Обманщица Чекасина Татьяна
Письмо
Дорогая наша Ларочка! Твоё письмо нас согрело необыкновенно. Жорка сказал, когда дочитали, что он увидел свет в конце туннеля, ибо, если существуют ещё такие Шатунские с такими квартирными хозяйками и с такими чуткими гуманными медиками, то жизнь ещё не совсем дошла… И мы стали мечтать, как после уедем в такой же чудесный посёлочек, снимем там комнатушку у таких же добрых людей и станем жить. Работать мы можем, где угодно. Жорка сказал, что на расчистке путей от снега работать лучше, чем на лесопилке – она ему уже так надоела! У нас очень холодно, всё минус тридцать да минус тридцать пять, тепла ещё не было. Посылку с шиповником пока не получили. А Грабихин отличился, прислал нам две книги: свою (с дарственной надписью) и Василия Шукшина. Мы зачитываемся. Разумеется, второй. Мы считаем дни, хотя три года эти потянутся ещё как… И, всё-таки, до свидания, ангел наш, Лаура! Будет у нас свидание! Я по-прежнему молюсь о тебе. И вижу по твоему письму, что молитвы мои доходят до Господа. Да пусть он и дальше не оставляет нас! Целуем тебя, радость наша. Г. и В. Роковы. 15 января. 1978 год.
Утания
Глава 9. Убийцы
А тем временем Тиранчик «искал» убийцу Ута… Срок следствия, намеченный коллективным правительством, истекал, пора было предъявлять убийцу, и утанисты решили призвать Тира и спросить, как идут следовательские дела. Вместо отчёта Тиранчик сказал речь о том, как он чтит и любит покойного вождя Ута. «Но как ты можешь любить? – поразились утанисты. – Ведь для того, чтобы любить, надо хотя бы научиться думать!» «Так уж случилось», – скромно и сдержанно, словно о чём-то сокровенном и будто нечаянно обронил Тир из семейства Аннов. Утанистам понравился ответ, и они принялись рассуждать на эту тему, началась дискуссия, и они забыли про Тиранчика. Спорили: можно ли через любовь научить думать? Одни говорили, что возможен лишь обратный процесс, другие возражали, мол, в новой идее что-то есть. Так они спорили, но в итоге решили: для наиболее неподдающихся неумеющих думать стоит взять на вооружение и любовь.
У гениев даже появилось нечто вроде доверия к Тиру. Один из них, наиболее «высокомерный», как считал Тиранчик, Тоц покровительственно сказал: «Ты, возможно, научишься думать, старина», чем обидел внешне сдержанного Тира. На сей раз он постоял на пороге храма, в котором находились гении. «Нет, врёте, я умею! – злился он всё больше. – Проклятый Тоц не хочет признать того, что я уже умею! А кто вам помог? Кто пошёл на крайность? Разве вы пошли бы на крайность без меня? Да вы бы никогда не свергли антиутанистов, не будь у вас меня с Молой и Какой! Как же вы меня не цените, презираете, а Тоц – особенно». И в этой злобе у него сформировался хитростный план.
Надо сказать, что на волне уважительного отношения к себе, Тир упросил правительство расширить свою службу. Набрал он подходящие кадры среди своего племени Опоённых. Команда вышла что надо! Еж, Выш и Бер стали его верными помощниками. После упомянутой дискуссии «о любви» и призвал к себе Тир этих молодцов, утвердив окончательно план действий. Он поручил Моле и Каке поймать нескольких неумеющих думать. Цель была: при помощи пыток верёвками, затягиваемых у них на шеях, грозя повесить, заставить лжесвидетельствовать. В итоге каждый из них показал на допросах, что видел, как Тоц убил Главного гения Ута для последующего захвата власти.
Утанисты были поражены, когда им представили хорошо загримированных для сокрытия синяков свидетелей, бойко говоривших одно и то же. Утанисты и сами бились над загадкой, кто убил Главного гения. Но не ожидали, как выдающихся следовательских способностей у Тиранчика, так и такого ужасного преступления от Тоца. Они не сразу поверили. Да и Тоц стал отметать это обвинение. Но Тиранчик подготовился хорошо. При помощи «глазка» он немало подсмотрел тайного не только в душе Тоца, но и в душах Кама, Зена, Тома, Рука, Пата и других гениев. Своё обвинение Тоца в убийстве он построил так, что не только Тоц понял, – Тиранчик знает его тайные мысли и движения, но и другие утанисты уловили для себя самих немало угрожающего в намёках странно осведомлённого Тиранчика. Главная их тайна, которую они считали каждый для себя верхом греха, состояла в том, что каждый из них имел желание занять место главного гения. Они и явно соперничали между собой, и тайно готовили каждый свою программу, которая в будущем могла бы стать Главным Приложением к «Утании». Разумеется, никто из них не собирался интриговать. Интриги, считали они, – низкий стиль, противоречащий духу «Утании», завещанной им Главным гением.
Речь Тиранчика в каждом поселила опасения. Они стали друг от друга ждать подвохов с последующим опережением недостойной программы. Одна мысль о том, что какая-то несправедливая программа окажется впереди справедливой, что не будет никакого конкурса программ, напугала их. Нет, они, конечно, не поверили в виновность Тоца… Чтобы Тоц взял в руки молоток, да он ложку-то за столом крепко держать не может! Иногда задумается среди обеда так, что ложка упадёт, а он продолжает смотреть перед собой, подперев огромную голову слабыми ручками… Разве могут такие ручки поднять тяжеленный молоток, обнаруженный на месте убийства? И всё-таки… Миряне свидетельствуют… «А вдруг да правда, и Тоц, – подумал каждый о себе, – захочет и меня уничтожить как наиболее сейчас гениального?..» И они решили: пусть Тоц пока побудет некоторое время под стражей, и отдали его в руки «верного делу Утании» Тира из жестокой семьи Аннов. Так сбылась первая часть плана Тиранчика.
Арестовав Тоца, он передал его на попечение Ежу и Вышу. Они стали издеваться над ним, да так, что почти довели до состояния неумеющего думать. После обработки привели к Тиранчику, который, указывая уже прямо на некоторые ему известные посредством «глазка» подробности тела и души Тоца, вынудил его признаться в «убийстве» главного гения. Каково было удивление утанистов, когда Тоц публично покаялся в преступлении, но при этом назвал в качестве своих сообщников Кама и Зена, якобы помогавших ему держать тот ужасный молоток. Тоца умертвили. А этих двоих тотчас арестовали. История Тоца повторилась с Камом и Зеном. И они назвали «сообщников». Да, Бух и Пат им помогали, они «держали» Гению руки, чтобы он не мог отвести от своей головы молоток… Бух и Пат заявили, что Рук и Том «держали гения за ноги», это было необходимо, чтобы он не смог убежать… И, таким образом, вышло, что всем сподвижникам и соратникам нашлось дело в процессе уничтожения их главного друга и вождя. Последний из оставшихся гениев сам убил себя, сбросившись в пропасть на границе Мира. Тиранчик перестал зваться Тиранчиком, а только уважительно Тир-Анном.
Ученики и помощники гениев, которых осталось довольно много в Мире, не могли поверить в преступление своих учителей, роптали, многие возненавидели Тир-Анна. Но большая часть, ослеплённая им, пела ему хвалу. При помощи ослеплённых Тиранчик расправился с учениками и помощниками утанистов. И воцарилась полная Тирания…Из старых записок
Дом сдали, и я сижу в конторе. И здесь уж не вырвешься: это тюрьма. Сегодня днём читала, держа книгу на коленях, как ученик под крышкой парты. Иван Бунин. Когда оба моих соглядатая покинули комнату, стала читать вслух, я очарована его прозой. Забыла следить за дверью, а тут и стражи на порог. Была вызвана к Епифану. Он меня распекал за то, что я во время рабочего дня читаю художественную литературу, и уже не первый раз. А когда был первый? Доносят на меня, что ли? Спросила Душакову, мол, как узнал Епифанов про моё чтение? Она плечами пожала, а сама низко опустила свою химически завитую головку. Таким образом был прочтён здесь весь Куприн и весь Достоевский. Но, когда дом сдан, а другой фактически ещё не начат, мне делать несколько дней просто нечего. «Идите на площадку!» Но там роют котлован. Что, они без меня не выроют котлован? Спасибо Голякову: он сказал, что я, в общем-то, права, что это всё – наша негибкая система кадровой политики. Он неглупый человек, есть с кем поговорить в этой шараге, и на том спасибо.
Ну, до чего люди способны друг другу делать больно! Чуть что, ярлыки: «писательница!», «правдолюбка!» Единственный человек, который способен понять, – Терентий Алексеевич Грабихин. Но мы разделены с ним. Самой жизнью. Разошлись: вначале во времени, потом и в пространстве. Ему нынче исполнилось шестьдесят.
Закипает ночь… Я люблю ночь. Это – свобода. День весь опутан цепями. Тянутся и тянутся цепные дни, точно ряды колючей проволоки. Ночь – полёт совы. Работаю ночным сторожем. Прекрасная служба! Прихожу к двадцати ноль-ноль, принимаю смену: обследую со сменщицей здание. Тётка эта уходит, а я остаюсь. В моём распоряжении кресла, стулья, шкаф, а главное – стол. Входная дверь заперта на крепчайшие засовы. Я раскладываю принесённые с собой книги и тетради, рукописи и авторучки. Теперь этот стол – писательский. Среди ночи я пью чай, закусываю припасёнными бутербродами. Здесь всё под рукой: электроплитка, чайник. Ночь длится и длится. Вот уже три, четыре. Иногда телефон взрывается на столе. Пост номер два слушает! – кричу я спросонья, утомлённая чтением или писанием и уже не за столом продолжающая свой труд, а на самодельном из двух кресел диванчике, лежать на котором, конечно, против правил, спать запрещено… Встречаю рассвет, слыша, как просыпается город, мимо бренчит (да так громко!) трамвай. Выхожу из дверей и стою, глядя на чистую улицу, на дворника, работающего неподалёку, на дома, на деревья. Мне так хорошо! Я так счастливо провела ночь! А лето – заказное по погоде. Днями тепло, солнечно, а ночами проливаются короткие, но мощные дожди, так что и без дворников утра просто сияющие!Ночью идут короткие дожди,
и пахнет сытою листвой от них.
Ещё придут такие дни,
когда ветра умчат листву,
когда все лужи во дворе
замёрзнут под стекло.
Так я по-русски выражаю радость жизни, правда, не без влияния Уолта Уитмена, стихи которого впервые читаю на английском. Но мне не всегда бывает столь радостно. И тогда я вижу свой особый сон. Один и тот же. Он приходит ко мне, напоминая не о том, что «ветра умчат листву» (это когда-то еще случится!), а о том, что написанное надо будет куда-то деть. В лучшие минуты я стараюсь об этом не думать. Сегодня задул ветер. Я люблю, когда ветер бьёт навстречу: не прячась, бегу на него. Я люблю всё сильное. Без риска жить – тоска… Как представлю жизнь некоторых людей, упёртых в одно, – вещи, деньги, квартиры, – хочется куда-нибудь убежать, умчаться! Разумеется, материальных благ у нас в стране не хватает, но хорошо иметь в душе другое, не материальное, чтобы не опускаться до погони за вещным. Уеду, обязательно уеду… В тундру, в Сибирь… 1977 год.
Из письма:
Мамочка! Когда же ты приедешь? Бабушка говорила, чтобы ты хоть бы возвращалась. Папа купил мне новые краски, в них мёд, и они даже сладкие. Очень прошу, приезжай…
Из письма:
Милая моя доченька! Я болела гриппом и всю неделю не вставала с постели. Теперь выздоравливаю, хожу на уколы. Скоро поправлюсь совсем, и тогда сразу приеду, как в прошлый раз, на субботу и воскресенье. Не скучай. Скоро увидимся, доченька. Передай привет бабушке и дедушке. Слушайся их и папу. Твоя мама. 15 января 1978 года.
Письмо
Здравствуй, Владимир! Думаю, что между нами, наконец-то, всё кончено. Я подаю на развод. Но дочке пока ничего не говори. Думаю: мы оба в новой ситуации сделаем всё, чтобы Татка не почувствовала этого на себе. Всего хорошего. Лаура. 15 января 1978 года.
Письмо
Здравствуй, дорогая жена! Ты что, смеёшься???!! Мало я терпел твоих выходок??!! По-моему, вполне достаточно, чтобы ты могла считать меня примерным мужем. И вообще! Брось валять дурака. Первое: приезжай и живи по-человечески, устройся, как положено по специальности. Второе: брось писать эти свои романы. Третье: прекрати идиотские отношения со всякими роковыми-мороковыми. Четвёртое: занимайся, в конце концов, воспитанием дочери, ведь ты пока ещё мать! Пятое: не отменяется и твой статус моей жены, и ни на какой суд я не пойду, не жди. Я хочу нормальной семьёй жить, как раньше (до твоего писания), и хватит беситься. Родители твои уж извелись. Я же тебя защищаю перед Ноем Гаврииловичем, перед Натальей Ивановной. И старики уже давно остыли, да и любят тебя естественно как единственную дочь, так что пожалей и их. Татку они балуют, и уже конфликты идут по всяким поводам. Очень в этом смысле не хватает тебя, Лаура! Я понимаю, ты занялась трудным делом. Но если бы от него была польза, как у Грабихина, например. Недавно его опять показывали по Центральному телевидению, он был очень такой важный, но хорошо говорил о подростках, о том, что растёт преступность, и он на эту тему написал свою новую повесть. Человек же работает, пишет, его печатают! И неплохо пишет, и не надо говорить только, что он «подделывается под конъюнктуру», он очень смелый писатель, и в его книгах куда больше правды, чем в твоей этой повести про ковчег. Так что, подумай, Лаура, и возвращайся домой. Мы все ждём тебя, все о тебе скучаем. Я вчера записывался на радио, но у меня из головы не выходила ты, и так что-то расчувствовался, чуть слезу не пустил. Режиссёр моя старушка Колоскова обрадовалась: «Вы себя превзошли». Какой там «превзошёл», уже докатился до дрожи в голосе при чтении, в общем-то, банальной ерунды! Ну, зачем ты мне этот ультиматум сделала?! Жду трезвого решения и действий. Твой муж Владимир. 20 января. 1978 год.
Отрывок из романа Л. Конюшей «Письма из-за Чёрного Холма»
Дорогой друг Либерий! Я очень удивился покорности в твоём письме. Почему ты говоришь о каком-то «либо-либо»? Почему я должен выбирать между ссылкой и обезмозживанием?! Но я не хочу ни того, ни другого! Я желаю жить в Долине, по-прежнему заниматься своими изысканиями душ, иметь своих учеников (и сына своего, естественно, среди них), выступать каждую среду на городском форуме, как это было раньше. Почему я, дело которого – совершенствование душ нашего народа, должен добровольно уезжать из земель, которые являются землями моих предков? Разве есть для нашего народа хоть какая-то польза в этом перемещении? Дорогой Либерий! Твоей рукой водил страх перед Верхним Холмом. И мне жаль тебя, дорогой друг. Мне жаль, что ты не понял меня. Тем не менее, остаюсь твоим другом навечно. Лар.
Последняя перед гриппом поездка была в далёкую заброшенную деревеньку «Два брата». При подъезде к этой деревне с одной стороны открылась пропасть с расстилавшейся на дне долиной из сплошного снегового покрытия, окружённая частым вечнозелёным лесом – гордыми лиственницами (как они нравятся мне!) С другой стороны возле самого бока «уазика» поднималась отвесная скала, срезанная, сколотая (господом богом, конечно), метров восемь в высоту. Мы ехали галереей котлована, полкой, устроенной тем же создателем на стене этой горы. И вот – безлесный пологий спуск к деревеньке, расположенной среди белых, блестящих, словно глазурованных, льдистых под солнцем снегов. Очаровательны и название, и вид. Живописно расположение изб, больше – произвольное, чем в порядке улиц. А какое богатство здорового мощного леса вокруг! Безо всяких сомнений: мы приехали в сказочное место. На отдых. Надо сказать о моём обществе в этой поездке… Когда машина стала спускаться в долину, мягко снижаясь пологим склоном, въезжая в деревеньку «Два брата», мне ясно представилось, что меня ждёт тут чудесная прогулка по окрестностям с мужчиной, обретение новой любви.
Я, конечно, обрадовалась, когда утром, притащившись к сельхозуправе, не обнаружила там своего всегдашнего спутника – инструкторишку, отсутствовали и другие привычные спутники. Ко всем этим лицам мужского пола отношусь, как к столбу, стене, холодной дверце машины. Вошел, ворвался с морозом в темноватый коридор другой, замеченный мной и ранее. Светлое лицо, несколько бесшабашно-удалой взгляд, заметный голос. Но первая наша встреча состоялась не на совещании в райкоме, и не в сельхозуправе, где видимся, и не у него в кабинете (до этой поездки иногда болтали о том, о сём), а на перроне станции, ведь именно к нему я чуть не бросилась на шею, приняв за мужа родного Владимира Евгеньевича Сереброва-Гастролина. Они похожи внешне. И этого зовут Владимиром, только Фёдоровичем.
Этот Владимир Фёдорович Неугодников (фамилия несколько негативная, но зато поэтическая, как и вообще речь в этих местах) приехал, как и я, в Шатунское из другого района и работает здесь недавно. Он – инженер-механик, ему вменяют проверки сельхозтехники. Старше меня на пять лет. Развёлся с женой (есть две дочки, довольно взрослые). В Шатунское прибыл, «чтобы забыться». Подробности его семейных неудач расспрашивать не стала, а сам на эту тему молчалив. Обо мне знает много, но поверхностно, о главном моём деле – нет. Да, он похож на Сереброва-Гастролина. Более или менее правильные черты слегка широковатого, но не азиатского, скорее, европейского лица. Фигура с большими плечами, с большим торсом, а ноги коротковаты. Мужицкая фигура, уверенно стоящая на земле. Удивительно, что Серебров-Гастролин, сынок потомственных актёров, стройно-утончённой пары, на сцене смотрится тоже стройным (загадка пропорций, вернее, восприятия форм и размеров на глаз). Не исключено, что если бы обоих Владимиров я увидела рядом, то они могли бы оказаться абсолютно разными. Конечно, добавило похожести и то, что Владимир Фёдорович одет точно так, как Серебров. Стало быть, можно считать, что он приехал. Я звала и он прикатил…
Ещё когда колесили на «уазике» по Шатунскому, сидя дружно на заднем сиденье (место рядом с водителем было оставлено для инструкторишки), поняли, до чего нам весело, несмотря на столь ранний час. А уж когда наш попутчик оказался болен, о чём скорбно доложил возвратившийся из его дома водитель, то нам удалось с трудом не выдать свою ещё большую радость. Сделали вид, что Владимиру Фёдоровичу лень перебираться на переднее сиденье, и поехали, как были, вместе на заднем. Фамилия, конечно, Неугодников, но у моего – вечный анекдот. Приходит ему гонорар за выступление в концерте пять рублей, и надо за эту «огромную» сумму расписываться двойной фамилией Серебров-Гастролин. И Татка обречена нести этот крест.
В машине, пока ехали, разговаривали много и весело. Шофёр, славный мальчик, не мешал. Хорошо, что Владимир этот, не только не курит (совсем, как мой), но и не пьёт. Серебров-Гастролин – тоже. Он – непьющий актер – нонсенс, и он сам шутит, что это оттого, что в каждом спектакле играет положительного героя… При спуске в деревню мы беспрестанно радовались местным красотам, романтическое настроение нарастало. Для порядка проинспектировали аварийное убожество ферм и прочих колхозных построек, а также сельхозтехнику на заваленном снегом дворе МТС (машинотракторная станция – для не знающих сей аббревиатуры потомков). Написали бумаги под копирку, вручив их председателю, суетливому мужичку (обещал всё исправить), таким образом проработав до вечера…Глава пятая
Пришлось побывать в гостях у этого шустрого мужичка… Угостили, как водится, сытно и с выпивкой, но мы оба почти и не пили, чем удивили хозяев, заметивших в наших лицах некий любовный свет, всегда, к сожалению, видный со стороны. Наш шофёр уж спал на диванчике в «зале» (так здесь именуют проходные комнаты). И, порешив его не трогать, пошли вдвоём, провожаемые председателем в полнейшей темноте заснеженной деревни в «гостевую», находящуюся на задах колхозной конторы (нагретое печкой помещение, бедное, но чистое, готовое к ночёвке важных начальников, то есть, нас). Две комнатки, разделённые «залой», в одну из которых я ушла, пожелав обоим мужчинам спокойной ночи, повернув в замке ключ, может, зря, вышло демонстративно, ибо услышала сквозь дверь, как председатель сказал игриво:
– Хороша бабёночка…
– Что ты, она замужем, – пробасил в ответ Неугодников.
Думаю, что председатель вряд ли поверил в нашу невинность, впрочем, ещё не преодолённую на тот миг. Наутро прибежал «заботливо» будить (собирались ехать в другую деревню, расположенную с другой стороны холма), но нашёл нас по разным помещениям, меня – в зале, в кресле, умытую, причёсанную и накрашенную пуще прежнего. В душе пела звенящая радость (других слов не подберу). Звенело всё внутри, и я поняла, что наш брак с Серебровым обречён, и даже мысли о реанимации этого брака, уже не раз реанимированного прежде, оказались совершенно не нужными. Поняла, что все эти годы до отъезда в Шатунское и до посещения деревеньки «Два брата», жила ревностью, истерзавшей меня не только морально, но и физически. Сколько минуло этих вечеров, переходящих в ночи ожидания с приходом под утро мужа, весёлого, довольного, что-то баритонально напевающего. Я-то знаю: эта Агния (актриса на первых ролях) – роскошная женщина. Её муж (главный режиссёр) – лобастенький господинчик малогабаритного телосложения с властными манерами и тенью Немировича-Данченко за спиной, безразличен к тому, чем занят с его женой Серебров-Гастролин после удавшейся или неудавшейся премьеры… Но мне-то не всё равно…
И вот почувствовала в это звонкое зимнее утро среди снегов затерянной деревеньки, что мне наплевать: на Агнию и на самого Сереброва. Стало радостно, потому что рядом был неравнодушный к тебе мужчина. И подумалось легкомысленно: может, все мои духовные искания и не духовного происхождения, а лишь следствие неудавшейся личной судьбы. И тогда банальность: все умные женщины имеют истоком своего ума житейские неустройства.
Мы ездили в санях «на лошаде», как сказал председатель, в соседнюю деревеньку «Павлы». Название рассмешило. Володя сказал, что эти два Павла те же самые два брата, только тут их назвали по их (одному) имени, на что председатель вполне серьёзно возразил, что одного брата звали не Павел, а Иван. Но мы продолжали хохотать: «Павлы – множественное число! Да их было не двое, а семеро павлов!» Председатель не мог понять сути нашего веселья, но догадывался о его причине. Фантастическое путешествие. Снег искрился «под голубыми небесами», «великолепными коврами» лежали снега на стылой реке, и я себя чувствовала Машенькой, и рядом со мной был Дубровский, и жизнь, словно остановилась на этом прекрасном мгновении, сделавшись одновременно реальностью и сном.
К следующей ночи мы добрались до Шатунского. Владимира высадили у райкома, с торца которого несколько комнат, выходивших дверями в коридорчик: гостиница. Я в ней жила всего сутки, а Неугодников не хочет устраиваться на частной квартире. Здесь же поселился недавно приехавший врач, назначенный заведующим санэпидемстанцией. Мы уже ездили с ним в составе одной «комиссии», но я его даже не запомнила. Мне тоже предлагали жить в гостинице. И я уже, было, согласилась, да предложили посмотреть эту частную квартиру, посетив которую и решила в её пользу. Мне показалось, что там, на краю Шатунского, у меня будет больше свободы, чем в самом центре и у самого райкома под боком. И оказалась права.
Наутро жар… И пошли дни: один, второй, третий… В жару миновал Новый год… На четвёртый только день узнал Неугодников, что я болею, думал: решила нарочно скрыться, муж приехал… Но муж не приехал, несмотря на то, что ему позвонила по междугородке секретарша Бякишева, которой я благодарна за эту заботу. Но больше всего благодарна я замечательным моим старикам. Они, конечно, и скорую вызывали, и ухаживали за мной как родные за родной. Бабушка эта… И дедушка… Как подумаю: ком в горле… Сквозь бред зашкаливающей температуры слышала её монотонный голос: молилась за меня! Кажется, потому-то я и выздоровела.
Владимир Фёдорович ни разу не навестил. Правда, эта же секретарша сказала, что спрашивал обо мне, мол, какие-то бумаги остались без моей подписи. Она ушла, а я подумала: какие? Вроде, везде расписалась, и решила, что так он замаскировал своё беспокойство.
Письмо
Дорогой Терентий Алексеевич! Я дописала свой новый роман. Название такое: «Письма из-за Чёрного Холма». Не знаю уж, что вышло. Теперь надо бы перепечатать. Как приеду в Сверединск, буду искать машинистку: если бы снова к той издательской Анечке… Я вам позвоню сразу по приезду. У меня есть новость личного порядка, в которой, впрочем, не могу разобраться до конца, но писать об этом нет желания. При встрече обо всём расскажу. Обнимаю вас, ваша Л. Конюшая. 31 января. 1978 год.
Письмо
Уважаемая Лаура Ноевна! Мне о Вас говорила ваша бывшая сотрудница по Строительному управлению Галина Комкова. Интересующие вас подробности вы можете узнать, позвонив по телефону в Сверединске: 24-22-79. Больше, к сожалению, ничем помочь не могу. С уважением Белла Розен. 17 января. 1978 год.
Письмо
Здравствуй, дорогая Галя! Очень благодарна тебе за хлопоты. Но не смогу воспользоваться каналами этой Беллы Александровны. Я не еврейка, и участвовать в фальсификации «израильской тётушки», чтобы «прислала вызов», мне совершенно не по силам. К тому же – боюсь за Татку. Мне рассказывала знакомая, как её сестра с мужем-евреем уехали туда с сынишкой-школьником, которого им пришлось, к сожалению, отдать от нужды в богатую американскую семью. Нет, не могу. Хотя мне очень тяжело, дорогая Галюша. Тот роман, который ты так опрометчиво (как теперь выяснилось) расхвалила, забракован уже третьей по счёту редакцией, теперь нашей, местной «Урай-рекой». Ещё раз благодарю, и не забывай меня. Пока живу в Шатунском. Здесь хотя бы работа не пыльная, но довольно суетно. Всего тебе доброго, Лаура. 17 января. 1978 год.
Утания
Глава 10. Тирания
Продолжались дикие расправы, ставшие основой власти Тиранчика и его друзей. Страх, возникавший всякий раз у мирян при новом выброшенном к ним обезглавленном трупе, в котором они без труда узнавали то своего отца, то брата, то мужа, то замученную сестру, то умершую под пытками мать, ввергал мирян в не сравнимое с обычным неумением думать состояние буйного веселья, которое вполне можно было считать безумием. Миряне, например, кричали о том, как хорошо, что они умеют думать: «Мы умеем думать! У нас больше нет ни одной мелкой горести!» Будто не видя, что горе велико, уже и большим не назовёшь, разве что, неизмеримым, народ скандировал: «Наш любимый Тиран! Ура! Это он, наш любимый дорогой Тиран освободил нас ото всех мелких горестей! Ура! Ура! Ура!» На площадях раздавался смех, имитировавший веселье, выкрики и песни, прославлявшие вождя, заглушавшие стенания очередной жертвы, терзаемой кровожадными Бером, Ежем, Вышем… Стройные колонны безумных шли и шли брусчаткой площадей, не замечая на камнях сгустков крови недавно убранных наспех и сброшенных в канавы их родственников. «Ура Тирану! Да здравствует Тиран!!!»
Глава 11. Гибель Тирании
Достигнув вершины своей тирании, тираны стали между собою грызться. Началось с того, что Бер услышал пьяное бормотание Каки о каком-то «глазке», за которым ему пришлось нырять в выгребную яму, мол, он «подвиг совершил» ради Утании.
Кстати, никто Тиранией не звал Мир, а только Утанией. Это имя страны было механически оставлено, и после уже стало синонимом Тирании, что, по сути, несправедливо.
Бер, услышавший разговор, заинтересовался, решив, что в пьяном хвастовстве кроется какая-то тайна Тиранчика. Он схватил Каку и утащил на пытки, в результате которых тот выдал то, что знал: «глазок» находится в правом глазу Тиранчика. Бер стал приглядываться к правому глазу Тирана, но ничего не заметил, кроме неприятного запаха, исходившего от его лица. Решил спросить. Слово за слово, подозрительный Тир поинтересовался исчезновением своего верного слуги Каки, и пришлось Беру соврать: «Я его услал для одной нужной нам казни». А Тиран-то увидел своим правым глазом, в который был вставлен смердящий подсматривающий «глазок», что это ложь, и сообразил: Бер замышляет против него недоброе.
Они сцепились. Бер вырвал вместе с «глазком» и правый глаз Тирана специально заготовленной закорючкой. Тиран упал, потеряв сознание. Бер решил, что тот умер, и стал скорей себе прилаживать глазок, но Тиранчик очнулся, напал на него, они стали биться. На шум прибежали другие главные тираны, вступив в бой, кто за кого. У них было столько злости, что вскоре драка стала неуправляемой, свернула всех дерущихся в кровавый клубок, и они один за другим сдохли.
Казни прекратились.
Миряне заметили: никого не хватают, свежих трупов нет. Страх стал немного развеиваться, и увидели все, прозрев будто, ужасные коросты крови, нагромождение мёртвых, которых не вмещали кладбища, ощутили запах мертвечины. Поняли, что не надо смеяться, когда не весело, что, наконец-то, можно поплакать. И заплакали неумеющие думать. Плакали они, плакали, да устали. И впали в сон… И пока отсыпались от кошмаров недавней жизни своей, в Мир прилетел корабль с королём Мелких Горестей. Проснувшийся народ стал жить по-старому: все опять сделались довольны тем, что у них полно мелких горестей, но нет ни одной из больших. И когда наступило равновесие, у одного неумеющего думать родился сын гений, потом – у другого, у третьего, у четвёртого… Теперь они подрастают.
Сказочке конец.Из старых записок
Ну, все… Ничего не пишу, не читаю… Дома дикие скандалы: родители, родственники, муж, все накинулись на меня. Самое большое преступление: ушла из Строительного управления накануне получения квартиры, и теперь мы обречены жить всегда в этой страшной развалине начала века…
Много времени не открывала дневник, прошло столько дней и ночей, и такие события, некоторые потрясли… То, что случилось в самое последнее время, не поддаётся описанию! Меня вызывали в КГБ! Звонит вежливый человек: «Пожалуйста, зайдите!» Зачем? «Я объясню при встрече». И подробно: как пройти, куда войти… «При себе иметь паспорт». Я тотчас звонить Роковым. Обоих нет в лаборатории. Они уволились! Оба! Бегу вечером к ним домой на улицу Революционных Зорь (тёмную-претёмную). Соседка говорит, что их «забрали», и объясняет, за что. Боже! Какой век на дворе? Ничего не понимая, прихожу измученная и замёрзшая домой. У нас – не теплее (опять батареи отключили). Серебров валяется на диване (под всеми одеялами), читая именно этот роковский (роковой!) «самиздат». С испугу, услышав про события, даже и дочитывать не стал. И говорит: «Я так и знал, что дружба эта с Роковыми до добра не доведёт». На другой день он сам поехал к родителям за Таткой, будто семья осиротела, будто меня тоже заберут и не выпустят. Выпустили. Мы говорили недолго. И я дала «подписку о неразглашении»! А разглашать-то нечего: и до этой аудиенции знала (от соседки, например). Но работник комитета госбезопасности посчитал, видимо, секретной информацию о том, что младший научный сотрудник Георгий Роков в научно-исследовательском институте чёрных металлов размножил при помощи множительного аппарата, имевшегося в лаборатории, где он работал, некую «Правду о Сталине»… Ещё он задал вопросы… Мол, участвовала я или нет в размножении этой «правды», вернее, этой лжи по примеру своего друга Рокова? У меня нет множительного аппарата, – ответила я, пряча глаза. «А пишущая машинка есть?» И пишущей машинки нет, – пробормотала с большим сожалением, что пока таковую купить никак не удаётся: денег нет, да и купить негде. Умолчала, конечно, о том, что сей «таинственный манускрипт» (автор – иностранец, псевдоним корявый, написано плохо, но правда-то есть) просто перевернул сознание. Я, как и многие другие, верила, что Хрущев всё-всё разоблачил… «Утания» написана под впечатлением этой правды, но, слава богу, от руки… Что касается читателей, то они были. Все смеялись над этими Тоцами, Вышами и Берами, над Утанией, которую так и не удалось построить в Мире неумеющих думать… А, вдруг, да кто-нибудь заложил? Ведь заложил кто-то Роковых! Сегодня уж точно знаю: обоих взяли.
А Владимир: «Тоже мне – революционеры, болтать надо было меньше». Он, конечно, прав, а потому попросила Грабихина спрятать мою рукопись в его «сталинском» доме, где столько потайных антресолей и кладовок, что его жена Марья Петровна сама не помнит, что где лежит. Прочитав пару отрывков, Грабихин вынес решение: «Зарою на даче под парник». Мы посмеялись втроём над превратностями моей судьбы.
Ездила к Валерочке в психушку. Господи! Это не «жёлтый» дом, а серый. Там всё серое. И – ужасное. И вот человека скоро выпустят для того, чтоб упрятать ещё дальше. Осень. 1977 год.Отрывок из романа Л. Конюшей «Письма из-за Чёрного Холма»
Дорогой друг Либерий! За мной пришли ночью. Они схватили меня и всех моих учеников… И сына моего, что особенно прискорбно. Но, скажи мне, как же будет жить дальше наш великий народ, когда изгонят и вырежут всех, кто призван думать?! В нашей Долине, ещё и до сих пор цветущей, барствуют остолопы; а тем, у кого не вырезаны мозги, приходится бедствовать. Почему наш труд нигде по всей нашей необъятной Долине не считается трудом, и мы вынуждены обливаться кровью на каторге за Чёрным Холмом? Я сейчас совсем один. И утешаю себя лишь тем, что не покорился и не предал свою землю. Легче всего было бы мне попроситься на просторы Дальних Рубежей. Меня бы вытолкали отсюда с превеликим удовольствием. И, возможно, что зря я не сделал так. Ибо те, кто после того, как нынешняя власть рухнет (а рухнет она обязательно) придут из Дальних Рубежей в Долину, припишут себе наше терпение и нашу боль за отечество. Будь счастлив, дорогой Либерий. Я рад, что тебе удалось избежать моей участи. Твой навеки Лар.
Больничный продолжается! Какое чудо! Вчера я пришла к врачу, не сомневаясь, что она выпишет меня на работу. Сказала ей, что чувствую себя хорошо, но она сочла нужным продлить моё счастье. Дома я работаю по восемь-девять часов. И роман мой растёт на глазах. В жизни развернулся тоже роман с посещением райкома со двора. Для этого выскальзываю из дома вечером, соблюдая конспирацию. Владимир Фёдорович Неугодников пока, к сожалению, не развёлся со своей бывшей женой и время от времени получает угрозы в письмах о её скором приезде. Мало того, жена Бякишева Мария Семафоровна, оказывается, родственница жене Неугодникова. На обратном пути в полной темноте мы идём вдвоём (В. провожает меня до дома) вдоль железнодорожных путей (по улице вдвоём нам ходить небезопасно). Отношения наши, прежде всего, отношения мужчины и женщины. Не считая себя пуританкой, ощущаю потребность приоткрыть этому человеку свой мир. Ещё не призналась, что пишу, что читаю книги, далёкие от моей первой профессии. Для Владимира Неугодникова я – свой брат-технарь. Говорим всё не о том. Мне кажется, что и он сам желал бы со мной поговорить серьезно. В его отношении ко мне сквозит что-то недоверчивое. Если б не это, то можно было бы сказать, что мы любим друг друга, а так иной раз кажется, что любит он не меня, а какую-то похожую на меня женщину. Со своей женой он твёрдо решил расстаться, но не хочет скандала. Собирается съездить к себе в Кургун, чтоб утрясти этот вопрос окончательно.
Отношения с Неугодниковым сделали меня спокойной (плюс целый стакан глюкозы, перелитый в вену), и только нависающей скорой тоской маячит впереди выход на службу. Проговорилась об этом В., он удивился: «Это же необременительная работёнка. Ты и по району можешь не ездить. Если не хочешь, сиди себе в конторе. Могу поговорить с Бякишевым, чтоб не гонял тебя». Сиди себе в конторе!.. Знал бы он, как мне не хочется! Дома ждёт такое увлекательное, интересное занятие!
Грабихин шлёт бандероли одну за другой. При своей большой устроенности в Союзе писателей и в издательствах, он изо всех сил желает быть левым. Но справедливости ради, он способен на эффективную помощь, что и доказано в истории с Роковыми. То, что они вместе «за Чёрным Холмом» – его заслуга, хотя он и не одобрял распространения этой «Правды о Сталине» и сразу сказал, что они угодят туда, куда Макар телят не гонял. Надо бы ему ответить, но у меня сейчас пик работы, близок финиш, а потому даже письма писать не в силах.
Нынче прихожу к моей врачихе, сажусь на стул возле её стола:
– Ну, как чувствуете себя?
– Хорошо.
Меряет давление, слушает – всё нормально. Я ничего и не жду, кроме выписки. Беру больничный. Не заглядывая в него, иду в регистратуру, предъявляю для закрытия. Девушка в окошке говорит:
– Вам же продлили! До следующего понедельника.
Забираю листок с нерешительностью. И сейчас, когда пишу это, чувствую тревогу. Помню, что и на улице уж не знала: радоваться мне или нет, и, пройдя мимо райкома, не завернула к Володе. Сижу, читаю, вдруг, слышу, бабушка говорит:
– К вам гость тута…
И он вошёл впервые в мою келью, увидел фотографию Татки, о которой уже много наслышан… Опять серьёзно поговорить не удалось. Ушёл поздновато.
…Ничего не понимаю! Мне опять продлили! А врач вела себя ну, просто странно! Она будто ждала чего-то от меня, каких-то слов! И лицо у неё было вроде обиженным, что ли! Ничего не понимаю! Она продлённый больничный сдвинула на край стола, мол, возьмите и убирайтесь. По первому больничному получила деньги, заметив и в лицах бухгалтерш такую же, как у врача, замкнутую отстранённость, но быстро о ней забыла, радуясь рублям, нехватка которых стала явной. Сократила еду до одного приёма пищи в обед, да, и лень выходить лишний раз, пью чай и сажусь за стол.
Сегодня состоялся разговор с В… Он сам начал. Мы встретились снова у него в гостинице. Уже привычно вошла, будто прокралась. Приоткрытая к моему приходу дверь не скрипнула… Всё равно, кажется: Шатунское в курсе. На сей раз Владимир Фёдорович приступил к изложению своего плана, поразившего меня, хотя я должна была всё же предвидеть подобное: не всю меня знает! Да и я на него до сих пор смотрела как на какого-то лейтенанта Глана, случайно встреченного мною в прекрасных лесах. И упала романтическая пелена… Теперь знаю, что из себя представляет Владимир Фёдорович Неугодников. Его родители – трудолюбивые крестьяне, сейчас на пенсии, живут на его родине в своём небольшом, крепком доме. О таком же мечтает их сын. В этой информации, впрочем, нет ничего негативного. Но… Володя уже «приглядел» дом в Шатунском, и не для себя одного («одному хорошо и в гостинице»), и не для своей семьи, а для «новой жены», то есть для меня.
Он сказал с уверенностью хозяина, что дом этот купит сразу, как только я посмотрю его и соглашусь. Затем мы оба разведёмся со своими прежними, заберём сюда Татку и будем жить-поживать, добра наживать. В доме этом он соорудит все городские удобства. Например, для коммуникаций полно на моём же складе труб, которые не скоро понадобятся для сооружаемого здесь «завода точных линз». К началу строительства, наверняка, успеют трубы заржаветь от плохого хранения, чему он может воспрепятствовать, ибо у него ничего не заржавеет. Вот так планы вынашивал человек! Огласив прожекты, посмотрел на меня так безмятежно, словно запланированная им жизнь была у него в кармане. Дом не пошли смотреть лишь потому, что вместе не ходим, как тут говорят, «посветлу» во избежание пересудов и подогревания скандала с его женой, который, впрочем, неизбежен. Но он мне дал адрес этого дома, объяснил, как он выглядит, обязав осмотреть, что даже не вызовет подозрений: продаётся, приходят все желающие, и хозяйка показывает и дом, и «усадьбу».
– А там что, и «усадьба» есть? – спросила, уже зная, что так называют здесь огороды.
– Да. Пятнадцать соток.
– А ты и огород сажать собираешься?
– Ну-дак! Само собой. Картошку можно на рынок. Мотоцикл пригоню из Кургуна. Но потом, конечно, машину купим.
– На рынок? – спросила я. – На какой?
– На какой хочешь. Можно в Кургун, а можно и в Сверединск. Хоть куда – расстояние одинаковое.
– А кто торговать будет?
– Кто-кто… Да хоть я. Но ты тоже можешь. Да не грусти, чудачка. Мы вот так тебе платочек повяжем, никто и не узнает. Я, понимаешь, машину хочу, а без картошки машину не купить. Не выйдет. Я всё взвесил.
Всё взвесил!
Я представила себя на рынке в Сверединске. Подходит поэт Мотылёв… «Почём картошечка, тётя… Да это ты, Лаура? Господи! А романы твои как, пишешь? Ты же писала что-то в древнеримском ключе на эзоповом языке…»
Мне стало смешно-смешно. Я так хохотала, что мой жених испугался. Оказалось, мы с Неугодниковым такие разные, резко разные, ибо я, к несчастью своему, как пишут у нас в газетах: «работник умственного труда» в чистом виде. Всякий синтез – выживание, это благотворно. Но не дано мне синтеза ни в чём. Линия судьбы на моей руке пряма и бесповоротна, и я следую ей, и ничего поделать не могу. Он бы, конечно, меня не понял, если б я отказалась напрочь, а потому пообещала, что обязательно схожу посмотреть дом, он недалеко от меня, на самом краю. Ушла я на этот раз из райкомовской гостиницы одна (было не слишком поздно, да и привыкла к Шатунскому), но с таким чувством, будто ушла одна неспроста…Глава шестая
– Лаура Ноевна, к вам какой-то дядечка из города, навроде профессора, – шёпотом встретила меня бабушка, почтительно до предела: «у нас» все, кто в очках и из города – профессора.
Грабихин в импортной замшевой курточке, в золотых очках на гордо вздёрнутом носу, сидел в «зале».
– Ну, как мы тут живём-поживаем? – увидев меня, заскулил радостно, засюсюкал.
Я села против него за накрытый стол скатертью в мережках. Мы проговорили до отхода электрички. Читала ему отрывки и даже целые главы… Пока ждали поезд, ходили под снегом, крупным, падающим отвесно и часто на перрон. Поняла, что в Шатунском я просто заржавела без близкого себе общества. Писатель, конечно, должен иногда скрываться, но совсем без своего круга он жить не может. Перед тем как сесть в вагон, Терентий Алексеевич вдруг сдёрнул с лица очки:
– Ларочка, я вас прошу, умоляю, Ларочка… – Снег падал, и было здесь темно и сумрачно. – Возвращайтесь…
Стал предлагать взаймы, и не сто рублей, а тысячу (получил гонорар за книгу). А мой новый роман считает удачней первого и куда перспективней «революционной» «Утании». Он сказал, что «Письма из-за Чёрного Холма» не только отдаст в перепечатку, но и попытается «пристроить». Он увозил от меня папку с моей рукописью. И когда он уехал, когда ушла электричка, и красные огоньки последнего вагона утонули в темноте, я оглянулась вокруг: станция Шатунская показалась мне моим же далёким прошлым.
Об осмотре «будущего семейного гнёздышка» и писать бы не стала, если бы не это жуткое происшествие… Нет, брат Володя Неугодников, не угодил ты мне, и не судьба мне жить в Шатунском.
На другой день, при свете этого другого дня отправилась на «край», как тут говорят, до самого дома не дошла, но видела его довольно близко: хороший пятистенник с крытым двором, ставни резные, зелёные – яркая примета среди других домов. Ещё подымаясь тропинкой к воротам, услышала говор возбуждённых голосов. Показалось, словно уличное происшествие. Так бывает, когда соберётся толпа, а в центре лежит прямо на земле человек, и страшно на него взглянуть, а вдруг он обезображен, но что-то тянет подойти (инстинктивная жажда подглядеть работу смерти, заглянуть в её тайники). Приблизилась. Возле «моего» забора на оттаявшем за недавнюю оттепель пригорке увидела я лужу крови, в которой барахталось нечто большое, шерстяное, упругое, задыхаясь.
– Да пристрели! – взвизгнула над ухом какая-то женщина.
– Поди, сам сейчас дойдёт, – раздумывал мужичок с ружьём. – У меня патронов мало.
– Пристрели! – истошно выкрикнул из толпы подросток ломким плачущим голосом.
Я бросилась бежать… За спиной грохнул выстрел. Неслась к дому, бормоча на ходу: убили! Его убили! Плача, рыдая, прибежала на станцию: электричка на Сверединск стояла, будто поджидая. Чуть не вскочила в поезд без денег, без документов, безо всего.
Ну, всё. Здесь нет больше шатуна…
Но как это объяснить Володе Неугодникову?
Письмо
Дорогой Терентий Алексеевич! У меня тут очень плохи дела. В прошлый раз за нашими разговорами о литературе совершенно забыла рассказать вам о житейских мелочах. И сейчас нет такой возможности. Посылаю эту рецензию, прошу: сохраните её. Я пока на всякий случай хочу от неё избавиться. Вы видели, я тут живу «нарастворку» (местный говор), на юру, на семи ветрах. Остальное (в смысле информации) – при встрече. Думаю, что придётся мне покинуть гостеприимное Шатунское в самое ближайшее время. Обнимаю вас, трепетно храню в душе всё, что связано с Вами. Ваша Л. Конюшая. 9 февраля. 1978 год.
Из письма:
Дорогие Валерочка и Жорочка! Вот и кончился мой праздник! Самое главное, милые мои, у меня нет сил (душевных сил) работать уборщицей. Валерочка, помолись за меня. Я не знаю, что мне делать, как мне жить. «Мне нет места в нашей Цветущей Долине», как сказал бы герой моего нового произведения. Помогает ли Жорочке лекарство?..
Письмо
Здравствуй, Владимир! Ты опять меня не понял. Я вполне серьёзно расстаюсь с тобой. Для полной убедительности сообщаю, что здесь я встречалась с другим и даже имела планы связать с ним свою судьбу. Прошу, восприми это спокойно и достойно. Лаура. 9 февраля. 1978 год.
Из письма
Лаура! В твоих бумагах случайно прочёл (листок выпал из коробки, когда снимал с антресолей) стихотворение про психбольницу. Я, конечно, отдал дань твоим способностям, но вот прочёл я, человек хорошо знающий твою биографию, и подумал: насочиняла… Какая же ты обманщица! Владимир. 13 февраля. 1978 год.
Плохо, ох, как плохо, когда тебя считает обманщицей близкий человек! Будто не творишь, а просто выдумываешь… Помнится, давно в стройотряде… Приезд молодых актёров, и я, уверенная комсомолка, бригадир бетонщиков, но при этом громко читающая лирические стихи собственного сочинения… И вскоре исторический диалог с будущим мужем: «А ваша жена тоже носит двойную фамилию?» «У меня нет жены. Ты будешь моей женой». «Хорошо, но останусь на своей девичьей». И осталась… Это было так давно, много лет назад…
Второй сон
Бегу коридором, длинным, с глухими голыми стенами, поворачивая то вправо, то влево, натыкаясь на углы. В зеленоватом призрачном свете вижу: вдалеке идут. Они идут за мной, они сейчас меня схватят. Я поворачиваю и бегу, но на следующем повороте опять вижу их, они оказываются куда ближе. Лица всё незнакомые, в них нет выражения, и я с ужасом догадываюсь, что это не люди, а сваленные в этом подвале статуи. Они ожили и направляются ко мне. Их гипсовые лица хранят какую-то тайну, к которой они хотят приобщить и меня, но я не хочу знать эту тайну. Я не желаю знать эту пакость, которую они хотят мне поведать. И я бегу от них, но они меня настигнут всё равно. Проснулась. Опять луна…
Мне часто снится
психбольница:
покорны серые халаты,
но я-то помню все утраты,
я не способна измениться.
Здесь, в инсулиновой темнице
замучен друг, сгубили брата.
Зачем ты снишься, психбольница,
вся жизнь моя – твоя палата.
Написаны эти стихи после поездки к Валерочке седьмого ноября 1977 года.
Отрывок из романа Л. Конюшей «Письма из-за Чёрного Холма»
Ваше Высокохолмское Светлейшее Викторианство! Докладываем Вам, что этой весной в Цветущей Долине ничего не зацветёт. И нет у нас духовных сил, чтобы уразуметь, отчего. Мы, бывшие умственные люди, ныне обезмозженные, покорные слуги твои, бьёмся над проблемой цветения, но до сих пор ничего придумать не удалось. Некоторые считают: Долина обречена. Но должна же она зацвести! Мы в отчаянии. Подпись: твои верные вассалы (имена свои мы, к сожалению, после операции позабыли).
Из письма:
Дорогая Ларочка! Мой ребёночек так и не родился, всё проклятый горбыль… Ревела дня три, но Жорочка сказал, чтоб я не расстраивалась, что у нас ещё будут дети. Я молюсь, конечно, об этом. И теперь опять на лесопилке. Твоя навек Валерия Рокова. Поселение Тахта. 1979 год.
Нынче случился роковой визит. Сижу утром – работаю. Вдруг слышу: шум, голоса.
– Лаура Ноевна, к вам тута цела делегация.
Действительно делегация во главе с Бякишевой Марией Семафоровной. Какие-то малознакомые женщины, но в их числе моя врач, такая всегда добрая и щедрая! На сей раз лицо у неё злое, а взгляд пришибленный. Впрочем, пришибленность в её взгляде мною подмечена давно. Как же я не догадалась раньше, что человек с таким взглядом не может быть моим даже и не осознанным союзником! Оказывается, по словам Бякишевой, «им поступил сигнал», что я, находясь на больничном, не болела, а разгуливала по всему посёлку, «не забывая завлекать чужих мужиков», что так они это дело не оставят, что больничные листы врач выписывала под нажимом, так как запугана моими связями в обкоме.
– Разве это – правда? – обращаюсь к врачихе. – Я вас «запугивала»?
– Дак все знают, – пробормотала врач.
– Вы мужу моему сказали про Голякова, инструктора в обкоме партии, будто называете его не по имени-отчеству, а просто Витей, – отвечает за неё Бякишева. – Но мы, наконец-то, выяснили: никто он вам, не сват и не брат. Он сам сказал по телефону, чтоб пристрожили вас тута маленько. Но мы увольняем вас как обманувшую государство.
– Подождите, Мария Семафоровна, пусть доктор сама скажет, каким это образом я у неё требовала больничный…
– Каждый раз я спрашивала: лучше вам? Вы говорите: «лучше», а о том, чтоб больничный закрыть – ни звука, а моё дело – маленькое, человек-то при начальстве, – затараторила врачиха, которая вообще-то фельдшер, но здесь нехватка медиков.
– Вот, распишитесь! – Бякишева подсунула какой-то «Акт проверки».
Я отказалась.
– Ах, ты ещё и не будешь расписываться! Ну, погоди, мы тебе ещё покажем. Сидит, чё-то кропает. Мы распроясним толком, чё ты тута кропаешь!
Они ушли с топотом, суровые. Еле успела за ними записать все «новые слова», обуял страх: первое, что сделала, кинулась к своим бумагам. Где же эта рецензия, в которой чёрным по белому сказано, что мною создано антисоветское произведение? С облегчением вспомнила, что отправила эту рецензию Грабихину, и он уже давно её получил, хранит в своей квартире в «сталинском» доме, похожем на крепость, или на даче под парник зарыл…
Прибежал встревоженный Володя Неугодников, побывавший у Бякишева, но тот слушать не хочет о моём дальнейшем пребывании на Шатунской земле. «Какая обманщица», – твердит он. Надо сказать, что и сам Володенька не очень-то одобряет моё поведение.
– Зачем тебе понадобилось продлять больничный? Ну, вышла бы на работу… Что дома делать: хозяйства никакого у тебя нет…
– Вот моё хозяйство, – обвела я рукой столик, заваленный папками для бумаг, книгами, выписками из этих книг, блокнотами и тетрадями.
– Учишься? Я тоже хотел в аспирантуру…
Почему-то, посмотрев в лицо этого человека, мне стало стыдно за своё любимое занятие. И, видя это лицо, ставшее знакомым, почти родным, с уже изученной немудрящей мимикой, поняла: оно далёкое-далёкое, и нет в лице этом ничего общего с Близостью. Это не близость. Это дальность. И таким же далёким оно было даже тогда, когда я видела его совсем близко. Захотелось нормального расстояния, такого, какого и заслуживает это лицо. Понеслась я в откровениях, которые ударяли холодом в это лицо, и оно всё отдалялось и отдалялось, пока не замерло на том расстоянии, на каком было в первую нашу встречу, когда, обознавшись, я приняла его за совсем другое лицо.
Рассказала, что и как пишу, что мои произведения не принимают в печать. Призналась, что у меня неприятности в Сверединске на уровне кагэбэ, что мои друзья сидят, я чудом избежала их участи. При этих словах лицо моего собеседника оказалось на необозримом от меня расстоянии. На недосягаемом. На таком, на каком оно не было даже в нашу самую первую встречу, когда я приняла Неугодникова за Сереброва-Гастролина. Но и тогда его лицо было будто отворённым для мира и для всех незнакомых людей, находившихся на перроне перед ждущим отправки поездом. Сейчас оно оказалось, будто по ту сторону баррикад.
– Спасибо, что ты так искренне, честно всё рассказала, – проговорил, распрямляясь так, точно на нём была форма с погонами. И я подумала, что ему бы пошёл френч, галифе, сапоги. – Я сделаю всё, чтоб тебя уволили без лишнего шума и по собственному желанию. Сейчас же пойду к Бякишеву. Ты не беспокойся, всё пройдёт гладко.
Когда я закрывала за ним калитку в воротах, он обронил:
– А жаль…
Он ушёл, я сожгла в печке все ненужные черновики и отослала все письма, и почувствовала себя легко-легко… И стало мне радостно оттого, что впереди у меня встреча с дочкой, с мамой и папой, да и с… Серебровым. Согласно женской логике вспомнила его слёзное письмо…
По огороду этим вечером особенно часто стучали поезда, они звали меня скорей уехать из Шатунского Шершне-Бекинского района… «Пу-у-уть», – привычно разнёсся голос составителя поездов надо всем посёлком и над лесом с тёмными непроглядными ёлками, откуда иногда приходит рысь в крайний дом, и откуда, возможно, выйдет вновь, рискуя жизнью, новый медведь-шатун…
Конечно, я обманщица. Мне удалось однажды обмануть наше бдительное государство, ну, а дальше меня обманывали другие, и протянутый хлеб оборачивался самыми настоящими булыжниками, вынутыми из-за напиханных ими пазух настоящих обманщиков… Не на этих хитрецах, к счастью, держится мир.Переписка в Интернете
Дорогая Лаура Ноевна! Милая наша Ларочка! Долгое время мы считали, прости нас за это, что ты куда-то пропала, что тебя даже нет в живых! Мы бесконечно рады, что ты нашлась. Да как! Жорочка любит шарить по сети, и увидел твой «блог», а в нём твои произведения, которые нас поразили и обрадовали! Ты всегда была талантлива, но в твоих этих вещах ты превзошла наши ожидания. Наверное, если есть теперь русский писатель, современный, глубокий, то это ты! Твоими рассказами, повестями и заметками о литературе зачитывается вся наша семья: сын Еремей, невестка Синди и уже взрослые внуки: Павел, Билл и Настя. Ответь, если сможешь. Мы живём теперь не в Нью-Йорке. В прошлом году переехали в Канаду. Мы здоровы, у Жорочки давно прошла язва, и он много занимается спортом. Крепко обнимаем тебя. Валерия и всё семейство Роковых. Монреаль, Канада, 2012 год.
Дорогие мои Валерочка и Жорочка!
Прошло столько лет… Но я очень обрадовалась вашему письму. Живу я так, как только можно жить в нашей родной стране, будто всегда накануне новой революции. Что натворили негодяи-демократы с культурой! Они закопали живьём писателей. И, если бы не Интернет… Печататься негде. И читателя у меня, по сути, нет. В России ещё меньше, чем за рубежом. Мой «блог» с моими произведениями читаете, в основном, вы, русские американцы, и это прискорбно. А ведь я пишу только о русской жизни. В стране барствуют графоманы, и большая часть «мирян» превращена в «неумеющих думать» (цитирую моё произведение, написанное в далёкой молодости). Теперь эти литературные опыты мне кажутся во многом детскими и слишком политически направленными. Сейчас я пишу совсем иначе. Вы и сами поняли это по моим нынешним вещам, например, недавней моей новелле, где прототип главного персонажа простая русская колхозница Анна Никандровна, на квартире у которой я жила в Шатунском.
Да, мы все хотели перестройки в стране, но перестройку эту сделала кучка отщепенцев, поделив между собой богатства народа. Райкомовский секретарь Бякишев теперь ангел во плоти перед нынешними. Ныне я, никогда не состоявшая в коммунистической партии, вступила в КПРФ. Это хоть немного даёт отдушину. Духота в стране неимоверная.
Самое страшное то, как поступили нынешние власти с писателями. Из «Дальних Рубежей» пришли те, кто никогда не умел писать, но кто закрыл русского писателя, закрыл писателя как профессию, открыв двери бизнесменам, работающим на потребу жалкой унылой буржуазной конъюнктуре (с советской не сравнить, та была хотя бы нравственной). Теперь – разгул преступлений, зверств самых разных. И всё от нынешней пропаганды (опять же, советская перед ней – дитя). Многих писателей и безо всяких репрессий убили хитро и надёжно. Я тоже пострадала, так как не стала участвовать в массовом растлении народа. Одно хорошо – жива. Видимо, сильной оказалась. Кроме гриппа в Шатунском, считайте, ничем и не болела за все эти годы, да и теперь… До письма. Привет вашим детям от моей Татки, которая уже сама мать. Серебров умер в прошлом году после того, как его выгнали из театра. Он был хорошим актёром и хорошим мужем. Л. Конюшая. 2012 год.В мой последний день в Шатунском бабушка сказала:
– Лаура Ноевна, я вам помогу, до станции довезу ваши вещи на саночках. Вы не переживайте…
О, Шатунское! Сколько раз потом проезжая мимо на скорости скорого поезда, лишь на какие-то три минуты притормаживающего у знакомого вокзала, где в ресторане меня кормили «как начальника» яичницей на шкварках, приковавшись к стеклу, буду выглядывать в толчее перрона вас, моя дорогая Анна Никандровна… Но особенно неотрывно я буду смотреть в окно, когда поезд уже на скорости будет приближаться к вашему дому. С жадностью буду вглядываться в окошки, и особенно в то оконце, за которым какая-то далёкая от меня «чудачка» писала во время незаслуженного листка нетрудоспособности роман в «римском ключе на эзоповом языке». И вновь подумаю, что не кто иной, как Святой дух охраняет это, незабытое мною жилище.Черновики. Писательская история
«Рукописи не горят»,
да и спрятать их невозможно.
Глава первая
1
Клотильда Сидоровна восседала в коляске перед мутным окошком и смотрела во двор, поджидая соседку с плюшкой. Каждое утро так ждала. В переулке, называемом Южинский, – прекрасная пекарня, от неё кондитерский дух на весь небольшой мирок между Патриаршими прудами и Палашёвским рынком. Клотильда Сидоровна оказалась всеми забытой, кроме этой соседки. Если б не она – не иметь бы Клотильде ежедневную плюшку из пекарни. И вот, в одно такое ожидание она и подумала вслух:
– Может быть – пора? А что, найму няньку, целый штат найму. Будут на прогулки вывозить (коляску, само собой, куплю на нежных рессорах). И – на Патриаршие! «Солнце, воздух и вода – наши лучшие друзья!» – Так любили распевать физкультурники её молодости, и сама она напевала, весело шагая по бульварам и проспектам в колонне маршем, одетая в физкультурную майку и неся на плече весло.
Соседка приносила ей не только плюшку. Она ещё давала почитать «Новейшую культурную газету». Бодро поедая, осыпая крошками статьи, Клотильда хихикала довольно. Если бы у неё, у бедной Клотильды Сидоровны, не атрофировались вместе с ногами чувство ответственности и прочие моральные признаки человеческого существа, то она бы, пожирая сдобу свою, не хихикала бы над газетой, а тотчас бы придвинула к себе поближе телефон да позвонила куда надо: «Приезжайте! Забирайте!»
Но эта старая женщина (к сожалению, надо признать, неприятная) ни разу и не протянула руку к телефону, тогда как хихикать над публикациями продолжала.
Дорогой друг писатель! Не отдавай черновики свои своему единственному другу, ведь у друга может быть глупая, а иногда просто сумасшедшая жена, поедающая плюшки в древнем доме на Козихе! 2
Писательница, совершенно никому не известная, сочинила роман. Некоторые её коллеги решили – не свойственный даме, а потому засомневались в авторстве. Надо же, целый вставной дневник принадлежит персонажу-мужчине. Неужели этот мужской дневник сочинила дамочка Чернилина, да, по всей вероятности, не она – автор, а именно – мужчина, у которого эта Дунька украла, видимо, дневник.
В больших не по размеру и не по росту сапогах Дуня, Евдокия, то есть, пересекла дворик и, помахав рукой с пакетом, в котором несла плюшку Клотильде Сидоровне, скрылась под аркой.
Она гордилась тем, что в этот старый дом, изнутри – практически ужасный, где она и проживала согласно прописке, в тридцатые годы приходил к своему другу адвокату Михаил Булгаков. «Адвокат Веденек не говорит без денег». Как считали старинные жители дома, именно Булгаков и придумал эту шутку. А квартира, в которой жила писательница, была огромной и ещё более жуткой, чем дом в целом, но зато стала прототипной в романе «Мастер и Маргарита». Не та квартира это была, где хозяйничал Воланд и компания, а та, в которую случайно вбежал в состоянии помешательства поэт Иван Бездомный, увидев в тёмной, точно подземелье, ванной комнате моющуюся женщину. Евдокия улыбнулась ласково далёкому Булгакову и всему тому, что он сочинил, бывая в этом доме в Малом Козихинском переулке в непосредственной близости от знаменитых (благодаря ему, в основном) Патриарших прудов, – небольшого прудика, навевающего грусть.
Отдав Клотильде плюшку, писательница Чернилина вернулась к себе в комнату с высотой до потолка метров пять и с ручками на окне и двери в виде козьих рогов. Любил свою фамилию купец Козихин, даже этимологию уважал. Фасад дома украшен не какими-нибудь нимфами, а козьими тупыми загадочными, точно у сфинкса, рогатыми головами.
Писательница Чернилина не выглядела писателем. Со своей внешностью она могла бы в театре играть, но горбатилась над письменным столом, не замечая данной ей от природы красы. Когда кто-нибудь прочтёт её произведение, а потом её увидит, тут же разводит руками: вы и есть? Такая молоденькая и хорошенькая, как же вы могли написать так точно и так верно про старуху, умирающую на чужом крыльце? Или про фронтовика, прошедшего войну? Вы же ещё и не родились тогда?..
3Тем временем Афанасий Иноперцев уже сидел в компании своих чад и домочадцев в аэропорту во Франкфурте-на-Майне. До взлёта он успел просмотреть «Новейшую культурную газету», которую без труда получал каждое утро в Канаде, прямо в самом Виннипеге, где он сидел гордым затворником, сочинив много и всё это поставив на полки рядами. Скучно, как скучно было Иноперцеву в Виннипеге, заваленном снегами, точно какая-то Воркута!
В Воркуте он, кстати, тоже бывал. У него богатая биография. И теперь он её ещё сильнее обо-га-чи-вал. Такое слово придумал он – большой и маститый мастер неологизма. Воз-вра-щался! Помните песенку: «Возвращайся, я без тебя столько дней…»? Вот именно в пору, когда сия песенка была в моде, Иноперцев и покинул свою родную сторонушку, которая раньше называлась мощно: Союз Советских Социалистических Республик (СССР, ну, почти, как США), а теперь лирически по-женски – Россия (ну, почти как Югославия).
Наконец, Афанасий поспешил к выходу на свой долгожданный самолёт. За ним двинулись дети, трое сыновей, как три богатыря: Фарлаф, Ратмир и Рогдай. А уже за ними, за мужчинами, неслась, почти не отставая, любимая жена Афанасия – Гаврилиада Сергеевна, урождённая Мамонтова, с лицом, известным всему миру своим выражением: «Я с тобой, Афанасий!» Они быстро прошли таможенный контроль и угнездились в самолёте.
4Лада Широкова стояла у кульмана и вычерчивала болванку. Ей казалось, что мир рухнул, что мама будет всё время рыдать, да и она тоже. Слёзы скатывались и падали рядом с кульманом, а изображение проклятой болванки выглядывало, словно из тумана.
И Анна Ивановна Широкова плакала дома с газетой на коленях. Пришёл сын Шура, названный Александром по отцу:
– Нет, я уже не могу, – сказал он, голос его дрогнул: – Мама, ты не плачь, – попросил.
– А что мне ещё делать, – ответила Анна Ивановна, всё лицо её, и руки, и проклятая газета были залиты слезами.
Лада прекратила чертить и позвонила:
– Мам, как ты?
– Шу-ра здесь…
– Понятно. Не плачь, мам, держись.
– Да как, как тут держаться! – воскликнула Анна Ивановна.
А дело в том, что газета («Новейшая культурная»), вроде, ничего особенного не напечатала. Просто в ней очень расхваливал себя исследователь Зайцев-Трахтенберия.
5Данный исследователь встал рано, бодро, бегом помчался со своей далёкой окраины к метро. Шёл он мелкой «заячьей» рысью. И так пробежал Высоковольтный проезд, уставленный, точно экзотическими деревьями, высоковольтными столбами, Северный бульвар проскочил и повернул к улице Декабристов (молодцы, хорошую попытку сделали ребята!)
Сам Зайцев – тоже был не промах и гордился отцовской фамилией Трахтенберия ещё больше, чем всегда. Вот и метро, станция «Отрадная», до центра пилить да пилить, но он любил в метро читать, спать и задумывать свои произведения в виде доскональных литературных исследований. Сегодня утром он почувствовал себя чужим в метро! И напомнил себе, что может-таки оторваться от масс: встретит мэтра, пройдёт телепередача…
О, передача! Пик жизни и славы! Репетиция уже была, она удалась. За столом в студии рядом со знаменитым ныне ведущим, недавним комсомольским лидером по фамилии Кагэбович, отвергнувшим своё позорное прошлое навсегда, он, Зайцев-Трахтенберия говорил, вещал миру, не представляя, например, тяжести наручников. Он старался не думать о том, что за такую болтовню можно угодить в «страну ГУЛАГ». Хотя догадывался, конечно, о своём уголовном поведении. Его великий заказчик и мэтр Афанасий Иноперцев, например, носил «браслеты» в Воркуте, ещё задолго до Виннипега, где он хорошо отдохнул на просторе радостного зарубежья, и Зайцеву пообещал туда скорый переезд… Надо-надо, заждалась Канада…
С чувством прекрасно складывающейся жизни вынырнул Зайцев из метро и пересел в лимузин. Водитель и ещё трое, слегка известные Зайцеву, сличили фотографию на паспорте с личностью, и кортеж (а это был именно кортеж) двинулся на немалой скорости в Шереметьево-два.
6Писатель Антон Дормидонтович Боборышин проснулся на даче в посёлке Истра, разгрёб снег. Всю ночь не спалось. Прочёл чёрную толстую книгу, составленную из нескольких авторов, но будто сочинённую одним активным подлецом, которому эту пакостную книгу, наверняка, заказали. Боборышин, конечно, догадывался, кто был заказчиком этого убийства. Писатель разогрел «запорожец» и по расчищенному от снега пространству рванул со двора. Дальше он не столь лихо выруливал, а с трудом, треща «боевой машиной» (так говаривал) на всё шоссе и окрестности. После Дедовска полегчало, а то так было тяжело на сердце, так тяжело!
Он ехал заседать в Приёмной комиссии Союза писателей. Боборышин уже не молод, ему шестьдесят, он сочинил немало: «Фронтовые повести», «Калины зов», «Вечерние посиделки», «Плетень родного дома». Все изданы и переизданы большими тиражами. Критики его хвалили за лиризм, за «тонкое восприятие мира» и за «патриотизм в воспевании малой родины», с которой он уехал в Москву, но, конечно, не расстался окончательно. Что касается лирики, то она, к сожалению, в прошлом.
Его последняя книга названа «Проклятые времена». Пришлось на деньги издавать, спонсора искать. Кое-как нашёл, кое-как издал… Тираж ничтожный; и о современной жизни, о проклятых временах с позиции Боборышина могли узнать лишь несколько друзей…
А вот ту книжку чёрную, которую он читал нынче ночью, издали огромным тиражом… В голове носились обрывки из этой подлой книги, мешая вождению автомобиля.
7Евгении приснилась бабушка, тоже Женя, и приснился ей Александр Емельянович. Проснувшись, Женюрка, как её звали в молодости, смотрела своим твёрдым коммунистическим взглядом в тёмное утреннее окно, догадываясь, что это был не сон. Если б она не была круглой атеисткой, то не так бы поразилась тому, что произошло. Но успокоилась. Всю свою жизнь она испытывала на крепость трансформаторы и научилась спокойно глядеть в пламя очередного взрыва. И теперь, столкнувшись с потусторонними явлениями, решила и с ними обойтись просто, разумно, будто они, явления эти, – реальная жизнь.
Бабушка. Александр Широков, гений мировой литературы. Они оказались беззащитными под невиданным напором клеветы! «Защити нас, смелая Женюрка!» – сказала бабушка. «Да, девочка, защити нас», – поддержал Александр Емельянович. Голоса.
– Ну как мне, братцы, вас защитить?! – спросила немного растерянно, но тут же собрала всю свою волю и смело воскликнула: – Если не я, то кто же?
Она немедленно взялась за дело, набрав номер телефона:
– Клотильда Сидоровна, отдайте, пожалуйста, государству черновики Александра Широкова! – проговорила Женюрка, сурово сдвинув брови над прямо глядящими немигающими глазами под звенящую в душе песню: «Мы идём, не свернём, потому что мы Ленина имя в сердцах своих несём».