Пропадино. История одного путешествия Покровский Александр
Его Высокопревосходительство был обнаружен мной стоящим у окна – он смотрел вдаль. Я остановился.
– Не кажется ли вам, почтеннейший Сергей Петрович, что людская толпа утомляет именно своей неискренностью? – заметил неторопливо Петр Аркадьевич Всепригляд-Забубеньский (осмелюсь ли я его так называть), все еще глядя в окно. Удивительно, но он уже ничем не напоминал того человека, которого я только что видел в зале.
– Но… – вымолвил я.
– Но… – подхватил за мной он, обернулся молодо, живо и посмотрел на меня со всей той душевной мукой, на которую только был способен человек чувствующий. – Но власть – такая штука, что еще вчера ты был никто, но сегодня тебя уже слушают, как только что сошедшего с небес. Ловят каждое твое слово. А оговорки превращаются в великолепные шутки, а нелепицы – в юмор. Одиночество, – вздохнул он, – вот удел всех правителей (мне думается, эта мысль не нова, но…). Ни одного живого существа вокруг и поодаль. И всем только дай, дай, дай. Только рот свой откроют, как я уже знаю, что им надобно.
– Грушино… – протянул я.
– Да, да, я в курсе… – Петр Аркадьевич откликнулся незамедлительно, устало. – Господин Кубышка обо всем позаботится. Ему уже даны все необходимые в этом деле указания.
– А…
– А если не хватит, то и Гнобий Гонимович подключится и из-под земли сыщет. На то он и взят был в соответствующий департамент, чтоб решать все вопросы. Хоть из-под земли. И он решает, уж можете мне поверить на слово. Самые что ни на есть неразрешимые на первый взгляд вопросы.
– Осмелюсь ли я…
– Осмелитесь. Сейчас, Сергей Петрович, сейчас я закончу мысль, и вы осмелитесь.
– Я только…
– Я только хотел сказать, что людей настоящих мало. Мало порядочных людей, Сергей Петрович. Вот прибыли к нам вы – и будто кто-то двери распахнул во всем доме – такая во всем образовалась небывалая, неодолимая свежесть. Вот так стоял бы и дышал, дышал. И я сейчас же подумал: вот он, человек, не поступившийся принципами. Державник, пекущийся об Отечестве. Государев человек. А сколько в нем достоинства, и как он идет навстречу невзгодам, не ведая страха.
Признаться, от этих слов – особенно начет «невзгод» и «не ведая страха» я вдруг покрылся весьма крупными – сантиметра по полтора пупырышками и ощутил холод. То был холод лезвия, коснувшегося шеи.
Между тем Петр Аркадьевич продолжал:
– И тюрьма его не остановит, и суд не развернет.
«Суд? – подумал я с возрастающим ужасом. – Суд?!! Какой?! Какой суд? О чем это он! Ах да, да! Был же суд – что ж это я, право, – и меня чуть не посадили!»
– Суд, суд. Кстати, о суде. Сколько вам собирались дать-то? Не пожизненное ли? – Петр Григорьевич задал вопрос и теперь стоял, обернувшись ко мне, и ждал ответа, а я от слова «пожизненное» пришел себя только на третий-четвертый вдох.
– Оно… – выдохнул я наконец, а то все выдохи получались какие-то половинчатые, кургузые, куцые, хотя вот опять, господи, – оно… конечно…
– Оно конечно, – подхватил Петр Аркадьевич, – кабы не Гнобий Гонимович. Но каков молодец? А? Согласитесь? В самое что ни на есть время подскочил, подоспел. Так ли?
– А…
– Понимаю. Слышал я, что и дело улажено.
– Дело…
– Аудит. Ваш аудит. Ведь не будете же вы утверждать, упорствуя, как в заученном, что прибыли сюда только ради того, чтоб повидать семейство Котовых в поселке Грушино? Было бы неразумно. Мы бы таки подивились.
– Я… не… будете…
– Вот и хорошо. Вот и славненько, Сергей Петрович, дорогой, и не надо так корневеть, коченеть, деревенеть. Отпустите себя. Внутри. Оставьте свои опасения. Оставьте все эти необдуманности, разуверения. Поверьте, все начинали со смущения. Смущения в душе. А потом уже – как по накатанному. А Крадо Крадович подготовит вам все бумаги.
– Бумаги?
– Само собой. Акты, бумаги – все, что надо при завершении аудита. А у нас и учет, и контроль поднят и почитай что всечасно находится на необычайной высоте. Так что уж не смущайте нашей радости, не брезгуйте.
– Не брезгуйте… – повторял я за ним, не в силах с собой совладать.
– Сергей Петрович! – оборотился ко мне полностью Петр Аркадьевич и даже сделал было навстречу полшага. – Полноте вам юдольствовать! Проводим вас в лучшем виде. Будете довольны. Проводим и на дорожку дадим.
– Дадим…
– Конечно же! А как же! Ведь это работа! Труд! Ваш труд и бденье! Но соразмерно со званием, конечно же, с должностью. Но не обидим. Никто! Вы слышите ли? Никто не посмеет вас обидеть, пока я здесь губернаторствую. Вы ведь провели у нас, почитай, целый день?
– День…
– И все-то на ногах, на ногах. В трудах. Ни в чем не находя разумения. И маковой росинки во рту не было, не случилось, не заблудилось.
– Не…
– Так и пейте, ешьте, веселитесь, а там – и честь пора знать, проводим вас к ночи.
– К ночи?
– Именно. Посадим в поезд, и поедете вы в свою Москву.
– А Грушино?
Петр Аркадьич даже рассмеялся:
– Никакого, друг мой, Грушина. Ни-за-что! Все. Кончилось. Окститесь. В Москву! В нее! В Первопрестольную! И документы вам справим. В полном порядке все будут. И вы будете. В – полном порядке. В полнейшем. Стоит ли по поводу сему роптать? Разумно ли сие? Ведь ежели ж вы упорствуете о Грушино, то не ровен час, что все мы относительно вас ошибались. А что оно означает?
– Что?
– Означает то, что вам раскрылись такие наши бездны, что и не приведи господь! Экстремизм…
– Экстремизм?
– Он самый. И куда ж в таком случае вы поедете, скажите на милость?
– Куда…
– Куда? Как можно отпускать с миром человека, которому известны все обстоятельства и который притом является человеком пришлым, со стороны, без роду и племени, не знающему, что у нас можно, а что ни за что нельзя. Ведь это же разрушитель, возмутитель общественного блага, созданного годами, руками тысяч и тысяч. Экстремист!
– Неужели?
– Ужели! Возможно ли его упустить?
– Упустить?
– Конечно! Упустить можно только своего. Только своего, батенька, дорогой вы наш Сергей Петрович. Того, кто думы думает. Наши думы и по-нашему. А соглядатаи-то, растлители, разрушители, уж поверьте мне на слово, вольные или же невольные, никому не потребны. Да и противны они. Природе. Ведь против нее, кормилицы, они, получается, и идут. Не так ли, Сергей Петрович?
– Так! Истинно так! – вскричал наконец-то я.
– Вот и славненько. Вот и чудненько. Сговорились, кажись. Вот и ладненько.
– А скажите, Ваше Высокопревосходительство, – вдруг пришло мне на ум задать вопрос.
– Да?
– Правильно ли понял я, что противников вашему управлению тут отродясь не случалось?
Я задал этот вопрос, а сам вдруг почувствовал, что какой же я все-таки дурак. Ну отпускают тебя с миром, так чего же ворошить темноту гадючью, беги, стремись отсюда, что есть в тебе сил. Но нет, сорвется с губ словечко несуразное, а потом вслед за ним и холод тебя обнимет. Холод предчувствия.
– Противники, говорите? – голос Петра Аркадьевича вдруг стал старческим и скрипучим, лицо стало подергиваться, заходили на нем желваки, а я уж в которых раз стал казнить себя за несдержанность.
– Отчего ж, – проговорил Петр Аркадьевич, справившись с собой окончательно, самым будничным голосом, – есть и противники делам нашенским. Вам хотелось бы с ними свидеться?
– Нет, но…
– Можно и свидеться, вот только зрелище то неприглядное. Все нечесаны, бороденки торчмя торчат. И взгляды всюду бросают безумные, изголодавшиеся. А пахнет-то как от них! Пахнет-то, прости господи. Зуд, запустение. Народ-то не обмануть. Он сразу чует, за кем идти вослед потребно, чтоб в скелет ходячий через пять шагов не оборотиться. А эти – пусть живут себе. Напоказ. Поколениям в назидание. Блудные сыны Отечества. Так как, Сергей Петрович? Зовем сюда Крадо Крадовича? Бумаги, акты готовим ли? Иль же есть у вас еще дела к оппозиции?
– Нет, нет, нет! – зачастил я, в который раз прижимая руки к собственной груди, – готовим, готовим. Вы только скажите, где подписать.
– Скажем, – совершенно расцвел Петр Аркадьевич, – обязательно скажем, покажем и местечко под роспись птичкой отметим.
Мгновенно образовался рядом не поймешь откуда взявшийся сияющий Крадо Крадович Кубышка – он был изогнут в правильную сторону.
– Позволите ли, Ваше Высокопревосходительство? – обратился он сперва к начальству. – Тот величественно кивнул.Мгновенно образовался рядом не поймешь откуда взявшийся сияющий Крадо Крадович Кубышка – он был изогнут в правильную сторону.
– Уж как я рад, как я рад, Сергей Петрович, ношу вашу облегчить, – Крадо Крадович улыбался и сиял даже там, где никак нельзя было предположить сияние и улыбку.
Мне тотчас же было явлено место, где я должен был расписаться, а потом, после того как я поставил там свою загогулину, Крадо Крадович дополнительно расцвел и подхватил меня под руку, увлекая из кабинета Его Высокопревосходительства.
А я, увлекаемый, все пытался высвободить хотя бы свой локоть, чтоб обернуться к Петру Аркадьевичу и кивнуть ему, мол, благость, благость, но Крадо Крадович нес меня по паркету как вихрь, и я, скользя подошвами, успел все-таки искривиться и в последний миг кинуть взгляд на покидаемого нами сюзерена, после чего я поймал еще один его величественный кивок, из которого безо всяких уловок следовало только то, что все идет так, как и должно, после чего мы стремительно выкатились в залу, а там продолжалось веселье, танцы, танцы, еда, еда – множество разнообразнейших блюд – мелькание лиц, опять танцы, опять блюда и бокалы, что ослепительно полны.
В этот момент перед нами возник Гнобий Гонимович, а Крадо Крадович просто в воздухе истлел, фалды его сюртука еще висели какое-то время непонятно как – так мне казалось, а потом и они истончились и сгинули – так высока была скорость перемен.
– Сергей Петрович, дорогой! – исторгнул из себя Гнобий Гонимович, его крик подхватили многие. Некоторых я сейчас же узнал. Тут был и Григорий Евсеич, начальник следственного департамента, – он делал мне призывные знаки, стараясь, чтоб я его признал. Я его в ту же минуту признал, и он, закружившись с какой-то барышней, отъехал в сторону совершенно счастливый. Тут недалеко порхал и Гавний Томович – начальник департамента путей, сжимавший в объятиях Ольгу Львовну – главу социальной защиты.
А Домна Мотовна Запруда, главная печальница здешних сельских угодий, ухватив за выступающие места одного из тех судей, что чуть не упрятали меня на веки вечные, высоко подпрыгивала, подскакивала. Он же в руках ее, кроме того что подпрыгивал, еще и вздрагивал всякий раз после каждого прыжка.
Геннадий Горгонович, главный тут по части медицины, успевал не только вальсировать, но и крестить всех танцующих правой рукой, в то время как рукой левой он успевал время от времени ухватывать с проплывающего мимо подноса парочку-другую бутербродов с черной икрой и тут же немилосердно запихивать их в рот.
А Сказана Толковна – та, что со стороны сказок и сказаний, отплясывала так лихо, что просто ступа с Бабою-ягой, да и только, как бог есть, ступа – никак иначе.
Вот только не приметил я нигде историю с археологией.
– Чего изволите? – спросил меня Гнобий Гонимович, – видимо, я сказал об этом вслух.
– Не вижу здесь историю с археологией, – проговорил я в перерывах между прыжками в танце.
– Кого, простите? – не понял меня мой собеседник.
– Не вижу здесь Гародия Дожевича Приглядова, – уточнил я, – того самого, от археологии, и Вострикова Достин Достиновича, из департамента нашей истории. Что ж они?
– А зачем нам обслуга на балу? – Гнобий Гонимович даже остановился от удивления.
– Как обслуга?
– Так! Это ж то, что обслуживает! Так зачем же ее звать туда, где мы все хотим праздновать?
– Но, – остановился теперь я. – Как же! Ведь Востриков Достин Достиныч, вас всех тут придумал. Он придумал все это! Он придумал эти деревни, что только на бумаге и существуют. Он придумал, как на них получать деньги…
– Ш-ш-ш! – Гнобий Гонимович вдруг побледнел и увлек меня изо всех сил в сторону.
– Что же вы?!! – сказал он мне, когда мы отошли далеко от танцующих и устроились в уголочке. – Что ж вы так, Сергей Петрович! Как можно?
– А? Что?
– Как что? – шепот Гнобия Гонимовича был почти страстным. – Что ж вы так громко-то!!! Не ровен час все услышат.
– А они, что? Не знают?
Похоже, я опять сморозил какую-то глупость, потому что Гнобий Гонимович посмотрел на меня с укоризной:
– Нельзя же говорить все так, как есть. Сергей Петрович, дорогой! Ужели ж в Москве так все и говорят обо всем запросто?
– Ну…
– Никак нельзя. Надо же соблюдать политес. Ну да, никто не умаляет заслуг Достин Достиныча. И даже Гародию Дожевичу не так давно был вручен орден с мечами третьей степени. И потом – это отработанный уже материал.
– Какой материал? – не понял я.
– Человеческий! (А это не поняли уже меня.) Достин Достиныч и Гародий Дожевич – отработанный материал. До некоторой степени.
– Как это?
– Так. Ни на что другое они уже не пригодны. Они свое дело сделали.
– Но…
– Но все у нас на своих местах. Ну и что, что Достин Достинович нас, до некоторой степени, всех тут выдумал. Ну и что?
– Но как же это?
– А так! Выдумал короля – подчиняйся королю. Иначе не получится выдумки. Кто ж в нее поверит, если ты сам в нее не веришь? Сам должен поверить. Жить в ней должен. Существовать. Выдумал – так живи.
– Но и выдумка-то сама теперь живет. Сама по себе.
– Конечно! Как вы правильно все понимаете! Вот именно – сама живет. Но не становись у нее на пути. Молчок, молчок! Живи и радуйся.
– И…
– И ни о чем не печалься. Выдумал, организовал – вот за это тебе твой участок, кусок – пользуйся. Но!
– Но…
– Но не вспоминай о выдуманном. Ради бога, только ничего не вспоминай. Не пиши мемуаров, слухи не разноси, не звони, не напоминай о себе по-приятельски. Потому что приятельство твое прошло. Кто же прощает тех, кто видел твои первые неуверенные, неуклюжие шаги?
– А…
– А тех, кто видел твое политическое детство, или неприглядные дела твои, или участвовал в них, не приведи господь, и не перестает о том твердить как заведенный, того же уничтожают, Сергей Петрович! Ну что же вы?
И вот тут я поперхнулся глубоко и надолго.
Гнобий Гонимович вежливо дождался, когда я откашляюсь.
– Это же так все просто, – заметил он.
– Просто…
– Конечно. Есть же правила. Исподнее не ворошат.
– Не ворошат…
– Конечно. Кстати, нам пора! – Гнобий Гонимович вдруг засобирался.
– Куда пора нам?
– Как куда? На поезд! Или вы запамятовали? Вас же надо проводить сегодня, усадить в поезд. На Москву!
Немедленно перед нами распахнулись все двери, и, казалось, сам крик Гнобия Гонимовича «На Москву!» вынес нас с ним из залы, проскакал с нами по лестницам и выплеснул нас за ворота.
За воротами уже стоял автомобиль, который в одно мгновение доставил нас на перрон.
А на перроне уже стоял Поликарп Авдеич Брусвер-Буценок, начальник станции, ее смотритель, хранитель, кассир и бухгалтер.
– Сергей Петрович! – воскликнул он. – Дорогой!
И сейчас же он согнулся в почтении перед Гнобием Гонимовичем:
– Ваше Превосходительство!
– Как там скорый на Москву, любезнейший? – Гнобий Гонимович стал вдруг высок и чрезвычайно строг.– Но все у нас на своих местах. Ну и что, что Достин Достинович нас, до некоторой степени, всех тут выдумал. Ну и что?
– Будет через тридцать секунд! Стоянка – двадцать секунд! – Поликарп Авдеич не сказал ни одного лишнего слова.
– Хорошо! – откликнулся Гнобий Гонимович и оборотился ко мне: – Ну-с, дражайший наш Сергей Петрович, однако, пора, – он позволил себе прослезиться, в руках у него оказался портфель.
– Тут, – сказал он, – находится все.
– Что все находится? – переспросил я.
– Тут у нас все, – повторил специально для меня Гнобий Гонимович и многозначительно закрыл глаза. В ту же секунду подошел поезд. Он остановился, и мы оказались ровно у моего вагона – так все рассчитал Поликарп Авдеич.
– Ну, Сергей Петрович, с Богом! – сказал Гнобий Гонимович.
– С Богом! – эхом вторил ему Поликарп Авдеич. Он вручил мне билет.
А Гнобий Гонимович – портфель, после чего он расчувствовался в который раз за этот день и поспешил меня обнять. А я поспешил расчувствоваться и обнять его в ответ. Портфель мешал, я, как мне показалось, в эту минуту должен был испытать какое-то чувство. И я его испытал – то было чувство несказанной радости, из-за него я опустил портфель на землю, после чего и раскрыл свои объятия уже и вовсе основательно – Гнобий Гонимович попал в них весь.
– Поезд! Отправление! Поезд! – заверещал вдруг Поликарп Авдеич, и я вскочил на подножку уходящего поезда.
Когда поезд уже набрал обороты, я вдруг услышал ужасающий крик:
– Портфель! Портфель! – по перрону бежали, стараясь настигнуть уходящий поезд, Гнобий Гонимович и Поликарп Авдеич. В руках у первого был портфель – я забыл его впопыхах на перроне.Я так и не узнал, что там было в этом самом портфеле – что-то, безусловно, нужное, что-то необходимое. До Москвы я добрался без всяких приключений. Я заснул и проснулся уже в столице. Вот так и закончилась эта странная история.
А через несколько лет я снова поехал проведать Котовых в Грушино, и как только я сел в поезд, я сейчас же попросил проводника разбудить меня, когда мы будем проезжать Пропадино.
– Но вам же нужно Грушино, – сказал он.
– Верно, – ответил я, – но хотелось бы увидеть и Пропадино.
– Пропадино? – удивился он, – Это какое же Пропадино?
– А то, что будет до Грушина. В семь часов утра.
– Да нет у нас никакого Пропадина.– Как?
– Так. И никогда не было.
– Как это?
– Так! – И он указал мне на список станций – там действительно не было никакой остановки в Пропадино.
– Но, может быть, мы будем проезжать его без остановки! – воскликнул я с надеждой.
– До самого Грушина никаких станций нет.
– Как это нет?
– Так! Не наблюдается.
– Как это?.. Но я же… – и тут я замолчал.
А поезд все быстрей и быстрей уходил в ночь, и за окнами была теперь одна только темнота, обступившая со всех сторон железнодорожное полотно, – лес, лес, лес несся нам навстречу. Лес – угрюмый, патлатый, косматый, с буреломом, с пролешнями, болотами, выкосами, выгонами, лес.
Неужели же мне все это приснилось, пригрезилось, привиделось?
Быть того не может!
А потом я подумал, что, возможно, оно и к лучшему? И возможно, прав был Гнобий Гонимович, что сказал мне на прощание на том балу: выдумал – не вспоминай.
Но в семь часов утра я все-таки проснулся – будто толкнуло, торкнуло меня что-то – и посмотрел в окно – а за окном нашего поезда летела Россия – громаднейшая, бездоннейшая страна.
Россия, Россия, ты, одна только ты взываешь к своим сынам, ты настаиваешь, надоедаешь, ты рассказываешь о своих горестях, ты говоришь обо всем на свете, о ерунде какой-то, а слышится только что о боли; ты словно бы старушка из той богадельни – поместили ее туда, а теперь-то никто и не навещает – и стыдно и горько…
Что-то похожее на маленькую беленькую станцию промелькнуло, проскользнуло, проскочило ровно в семь часов утра.
Было ли это Пропадино или же действительно не было его тут никогда – теперь уже и не установить это вовсе.
Теперь-то, дорогой мой читатель, это уже не узнать.
Теперь-то уже все едино.