Обманщица Чекасина Татьяна
– Ты што, шу ума шошла, Евгения, – ответила, поедая плюшку, Клотильда Сидоровна, мечтавшая в будущем завтракать паюсной икрой и прочими запрещёнными врачами яствами. – Какие шерновики? Ты же знаешь, как мы переезжали из Троицкого в Козихинский, целых десять метров между домами!
– Не может быть! – воскликнула молодо Евгения, сама бабка пятидесяти лет. – Там же только помойка. Кроме помойки, ничего между этими домами нет!
– Вот и провалились, значит, в помойку. И больше мне не звони, – сказала старуха и трубку швырнула.
Пока Клотильда Сидоровна говорила по телефону, рядом с нею в лакейской готовности возвышался некто: может быть, это был обыкновенный перекупщик, может быть, черт, дьявол, Воланд, так сказать. Во всяком случае, соседка Чернилина так и сказала нынче, просовывая плюшку боком в узкую дверную щель:
– Опять к вам Воланд бежит, я видела его со стороны Бронной, когда заворачивала во двор.
«Интересно, а будет он меня возить в колясочке на Патриаршие?» – возмечтала старушка, поглядев с нежностью на трубно-бурчащего доброжелательного господина.
– Буду-буду… – услышал он её мысли, откликнувшись, но и после их такого странного диалога, вернее после такого особенного ответа, она ни о чём не подумала, ничего-то она не заподозрила!Глава вторая
1
Сказав так, гость, который вообще-то представился не сатаной, например, а скромно – литератором Люциферовым, словно бы растаял, и Клотильда Сидоровна ничего не могла понять. Был или нет? Куда делся-то? Неужели, собака, через чёрный ход выскользнул?
Меньше всего ей хотелось, чтобы кто-то ещё, кроме неё, отважной пенсионерки, инвалида первой группы, узнал про чёрный ход. Ибо именно там, в крысиной темноте никому неведомого пространства она хранила смысл и надежду своей быстро убывающей жизни. Какие чёрные ходы! У кого сейчас есть хоть один чёрный ход в панельном доме! Но в доме Козихина они были практически в каждой мало-мальски сносной квартире. Из кухни к чёрному выходу вела на лестницу со второго этажа, из бельэтажа, дверь, забаррикадированная шкафом. Чёрный выход на чёрный день… Им давно не пользовались. Наружная дверь этого выхода была забита, заколочена. Чемодан стоял под лестницей. Пока могла ходить Клотильда, то и дело справлялась, как он там, цел? Сама даже отодвигала шкаф. Тяжёлый, но был под силу. Теперь – вряд ли. Вряд ли ей теперь проникнуть без посторонней помощи в пространство чёрного хода! Но придётся, так как её чёрный день вот он, пришёл. Кухня, закопчённая и страшная, и в том углу, где шкаф, а за ним дверь, – темно-темно. Зато надёжно.
Вот этот человек, представившийся литератором Люциферовым, он ведь, неизвестно кто. Не чёрт, скорее, а просто охотник за чужими рукописями. Впрочем, с тех пор, как умерла её доченька, а умерла она два года назад, и Клотильда осталась совсем одна во всём мире без родных, она и поджидала визитёров и визитёрок. Эта истеричка Женюрка говорит: отдайте! Как это – отдать государству то, что продаётся, и за немалую цену! Она жить сможет, поедет лечиться в Австрию. Ещё чего – отдать! Люциферова она, конечно, побаивается, но вряд ли он бандит и грабитель, да и личность известная, он – широкововед, то есть пишет всё на одну тему: до чего гениален Широков.
Знала она Сашку, к Ване приходил. Ванечка молоденьким погиб, а тот жил да жил, умер в старости. И что они носятся с его черновиками! Ну, писатель он, конечно. Но Ваня! Нежная душа! Так их деревню родную описал, из которой они в Москву приехали! Широков, тот писал тоже всё о своём крае. И даже роман назвал «Волжский брег». Впрочем, теперь поговаривают, что не он сочинил, потому и стоит так дорого этот кованый чемоданчик!
Плюшка съедена. Теперь до следующего утра есть нечего. До следующей плюшки.
2
Евдокия не могла работать сегодня, а потому направилась к помойке жечь черновики. Роман издан, и теперь бумаги не нужны – считала она. Потащила тяжёлую сумку к мусорному ящику. Ещё по пути из булочной приметила: что-то жгут дворники во дворе. Оказывается, «мусорка» не пришла, и они вздумали мусор сжечь, железный ящик пламенем объят, чёрный дым ползёт, утекает в сторону Палашёвского рынка, может быть, уже и на Тверскую выполз.
Евдокия подтащила ближе свои черновики:
– Можно, я что-нибудь кину в огонь?
– Чего на-а-да-а? – спросил дворник, по виду иностранный гражданин.
– Бумаги вот, сжечь хочу.
– Жги.
Она открыла сумку, достала листки: «Дневник Синельникова»… Бросила! Огонь схватил.
– Вы чего тут развели? – выскочила откуда-то начальница из Домоуправления. – Прекратите!
– Машина не приехал, – оправдывался дворник.
– Срочно залить!
Так Евдокии не удалось пока сжечь свои черновики. Она покорно поволокла их обратно: второй этаж, третий… Сегодня такой день… Приём (а, может, не примут?) в Союз писателей, хотелось отметить костром. «Взвейтесь кострами, синие ночи!»
3
Афанасий Иноперцев прочно сидел в авиалайнере, рядом – верная Гаврилиада, позади дети – три богатыря. Он возвращался на родину на белом лайнере, как на белом коне. Он вообще – победитель. Всех врагов уничтожил, поверг.
Встречали их бурно. Среди толпы выделилась грязноватенькая, скорее, по моде небритая мордёнка Зайцева этого, Трахтенберии какого-то. Неприятно, точно на кредитора налетел. А ведь еще платить… Может, так обойдётся? На деле Широкова этот мелкий литературоведишка имя сколотил, карьеру сделал, стал просто известным исследователем в области литературы. Видеть, конечно, его не очень приятно, лучше б сгинул и не показывался. Но, батюшки, первым несётся под софиты, а снимают все телеканалы, какие тут есть, в этой стране (на родине – поправился). Объятия, цветы, поцелуи (и от этого Трах-тен-берии…) И тараторит о передаче о какой-то. Ах, да, ведь эфир на телевидении, ещё вчера в Канаду обзвонился ведущий программы по фамилии Кагэбович… Передача называется «Асфальтовый каток»… Впрочем, надо, надо укатывать, надо ровнять с землей всё на просторах этой страны, родины то есть. Зайцева облобызал троекратно.
Собственно, история Иноперцева была проста, как помидор. Он, как и многие ребята, побывавшие за двумя заборами с колючкой, вышел оттуда писателем. Так ему казалось. И сочинять он стал не о цветочках-василёчках, не о доярках и надоях, а рубанул с маху – про зону. Про лагерь. Время, с его точки зрения, было замечательным: Хрущев, первая правда… И проскочило в печать сие сочинение. Да с какой оно славой проскочило! Впервые видел народ, чтоб на страницах журнальных слово «зэк» напечатали! О незаслуженно репрессированных! Читали, задыхаясь от восторга.
И сразу после этой публикации этого рассказа под названием «Дни и ночи Барбарисыча» решил Иноперцев скоропостижно, что сделался он невероятным писателем-классиком невероятнейшего масштаба! И стал он кропать и кропать, прямо безостановочно! Подумал: вон Широков, какой роман накатал под названием «Волжский брег»… Пошёл Афанасий Иноперцев, как сам считал, по стопам учителя, решив его переплюнуть количеством. Но политволна схлынула, на гребне не выедешь, а текстом взять не смог: ни тебе ярких образов, ни тебе глубины содержания, одни неологизмы. Их, да, навыкручивал из своей башки учителя геометрии! И никто ведь не сказал ему по-доброму: «Афик! Пошли литературу нафик!» Романы Афанасия не брали. Ни «Квадрат с баландой», ни «Треугольник ужаса», ни «Барак по касательной». Ни-че-го!
Другое время настало. Ради одних разоблачений «культа личности» и «правды о лагерях» никто уже не печатал. Так попал Иноперцев под свой «асфальтовый каток», но, ещё не совсем попадая, кинулся он к единственному и неповторимому, уважаемому и многоуважаемому…
«Дорогой Александр Емельянович! – писал бедный затравленный Афанасий. – Я очень-очень хочу быть снова напечатанным, так как уже привык радоваться, что я замечательный и известный писатель, и не хочу идти работать в школу, так как там плохо: дети орут и не слушаются, зарплата низкая и нет славы. Помогите, навеки ваш…» Да, он стал «навеки вашим…» Это случилось…
Широков поглядел в рукопись Иноперцева и ответил: «Трудное это дело – писательство. Займитесь чем-нибудь другим…» Так он и заполучил в лице Афанасия это «навеки ваш…» Интересное выражение – с неиспользованными возможностями. Широков умер, осталась его беспомощная в смысле защиты от врагов родня, да вот ещё чемодан… Чемодан у Клотильды…
4
– Папа, папа, – сказала Лада. – Разве же ты думал, что тебя будут грязью обливать…
Тушь, будто, в самом деле, грязь какая-то вместе со слезами капала мимо кульмана на руки, на сапоги, на пол. После работы дочь Широкова приехала домой, и они втроём, с матерью и братом опять стали спорить о том, что можно сделать, что предпринять… Ничего нового придумать не могли. Если бы Шура был литературоведом, а Лада писательницей, то они бы смогли доказать, что называется, с текстом в руках. С тем текстом, который уже был напечатан. Но они не писатели, не литературоведы, и никак не могут понять, почему писатели не защищают своего коллегу. Все молчат. Вышли бы на демонстрацию, что ли… Но ни один писатель, член Союза писателей, не откликнулся. Ни один не встал на защиту своего умершего коллеги…
– Видимо, смелых пока не нашлось, – сказала Лада.
– Конечно. Смелость нужна. Вся государственная машина против таких, как отец. Хотят настоящих писателей обезглавить. Вот и начали с головы, – сказал сын Александр.
Тут раздался звонок в дверь. Пришла их давняя знакомая Евгения Пригоровская. У неё в глазах светилась такая смелость, что Широковы тотчас воспрянули. Женюрка, как они её звали, сегодня была даже необычно смелой. И сообщила новость. Она «ходила в разведку» и выяснила, что у Клотильды «появился дружок»…
– Какой…«дружок»? – удивилась Анна Ивановна (речь о ровеснице как-никак).
– Да наглый, самоуверенный, – охарактеризовала Евгения, глядя коммунистическими глазами.
– И что? – спросили Широковы.
– Неспроста! – заявила Женюрка.
– Да какой там – неспроста! – не поверила Анна Ивановна. – Она же сто раз рассказывала мне про переезд… – И Анна Ивановна повторила то, что они все уже знали: – Я ей позвонила не так давно вот в такой же, то ли зимний, то ли весенний денёк… Говорю: «Милая Кло, ты ведь слышишь, наверное, и видишь по телевизору в передаче «Асфальтовый каток», как некто Зайцев с двойной фамилией, заканчивающейся на «берия», травит память Сашеньки, как он говорит, что не Саша написал свой «Волжский брег», а какой-то Дмитрий Стуков, что Саша… – Анна Ивановна всхлипнула, – что Саша плагиатор какой-то, и великий его роман написал не Сашенька, а… Стуков или Стучков. Милая Кло, ведь Саша вам с Ваней тогда черновики романа занёс, куда ж они делись… Она мне отвечает резко: «У меня нет. Нет никаких бумаг Саши!» И трубку швыряет! Ну, я никогда с ней особенно не дружила… Но потом она позвонила сама. Один раз, второй… И всё мне про помойку где-то возле Палашёвского рынка… И про то, что отдала дворнику коробку со старыми журналами. Думала: там журналы. А потом – глядь, нет коробки, в которой был чемодан, а журналы ненужные вот они, пожалуйста! Она – за дворником (она ведь быстро бегала до инсульта своего), а тот говорит – пожёг всё! Спалил!
– Мамочка, ты же сама говорила, что от звонка к звонку прибавлялось подробностей! – напомнила Лада.
– …которые она выдумывала, – поддержал Шура.
– Мне сегодня приснились бабушка Женя и Александр Емельянович. Я решила, что это…глас. – Женюрка смутилась от такой чуждой себе идеологии. – Я и решила провести разведку боем. Так вот, когда я поднималась в бель-этаж, из Клотильдиной квартиры выскользнул, не заперев её, какой-то господин с разными по цвету глазами в старинном котелке и лайковых перчатках. Я так не ожидала, что растерялась и пробежала ещё один лестничный марш.
5
Зайцева-Трахтенберию высадили из «мерса» у метро. Всемирно знаменитый Иноперцев поехал дальше, скрытый шторками машины, и «мерс», из которого был высажен исследователь, быстренько встроился в общую колонну сопровождения того, кто вернулся. Белый «линкольн», как белый конь, – с завистью подумал Зайцев, спускаясь не на землю, а даже под неё. В метро он ехал час, потом тащился вдоль высоковольтки к себе в зачуханный панельный дом, длинный, точно огромный барак, прозванный в народе «китайской стеной».
Встретил маститого! Скоро – телеэфир! Всё-таки, радость, радость и радость! Может быть, «ауди» подарит? – проклюнулось в немного усталой душе. Да, в принципе, он немного устал от всей этой истории. Она тяготила своей неясностью. Фактически заказ выполнен, а не уплачено. Да какой заказ… Это ведь не брюки кроить (отец Трахтенберия был отличным закройщиком. Говорил: «Главное, не бояться резать»).
Вообще-то он, сын Зайцевой и Трахтенберии, тоже оказался не из пугливых. Как началась перестройка, выполз из норы – и пошло-поехало. Примкнув к самому крикливому меньшинству, то одного приструнит, то другому по башке надаёт, выражаясь фигурально… Надо ж было Союзы разрушать, и главный Союз Советских Социалистических республик, и писательский. Писательский оказалось разрушить довольно просто. Во главе его стояли трусливые графоманы, которые либо разбежались, как тараканы, либо, как упыри присосались к денежатам новых властителей. Конечно, не одни они составляли писательскую мощную организацию, были в ней и вполне даже талантливые авторы. Но о них не то, что не подумали в это разрушительное время, а какая-то вышла сверху разнарядка и их уничтожить вместе с графоманами, и в итоге, именно их пришили, говоря на фене.
Зайцев активничал, был он в первых рядах разрушителей. И прослышал Иноперцев-великий из далёкого Виннипега о способном, режущем критике и фактически «заказал»… Да кого! Самого Широкова, этого писательского, можно сказать, пахана! Расшивать пришлось, пластать и резать, в общем, по живому, как и приходится всякому нормальному безнервному киллеру. Зарезать надо было намертво знаменитого Широкова, чтоб расчистил он пьедестал для Иноперцева, решившего вернуться на коне (не на кривой же кобыле ему, в самом деле, возвращаться!)
И настал один буйно-осенний вечер, когда по Северному бульвару ветер гонит бедную грязную листву, и Зайцев-Трахтенберия уселся под лампой в холодной своей квартирёшке, да и стал он впервые в жизни читать эту всемирно-известную книженцию. Да, ничего не скажешь, было! Было это диковинное чувство счастья, удивления, горечи и свободы, было необыкновенное чувство радости, которое всегда возникает, когда читаешь нечто особенное, словом, искусство… Он опомнился среди ночи. Тихо было. Автобусы и троллейбусы прекратили свою возню за окнами, холод собачий, ноги замёрзли, ветер гудит у окна, будто хочет выдавить именно твоё, а не другое стекло во всей этой «китайской стене». Чего это я, спятил? – спросил себя Зайцев угрюмо, как спросил бы себя убийца, увидев в жертве своей не жертву, а конкретного и симпатичного себе человека. Кто, кто будет перевозить семью в Канаду? Кто? Все нормальные люди уже переехали! Была такая глубокая ночь, что ему никто не ответил.
Второй раз читал через неделю, так как не мог отделаться от того, что пережил в связи с первым прочтением. Да, книжка была мировая, именно так. Но, привет, кто же с этим спорит? Вот в том-то и суть, что сама по себе книжка его интересовать не должна. Главное – автор. Он же нанят автора пришить, а не книгу. Книгу, как само собой ясно, пришить невозможно. Даже рукописи не горят…
Кстати, о рукописях. Собственно, Иноперцев ему бы никогда и не заказал Широкова, останься у того хоть один толковый черновик. Но бумаг нет. Их и раньше искали – не найдены! Но всякое бывает, могут и отыскаться. И Зайцев понял, что ему надо спешить. Вот будешь в Канаде потягивать виски, созерцая кленовые листья за окном, тогда и расслабишься. Сейчас – в стремя! Он так и назвал своё исследование: «В стременах и шорах быстрого течения».
Работал, как ни странно, увлечённо, да так, что и забыл, что расчленяет. Словно привычный вивисектор, садился за стол, раскрывал роман, взметал руки над электронной пишущей машинкой, и всё: «Папа работает», – шипела на детей жена. Самое главное, он быстренько нашел слова. «Вначале было слово» – истина. И если оно найдено, то и всё пойдёт как по маслу. Соавтор – первое из них. И сложилось, как надо. Всё, что хорошего в романе, написано Автором, он – талант. А вот всё, что похуже (в большом романе всегда есть неровности), соавтором, он – бездарь, и он – Широков. Очень увлёкся Зайцев, почувствовал себя умелым закройщиком Трахтенберией. На роль «автора» он примерял несколько разных писателей. Остановился на Стукове как на подходящем. И по возрасту (не двадцать два года – возраст Широкова в период написания романа). И по образованию – царский еще университет окончил (Широков-то пять классов гимназии еле одолел). А главное, Стуков тоже волжанин, пользовался местными говорами и практически имел в своих произведениях персонажей, довольно близких широковским.
Под конец работы Зайцев уже и сам полностью поверил в плагиатство великого и знаменитого. А что: автор и соавтор! Так оно и было! Бездарь нашёл талантливую рукопись, да и подредактировал… Несмотря на свою наглость, Зайцев-Трахтенберия побаивался: а, вдруг, писатели станут защищать своего главаря, могут напасть, уши оборвать, мало ли… А то и черновики отыщут, да предъявят, и тогда спасения не будет, прощай Канада, здравствуй, Воркута…
6
Боборышин приехал в Союз писателей, зашёл в конференц-зал и сел за длинный стол заседать в ряду с другими писателями, которые считали себя маститыми.
– Привет, Дормидонтыч, – пожал руку, чуть не вывихнув, поэт Вырубленный.
Поздоровался и с другими.
Уверенно вошли традиционной поступью прозаики Колдобин и Деревянноизбенных. Просочился тенью критик Замогильнов. Тихой сапой прошагал на председательское место прозаик, но больше – очеркист Простов. В валенках, с семечками в кармане снизошёл до всех бородатый, а-ля Толстой, прозаик от сохи Мужиковников. Влетел и зазвенел музкомедийным тенорком Бабёнкин – поэт… Так собралась вся Приёмная комиссия.
Решалась судьба десяти человек, не меньше. Правда, некоторых сразу вычеркнули, сделав, так сказать, авторскую правку в данном черновике. Женщину тоже хотели сразу сократить… Фамилия Чернилина. Но выплыло неожиданное. Прозаик Антисексов, притащившийся позже остальных, сказал, что у него есть кое-какая дополнительная информация. Ему дали слово, и он поднялся во весь свой небольшой росточек в кое-как надетых мятых непонятных штанах и доложил, что Чернилина с виду очень хороша собой.
– А-а, такая, с ровными ножками? – не выдержал эмоционального напора своей души поэт Бабёнкин.
Другие вспомнили тоже. В конференц-зале присутствовали одни мужчины, а потому обсудили и другие подробности внешности этой самой Чернилиной. Деревянноизбенных сказал, что видел её в русском платке, Колдобин подтвердил, Замогильнов критически заметил, что не похожа эта дамочка на писателя, напоминает недавно умершую актрису Красотную. Вырубленный взвыл стихом:
Она похожа на актрису,
а также на большую крысу!
Простов ничего не знал про новую кандидатку в члены Союза писателей, но он вёл заседание, а потому попросил Вырубленного «отнестись серьёзно», так как «решается судьба нашего коллеги». Замогильнов припечатал:
– Коллега! Бабы в литературе – похоронщицы литературы.
Боборышин Антон Дормидонтович сидел задумавшись, так как слышал о Чернилиной, мол, крепкая у неё писательская рука. Подумал сказать, но не мог осмелился. Тем временем Антисексов продолжал доклад по кандидатуре и, между прочим, пояснил… Он достал из сумки роман, довольно объёмную книгу.
– Вот, пожалуйста. Называется «Последователь». – Он не поленился и стал читать отрывки. Прочитав каждый, восклицал: – Разве так может писать женщина? Нет, не может!
– А почему? – подал голос Боборышин.
– Ну, Антон Дормидонтыч, ты даёшь, – отреагировал поэт Вырубленный. – Женщины так не пишут! Они всё про свои женские глупости пишут: про детишек ещё могут…
– Сила есть, – пробормотал Замогильнов.
– Да-да! И сила и ум! – выскочил Бабёнкин в субъективном порыве ценителя ножек, глазок и прочего женского.
– Может, просто талантлива? – предположил Простов.
– Чтобы баба, да талантливой была! – не своим голосом воскликнул Мужиковников и просыпал семечки.
С этим, конечно, все согласились.
– Ну и что, что делать будем? – вопросил председатель раздражённо.
– Расследовать, – спокойно вымолвил Антисексов.
В итоге, ему поручили провести это самое расследование, и приём Чернилиной был отложен.
– Ты прозондируй, как и что, – с облегчением вздохнул Простов.
– Можно и мне, мне… прозондировать? – набивался поэт Бабёнкин, но его инициатива не была поддержана.
Все остались поддавать, а Боборышин (ему пить всё равно нельзя – за рулём) погнал свой зелёный, как вечная трава, «запорожец» в сторону дачи. Из центра (час пик) пробился кое-как на Ленинградку, и по ней почти до Водного стадиона тыркался в полупробке на хвостах грузовиков. На мосту перед Химками застрял надолго. Ехать ещё было, ох, как далеко, а потому, залив полный бак на уже Химкинской заправке, потарахтел далее, уносясь от Москвы, а в мыслях – от сегодняшней Приёмной комиссии, где интересным было лишь обсуждение непонятной какой-то Чернилиной. Антисексов, вычитывая из её книженции, из романа «Последователь», возмущался: «Вот у неё тут дневник какого-то мужчины, восемьдесят процентов всего текста занимает» «Так, может, он и есть… автор?» – предположил Замогильнов. «Вот-вот, – обрадовался Антисексов, – а я что говорю: не может баба так писать!» «Как фамилия автора?» – спросил строго Простов. «Чернилина!» «Нет, того, кто дневник написал…» «А-а… Вот: “Дневник Синельникова”» «Ладно, ты разберись» «Синельников! Братцы! А помните? Был, был Синельников-старичок! Ещё роман какой-то отгрохал из жизни газетчиков, никак пристроить не мог, так и умер», – вспомнил молчаливый Колдобин. «Так и это роман о газетчиках!» – воскликнул Антисексов. В конференц-зале повисла некая непонятная вычисляющая (что к чему) тишина.
Теперь, правя своим лихим конём, Антон Дормидонтович вновь ощутил, что он всю ночь не спал, читал книжку под названием: «В стременах и шорах быстрого течения», где какие-то Петровы, Ивановы и Мороканские просто нагло доказывали, что знаменитейшую книгу «Волжский брег» написал не Широков… Вернее, как… Они хитро разрабатывали один за другим тему двойного авторства. Боборышин имел счастье однажды сидеть за одним столом со знаменитым и тогда уже пожилым автором, и не мог и помыслить о каком-то двойнике. Да вот, оказывается, был! Раскопали какого-то Дмитрия Стукова, мол, пишет он похоже, вернее, писал… Где-то на чердаке, кажется, есть среди забытых книг и книжечка Стукова. А уж «Волжский брег», само собой, стоит за стеклом в шкафу на самом виду.
Когда приехал Боборышин, ласково встреченный женой и двумя собаками, да завёл «запорожец» под навес, а ворота в заборе замкнул накрепко, да и домик крепко закрыл, да поел картошечки горяченькой с полуселёдкой, так и слопал половинку, не глядя – уж очень-очень хороша, приступил к своему научному, можно сказать, исследованию. Достал с чердака книжку Стукова под названием «Речники», затем взял «Волжский брег»… И что же обнаружил Антон Дормидонтович трезвый, давно непьющий писатель и человек? Дмитрий Стуков – был пожилым сочинителем. Его тексты были тоже немолодыми, традиционно-обстоятельными. В них не проскальзывало ни одного свежего сравнения, ни единой без штампа метафоры! У него в прозе было всё так, как уже сто раз писалось: если небо, то голубое, если река, то непременно быстрая. Совсем иначе писал Широков. Он, словно увёртывался от штампов, уходил от них, а потому его текст был похож на дорогу, где путника подстерегали приятные неожиданности. Читаешь и, будто радостно запинаешься, смеёшься и снова бежишь по лугам, по воде и по песку среди солнца, ветра, катеров и барж…
– Не мог Дмитрий Стуков написать «Волжский брег»! – воскликнул Боборышин и принялся читать жене отрывок за отрывком из знаменитого романа, сравнивая его с неизвестной никому повестью Стукова «Речники».
Наконец выдохся.
– Да, никакого тут нет двойного авторства, – согласилась жена (профессия редактор).
7
Смелая Женюрка продолжила сыск. Она села в троллейбус номер пятнадцать. Сойдя с него возле Сытинского переулка, домаршировала на Козиху. Но, словно опытный сыщик, не стала входить в подъезд. Задумчиво поглядела она в загадочные козьи морды, и решила капитально обследовать со всех сторон сие причудливое строение. Дом номер двенадцать выглядит странно. Если вы смотрите на него из переулка, то он кажется обычным доходным домом постройки конца девятнадцатого века. Ни тебе балконов, ни эркеров, ничего, сплошная стена, в ней – окна. Но посмотрите на этот дом с Большой Бронной, и вас удивит сия постройка: откуда-то явятся непонятные формы в виде шатров крыш, узкой готики окон. И весь дом может показаться не обычным домом российского купца, а почти рыцарским замком, где можно разглядеть даже столбы каких-то «сторожевых» башен, укромных окон и дверей.
Евгения остановилась в маленьком дворе, разделённом непонятным выступом, и не без труда вычислила Клотильдины окна. Когда вычисляла она кухонное окошко, похожее на узкую бойницу, будто приспособленную для отстрела-обороны, взгляд скользнул вниз по таинственному выступу. И увидела в самом низу этого архитектурного излишества будто выползающий из небольшого сугроба, наметённого дворниками за зиму, тёмный фрагмент какой-то тайной дверцы. Подобрав полы старомодного, но еще крепкого пальто, перелезла она через закоптелый сугробчик и тихонько подёргала дверь, не за ручку (её не было), а за краешек наличника. Убедилась: заколочено. Но… слишком давно. По всей вероятности данная конструкция успела слегка обветшать.
– Со времён Булгакова! – пробормотала Женюрка.
Она, как и писательница Чернилина, гордилась тем, что может приходить в дом, в который приходил в гости этот очень знаменитый человек, а главное – писатель! Евгения понимала толк в книгах. Она была внучкой известной бабушки, тоже Евгении, которая, уже будучи пенсионного возраста, продолжая работать в издательстве «Литмассовый тираж», первая из первых прочитала роман Широкова «Волжский брег», став его редактором, а для молоденького писателя сделавшись литературной мамочкой.
О, литературные мамочки советской эпохи! Вам надо поставить памятник! Что бы мы делали без вас!
Когда ты молод, голоден и несчастен… Когда у тебя бескожная душа с оголённой арматурой нервов… А взгляд твой устремлён в вечность, и ты не замечаешь ничего, кроме себя, кроме своей рукописи, кроме своего восторга и горечи… Ничего не видишь! Ни начальства, ни правительства, ни автомобилей на дорогах, ни подлости, ни обмана, ты открыт всему и всем…
Главное и первое, что делает литературная мамочка, она тебе спокойно доказывает (не сразу – словами, чаще – плотной кормёжкой у себя на квартире или на даче), что ты – гений. До неё ты этого просто и не знал, думал – недостаток характера. Затем она деловито разбирает твой текст, подтверждая таким образом главное, и ты понимаешь: о, счастье, перед тобой открылся мир, потому что до этого мига ты жил в темноте людского, да и собственного недопонимания себя и безо всякой надежды на оное, и вот тебя поняли, тебе зажгли свет!
Так как Широков был приезжим в Москве, то, уезжая на Волгу, писал Евгении Николаевне Пригоровской длинные письма, в первых из них обращаясь к ней по имени-отчеству, а в последующих уже ласково и радостно шутя: «Дорогая мамуня!..»О, дорогая мамуня… «Теперь вас обоих оклеветали», – шептала сквозь слёзы Женюрка, потому что среди потока грязи, который она тщательно подшивала в серый задубелый скоросшиватель, была и такая заметочка:
«…А где же, где черновики знаменитого романа, где бы остались хотя бы следы почерка нашего уважаемого классика? Был слух, что они до сих пор хранятся в семье Пригоровских. Как же так подставила своего сынка литературная мамочка?»
Женюрка презрительно хмыкнула на слово «подставила», на это лагерное словцо!
– Сволочи, – сказала тихо и перелезла через сугроб обратно.
То, что в квартире Клотильды Мурашовой был ещё один этот и – чёрный ход, сомневаться не приходилось. А потому, купив штук пять плюшек, Женюрка позвонила в знакомую дверь. Увидев поверх дверной цепи «наглую девчонку», внучку Широковской редакторши, Клотильда Сидоровна хотела было откатиться прочь от двери, но в глазах у гостьи светилось нечто, и Клотильда не решилась. К тому же в руке Женюрки разглядела старуха сладкие свежие, источающие аромат Южинской пекарни, плюшки.
– Наконец, Женюрочка, ты навестила старую тётю Кло. А то всё по телефону, да по телефону… Помнишь, как ты меня звала тётей Кло?
– Конечно, тётя Кло, – согласилась на неожиданно-ласковый приём Евгения. – Я шла мимо, дай, думаю, зайду. Ну как ваши дела?
– Какие мои дела, умираю, – ответила просто Клотильда Сидоровна.
Гостье понравился такой здравый ответ, и в надежде на ещё такие же ответы, Евгения достала из сумки и развернула свежую газету:
– Посмотрите, тётя Кло, что пишут в «Московской истине»:«…Как кстати пришлись бы сейчас черновики Широкова, чтобы заткнуть глотки распоясавшейся бандитской шайке, обвиняющей в плагиате бессмертного гения. Из достоверных источников известно, что черновики эти находятся на даче одного человека, близкого друга писателя».
– У нас всю дачу кверху дном перевернули, – вздохнула Евгения, – может, «люберы», а может, черновики искали.
– Как же они проникли?
– Просверлили замки. Двери металлические, но их вскрыли.
Клотильда прищурилась и, поедая любимую пищу, сказала:
– А вы, Пригоровские, отдайте бумажки эти в Институт Мировой Литературы, ну, в это ИМЛИ, в архив. Действительно, нехорошо получается: Саша писал-писал, а вы держите.
Как же захотелось Женюрке, смелой и не слабенькой, – очень даже мощной, бывшей спортсменке, – двинуть в эту обсахаренную хрюшку… Ушла, так сказать, ни с чем. Как это ни с чем?! А чёрный ход? Был чёрный ход в этом чёрном-чёрном детективе.
После её ухода Клотильда Сидоровна поникла в раздумье и вдруг, покручивая колёсиками, выехала на кухню, зарулила в тёмный угол, где потолок мансардовым наклоном упирается в пол, подёргала шкаф. Сегодня, как никогда, ей захотелось проверить ценный сундучок. Задумалась, закручинилась несколько тревожно и не услышала, как в дверь со стороны парадного кто-то проник и стоял, затаясь в непосредственной близости. Да ведь она дверь за Женюркой не заперла, та ушла резко, зло, глаза блестели, но взгляд был твёрдым. Здорово она ей врезала: «Отдайте бумаги в архив!»
– Кло-душка, вы здесь? Спите? – услышала необыкновенно приятный баритон Люциферова и страх отпустил.
Впервые, когда он навязался, она его надула! Представился широкововедом, показал какие-то членские билеты красненькие, ещё союзного образца, и, конечно, сразу приступил:
– У вас есть какие-нибудь бумаги, что-нибудь Александра Емельяновича, ведь Иван Иваныч был его самым задушевным другом! – глаза Люциферова несколько фосфорически вспыхивали, будто и сам он чей-то «задушевный друг».
– Конечно! Сейчас я вам всё-всё покажу!
Она отчалила на своём «ландо», покатила по квартире, которая была, в общем, небольшой, но добротной. Эту квартиру, кстати, Широков для неё выхлопотал, для них с Асечкой, которая умерла, бедная-бедная доченька… Клотильда быстро выложила на пыльный бархат скатерти семейный альбом, открыла: вот!
– Мы все вместе: Ваня (знаете, мой муж Иван Мурашов, прекрасный чудный писатель, погиб на войне), Саша, а это я в шляпке «триктрак», но тогда было модно… А вот «Волжский брег», видите, надпись рукой самого Александра: «Милым Ванечке и Клотильдочке от меня, великого». Такой был шутник! Бывало, выпьют они с Ванюшей, и давай шутить! Закопёрщиком был, конечно, Александр. Он был всегда заводилой…– И – всё?! – спросил раздосадованно прекрасный баритон.
– Нет, почему же, нет! Вот ещё, другое издание «Брега», и тоже надпись, уже мне лично (Ванечка не вернулся с войны, а война закончилась): «Дорогой Клотильде от названного брата. Александр». Вот теперь всё.
У Люциферова оказались абсолютно разными глаза, причём один смотрел на Клотильду, а другой, кажется, глядел в окно гостиной прямо на выступ стены. За ней и расположена лестница чёрного хода, о которой он, конечно, не знал. Вот тогда-то он и сказал, что черновики эти стоят пятьдесят тысяч долларов. Клотильда и до него уже слышала нечто подобное о ценах на такие вещи, но впервые цифирь прозвучала в этих стенах.
Она шумно перевела дыхание.
– Правда? – посмотрела в зелёный глаз.
– Да, – ответил он, подмигнув жёлтым.
Клотильда Сидоровна вдруг почувствовала себя юной-юной Кло, даже ноги, кажется, зашевелились под пледом. В груди что-то радостно булькнуло, и она неожиданно предложила этому чужому обаятельному господину чаю, правда, без плюшки, которую успела съесть.
И вот он опять явился.
После той первой встречи их двоих в этом мире, в самом центре дорогой нашей столицы между Патриаршими и Палашёвским рынком, случались и ещё свидания… И как-то раз Клотильда чуть не вывалилась пьяновато из коляски. А вот так! Коньячок, паюсная икорка, «Кло-душка»… Счастье!
– Завтра же они придут, так что будь готова и прямо скажи: никаких денег, всё через Люциферова. На меня сошлись, Кло-душка!
А что? Когда и как она сделает хотя бы простой ремонт, а он ведь предлагает «евро»!Глава третья
1
И действительно наутро явились бодрые ребята, блондин и брюнет, красивые, хотя и бледноватые несколько наркоманистой бледностью. Двигались они быстро, она еле поспевала за ними на своей коляске. Обмеры, обмеры… Всего обмеры, потолков даже. Всех проёмов, всех зигзагов. Она отлично поняла: от обмеров зависит, сколько надо краски на полы, сколько на потолок, а сколько квадратных метров обоев на стены. Она что – дурочка, чтоб не понять! Когда перешли в кухню, в Клотильде что-то дрогнуло немного внутри. Пятьдесят тысяч долларов!
– Этот шкаф что, так и будет? – спросил брюнет.
– Так и будет, так и будет! Трогать не надо! – завопила хозяйка, почуяв неладное, встретившись взглядом с блондином.
Блондин, в отличие от брюнета, хоть и также был хорош собой, но имел просто (ей показалось) бандитскую рожу. Струхнула: а так ли ей нужен этот самый евроремонт?..
– Там какая-то дверь, – обнаружил брюнет. – Что будем делать с дверью, бабушка?
– Я вам не бабушка! – взорвалась, хоть и семидесятилетняя, но бодро чувствующая себя во всём, кроме ног, Клотильда.
Блондин уже начал отодвигать шкаф, а брюнет принялся дёргать дверь чёрного хода. Что тут стало с нею! Она завопила, что не даст, никому не даст прикасаться к этой двери! В общем, сорвалась. Они даже напугались, ведь она просто отдавила им ноги своей колясочкой неслабой отечественного производства, оборонная промышленность, танковый завод…
Шкаф обратно притулили, убежали, кухню почему-то недообмерив.
2
Чернилина позвонила в Союз писателей, и секретарша со вздохами сказала ей, что «пока вы у нас не прошли». Опять!
Горько-горько рыдала Евдокия Чернилина. Как? Почему? Почему не приняли, ведь все, кто читал её роман, начиная мужем и кончая редактором, её литературной мамочкой, так хвалили… И писатели хвалили… правда, рядовые, свои ребята, среди них нет ни одного члена Приёмной комиссии. Хвалил Филологов, хвалил Грамотных, а поэт Весенний и вообще отрубил: «Дунька, ты – гений».
И что теперь?.. Как жить?
Чернилину уже обсуждали после выхода её первой книжки рассказов, и вот целый роман напечатан – и опять не «прошла»! Да что ж это такое! Друзья-писатели её утешали: «Что ж ты хочешь, у них в Приёмной комиссии одни графоманы!» «А этот, Дормидонтыч, который написал «посиделки»? Он и писатель, вроде, хороший, и человек…» «На него тоже никакой надежды, ведь он трус… Они все там и трусы, и графоманы, а изображают из себя великих русских писателей, кто кого из себя корчит. Слыхала, как травят Широкова, шьют ему прямо плагиат, а ни один гад из Союза писателей не заступился». Примерно тоже сказал и приехавший с работы муж.
– Я хотела сжечь черновики «Последователя», – сказала она, – но не разрешили. Придётся к кому-нибудь на дачу напроситься, чтобы там и сжечь.
– Напросись, – согласился, читая газеты и глядя в телевизор, муж, но потом говорит: – Погоди, не сжигай. Слышишь, что творят эти негодяи из-за того, что черновики писатель сжёг?
– Он, может, и не сжёг, – с надеждой сказала Евдокия.
За окном по всему Козихинскому капала, стучала капелью по сугробам весна.
3
По телевизору, как ни странно, Афанасий Иноперцев выглядел несколько задрипанно и ощипанно, ну, будто не из Виннипега прибыл (Канада), а из лагеря для особо опасных преступников (Воркута). Но голосом своим, быстро набравшим уверенность, вещал под софитами о том, что надо, ох, как надо как-то всем вместе об-те-мя-шить Россию-матушку…
Данный неологизм он выдумал ещё в самолёте и теперь с удовольствием повторял его для миллионов телезрителей. И, повторяя сие, чувствовал себя полнейшим и единственным литературным классиком, без которого Россия ни тпру ни ну, захудалая какая-то мизерная провинция. Но вот приехал он, Афанасий, и теперь Россия – тоже как бы тотчас приехала в своё замечательное капиталистическое завтра.
В общем, приехали… Достукались и доперестраивались до приезда самого величайшего пишущего из всех, умеющих выводить на бумаге «а», «б» и так до конца алфавита. Гаврилиада в свете прожекторов была такой же и с тем же выражением на замороженном, точно у мамонта, лице: «Я – твоя до гроба, Афанасий».
После этого торжественного начала выдвинулся Зайцев и пролопотал о том, что так хорошо переписывать с документов в свои исторические романы (теперь он исторические пишет) умеет только великий Иноперцев, а вот, – ввернул он бойко, – Широков не умел. Он, если и брал какой-нибудь документ для использования в знаменитом, но, к счастью, не принадлежащем ему романе, то обязательно, то слова переставит, то запятую уберёт, а чаще и вообще своими словами шпарит! Вот для сравнения, – сказал Зайцев-Трахтенберия:
– «В то время на Волге стоял ледоход…» (Это из сводок бюро погоды одна тысяча четырнадцатого года). А Широков что написал: «Никакого ледохода пока не было, река сдвинулась и пошла, закипела и завихрилась чуть позже, и до этих дней ещё надо было дожить…»
– Я бы тоже подправил эту сводку бюро погоды, – с добродушием победителя кинул кость великому писателю сидящий в телевизоре Иноперцев. – Разве можно сказать «стоял ледоход»? Я бы написал: «Заступонился, закочурился лёд на реке, ледоход расбурокнул воду, и… пошла вода…»
Ведущий передачи, бывший инструктор ЦК ВЛКСМ, а теперь передовой телевизионный мальчик, автор беспрецедентного проекта «Асфальтовый каток» по фамилии Кагэбович, весело зааплодировал. Следом за ним в студии еще раздались хлопки зависимых от него в смысле работы и зарплаты рядовых телевизионщиков.
– Мы присутствовали при таинстве работы великого писателя. Спасибо вам, Афанасий Завидович от всей души!
Так Афанасий окончательно утвердился «в этой стране», как он говорит, то есть, на родине, в должности первого и непререкаемого писателя.
4
Семья Широковых, как и все в стране, сидела перед телевизором.
– О, боже! Опять!
– Выключи, Лада!
– Нет, пусть, – как-то очень уж покорно попросила Анна Ивановна и… замолкла.
Брат с сестрой ещё немного повозмущались невежеством Иноперцева, ещё поотплёвывались от его апломба несказанного, посмеялись его варианту «ледохода»… Неужели этот шут, этот неумеха в литературно-художественном творчестве мнит себя великим и непревзойдённым! Да прямо классиком он себя мнит!
– Вот папа, – сказала Лада и запнулась от кома в горле.
– Давай всё-таки подадим в суд, – безнадёжно предложил Шура. – Ну, сколько можно терпеть это зверство!
Лада хотела ответить брату, что суды ничего не решат в их пользу, что теперь в стране всё идёт только на пользу всяким иноперцевым, но взгляд её как-то вдруг упал на лицо Анны Ивановны. Это лицо не участвовало. Ни в их разговоре, ни в их чувствах, ни в их этом общении. Впервые – не участвовало. Лада подумала как-то обиженно: мама сегодня, словно выключилась. Неужели ей безразлично? Каким-то предательским холодком повеяло от её светлого лица. Глаза закрыты. Впрочем, она у телевизора частенько так прикрывает глаза, будто давая понять, что смотреть там не на кого.
– Мам, – позвал Шура, и он заметил это мамино равнодушие…
Анна Ивановна не ответила.
– Мамочка, тебе плохо? – догадалась Лада, подскочив к креслу, в котором слишком покорно сидела ещё не очень-то старая, хотя и жаловавшаяся на сердце Анна Ивановна. – Мамочка! Шур, она, видимо, без сознания! – взвизгнула Лада.
Шура уже звонил в «скорую».
По телевизору всё улыбался Кагэбович, Зайцев-Трахтенберия доставал, точно фокусник из рукава, новые «доказательства плагиата» Александра Широкова… Голова Анны Ивановны всё сильнее наклонялась и наклонялась, и дети её, уже сами немолодые люди, были в смятении – решили до прихода «скорой» уложить маму на диван. Уложили, накрыли пледом… А она всё без сознания! Не приходила в себя их мать! Лада уже плакала, стоя перед диваном на коленях, гладя маму по руке, будто просила очнуться.
Вошли врачи.
– Когда она умерла? – бегло взглянув на Анну Ивановну, спросил молодой быстрый врач.
– Как умерла? Она что… умерла? Не может быть! – вскрикнула пронзительно Лада. – Вы проверьте, внимательно послушайте, у неё больное сердце…
– Нечего слушать, – всё-таки внимательно осмотрел врач, проверил пульс, веки… – Нет, она мертва, – сказал твёрдо…
– О-о! – закричала Лада и сама тут же стала падать.
Шура подхватил её, и они оба осели в креслах, врачи скорой помощи им обоим вначале нашатырь дали понюхать, а потом по валидолу каждому…
– Надо, надо нам хорошенько обтемяшить всю-всю Россию! – успел сказать ещё раз из телевизора голосом победителя виннипегский хмырь.
Врач подошел и вырубил телевизор.
5
Семья Зайцева-Трахтенберии сидела в просторном холле аэропорта Шереметьево-два. Прости-прощай, Россия (вечно немытая!), прости-прощай, Москва (вечно грязная), Северный бульвар (вечно тоскливый)… Прощай навеки, «китайская стена», квартира в ней, которую быстро загнали (агентство «Интеррусь»; «Продажа и покупка недвижимости в один день»). И вот они ждут прямого рейса на Монреаль! Скоро! Скоро!
– Подойди ко мне Боб (сказала мама по-английски Борьке Зайцеву, своему сыну).
– Тони, не бегай по залу (сказал папа по-английски дочке Антонине).
– Знаешь, я никогда не была так счастлива, – сказала мама папе по-русски.
– О кэй, – ответил он. – Я – тоже.
6
Боборышин, которого в Союзе писателей чаще называли просто Дормидонтовичем, проснулся в три часа от капели. Водоводы вешали хохлы, и как-то так они их взгромоздили причудливо, что как дождь или таяние снега, целая симфония. Слушал он «музыку» недолго, прокрался в кабинет – небольшой закуточек под застрехой крыши, лестница скрипела отчаянно, но жена не проснулась, слава богу.
Через час примерно Боборышин понял, что под капель неурочную он пишет, но не свой новый роман «Нашествие дурократов», а совсем другое произведение, даже себе и не свойственное. И уразумел, что пишет-то он, оказывается, отповедь тем, кто занялся уничтожением писателей, кто решил их заменить угодливыми графоманами, кто стал превращать страну в такую безнравственную помойку, какой ещё свет со времён Содома и Гоморры не видывал… Он всё разложил по полочкам. Он ясно и понятно доказал, зачем понадобилось уничтожить даже память о великом писателе, зачем подлая клевета обрушилась именно на Широкова. Так нынешним властям было куда легче остальных закопать, тех, кто талантлив… Вот эта Чернилина, и её фактически уже закопали. Взамен легион графоманок выпустили в свет вместо этого талантливого писателя! А сколько ещё выпустят! Их грязные книжонки, в которых описывают извращения, всяческий блуд, всяческий разврат, насилие, подлости, а иногда и просто бездумное нечто от гламурных идиоток, заполнили всё мыслимое и немыслимое пространство книжных киосков, все полки в библиотеках… А Широков… Как можно такую глупость сочинить про какое-то двойное авторство! Об этом вопросе Антон Дормидонтович написал сильно, как ему казалось, так, что от «исследования» Зайцева-Трахтенберии камня на камне не осталось…
Когда рассвело, Боборышин подошёл к окошку и выглянул с высоты своей мансарды на простор. Его домик стоял на самой окраине посёлка, и отсюда было далеко видно поле, дорогу, луг, а там, за лугом, угадывалась вода, слившаяся сейчас с небом.
Боборышин смотрел в этот простор, он искал силу и смелость в этом просторе, чтоб, значит, пойти и предложить отповедь в редакции. Он хотел осмелиться, так хотел…
7
Смелая Женюрка позвонила в ИМЛИ. Они слушали, слушали и за полностью сумасшедшую не приняли. И даже снарядили некую экспедицию, причём транспорт выделило МВД.
Когда они подъехали к чёрному ходу, то никакого сугроба не было – растаял за ночь, а потому совершенно свободно подошли вплотную к дверце этой замшелой, точно вела она не в старый московский дом, а непосредственно в пещеру Аладдина. И «лампа» была – милиционер фонариком посветил вдоль дверных косяков. Ломать или не ломать? И вдруг услышали они нечто! Вверху происходило какое-то движение! И шум этого кошмара заставил содрогнуться сотрудниц ИМЛИ, содрогнулась и смелая Женюрка.
– Ломайте дверь! – скомандовала она, и милиция взломала оказавшуюся не слишком прочной дверцу.
Ворвавшись в темноватый тамбурок, увидели они, что наверху стремительно со скрипом отворилась дверь, ведущая в кухню, но не свободно открылась она, а была тоже взломана! Да кем… Этот «встречный взлом» был произведён какими-то двумя киллерами в чёрненьких кожаных курточках. Блондином и брюнетом. Увидев милицию, они удрали. Чьи-то стоны утробные послышались из квартиры…
Женюрка бросилась в кухню: головой к духовке валялась выпавшая (или выкинутая!) из коляски Клотильда и беспомощно вертела руками. Вскоре обнаружилось – позвоночник у неё сломан, а газ в плите открыт.
Чемодан был цел.
Черновики поехали в архив, а Клотильда – в больницу, газ перекрыли, квартиру опечатали.