Пропадино. История одного путешествия Покровский Александр
– А все в сказках, пословицах, поговорках и оговорках. Труд-то каторжный был на земле, на землице. С сохой, да в лаптях нагнешься, наломаешься за день-деньской, и в конце дня-то только пословицами и заговоришь. И все-то они кровью писаны. И все-то они о жизни призрачной и о жизни нынешней. А работать щука будет. Или Серый Волк. Он тут умом-то только и отличается. Говорили царевичу: не трогай клетки, а он тронул. Говорили: не рви яблок – он сорвал. А вот улаживать дела с царем Берендеем – это уже к Волку. Грянулся оземь – и в красавца обратился. Не как-нибудь постепенно, а именно чтоб, значит, оземь. Со всего, понимаешь, маху. Или в молочке кипящем искупался – как заново народился. Тут все хотят народиться заново. А в жены – царскую дочь. Так что ежели что не так – сразу же к сказочке-то бегом бежим.
– Нам бы Грушино…
– Понимаю. Сказочное Грушино – где ж ему еще быть? Там русский дух и Русью попахивает. А если по усам течет, то никогда уже в рот не попадает. Фигушки. Все мимо да мимо. Богата земля, да людишки бедны. Грушино, говорите?
– Оно самое.
– А к поворотному камню ходили?
Мне вдруг показалось, что Сказана-то Толковна не совсем в себе.
– Куда? – спросил я на всякий случай.
– Камень есть поворотный. На нем надпись писана.
– Это где «направо пойдешь»?
– Шучу, – коротко бросила игуменья, надела на нос очки и открыла книгу. – Сейчас в книге поглядим.
– Волшебная? – не без усмешки заметил я.
– А как же! – строго она на меня глянула. – Сейчас только слово скажу заветное, и в лесу дремучем окажетесь! А под ногами будут кости человеческие.
Внутри у меня похолодело.
– Сейчас, сейчас! – перелистывала книгу Сказана Толковна.
– Вот! – звучно ткнула она пальцем в книгу. – Есть!
– Неужели нашли?
– А как же! Есть заклятье!
– Какое заклятье? – забеспокоился я.
– Как какое? Сказано же: хочу в Грушино. Ну и вот оно. Заклятье-то! Произносим, потом говорим, что хотим в Грушино, и остается только пальцами щелкнуть. Щелк – и вы на месте.
– Как это?
– Депортация с левитацией. Вы хотели в Грушино попасть или же не хотели? – игуменья смотрела, поджав губы.
– Я хотел, конечно, в Грушино попасть, – начал говорить я, – но вы не сказали, в какое Грушино. Какого периода времени. Может, это Грушино времен нашествия Мамая.– Ага! – обрадовалась чему-то своему Сказана Толковна. – Стали, стало быть, соображать! Верно. Не так все просто. Сказать слово можно, но удержать его потом трудно. Оно же уже не твое. Летает оно. Мечется, а потом прилипнет – не отнять, не отлучить. И дело свое оно сделает. Темное ли, светлое – это уж как ляжется. Действительно, какое оно – это Грушино? Может, там до сих пор Соловей-Разбойник свищет с дуба или Горыныч рыщет? А Илья Муромец-то, возможно, еще не истребил ни самого Соловья, ни все его семя. Вы ведаете, кстати, что сие означает «истребить семя»? А? Поди и не ведаете. Означает сие, что надобно детей вырезать. Вот вам и сказки. «Уйди, бабушка, а то зашибу и на косточках твоих покатаюсь!» – вы знаете, кто это сказал? Нет? Это в одной сказочке сказал бабушке-ведунье Иван-царевич. Так что зашибу и покатаюсь – это совсем и не сказочки. Жизнь это. А вы в Грушино собрались. Вышел за околицу – и в Средневековье вляпался. Огнем жечь и о деле пытать. Поглядим?
– На что? – это сказал, кажется, я.
– На Грушино?
– А можно?
– Отчего-с нельзя-то? В сказках все можно. Это в сказаниях препоны разные.
И сейчас же гаргульи, торчащие из стола, повернули головы и посмотрели на Сказану Толковну.
– Знаю, знаю, – успокоила их она, – но один разочек-то можно. Без заклятья всякого. Без заклятья всякого да без Якова. Одним глазком. Самой интересно, чего уж там.
– Ну, если только глазком… – выдохнул кто-то невидимый.
Хлоп в ладоши – и стена напротив пала, ветер подхватил нас вместе со столом и понес в темноту. Там что-то чавкало, ухало, дребезжало, холодом пахнуло, гарью в рот полезло – лес вокруг был, видимо, да болото горклое, хруст стоял, будто кто в чаще ребра перегрызал, а потом горизонт посветлел – рассвело, показалась деревня – избы заколочены, избы перекошены, на кривых улочках никого, ни одной души.– Чего же нет никого?
– А кого вам надобно? Вы же Грушино хотели. Вот и забирайте. Можно частями, можно полностью. Погост только не забудьте. Другого не имеем, что имеем, тому радуемся. Вас там ждет кто?
– Котовы, – приободрился я. – Я к Котовым собирался.
– А это не те Котовы, что постельничими у Василиса Премудрого служили?
– Постельничими у Василиса?
– Ну да.
– А разве был Василис?
– Был. Его еще Василиском кликали. Лицом дюже пригож был, оттого и в сказках в Василису-то и превратился. Так как? Те ли Котовы?
– Не могу… знать…
– Вот видите? Говорим – в Грушино к Котовым, а там, может, Котовы со времен еще Вещего Олега проживают. Топ – и вы уже перед князем-батюшкой. А он на расправу скор. Представиться не успеете. Так что с желаниями-то аккуратней бы надобно.
– Как же нам теперь быть? – ожил Григорий Гаврилович. Речь к нему в тот же миг вернулась.
– С отделом сказаний надо бы перемолвиться. Где у нас Акулина Тифоновна? А? Акулина Тифоновна, покажись! – Сказана Толковна посмотрела куда-то в сторону.
– Туточки я! – перед нами из окружающего пространства возникла небольшая бабушка. Одета она была в какие-то вериги, пахло от нее серой, а вокруг летал какой-то ветер, если только про ветер можно сказать, что он летает.
– Акулина Тифоновна Верхопрахова – начальник отдела сказаний и верований. Она сейчас свежим взглядом все у нас окинет. Так вы в курсе наших исканий, Акулинушка мил Тифоновна?
– Конечно же в курсе! – в состоянии полного и безостановочного счастья воскликнула старушенция. – Я же все время туточки подслушивала!
– Не сомневаюсь. Не подслушаешь – с мыслями не соберешься. Так то ли нам сейчас привиделось Грушино, не побрезгуйте полюбопытствовать?
– А как скажете, Сказана Толковна. Скажете то, и будет то.
– Знаем мы ваши шашни. Нам тут дело надобно.
– Дело только видится, а как выпашется?
– А как выпашется, так и слюбится.
После того как они обменялись такими словами, бабулечка вдруг погасила улыбочку счастья:
– Ой, глядите, Сказана Толковна.
– Наглядимся еще, Акулина Тифоновна. Дело-то будет? Али как?
Улыбка немедленно вновь расцвела на лице старушенции:
– А если дело, то без гипербореев-то какое может быть дело. По лабиринту бы побродить, так сразу и яснится все.
– Ну поброди, нет удержу!
– Я мигом! – взвизгнула бабушка и сейчас же пропала.
Оторопь, охватившая меня в связи со скоростью ее пропадания, направила мой взгляд вверх – туда, где висел сундук. Мое движение не укрылось от Сказаны Толковны.
– Говорящий, – заметила она.
– Неужели?
– Ужели. И стены у нас говорят, и столы, и заборы. И говорят, и слушают. И услышанное переиначивают, растолмачивают, перетолковывают.
– Для чего же то? – не удержался я от вопроса.
– Все в мире этом есть пригляд. Ничего не пропадет, не сгинет, не сгинет, не порастет быльем, не пойдет окалиной, чертополохом не вскинется. Все имеется. До времени и само времечко-то схоронено. Главное, ключик иметь. С ключом любой сундук отмыкается. Сохраняется все – это главное. Извлекается трудненько, да и больненько. С этим тяготы. А хранить – само хронится. А откроется сердцу беззлобному. Злобное навредит. Чем больше сил дадено, тем больше и спросится. А иначе никак – разорение.
От всего сказанного я только рот открыл – бред какой-то. В этот миг и появилась ниоткуда радостная Акулина Тифоновна, воздух рядом с ней вроде сдвинулся.
– Туточки я! – не могла она не воскликнуть.
– Чем порадуете, Акулина моя Тифоновна? Все ли ладненько у гипербор и ев? Лабиринт не растолкали?
– Не растолкали. И воробушкам есть что клевать.
– А что ворон-то?
– Ворон глаз бережет, да и нам советует.
– Ворон вороненку прошлое покажет, ворон вороненку обо всем расскажет. То ли Грушино нам привиделось?
– И то и не то.
– Как сие выпестовывается?
– Чтоб в то Грушино попасть, надо временем совладать. Иное оно там, стоялое.
– Как же это иное? – вмешался я в разговор. Григорий Гаврилович к этому моменту совсем онемел, потому что уже минут десять как являл собой скалу, о которую в тумане при перелете на юг, на зимовку, разбиваются яйца.
Последняя фраза представилась мне не совсем гладкой, но я взглянул на Григория Гавриловича и подумал оставить ее без исправления.
– Так что же это? – вопросил я снова.
– А то! – усмехнулась Сказана Толковна. – В ногу со временем идут у нас только три города – Москва, Петербург и Пропадино. Они и на картах имеются. А вот во всех остальных времечко-то свое, собственное, особливое. В него еще попасть надо.
– Время-то, – оторопел я в который раз за этот день, – всегда одно и то же!
– Не скажите! – игуменья взглянула с умом. – Вам проводник сказал что? «Ваша станция». Вы вышли, а на часах-то – другое время. И место не то. Не к месту вы, не ко времени.
– И что же теперь?
– Теперь мы отпустим Акулину Тифоновну восвояси, а сами позовем Агату Торфовну из отдела фольклора и поверий всяческих.
Акулина Тифоновна, взвизгнув, пропала, а на ее месте из темноты возникла другая старушка – вся в черном с головы до ног. Строгости ее лика могла позавидовать даже икона Николая Угодника.
Она молча поклонилась игуменье в пояс.
– Агата Торфовна, – вопросила наставница, – вы об наших тут бдениях ежель как наслышаны?
– Мы наслышаны, – поджав губы, ответствовала Агата Торфовна.
– Чем понежите?
Вдруг, ни с того ни с сего, в руках Агаты Торфовны возник посох, она ударила им о землю и запела глухим голосом, пританцовывая да поматываясь: «Что мне темень, если вволю, вволю мнится, что обрушит все мои темницы Грушино мурчанье, Божий гла-ааа-с!»
Она оборвала пение так же внезапно, как и начала, посох из ее рук исчез, а вот пупырышки на моей коже – нет. Пупырышки только множились. И шерсть по всему телу встала дыбом.
Сказана Толковна выслушала свою наперсницу совершенно спокойно.
– Так-то ли? Как вам глянется? – спросила она ее на том самом птичьем языке, который я лично воспринимал как средневековую песню.
– А как глянется, так и торкнется. И как кажется, так и глянется. От тоски-то, печали.
– Чем печалится, лучше дело деловать.
– Как на вечер-то солнце глянется, так и деловать будем.
– Что же Грушино?
– А что Грушино, то порушено. С нашим-то несовпаденьем. Разлад. Можно с воза спихнуть, да волками лес полонится.
– Что же молодцу весьма ласковому?
– Береженье надобно. Смерть в сенях давно топчется.
– Не вспоминай лиха, будет тихо.
– Без лиха не будет тихо.
– Так как же наше Грушино… – перебил я их песни восточных славян.
– Тихо! – вскрикнула Сказана Толковна. – Слово перебивать – судьбы не менять! До конца говорено быть должено.
И я притих, а от Григория Гавриловича и вовсе осталось только редкое мерцание зрачков.
– Грушино было скушано – продолжила Сказана Толковна. Потом она знаком отпустила Агату Торфовну – та немедленно пропала во тьме.
– Надо бы отдел костюма растревожить, – сказала она, задумавшись.
– Костюма? – не удержался я.
– Его самого. Костюм от города до города разнится. Костюм душу сохраняет там, где все давно потеряно. Где у нас начальник отдела костюма Ядвига-швея?
– Здесечки мы! – перед Сказаной Толковной образовалась еще одна бабулечка – вся в каких-то висюльках. У нее был вид потревоженной лисички-сестрички, и быстра она была да порывиста.
– А что, Ядвигушка Бобровна, тот костюм, что мы зрели давеча, не из Грушина ли? – вопросила ее игуменья.
– Знать, с бубенчиками, чтоб чужих примечать?
– Со бубенчиками.
– То из Гнусино. А про Грушино мы и слыхом не слыхивали.
– Так уж и слыхом?
– Нету, нетушки. И помину нет, и обмолву нет. Ни следов и ни звания.
– Мы же видели их тут в один пригляд?
– Тот пригляд, чай, не простенький. Заговоренный. А по заговору тому обещаньице только гляд, не тревоженье.
– Верно. Заговоренный был пригляд.
– Так и наше вам со почтеньицем. Поглядели и ушли с чревом памяти не порушенным да не выскобленным. Молодец-то к нам как не засланный, не с ревизией ли? Больно носятся с торбой писаной. Ежели с пирогами, так уж не с рогами?
Весь этот разговор протекал, точно речка журчала. Если б мне кто сказал, что я услышу такое, никогда бы не поверил. Говорили они так, будто хотели, чтоб услышавшие ничего не поняли. Быстро речь текла. Что ни слово, то и ответ готовый.
– Ой, глядите, Сказана Толковна, – проговорила еще старушка-лисичка, – нюха нюхает да лазутничает, так мне глядится. Как не вынюхал бы в один-то нюх. Может, с виду только ротозейничает. Позовите гаданье-то, не побрезгуйте.
С тем она и пропала – будто и не было вовсе.
– На ваше Грушино, – сказала Сказана Толковна, – осталось одно только гаданье. Тревожить ли гадание?
– Ну, – я обернулся за поддержкой к Григорию Гавриловичу, тот важно кивнул, закрыв при этом глаза, – давайте, – согласился я, – пусть будет и гадание.
– А как скажете! А явись-ка перед нами с разутыми очами краса Помина Поминовна.
Мгновенно нарисовалась еще одна бабушка. Одета она была в одну большую красную шаль с клобуком, а на шали той – всякие украшеньица: тряпочки, узелки, колокольчики.
– Помина Поминовна, – обратилась к ней игуменья, – не заглянете ли нам в Книгу судеб? То ли видится, что представилось? Ой ли ойкнется иль отступится? Как там Марс?
– Марс ко льву в гости просится, Юпитер овцой томится, Плутон – козерогом.
– Можно ли по лицу погадать, по руке или карты раскинутся?
– Можно и по лицу, по руке, можно и карты раскинуть. В – ком нуждание?
После этого Сказана Толковна перевела взгляд ведуньи на меня. Та глянула мельком – будто глазами в глаза вцепилась. Я ощутил внутри, как екнула поджелудочная железа. Екнула и будто слезу пустила. И слеза та опустилась низехонько, призывая к себе мое внимание, а как добилась его, так и вовсе сгинула. Внизу живота стало легко и прохладно.
– Осмотрю все: брови, уши, зубы, нос и губы, – нараспев произнесла Помина Поминовна таким голосом, что дрожание по коже. – Его нос семерым рос, одному достался. Упадет с печи, не найдя свечи. Нос-то не для нюха, да и с виду рюха. Что нюхает, то не ведает. Дедушка не ведает, где внучок обедает. Нос с умом наперегонки бежали, да ум ножку подвернул. Тот нос нам не помеха. Лоб, что лопата, ума не богато. При Фоме пропоем, он и не кинется, а что кинется, то и сгинется. Похожа свинья на быка, только шерсть не така. Пусть идет вперед, где веник живет. Веник молодцем взбрыкнется, вот тогда и поглядим. А пока печаль гонится, сердце хоронится. В радости кудри вьются, а в печали секутся.
Я во всей этой белиберде ничего не понимал, но коже так холодно было, будто кто-то меня в темноте ощупывал. Сказана Толковна слушала очень внимательно. Кажется, она понимала, о чем идет речь.
– …А явись-ка перед нами с разутыми очами краса Помина Поминовна. Мгновенно нарисовалась еще одна бабушка. Одета она была в одну большую красную шаль с клобуком, а на шали той – всякие украшеньица: тряпочки, узелки, колокольчики.
– Что же уши? – напомнила она.
– Уши не слушат, а что слышат, то мимо. На сказанное свое ухо сыщется. У нашего молодца уши часть лица. Не более.
– Губы?
– Губы пропадут – зубам холодно. Губы блином обвисли. Может, карты кинуть?
– Так кидавай, в чем задержка?
Сейчас же раскинулись и карты.
– Дорога, дорога, – бормотала бабушка, – не попал к себе до срока, вот срок-то и схлопнулся.
– Как вернуть?
– Время? Время есть всегда. Туману много, но так и должно. Пустите молодца. Не опасен.
– Полагаешь?
– Ведаю.
В ту же секунду Помина Поминовна попала пропадом, а Сказана Толковна, на которой это пропадание не сказалось никоим образом, устало взглянула на нас.
– Вам в историю надобно, – сказала она, подумав.
– В какую историю? – не понял я.
– В департамент истории, потому что все истории в конце концов оседают там.
– Так нет же у нас никакой истории. В Грушино вот только все никак не попасть.
– Вот там и расскажете о своем Грушине. То-то сердце потешите.
– Сердце? – успел я вымолвить, и в то же мгновение на нас налетели старушки – тени, тени, руки в темноте – и выпихнули за дверь.
Как только дверь захлопнулась, возник ветер, который подхватил нас с Григорием Гавриловичем, потащил по коридору и стих, усталый, оставив у двери с надписью: «Департамент нашей истории», и еще какой-то листок нас догнал и к мундиру Григория Гавриловича тотчас же прилип. То был листок с регистрацией – я в том совершенно был уверен.
– Григорий Гаврилович! – воскликнул я и сам удивился слабости своего голоса. То был писк новорожденной мыши. – Что же это?
– Это? – Григорий Гаврилович, казалось, пребывал все это время в объятиях летаргического сна, лишь механически перебирая ногами. Вся былая лихость его и поучительство куда-то делись. – Это дверь! – закончил он свою мысль, если то, что он только что сказал, почиталась за таковую.
– Дверь! Дверь! – казалось, пробормотали стены.
– Дверь! – проскрипел пол.
– Ды-ве-рь! – провыл потолок.
И тут она открылась, глаз немедленно каким-то непостижимым образом вытянулся, проник в открывшееся пространство, заметив в глубине оного притягательный огонек. Огонек трепетал где-то там, как в пещере, вокруг него что-то возилось, покашливая.
– Ну? – сказало что-то, а быть может, и кто-то. – Чего стоим, не проходим?
И мы прошли. Навстречу нам пошло то, что кашляло. Им оказалось существо неопределенного пола и возраста. Кажется, оно было немного кривовато, но со стороны, той, что вдруг открывалась взору, появлялся его красивейший профиль, который немедленно пропадал, начни оно только передвигаться. Существо было перепоясано шерстяным платком, на голове у него был клобук, колпак или что-то в этом роде, а в руках свеча.
– Вы не знаете, что у нас со светом? – спросило существо. – Вечно ни с того ни с сего исчезает самое нужное. Вот вам и вся история! История, история… Вы ведь за историей сюда явились?
Голос его то приближался, не забывая покашливать, то удалялся и слышался уже где-то в стороне, а потом вдруг возникал сбоку, а потом – с другого боку. В этой темноте его никак нельзя было ухватить, предугадать движение.
– И движения никакого тут нет. Движение им подавай. При чем тут движение-то? Скажите на милость! Приходят! Вваливаются! И сейчас подай им движение! Развитие им подай! Скажите на милость! Движение! Тут такие сквозняки. Я все время простужаюсь. Никого это не волнует. Всем прошлое нужно. Нынешнее никого не интересует.
Мы с Григорием Гавриловичем, обратившимся, по моим наблюдениям, опять в чучело, еще не сказали ни слова, но уже получили в ответ тираду, целое послание, и оно продолжалось:
– Им подай сегодняшнее так, чтоб оно понравилось. А подашь, как оно есть, – ноги не унесешь. Съедят. Эти – съедят обязательно. Всенепременнейше съедят. Гнуснее гнусного, смерднее смердного. Вонь от них стоит такая, что все столетие провоняло. Столетие вперед и столетие назад. Вонь! Вы не согласны? А впрочем, ваше согласие и не требуется.
История не требует ни от кого никакого согласия! И не скрыться! Нет, не скрыться! Все равно наружу вымоет. Река времен.
Мы все шли и шли по этой длиннющей комнате наугад, на ощупь. Шли за огоньком. Огонек при этом нашем движении еще и рассуждал:
– Сумасшедший дом. Я, как только родился, так сейчас же и понял, что я попал в сумасшедший дом. Вокруг одна только тупость. Сначала я пугался, а потом привык. Я понял – от тебя сокрыто все. Показали тебе что-то – радуйся. Чушь – а это только так кажется. Не все видно. Чушь – это на поверхности. История, душа моя, не может подаваться по сто раз на дню. К ней не должны принюхиваться, определяя ее свежесть. Она такая, какая есть. Есть – и слава богу! Радуйтесь. Так нет же! Их не устраивает! Рюрик их не устраивает, Вадим не устраивает! А Сатана вас устраивает? Не встречались еще? Не вели задушевных бесед? А? Дошли наконец.
– До чего дошли? – смог я вставить слово.
– До чего? А вам еще не ведомо, до чего мы дошли? До конца мы дошли. До стола. Это мой кабинет.
В эту минуту огонек свечи остановился и водрузился на стол, и сейчас же свет ударил по глазам, мы зажмурились.
– А вот и свет дали! – сказало существо перед нами.
Мы медленно привыкали к свету. Стояли мы в комнате, все стены которой представляли собой книжные шкафы. И пришли мы сюда по длиннющему коридору, который тоже состоял из таких же шкафов.
– Архивы, – сказало нам существо, заметив, что мы все оглядываем. – Здание архива приглянулось высочайшему уму, так что архивы выбросили к нам. Теперь все мы в одном месте. Назвать вам его настоящее название? А? Нет? Уверены? Никто не хочет настоящего названия! Что ты поделаешь! А ну как кому-то понадобиться здание семян департамента сельского хозяйства? Куда выбросят семена?
Существо смотрело на нас умненько, хитренько, с улыбочкой.
– Востриков! Достин Достинович! Имя мое такое, – представился старичок. – Родители великие были клоуны. В цирке местном выступали. Не слышали? Востриковы. Как же! Династия. Прекрасные были скоморохи, акробаты и шуты. Вот они и придумали мне имечко. Из клоунов – в историки. Такое бывает. Клоуны могут быть историками, историки – клоунами. А выражение «У меня много разных клоунов» – это выражение начальства об историках. Вас, конечно же, заинтересует наше начальство? Пожалуйста! У нас и перепись имеется.
Он пригласил нас сесть. Мы сели. Григорий Гаврилович на самый краешек стула. Это не укрылось от Достина Достиновича.
– Что же вы? – обратился он к Григорию Гавриловичу. – Освободите крестец! Позвольте растечься себе! Это важно! Историю нельзя воспринимать на краешке! Историю надо впитывать, расслабив себе анналы! Слышали про анналы? Вот послушайте!
Он открыл какую-то книжицу и надел на нос очки.
– «В году одна тысяча семьсот седьмом от рождества X. градоначальник Амосов Амовей Эммануилович, будучи перед назначением бухгалтером в Италии, начавший было производство отечественных макарон, был бит кнутом за растрату, клеймен и сослан с вырыванием ноздрей. А все его имущество, найденное в городе Лондоне, востребовали в Отечество любезное, где и поделили по количеству душ, по полушке на каждую».Мы все шли и шли по этой длиннющей комнате наугад, на ощупь. Шли за огоньком.
Или вот: «В году одна тысяча семьсот двадцатом градоначальник Бупий Там Тарарамыч, торговавший оружием, продавший неверным псам пищали англицкие, четырнадцатого века от роду, сохраненные как памяти завет, был растерзан патриотами на двадцать равных частей». А вот это мне тоже нравится: «Тулин Атон Атонович, градоначальник от Бога, радетель и гроза, был переломан пополам бурей, унесен на побережье, где с песком прибрежным смешан до неразделения частей». Или же: «Как нам не ныть и печалится, когда градостроитель и краса Отчизны, Тантонов Тандым Тандымович был пойман за руку на базаре при попытке всучить поддельные динары, а что был брошен проезжавшим мимо Менщиковым Александром Даниловичем в яму, откуда, как сторонник классического образования, он был вынут в день открытия университета в здании Двенадцати коллегий». Хотите еще истории? Пожалуйте: «Назначен был впопыхах. Возведен на безрыбье. Продержался три дня, в которые без сна крал». Желаете продолжения? «„Псы! Лиходеи! Христопродавцы взяли силу в моем храме!" – Так было писано на могильной плите Дородия Домницкого, кавалера и прочая, наук покровителя, задавленного по приказу Петра Великого из-за административной ошибки счисления», – до сих пор не понимаю что это такое. Или: «Воеводой был весьма несдержан, пел и рисовал картины. В свободное же время, пробираясь в церковный хор, щупал девок». А вот как вам это понравится: «Для обретения воинской славы постановил срыть имеемые укрепления, поскольку оные для славы одна помеха».
Достин Достинович бережно закрыл книжицу и посмотрел на нас весело:
– В картишки перекинемся? Или же вам фокус какой показать? Чаю?
Немедленно появился на столе чайник, чашки, и он уже разливал чай.
– Чай – первейшее дело. Как же можно без чая об истории-то говорить? Чай и кухня – самое место для истории Отечества и для душевных разговоров. Мы говорим «кухня», а подразумеваем историю, мы говорим «история», а имеем в виду кухню.
– А вы тут один? – не удержался я.
– Один. А как же! Кто вам еще надобен? Истории не нужна кумпания. Тут, правда, числится на работе множество разного люда. К примеру, начальником архива назначен сын… – и тут он бросил взгляд на напрягшегося было Григория Гавриловича, – …сын одного нашего уважаемого господина. Так он вроде болеет у нас. Все время. А архив – по стенам лежит. А вы к нам за какой надобностью?
– Я… – начал я было.
– Знаю, знаю, – усмехнулся Достин Достинович, – Уже знаю. Потерялись? Не там сошли?
– Откуда…
– Так ведь это ж все знают. Вы не думайте, что они попрятались. Они бдят. Следят то есть. У нас в городе все за всем следят. Мало ли что? Вот сошел человек на станции. А кто он, почему сошел, куда ехал, почему не доехал? И что же он все время про Грушино-то говорит, твердит и долдонит? А ехал он из Москвы. Ехал из Москвы, а попал в Пропадино? Зачем? Ах да, он же не там сошел, ну конечно. Вы часто видите человека, который сошел не на той станции? У вас каждый день кто-то не там сходит?
Вся манера разговора и хитрый взгляд Достин Достиновича наводили меня на мысль, что я где-то все это уже слышал. Вернее, кто-то со мной так уже говорил. И тут меня осенило! Ну конечно! Археолог!
– Гародий Дожевич? Вспомнили? Как не вспомнить. Археология да история – это ж сестры родные. Одна другой питается. А как не выглядеть потом тем, чем ты питаешься? Конечно, мы похожи. Я вам еще почитаю нашей истории, а вы послушайте, может, и придет что на ум. Может, покажется. Вот: «Голштинский выкормыш был сменен за невежество». Видите? Когда-то за невежество тут снимали с должности. Вот еще: «Был найдет в собственной постели ужаленным». Правда, история умалчивает о том, кем он был ужален, за какое место и был ли он при этом в исподнем. То есть тогда, да и теперь, наверное, это большого значения не имело. Или вот: «Уныв духом, сделался певцом». У нас и скоморохи были, и коверные. «При весьма значительном уме славился своим косноязычием. Бывал бит. Спалил тридцать деревень. Насадил всюду березы без корней. Умер, когда горели торфяники». А вот еще: «Обзавелся собственной конституцией, которую блюл» и «Умер от натуги, пытаясь постичь разом все указания свыше» или «Вмещал в себя только очень короткие инструкции». А вот вам: «Охоч был до женского пола. Окружал себя оным полом и пополнял население». Или: «Добывал камень, умел обольстить». Вся-то и запись осталась, что камень добывал, но обольстить не забывал. Видите? Все уже было. Вас еще к экстрасенсам не посылали?
– Только к гадалкам, – успел вымолвить я.
– Обязательно пошлют к экстрасенсам, – сейчас же снова заговорил Достин Достинович, – Без этого никак. Сходит на станции человек и начинает искать Грушино – обязательно пошлют к экстрасенсам. Они теперь всякое преступление раскрывают.
– Какой же я преступник? – удивился я.
– А это у нас только суд решает. В суд вас еще не посылали? А? Послали, но вы еще до него не дошли? Вот суд и решит. Порядок такой. Сперва экстрасенсы, потом – суд. Суд, как явление культуры. В сущности, суд – это и есть культура. Вас не удивило то обстоятельство, что вас не сводили еще в департамент культуры? А есть еще отделы чтения, декламации, кройки и шитья. А потом напишут: «Он не мог без слез смотреть на кормящихся кур». И это станет вашей главной характеристикой. Или вот отдел кулинарии. Отдел яств. Как же вас туда не отправили? Ведь это все тоже культура. Все, что происходит вокруг, – культура. И она требует денег, средств.
– Не понимаю… – начал было я.
– А что вы не понимаете? – Достин Достинович глядел на меня изучающее. – Вот так постепенно мы и доберемся до самого главного. Ради чего все это здесь существует, страдает, живет, плодится, размножается? А? Как полагаете?
– Ради чего?