураки? Как их в газету пустили?
Нет, все гораздо проще – журналисту нужно что-то сказать про «Ого!» – а сказать смешной жеманнице нечего. Но надо – это же принято хвалить.
Вот и пишет бедняжка: «Я бы предпочла быть автором одного такого Ого! нежели эпической поэмы. Грация и уверенность линии прямо как у Аннибале Карраччи».
Граждане, сколько же такой белиберды написано.
И все стесняются сказать простые вещи – неловко получается. Проще врать.
Игры шарлатанов
Любопытно, почему в постсоветском искусстве победил концептуализм? В СССР было много сильных школ и влиятельных художественных кланов, а победил самый хилый и не имеющий школы.
Были представлены: реалисты критические (Пластов) и соцреалисты (Оссовский), школа Фаворского (Голицын) и абстракционисты (Штейнберг), авангардисты-идеалисты (Плавинский) и новые реалисты (Назаренко), экспрессионисты (Табенкин), символисты (Есаян), мистики (Шварцман), экзистенциалисты (Вейсберг – я воспользовался определением, данным однажды для Джакометти и Моранди, поскольку Вейсберг эстетически оттуда), патриоты (Глазунов), романтические скульпторы, городские пейзажисты, примитивисты – было всякое. Заметьте: за реалистами стояла внятная школа, за абстракционистами и идеалистами – стояли великие фигуры предшественников. Концептуализм же представляли пять человек – далеко не ярких дарований. И следом – отряды ополоумевших подростков, кураторов, комиссаров, культурологов и пропагандистов. Концептуалисты казались шарлатанами – не умели рисовать и больших идей не имели, повторяли одно и то же, называлась эта невнятная речь «дискурсом». Очень скоро этот невнятный «дискурс» был принят как обязательная к заучиванию программа, краткий курс ВКП(б). Почему шарлатаны победили?
Однажды ответить нужно, как необходимо ответить: почему в 1917 году победили большевики? В России партий было много – в теориях недостатка не было. Эсеры, кадеты, меньшевики, анархисты, народники, патриоты, монархисты – выбор был огромен. «Большевики» – это самоназвание, партия была численно меньше, нежели партия социалистов или меньшевиков. Программа эсеров была ближе к конкретной экономической ситуации, нежели абстрактный дискурс агитатора-большевика, и однако победили большевики, которые быстро стали называться коммунистами, и малочисленная партия обросла комиссарами, чиновниками, администраторами, кураторами, пропагандистами и прочей социальной плотвой.
В победе большевиков использован ровно тот же социальный механизм, как и в случае победы концептуалистов.
Надо произнести важную и простую вещь: реальная программа, осуществленная большевиками, никакого отношения к коммунистической программе не имела. Я говорю не про утопический коммунизм и марксистские планы возрождения античного полиса: это тут вообще ни при чем. Я говорю о классической пролетарской революции, которой быть не могло по причине отсутствия пролетариата.
Проблему отсутствия пролетариата решали с двух концов. Ленин придумал план НЭПа – то есть введения капиталистического хозяйства, которое «выводило» пролетариат лабораторным путем, постфактум. Еще действеннее был план Троцкого: превратить крестьянство во внутреннюю колонию, сделать из внутренней России своего рода Африку, власть превращается в концессию, наподобие концессии Сесиля Родса. Концессионер, колонизирующий дикое крестьянство, превращается в бауэра, юнкера, то есть не вполне пролетария, а скорее колониального чиновника – но это, безусловно, цивилизатор и управляющий.
Надо сказать, что Троцкий никогда не был ни коммунистом, ни марксистом, а большевиком стал в 1917 году, перед Революцией. Его план внутренней колонизации России, то есть нового закрепощения крестьянства, был осужден Сталиным. Троцкий был разоблачен, затем выслан. Его последующая деятельность в связи с анархо-синдикалистскими хозяйствами Испании и мексиканским движением была той же направленности – Сесиля Родса революции.
Известно, что Сталин (он так делал часто) полностью выполнил программу Троцкого. Советский коммунизм стал инвариантом троцкизма, постепенно окостеневшего в администрировании.
Сила слабых большевиков была в том, что никакими коммунистами они не были (если Ленин и мечтал об этом, то признался, прочтя «Философию истории» Гегеля в 1922 году, что «Капитал» не понял) и отдельной программы не имели; бороться с тем, что не имеет программы, – очень сложно. Большевики олицетворяли силу вещей истории России. Это непобедимо. А сила истории России – в крепостничестве. Крепостная модель управления Россией быстро подменила коммуну. Крестьянские бунты 1920-х годов, плач по коммуне и общине – сродни воплю русских художников, взирающих на администрирование концептуалистов: мы же думали, что свобода будет! А вы вон как делаете!
Троцкистское, то есть паразитарное, управление революцией состоит в том, что используются имеющиеся ресурсы угнетения народа – а собственной (коммунистической) программы строительства нет. Это, так сказать, державный оппортунизм: используем то, что есть, – ничего лучше, чем крепостное право, все равно не придумать. В руках мощного Сталина этот метод дал впечатляющие результаты.
Сходным образом произошло и в изобразительном искусстве. Сила малой группы концептуалистов была в отсутствии собственной программы и собственной эстетики – это была паразитарная эстетика и оппортунистическое поведение. Собственно концепций никаких не было: было разоблачение советской идеологии. Бралась существующая идеологема – и переиначивалась. То, что мы называем сегодня «московским концептуализмом» и что включает в себя как необходимый элемент соц-арт (то есть пародию на идеологию Советской власти), – есть абсолютно точная калька со стратегии большевиков. Это было паразитирование на имеющейся идеологии, «внутренняя колонизация», как сказал бы Троцкий, советского понятийного пространства.
Все наработанное реалистами, экспрессионистами и абстракционистами – было брошено в топку управления и администрирования. Собственной эстетической программы не было, языка не было, и дискурс концептуалиста – как и дискурс большевика – есть лишь применяемый к моменту набор слов.
Нечего и говорить о том, что столь простой путь в искусство позволил набрать в ряды «художников» огромную массу демагогов, бездарей, остряков, недоучек – все они стали пропагандистами. Сходным образом Сталин пополнял ряды партии недорослями из ПТУ.
Наличие Дерриды, как и наличие Маркса, несомненно, сыграло свою роль – в обоих случаях как отрицательную, так и положительную.
Но гораздо важнее было присутствие Троцкого (или Гройса – троцкистского идеолога московских концептуалистов), то есть идеологического паразита, который приспособит имевшуюся уже в наличии идеологию для новой власти и новых комиссаров.
Этим объясняется, почему физиономии современных кураторов напоминают рожи партаппаратчиков. Посмотрите на бардовую Фурцеву-Деготь, на живчика Демичева-Бакштейна. Этим объясняется и то, почему так называемый авангард давно сросся с Академией художеств – это просто та же самая структура.
Этим объясняется и то, почему у новой оппозиции на Болотной нет никакой программы. И быть не может. Программа у нас всегда одна и та же – державный троцкизм.
Авангард задним числом
С petit-bourgousie наших дней произошла любопытная метаморфоза. Суть явления в том, что в последние вялотекущие годы богемные персонажи считались светом, как бы представляли культуру. Они мелькали, пританцовывали, позировали перед камерой, значительно молчали, устраивали междусобойчики – и в целом сходило за культуру. Им присвоили название «мейнстрим», хотя это было отнюдь не течение, а самая что ни на есть стоячая вода, с ряской, с тиной, с гарантированным окладом – в этой стоячей воде уютно чувствовали себя бесконечные бездельники, лакеи нуворишей, обслуживающие постсоциалистическую культуру. От них многого не требовалось, они создавали дребезжащий фон прогрессивного дискурса: следовало показать, что мир поворачивается от тоталитарной культуры к культуре демократической, свободной. Что бы это значило, никто внятно выразить бы не сумел.
Они, по сути, обслуживали процесс распада – составляли игривый фон к строительству вилл, выпускали интеллигентные журналы и делали выставки гламурного авангарда в разворованном пространстве страны. Им казалось, что они «обучают» новых буржуев, прививают им вкус к авангарду, и, вместе с буржуями, они высмеивают социалистический быт. Они устраивали выставки советского нижнего белья и утверждали, что архитектура нуворишей поворачивается к канонам Витрувия.
То была гламурная интеллигенция ельцинского разлива – образование жалкое во всех отношениях. Фразу Энгельса о Ренессансе («время, нуждавшееся в титанах и рождавшее титанов») следует изменить сообразно моменту: это было время, нуждавшееся в ничтожествах и рождавшее ничтожеств. Ничтожеств пришло много – за этим дело не станет. Культура страны в те годы затаптывалась, а на поверхности появлялись щелкоперы, вооруженные прогрессивной терминологией. Пустозвоны, ничего не совершившие, являлись как бы полпредами прогресса, обертоном процесса – но какого именно процесса, никто бы внятно не сказал. Лакеи любили Карла Поппера: им нравилось утверждение, что истина дается апофатически – через отрицание. Они бойко плевали в собственную историю и в социалистическое прошлое страны, однако новой культуры на изгаженном месте не возникло.
То было сладкое время регентства – с присущим регентству развратом, легкими барышами, словоблудием. Пиком регентства стало марионеточное правление Медведева, который как бы представлял власть, но в то же время никакой властью не обладал – эта социальная карикатура совпала с общемировым кризисом капитализма. Благостное состояние длится не вечно, мир изменился, регент ушел в небытие – вообще, регентство в мире вдруг закончилось, замаячило нечто иное: война? диктатура? разруха? Никто пока толком и не знает; но регентству конец. И вдруг должность лакея обесценилась стремительно, как фальшивая акция. Вы хотите служить? Но чему именно? Вы что умеете делать? что совершили? Участвовали в круглом столе? Издали переписку НН? Написали три рецензии? Лоббировали архитектурный проект? Перед лицом нового века, перед лицом идущей беды – этого очень мало. Словарь терминов у лакеев имелся: «свобода», «авангард», «прогресс», «радикальное» – но это же игрушечный язык, своего рода эсперанто. Годится для круглого стола, годится для обмана аборигенов в Перми, для сетевой газетки, но в реальной жизни – просто набор звуков. О, сколько их, этих собирательных персонажей, заработавших авторитет либеральными доносами. Именно этот и единственно тот жанр и был освоен. Они писали донос на своих соседей, конкурентов, свой народ, свою страну – бойко, с юморком. Однако доноса вдруг оказалось недостаточно – время повернулось так, что надо бы сказать нечто реальное. А не умеют. Ничего не умеют. Спроси любого из них: а ты что в жизни сделал? Растеряется. Ну, три рецензии написал, пять доносов сляпал. Мнение имею. Ну, чистые комсомольские вожаки 70-х. Как сказать важное на живом языке – лакей совсем не знает. И вдруг лакей растерялся. Он почувствовал, что время его обмануло, почва ушла из-под ног. Одной из наиболее примечательных реакций была следующая: на переломе времен, говорит обиженный вчерашний «интеллигент», существовало как бы две этических базы: одна – внутренняя интеллигентская, внутри нашего круга, и вторая – внешняя этическая система – у враждебного государственного мира. Мы жили внутри своей конвенции, и вдруг среди нас появились отщепенцы, которые разрушили нашу скорлупу и осудили нас с позиций внешнего мира. Это болезненное признание, тем более болезненное, что оно отражает точно порядок вещей – действительно, существовала изолированная конвенция интеллектуала, но интеллектуалы оперировали общими понятиями, не желая применить их ко всему миру, а используя лишь в своем цеху. Когда они говорили «свобода», то это была не свобода вообще, а свобода внутри корпорации, а когда они говорили «совесть», это была круговая порука. Но всякая мафия и всякая корпорация рано или поздно сталкивается с внешней этикой – имя этой внешней этики совсем не государство и тоталитаризм; имя этой внешней этики – Бог. Однажды это непременно случается – ну, хотя бы по причине смертности человека. И когда это случилось сегодня, произошла интереснейшая метаморфоза. Те, кто являлся игрушечным авангардом, наконец стали взаправдашним авангардом – они наконец превратились в то, чем всю жизнь притворялись, они и впрямь стали отверженными. Прежде они хотели казаться отверженными, хотя были при кормушках богачей и при кураторских грантах, это была абсолютно паразитическая компания. Они употребляли слова «авангард» и «радикальное», не вкладывая в это социального значения, только как модный ярлычок. И вдруг судьба им дала в награду жизнь авангарда реальную, жалкую жизнь на окраине – как и положено автору трех рецензий, как и положено лакею попрошайке. Именно это и есть то бытие, которого они заслужили, – богемное, пустое, квазихудожественное: они так долго клялись пустотой, что их и выбросило в пустоту. Оказавшись на этом месте, они обрели задним числом подлинно драматичную судьбу. Так произошло по любимому всем апофатическому принципу – через отрицание осмысленности их бытия – у марионеток может сложиться реальная биография. Завтра они наконец-то почувствуют, что прожили реальную жизнь борцов.
Неодегенеративное искусство
Как известно, в 1937 году в Берлине была организована выставка «Дегенеративное искусство», на которой были собраны произведения, осужденные нацистами. Принято называть это собрание – авангардным искусством, но это не имеет отношения к авангарду. Слово «авангард» вообще используется произвольно, русским авангардом называют и трепетного Шагала, и квадратно-гнездового Малевича – что нелепо. Нацисты проводили иную классификацию. Прежде всего нацисты сами себя считали «авангардом», картины на выставке «дегенеративного искусства» объединяло то, что человеческий образ был трактован уничижительно (по мнению идеологов Третьего рейха). То есть упрек, вмененный авторам экспонатов, состоял в том, что они как раз не авангардисты – не создают «нового человека». В данном случае термин «дегенерат» употреблялся как антоним термина «авангардист».
Идеология Третьего рейха была героической, при известных спекуляциях ее можно трактовать как возврат к античной эстетике, с обязательным культом здорового тела. Вообще мысль о цели истории, воплощенной в героическом образе, – распространенное мнение, не принадлежащее только лишь Геббельсу. Представление о прекрасном человеке, как о вершине искусства, было подробно исследовано в трудах «Анализ красоты» Хогарта и «Лаокоон» Лессинга, в трактатах Дюрера и Леонардо. Последние содержали указания о пропорциях, оптимальных для человеческого тела, дотошность в измерениях превосходила Ломброзо и антропологические версии нацистов. Речь у нацистов шла все о том же, о необходимом для цивилизации усилии – о попытке омолодить западную цивилизацию через здоровый языческий дух. Нацисты не опускались столь глубоко к корням, как то делали Клее или Бойс, они желали сохранить античность, очистить ее от христианства, только и всего. Согласно нацистской идеологии (впрочем, этого же мнения придерживался и Ницше, например) дряхлость цивилизации обусловлена тем, что античное начало редуцировано в христианстве. Нацисты, собственно, собирались повторить попытку Ренессанса, но избежать ошибки синтеза с христианством, это должен был быть контрренессанс. Неловко признать данный факт, но во имя античной гармонии, свободной от христианства, и устроили суд над «дегенеративным» искусством. Имелось в виду то, что осужденные картины унижают представление о человеке, это движение вспять от развития поколений и назвали словом «дегенеративное».
Здесь существенно то, что авторы, которых нацисты сочли дегенератами, и сами нацисты – христианскую эстетику осуждали. И те и другие декларировали возврат к языческому – просто возврат представляли по-разному. И те и другие мечтали о том, чтобы омолодить цивилизацию – просто молодость видели по-разному. Декларации по поводу «праха культуры Запада, который следует отряхнуть с ног своих» звучали постоянно, большинство художников увлекалось примитивизмом и шаманизмом, страсть к этническому творчеству диких народов была повальной, а признание главенства «подсознательного» над сознанием было само собой разумеющимся. Как ни покажется странно, но художники столь открыто звали назад к дикости – что обвинение их в «дегенеративизме» не стало вопиюще неточным. И до Гитлера многие (Гегель, например) осуждали уничижение человеческого образа. Но так решительно применить термин «дегенеративное искусство» – никто не решался. Нацисты потерпели поражение, произведения «дегенеративного искусства» выстояли и в конце концов доказали свою пригодность новой эстетике. И все дело в том, что новая эстетика отказалась от античного начала – правы оказались те, кто решил идти дальше.
Движение прочь от антропоморфного образа в новейшей эстетике Запада связано с современным состоянием управляемой демократии: мы декларируем личные права, но не хотим видеть личность, эти права воплощающую, – есть масса избирателей, то есть знаковая величина, – в то время как образ соответствует иной социальной формации.
Тиранический этап новейшей истории был выражен в образах, которые мы не любим за плакатность. Однако это были образы – и в том числе образцы для подражания. Победа над героической эстетикой нацистов – спровоцировала героический же ответ. Появились образы героев, которые стоят в истории культуры Запада памятниками – «Человек с ягненком» Пикассо или «Гибель Роттердама» Цадкина, девочка из «Герники», доктор Рие из «Чумы», Роберт Джордан. Они обладают прямым позвоночником и открытым лицом, герои Брехта и Белля, Камю и Пикассо, Джакометти и Хемингуэя, Солженицына и Шаламова, Сартра и Шостаковича, европейский экзистенциализм явил античные образцы доблести.
Закончилось это довольно быстро – лет за десять европейский гуманизм нового разлива себя исчерпал. Насмешкой над героическим – стал персонаж Френсиса Бэкона, растекшийся по холсту. Так приготовленное стало опять сырым.
Наступила очередная пора реверсного движения, ее назвали постмодернизмом – пора иконоборческого творчества. Неодегенеративное искусство пошло дальше дегенеративного искусства XX века.
Неодегенеративное искусство отвергает не просто мораль буржуа – но всякое морализирование в принципе, отвергает всякое обучение. Процесс обучения неизбежно приведет к подробному узнаванию мира, к усложнению перспективы и появлению образа – но именно этого цивилизации и следует опасаться. Искусство существует и в просветительской, но и в охранительной функции – а в языческих обществах охранительная функция делается основной. Отсутствие человеческого образа предполагает отсутствие морали в искусстве – мораль отдана жрецам, контрапункт вынесен из произведения вовне; спросите мастеров, чему они служат – ответ прозвучит незамедлительно: «свободе»; но не спрашивайте, что такое свобода.
Искусство престало воплощать идею, оно не имеет плоти – и все сказанное выше подводит нас к простой мысли: последний век существования западной цивилизации зафиксировал изменение критерия красоты.
Сандро Боттичелли однажды повторил картину Апеллеса (как эту картину описал Лукиан, ибо картина Апеллеса не сохранилась) – и создал великую метафору суда над христианской парадигмой в нашем мире. Картина Боттичелли называется «La Calunnia», «Ложь» – и на картине представлен суд над прекрасной женщиной. Судья с ослиными ушами читает обвинительное заключение, лжесвидетели шепчут чванному уроду в длинные уши, а нагая женщина перед лицом трибунала тщетно доказывает невиновность. Женщина символизирует оболганную Истину, и она же – как это понимали неоплатоники – является Красотой.
То, что это повтор древнегреческой композиции, лишь подтверждает закономерность трагедии христианства; в античном мире о неправом суде над истиной и благом знали всегда, отстоять истину хотели всегда – но процесс этот проигрышный. Христианство обучило истину побеждать, смертью смерть поправ – но вразумить судью с ослиными ушами невозможно.
Мы не верим в конкретный суд времени, но мы верим в конечное торжество гармонии, потому что нашим потомкам и истории останется логика красоты, воплощающей истинное измерение мира. Гармония – тождественная благу, находит себе место в самых трагических и горьких холстах Пикассо, Ван Гога, Мантеньи и Гойи; именно этот, последний рубеж – воплощать меру вещей, если пользоваться определением Гегеля, – гармония не отдает никогда. Все скверно, но сама структура образа, самый принцип соотношений и пропорций, сама сила слов и крик красок оказывается тем бастионом, который не будет взят никогда. В картине Гойи «Расстрел 3 мая» – изображена беспросветная сплошная гибель восстания; и одновременно это яростная победа. Миллионы верующих носят на груди крест, изображающий пытку и смертную муку – и однако этот крест символизирует для них победу над смертью. Катарсис, как его описал Аристотель, может повернуть трагедию в великий урок и триумф истины.
Все вышесказанное звучит обнадеживающе – принцип трагедии и катарсиса, а с ним вместе и сила гармонии, безусловно, непобедимы; однако победа возможна лишь до тех пор, пока существует трагедия.
Принцип трагедии действует лишь в том случае, если существует субъект трагедии. Если страдающего субъекта, наделенного душой, не существует – то трагедии нет; массовые убийства могут происходить, но бойня не обернется трагедией – катарсис и понимание не наступят никогда; стадо режут – но горе не приносит овцам моральной победы. Наши будни с исключительной достоверностью показывают, что можно быть свидетелем массовых зверств, но свидетель не становится ни умнее, ни добрее. Более того, в большинстве случаев свидетель принимает сторону убийц – если убийства варваров подтверждают его собственный социальный статус. Воспитанное в погоне за привилегиями, холуйское языческое общество примет любое массовое убийство как ритуальную жертву, оно будет бороться за право выжить, но никогда не будет отстаивать прав сострадать.
Стараниями языческой демократии создано такая эстетика, которая исключает трагедию и нивелирует личность, поскольку личность состоит из других людей, из универсальных знаний, из категориальных положений. Отменили не доктринерство – отменили мораль; утвердили не свободу от догмы – утвердили свободу от гармонии. Это крайне удобно для управления жадной корпорацией, но это бесперспективно для общежития. То, что метаморфозы западного общества были произведены при помощи художественного авангарда, – всего лишь историческая коллизия; то, что понятие «свободы» было использовано для утверждения зависимости, – это обычная демократическая практика. То, что без-образное, неодегенеративное искусство стимулирует угнетение, – очевидно. Но есть и менее очевидные вещи.
Существование трагедии, а следом существование критерия красоты – обусловлено простым вопросом: может ли катарсис появиться в условиях отсутствия антропоморфного образа? Или, чтобы сказать яснее, поскольку антропоморфный образ это суть христианской религии воплощения духа – может ли отступление от христианской парадигмы сохранить гармонию мира в целом? Или совсем просто: что такое христианская цивилизация без христианского искусства – и зачем она?
Дом престарелых авангардистов
Вот фотография, а на ней заседание в очередном капище современного искусства; за столом сидит художественная номенклатура – известные лица; некогда эти люди приплясывали на сценах, потом стали начальниками авангарда, законодателями мод. Я их прежде знал, этих дяденек, но лет пятнадцать уже не видел вблизи. А тут фото. Разъелись, отупели. Если бы не подпись – ну натуральный слет заготовителей брюквы совхоза «Красная сопля». Опустившиеся пенсионеры – три подбородка, шесть затылков, глазки заплыли, под глазами мешки. Взгляды тупые, лица порочные. Бабьи пропитые рожи. Советское Политюро славилось обилием больных стариков; граждане смеялись: как им планировать хозяйство, если жить осталось три дня. Собрание рамоликов, призванных олицетворять моду и напор, – это еще более нелепо. Выходит на сцену заплывший жиром немолодой глупый мужчина и говорит об актуальном дискурсе. Граждане, о каких переменах вы мечтаете? Навальный или Собянин. Да хоть Терешкова – какая разница. Пока прогресс и актуальность в руках порочных инвалидов – ничего и никогда не переменится.
Закон стаи
У меня есть давний знакомый, затрудняюсь определить его профессию, потому что он мало что знает и ничего не умеет, но уже много лет он работает куратором в Центре современного искусства, готовит выставки, участвует в круглых столах. Вероятно, он искусствовед. Когда он говорит, то всегда произносит один и тот же набор слов, просто переставляет слова местами. Он мало читал, светская текучка съела все время, но необходимый минимум знает: Деррида, Уорхол, Бойс, Гройс, Чубайс, Прохоров, долой Путина. Он интеллигент. В целом он за хорошее. Этот человек подозревает, что с ним происходит что-то не то. Он ведь вменяемый, он давно заметил, что ничего не читает и думает одни и те же мысли, или полумысли – уже много лет подряд. Он ведь человек с некоторой, пусть притупленной, способностью к рефлексии: он видит, что фигуранты процесса говорят длинные слова, с претензией выразить богатый смысл – но откуда же взяться смыслу? Они ведут жизнь, исключающую смысл вообще: читают только короткие статьи в коротких журналах и проводят время на вернисажах, а чаще всего пьют или клянчат деньги у нечестных богачей. Мой знакомый заметил это давно. И то, что все живут моралью кружка, хотя существование привилегированного кружка – аморально в принципе, это он тоже знает. То, что художественного образования более нет, а знания заменили сведениями о рыночных успехах, он знает превосходно. Детали мелких гешефтов он знает лучше прочих: как выхлопотать поездку в Венецию, спроворить грант, промылиться в кураторы выставки – это все мелкие трюки повседневности, которыми живет столица. Мой знакомый варится в этом котле каждый день, и он (будучи изначально неплохим человеком) немного стыдится своей ловкости. Наши отношения складываются непросто. Дело в том, что я уже много лет назад сказал, что так называемый «второй авангард» – есть жульничество и обслуга богатого ворья, а так называемый «московский концептуализм» не имеет ни единой концепции, а участники процесса – прохвосты и бездари. Многие на меня обиделись и сочли мракобесом, сторонником застойных времен. Мой знакомый отлично понимает, что я не сторонник застойных времен, а просто не считаю ту среду, в которой он варится, интересной и умной. И ему обидно: ведь он тоже в глубине души (в далеко запрятанной глубине души) представляет, что интеллектуальный уровень его друзей очень низок – но каждый день он должен расшаркиваться перед болванами. И вот мы перестали общаться, так бывает. Однако с некоторых пор этот знакомый стал мне звонить и даже приходить в мастерскую. А до этого он не звонил лет двадцать. Однажды позвонил и говорит:
– Как мне стыдно за все эти годы, ты уж прости, старик, но сам понимаешь. Прости, что мы тебя отовсюду исключали… Ну, если честно, ты сам виноват, поставил себя вне общества… Но я-то понимаю, что правда за тобой. Нет, ты прав, конечно… – Так прямо и говорил, произносил горькие слова, очень трогательные.
Я сознательно не привожу фамилию этого человека, чтобы ему не влетело от его влиятельных друзей – он ведь рисковал, идя со мной на контакт. Так порой рискует разведчик, когда ему неожиданно хочется раскрыться – пусть хоть на единый миг. Нет, нельзя! Никогда нельзя раскрываться! Надо до самой смерти повторять, что бездарный поэт Пригов – гений, а живопись умерла. Круговая порука бездарностей в моде необходима; более того, именно так и было устроено в советское время – когда деятели соцреализма обязаны были убеждать друг друга, что серая мазня Салахова – это искусство. Так вот, знакомый пришел ко мне в гости несколько раз, а потом перестал приходить. Точнее, я перестал его приглашать, а он и не просится больше. Дело в том, что такими вот трогательными словами он вроде как выполнил долг перед своей совестью, очистился – но ничего в его жизни не поменялось. И как может поменяться? Он продолжал заниматься устройством мелких дел, произнесением пустых фраз, и никогда, ни разу – ни единого разу – он не посмел возвысить свой тонкий голос и сказать нечто против происходящего. Ну как пойти против директора ГЦСИ Бажанова, человека амбициозного и очень глупого, или против замдиректора ГЦСИ Миндлина, коррумпированного до стелек в обуви проходимца, как возразить против программы, поддерживающей общий уровень серости! Они выезжают на биенналле и триеннале, сидят с надутыми рожами в комиссиях и подкомиссиях и глупеют, глупеют, глупеют. Если учесть, что уровень знаний был исключительно низок на старте – сегодня это ниже уровня асфальта. Но шампанское булькает, но инсталляции блестят! Он отлично знает, этот мой знакомый, что все происходящее сегодня в искусстве – еще хуже, чем советский Минкульт. Но ему надо жить, скоро пенсия. И даже не в пенсии дело. Он мне сказал очень грустно и очень просто: «Вот ты-то уедешь, а я здесь останусь. И мне с ними надо будет встречаться, говорить, здороваться. От них зависит многое – это моя жизнь, понимаешь?» И я перестал его приглашать, смотреть на эти мучения сил нет. Теперь, когда мы встречаемся на выставках (недавно встретились в Пушкинском музее), он отворачивается. Он знает, что я думаю, что он трус и ничтожество, а я знаю, что он меня уже ненавидит за то, что однажды пересилил себя и пришел ко мне с признаниями. И таких людей я знаю много.
Особую категорию занимают бывшие друзья – они все оставались верными до определенной черты, а потом происходило нечто фатальное, и отношения прекращались. Случалось так, что я замахивался на самое святое – и корпоративный закон уже не позволял со мной дружить: они еще терпели, когдя я бранил Тэтчер и либеральную демократию, но если я говорил, что оппозиционеры на Болотной – дурни и пошляки или что идея демократии – подвержена коррозии и износилась, то это уже было нестерпимо. Так и в брежневские годы – со мной дружили, пока я бранил соцреализм, но когда переходил на личности секретарей обкомов или говорил, что всех членов Политбюро надо отправить на Марс, – вот тут со мной здороваться переставали. Надо сказать, что в России демократической все еще строже. Одного моего доброго друга пригласили на собеседование (в прежние времена сказали бы: вызвали на партком, но это был не партком, а собрание либеральной интеллигенции) – и на собеседовании предложили ему выбирать: со мной он дружит или с либеральным обществом. И мой былой товарищ позвонил мне по телефону, извинился, сказал: ну сам понимаешь, надо же выбирать. Мой былой друг великолепно знает, что я выступал против Сталина и лагерей, против Политбюро и советской власти в те годы, когда сегодняшние либералы прилежно ходили на комсомольские собрания. Однако дело ведь не во мне и не в моих взглядах – дело в том, что нельзя нарушать комфортные установки своего круга. Кругу ведь не то обидно, что я не считаю демократию венцом развития общественной мысли, – нестерпимо то, что я не считаю Рубинштейна – поэтом, Гройса – философом, а Булатова – художником.
Общественный строй никогда главным не был: главное – это номенклатура. Современному либеральному кругу комфортно называть меня антилибералом на том основании, что я считаю их жуликами – ну вот и называют. Вчера мне написал милый, в сущности, человек: «Я бы рад вашу статью послать дальше, по своим знакомым, но заранее хочу размежеваться с некоторыми острыми пунктами. Вы там слишком резко говорите, а мне бы не хотелось». Этот же человек (он не вполне трус, боится только своей корпорации) не страшится выступать против абстрактного коррумпированного правительства России – не страшится потому, что эти абстрактные претензии не наказуемы; но он десять раз описается, прежде чем публично скажет, что Бакштейн – не мыслитель и никогда не написал ни единой строчки и не подумал ни единой мысли. Так нельзя говорить, ну что вы! Так невозможно сказать! Мне сообщали (причем по секрету сообщали, умоляя не разглашать тайну), что мои статьи пересылают друг другу тайком, боясь признаться своему окружению, что читают Кантора, – ведь можно испортить отношения в своем кружке. «Разве можно читать Кантора!» – так говорят друг другу участники кружков, а те из них, которые тайком читают, опускают глаза. И в этот момент они говорят себе: «Ведь Максим Кантор не любит их, ну а они не любят его – все правильно, это же честно». Среди прочих былых друзей был друг, который переживал, что мне не нравится, что он дружит со взяточниками и людьми из светского коррумпированного круга – гельманами, хорошиловами и т. п. Он мне так говорил: «Ну а чем ты докажешь, что они нечестные?» Никто, понятное дело, не ловил этих дяденек за руку, но все представляют, как делаются дела, – и мой друг тоже великолепно все это знал. Но ведь есть презумпция невиновности, не так ли? Мой друг был исполнен личного достоинства, он готов был со мной дружить несмотря на то, что я против капитализма, а все его окружение – за капитализм. Он просил от меня равной услуги: он будет закрывать глаза на то, что я социалист и христианин, а я должен не замечать того, что он прислуживает негодяям. Моему другу хотелось так все устроить, чтобы и со мной дружить, и с прогрессивной банкирской компанией ладить; это вполне могло идти параллельно. Он приходил ко мне, и мы говорили о высоком, а потом он шел в общество прогрессивных представителей современного искусства и там беседовал о рынке инноваций. Некоторое замешательство возникало на днях рождения. Но ведь можно два раза подряд отмечать праздник: один стол накрывают – для рукопожатных, а другой – для нерукопожатных друзей. Во время существования Советского Союза с набором гостей тоже возникали сложности: в интеллигентные дома было не принято приглашать стукачей и директоров ателье, заведующих мясными отделами тоже в гости не звали. А сегодня, когда застолье сплошь из директоров гастрономов – в том числе гастрономов интеллектуальных, – возникает неловкость, когда надо позвать кого-то, кто в данный гастроном не вхож. Тут надо раз и навсегда прописать правила поведения кружка, иначе никак. Один смелый юноша мне написал, что ему в его «тусовке» достается немало колотушек за то, что он думает не как все, и он даже попросился ко мне в друзья, хотя его окружение и против меня, а если он обматерил меня за спиной, так это от ситуативной застенчивости. И написал он это в отчаянном личном письме, не отдавая себе отчета, что пишет очень трусливо. И не объяснишь, что учиться храбрости надо наедине с собой – а когда научишься быть мужчиной, тогда уже и приходить к взрослым. Поздно объяснять, жизнь сложилась.
Вообще говоря, происходит вот что: возникла мораль мафии, которую противопоставляют морали ненавидимого тотального государства. Мафия, как институт свободы, возникла не вчера – а термин «рукопожатные» совершенно соответствует термину «люди чести», который употребляют на Сицилии. Страх, который напитал общество, – он не перед Путиным; ну что вам сделает Путин, вы ему совершенно не нужны. И не перед Патриархом – вас нельзя отлучить от Церкви, к которой вы не принадлежите. И не перед Сталиным, который шестьдесят лет как мертв. И не перед Советской властью, которой нет, и нечего врать, что она вернулась. Страх – выпасть из своего кружка, выделиться из своей маленькой мафии, из теплой лужицы, где тебя поймут и согреют. Страшно перестать говорить на общем жаргоне. Страшно увидеть, что ваш кружок занимается дрянью. Страшно остаться одному с большим миром – и с честными идеалами. Это по-настоящему страшно. Но только не обманывайте себя – вы совсем не демократы. Надо понять, что управлять многими мафиями для тотального государства значительно проще, чем управлять социумом с единой моралью, внятной целью и идеалом общественного договора. Такой идеал возможно извратить. Но если общество живет общим делом, надолго извратить идеал невозможно. Можно долго обманывать немногих, но нельзя долго обманывать всех. А вот если обман развивается корпоративно, ширится по законам роста раковых клеток, то обман поглощает организм незаметно – и съедает общественный договор навсегда. До тех пор, пока существует мыльный дискурс журнала «Артхроника» и отдельно есть жирный дискурс московского концептуализма, – со страной можно делать все что угодно. А как же быть? Что же, опять верить в общие идеалы? Увольте нас от идеалов! Как только произносишь слово «идеалы», так у собеседника блестит глаз: он нашел, как доказать свою правоту, как вернуть себе комфорт в душе. Ах, идеалы? Может, ты за коммунизм? Вам прогресс и капитализм не нравятся? А знаете ли вы, что рынок – отец цивилизации? Ты вне рынка – значит, вне прогресса. Знаем мы вас, коммуняк, скоро в лагеря всех законопатите. И вообще, это коммунисты, если разобраться, войну начали. Нет уж, мы за дискурс, за инсталляции, за умеренную коррупцию, за миллиардера Прохорова и его благостную сестру. Прохоров наш президент! Только не трогайте ничего в моей маленькой мафии честных «рукопожатных»! Идут на митинг, чтобы подержаться за руки таких же запуганных. В этот день они все смелые. Они выступили против абстрактного тирана (в котором разочаровался МВФ, поэтому и можно ходить на демонстрации). Они выступили против тирана и затем пошли по своим рабочим местам – подавать руку проходимцам, подставлять щечки для поцелуев ворам, льстить проституткам. Кто вас так запугал, граждане? Чиновники даже не делали ничего особенного, чтобы довести вас до такого панического ущербного состояния. Вы не чиновников боитесь – вы друг друга боитесь. Вы боитесь своей бездарности, свой человеческой несостоятельности. В окружении вам подобных ничтожеств ваша несостоятельность не так заметна. Вы уже не смеете сказать ничтожеству, что он/оно/она – ничтожество. Почему, почему вы все боитесь друг друга? Почему вы все – трусы? Мне часто теперь говорят: опять ты про негативное! Ну как можно! Ведь для негативного отведен специальный день календаря: 31-го числа мы несогласные! Вот есть реальное общественное дело – «марш несогласных», протест против тоталитаризма! Прошлись, со знакомыми пообщались. А потом – домой, а дома нас уже ждет только хорошее: журнал «Мезонинчик», инсталляция в ГЦСИ, пьянка на Венецианской биенналле, Хорошилов обещал зайти. Жизнь-то идет.
Простые вещи
Можно было предсказать, как оно пойдет: причиняя зло – вызываешь зло в ответ. Это реактивная цепочка.
Годами сочиняли небылицы про демократическую глобализацию, усердно врали про то, что в мире есть всего одна цивилизация – и надо пожертвовать сиволапой страной предков, чтобы войти в сонм просвещенных народов.
Выдумали эластичную современную культуру – безразмерную, как синтетические носки, бесчувственную, как презерватив.
И неужели кто-то мог предполагать, что не будет реакции – национализма?
И вот он проснулся, причем во многих странах, национализм уродлив – но в нем правота и правда момента. Вы нас согнули, а мы не хотим сгибаться. Вы нам врали про общий прогресс – мы теперь понимаем, что в будущее нас взять не планировали, мы видим, как вымирает страна. И мы выкрикиваем наши лозунги – за нами правда обкраденных. В последние годы национализм и фашизм сделались популярными – и модными. Это так же романтично, как концептуальный дискурс тридцать лет назад.
Московский концептуалист, пожилой юноша, все еще скоморошничает с задором юности – но, увы, концепции он так и не придумал. Все время кривлялся, а время – прошло.
И модными стали фашисты. Фашисты теперь олицетворяют то, что некогда олицетворяли концептуалисты – порыв и поиск, правду дерзания, поиск запретного.
Им бы возразить: дескать, фашизм – это нехорошо! А как возразишь? Спросят в ответ: а что же тогда хорошо? Когда бабок обкрадывают и музей современного искусства с какашками строят? Это – хорошо? Когда бестолочь и пустельга именуются Художниками, когда казнокрады – ведают культурой, а непотребные девки пляшут во Храме Божьем?
Надо бы сказать про гуманистический образ, про сострадание к ближнему, про «несть ни эллина, ни иудея», про высокую мораль и достоинство человека, который выше нации и выше цивилизации, – но всего этого нет в нашем словаре. Мы это все велеречивое отменили, мы это гуманистическое профукали, обменяли на Энди Ворхола, суп Кемпбел и жиденького Жижека.
Сложилось так, что современного языка гуманистической традиции русская культура не выработала – этот язык традиционных ценностей вытаптывали ради торжества постмодернизма. И вытаптывание казалось прогрессивным: зачем нам старые прописные истины, зачем нам реализм, для чего нам романы и картины? Давай еще вот этого старика взашей вытолкаем, давай еще вот этого пенсионера отменим – чтобы нам у кормушки было просторней.
Ах, недальновидно это было, опрометчиво!
И впрямь, для коллекций нуворишей старый традиционный гуманизм был помехой; невозможно впаривать банкирам что-то, что не модно, – ну не Добролюбова же им с Толстым читать вслух? Им подавай то, что в Сен-Тропе носят, с чем можно в Нью-Йорке щегольнуть. Но не одними вкусами нуворишей определяется будущее страны.
Ведь как устроено: нувориш-то, он наворовал, коллекцию какашек составил – и укатил на мыс Антиб, а с бабками из Вологды, да с их обиженными внуками – жить тем, кто в эту систему ценностей (какашки-Антиб-прогресс-Жижек) поверил.
Толстой бы, может, и договорился с внуками обкраденной бабки, а вот у куратора еврейской национальности, который живет на деньги, украденные из бюджета его клиентом, которому он впарил прогрессивные картинки с загогулинами, – вот у такого куратора возникают проблемы с народом.
Назвать их, агрессивных внуков бабки, – быдлом? Выход, конечно, – но ведь ненадолго.
И чувствуют кожей: зреет в обществе другая правда – она будет посильнее, чем мода на Бойса и Ворхола, рождается другое суждение – посерьезнее, чем взгляд владельца нефтяного терминала или мнение владельца массажного салона.
Пришли новые ретивые мальчики, презирающие гламур и концепт, глобализацию и демократию – откуда они взялись? От сырости завелись, что ли? Вы думаете, вы сами ничего не сделали для их прихода? О нет, господа, это вы их вывели в своих ретортах – ничего путного не создали, а вот этих борцов «за Россию без засилия евреев» – вы сочинили. Вы и убили-с, как говорил Порфирий Петрович.
И надо бы что-то возразить новым правым, надо бы с ними спорить – да вот беда, у новых левых и словаря-то никакого нет: только какашки в баночках, перформансы в богатых домах, да пенсионерская медгерменевтика.
Тевтобургский лес
- Скажи – как, дядя, ведь не даром
- Россия продана Гайдаром
- И в рабство отдана?
- Кому-то ведь бабло досталось,
- Народу кинули лишь малость:
- Дай мужикам пятак на старость —
- Им все равно хана.
- Россия есть большое поле,
- И толку нет кричать «Доколе?» —
- Сей факт природой дан.
- Есть планы поле то застроить
- И население утроить,
- Проектов очень много то есть.
- Но роют котлован.
- Полковник наш рожден был хватом,
- И, подведя итог утратам,
- Народ от горя взвыл.
- Но брал ведь не один полковник:
- Любой чиновник – уголовник.
- Надели на народ намордник —
- Не вой у наших вилл!
- Вам не видать былой России,
- Пирог по крошкам растащили —
- Все, что собрал Иван,
- Что взяли при Екатерине,
- Что Сталин спас в лихой године,
- Что Брежнев парил в карантине —
- Пошло ворам в карман.
- Товарищи, Москву мы сдали.
- Ее бы деды не узнали.
- И Ленинград пропал.
- И был бы хоть Урал за нами,
- Чтоб отсидеться за горами,
- Но, что возделано отцами, —
- Ушло за капитал.
- Товарищи, нас обманули.
- Пока смотрели в рот акуле,
- Не думали, что съест.
- За двадцать лет привыкли гнуться,
- Лишь избежать бы революций.
- Но есть предел всех конституций —
- Есть Тевтобургский лес.
- На белых лентах на березах
- Пускай висят в свободных позах
- И вор и компрадор —
- Нет оппозиций меж ворами.
- Нет равенства между волками.
- Но меру надо знать и в сраме,
- А остальное – вздор.
Права большинства
Существует мнение, что нравственная заслуга ХХ века состоит в том, что люди научились бороться за права меньшинств. Прежде права людей, не похожих на большинство, были ущемлены. Общество (так принято думать) осознало, что малые его подразделения имеют те же права, что и большинство.