Балтийское небо Чуковский Николай
— Так, — ответил Лунин.
— И я так, — сказал Рассохин.
Они стояли рядом, не видя друг друга, и молчали. Ноябрьский дождь шипел, и шлепал, и шелестел вокруг.
— Ну, я пойду… — сказал Рассохин и шагнул прочь.
Однако опять остановился.
— У меня у самого пища в горло не лезет, — сказал он.
И ушел.
Лунин постоял, потом побрел, спотыкаясь о проволоки, которые накрутили здесь телефонисты, наткнулся на березу и прислонился к ней. Дети голодают. У Лунина не было детей, и жизнь сложилась так, что ему мало приходилось иметь с детьми дела. Может быть, от этого он, когда видел детей, так мучительно ощущал их хрупкость, слабость, незащищенность. Всякий раз, глядя на ребенка, он испытывал волнение: такой маленький, непонимающий, всё может обидеть его, уничтожить — автомобиль, человек, собака. Дети голодают и скоро начнут умирать.
Вот почему в последнее время немцы здесь сидят так тихо! Как это ему раньше в голову не приходило? Многомиллионный город — и никакого подвоза ниоткуда, кольцо, петля. Запасы? Разве можно запасти на три с лишним миллиона человек? Вероятно, есть запасы, вот их и тянут. Ну, еще месяц, ну, еще два… Немцы решили не рисковать, подождать немного и войти в мертвый город… Небывалый по жестокости замысел. Всё будет цело — дома, заводы. И тишина, тишина… Не будет только людей… Ему стало холодно, он вздрогнул.
А что там, в остальной России, за двумя линиями фронтов? Он приехал сюда два месяца назад и с тех пор не видел ни одного человека оттуда. Сюда доходят только сводки, краткие, тревожные. Мы оставили Орел, Брянск, Вязьму. Потом Мариуполь. Это уже на Азовском море, недалеко от того места, где его училище, домик, сад. Потом появилось сообщение, что положение наших войск на Западном фронте ухудшилось и что немцы на одном участке прорвали нашу оборону. Так и сказано было. Западный фронт — это Москва. С тех пор прошло две недели. За эти две недели оставили Одессу, Таганрог, Харьков. А что же под Москвой? Под Москвой бои, больше ничего не известно…
Лунин вымок и продрог и нехотя побрел назад в кубрик. Он долго не мог во тьме найти крыльцо. Когда он вошел, в кубрике уже все спали, кроме Серова. Серов лежал с открытыми глазами, но, заметив Лунина, закрыл глаза и притворился спящим.
5
Оттепель продолжалась несколько дней, потом опять прихватило морозцем, и пошел снег. Было только начало ноября, но казалось, что зима установилась окончательно. Снег шел много дней подряд.
Они теперь вылетали не часто, — не столько из-за снегопадов, сколько из-за полного бездействия немецкой авиации. Это вынужденное сидение на аэродроме томило и угнетало их. Им хотелось летать и сражаться во что бы то ни стало, потому что в эту трудную для страны осень, только летая и сражаясь, они могли жить, не чувствуя за собой вины.
— Неужели мы до Октябрьских праздников не собьем больше ни одного самолета? — говорил Кабанков.
Он быстро шагал по кубрику из угла в угол, сжимая свои маленькие крепкие кулаки.
До седьмого ноября оставалось всего несколько дней. К приближению этого привычного и любимого праздника в тот год относились с особым волнением. Враг угрожал всему, что было создано благодаря Октябрьской революции и что составляло смысл жизни каждого из них. И годовщину революции им хотелось отметить ударом по врагу.
Наконец утром шестого ноября тучи стали редеть, даже солнце показалось. Но слой тумана толщиной метров в восемьсот всё еще висел над морем и побережьем, и на рыжий солнечный диск, расплывчатый и огромный, можно было смотреть не мигая.
В это утро, по сообщениям постов наблюдения, кое-где были замечены немецкие самолеты. Только разведчики. Они бродили парами, держась низко, в тумане, и старались заглянуть в город, как заглядывают в кастрюлю, чтобы узнать, не готово ли.
— Лишь бы нам встретить их, лишь бы не разминуться! — говорил Кабанков, когда они по притоптанному яркому снегу бежали к своим самолетам.
Через минуту пять самолетов Рассохина, построившись клином, летели сквозь сияющий и дробящий солнечные лучи туман, как сквозь радугу. Держаться приходилось тесно, потому что даже при самом незначительном отдалении самолет соседа начинал двоиться, троиться и вдруг исчезал, словно его стерли резинкой. Они пошли к Ленинграду и прошли над устьем Невы. Нигде ни одного немецкого самолета. Свернули направо, прошли над Петергофом. Никого. Опять направо, к Кронштадту. Нет немцев. Может быть, и есть, но как их заметить, когда в пятистах метрах не видно ничего. Куда же теперь? По обычному пути к себе на аэродром, так ничего и не достигнув? Но над Кронштадтом Рассохин повернул к западу и повел их в открытый простор Финского залива.
Едва Кронштадт остался позади, как Лунин увидел перед собой четыре «Мессершмитта» — четыре темных длинных пятнышка с расплывающимися краями. Он видел их только одно мгновение, потому что Рассохин повернул и повел свою эскадрилью в сторону, чтобы «Мессершмитты» не успели ее заметить. Нужно было скрыться в тумане и напасть на немцев внезапно.
Самолеты эскадрильи легли на тот же курс, которым двигались «Мессершмитты», и, не видя их, шли параллельна им — левей и выше. Спустя минуту самолет Чепелкина отделился от остальных и ушел направо, в туман, один.
Это была уловка, которую они не раз обсуждали у себя в кубрике. Если «Мессершмитты» обнаружат, что их преследуют пять советских истребителей, они не примут боя, удерут, и туман поможет им скрыться. Нужно приманить их — и вот самолет Чепелкина будет отличной приманкой. Они непременно соблазнятся и нападут на одинокий советский самолет. Чепелкин завертит их, задержит, отвлечет их внимание, И уж тогда им удрать не удастся.
После того как Чепелкин исчез, они еще целую минуту шли, не меняя курса. Потом, вслед за Рассохиным, повернули направо.
Они не сразу нашли «Мессершмитты»: проклятый туман заволакивал всё; они кружились, поднимались, опускались, а время шло, и Чепелкина могли убить. Они уже начали не на шутку тревожиться, когда вдруг выскочили прямо на немецкие самолеты. Четыре «Мессершмитта» со всех сторон клевали самолет Чепелкина.
Но Чепелкин был увертлив и ловок. Он крутился и переворачивался между летящими в него струями трассирующих пуль, он то взлетал вверх, то падал вниз, он виражил так круто, что «Мессершмиттам» ни разу не удалось поспеть за ним. При этом он яростно огрызался, и как раз в то мгновение, когда товарищи увидели его, он убил немецкого летчика, и один из «Мессершмиттов» упал в скрытое туманом море.
За этой победой сразу же последовала еще одна. Когда три немецких летчика, заметив внезапно появившиеся советские самолеты, повернулись, чтобы отразить нападение, Чепелкин атаковал их сзади и сбил второй «Мессершмитт». Так уничтожил он два «Мессершмитта», прежде чем спешившие ему на помощь истребители успели вступить в бой.
Два уцелевших «Мессершмитта» пошли вверх и пропали в тумане.
Это было досадно. Разгоряченные погоней, обрадованные успехом Чепелкина, летчики мечтали о продолжении боя. Они довольно долго кружились над морем, надеясь снова наткнуться на вражеские самолеты. Наконец Лунин заметил впереди оба «Мессершмитта». Не желая принимать боя, они метнулись в сторону и сразу разъединились: один «Мессершмитт» пошел влево, другой вправо. Рассохин, Кабанков и Чепелкин понеслись за тем, который свернул влево, Лунин и Серов — за тем, который свернул вправо.
Лунин мчался на максимальной скорости и долго не терял свой «Мессершмитт» из виду. Но вдруг тот пропал. Пропал мгновенно, как будто его никогда и не было. Лунин никак не мог понять, куда он делся, и некоторое время мчался всё в том же направлении, надеясь, что вот-вот увидит его снова. Однако не видел ничего, кроме светящегося тумана, разделенного на радужные полосы — красную, оранжевую, желтую, зеленую, синюю.
Вероятно, «Мессершмитт» свернул, а он прозевал это, не заметил. Он обернулся, чтобы посмотреть, идет ли за ним Серов. Серова тоже не было. Нигде ничего не было, кроме тумана. Лунин остался один.
Он повернул, потом еще повернул; он возвращался и кружил, надеясь наткнуться на кого-нибудь из своих. Но все самолеты, и свои и вражеские, пропали бесследно. Лунин пошел вверх и поднялся над туманом. Огромный простор открылся перед ним. Холодное ясное небо бледно голубело. Но простор был пустынен — ни одного самолета. Горючее у Лунина шло к концу, а до аэродрома было далеко. Однако он решил еще раз попытаться найти своих и снова нырнул в туман. Он погружался в туман, как в мутную воду. Сквозь туман он увидел волны на поверхности моря. Увидев волны, он увидел две быстрые тени, скользящие по ним. Над самой водой «Мессершмитт» гнался за каким-то самолетом, уходящим широкими зигзагами.
Вероятно, это самолет Серова. «Мессершмитт» находился как раз под Луниным, и действовать нужно было сразу. Лунин спикировал на него, нажав гашетку. «Мессершмитт», пытаясь увернуться от Лунина, рванулся вправо, но на вираже задел крылом волну, перевернулся и исчез в воде.
Тем временем самолет, за которым гнался погибший «Мессершмитт», успел потонуть в тумане. Но Лунин скоро настиг его и подошел к нему. Нет, это не Серов, это Чепелкин. Лунин помахал ему плоскостями, пристроил его к себе и повел вверх. Горючего было мало, и он решил возвращаться над туманом, чтобы зря не плутать и иметь запас высоты. Но Чепелкин поднялся метров на сто и выше не пошел. Тут только Лунин заметил, что с самолетом Чепелкина что-то неладно.
Двигался самолет Чепелкина очень медленно и как-то рывками, словно прыгал. Может быть, «Мессершмитт» успел повредить ему мотор? Или Чепелкин ранен? Он не ответил Лунину, когда Лунин, подлетев, помахал ему рукой. До своего аэродрома Чепелкин может и не дойти. Нужно довести его до Кронштадта и там посадить.
Кронштадт долго не появлялся, и Лунин уже начал беспокоиться, не прошли ли они мимо. Но вот впереди из тумана выполз мыс, белый от снега, окруженный черной водой. Это был пустынный западный край острова Котлина, на котором расположен Кронштадт. Лунин почувствовал облегчение. Но, к его удивлению, Чепелкин на посадку не пошел. Он медленно двинулся дальше, на восток, над узким и длинным Котлином.
Это встревожило Лунина, но он успокоил себя, решив, что Чепелкин, конечно, знает, что делает. Он, безусловно, ранен, но, вероятно, уверен, что дойдет до своего аэродрома. Ну что ж, тем лучше!
Лунин много раз летал над Кронштадтом и хорошо знал его, хотя никогда в нем не был. Под ними потянулись длинные, прямые улицы с двухсотлетними угрюмыми каменными домами, сады и аллеи с редкими голыми деревьями. Из тумана выползла им навстречу громада собора. Они шли так низко, что купол был выше их. За собором — кирпичные стены заводов, высокие черные трубы, прямой канал, уже подернутый серым ледком. Моряки на улицах задирали головы, разглядывая самолеты, и Лунин ясно видел их лица. Чепелкин спустился еще ниже; Лунину показалось, что он всё-таки решил сесть. Можно сесть и здесь, в застроенной восточной части острова, на какой-нибудь пустырь. Но вот впереди уже выполз из тумана и восточный мыс, а Чепелкин всё летел и летел. Перевалив через последние крыши, они снова оказались над морем. Кронштадт остался позади.
Лунин хотел повести Чепелкина над островками, на которых расположены кронштадтские форты, но Чепелкин пошел прямым путем — наискось через Маркизову лужу, к Лахте. Радужный туман снова скрыл от них всё. Они тащились над самой водой, — теперь уже Чепелкин впереди, а Лунин метрах в тридцати от него, сзади. Под ними были большие плоские льдины и черные дымящиеся полыньи.
И вдруг самолет Чепелкина на глазах у Лунина неторопливо клюнул носом в полынью, погрузился и исчез.
Лунин кричал, хотя сам не слышал своего крика сквозь гул мотора. Крича, он всё кружил и кружил над тем местом, где исчез самолет Чепелкина. Он надеялся, что Чепелкин вот-вот покажется из воды, что не может всё так кончиться. Нет, он ни на что уже не надеялся. Он знал, что всё кончилось. Он просто не мог уйти от этого ужасного места и всё кружил и кружил…
Когда он очнулся, у него оставалось горючего на три минуты полета. Он взмыл и пошел к аэродрому. Пересекая береговую черту, он увидел впереди два самолета — это возвращались Рассохин и Кабанков. Где же Серов? Идя на посадку, он увидел на аэродроме самолет Серова. Значит, Серов вернулся первым.
Рассохин и Кабанков, только что приземлившиеся, стояли рядом с Серовым и, окруженные техниками, рассказывали. Когда Лунин, выйдя из самолета, подошел к ним, Кабанков обернулся к нему, блестя веселыми, счастливыми глазами.
— Майор! — закричал он. — Мы с капитаном на обратном пути еще один сбили! Недурно для праздника, а?
Вдруг он увидел лицо Лунина и всё понял:
— Чепелкин?..
Лунин кивнул.
Глава пятая. Перелет
1
Двор большого дома на Васильевском острове в декабре был пустынен, заметён глубоким снегом, и только несколько, кривых тропок бежало от ворот к дверям. Дворник татарин Абрам по утрам выходил на борьбу со снегом. Он ужасно похудел за последний месяц и стал еще больше похож на великомученика с древней иконы: высокий, прямой, со скорбно-торжественным, испитым, темным лицом. Тощие ноги его болтались в широких новых валенках. Привычным движением он взмахивал лопатой и погружал ее в снег. Но после двух-трех взмахов вдруг останавливался и начинал странно качаться, словно длинное тело его не находило равновесия. Он садился на тумбу и, тяжело дыша, строго смотрел на снег. Он ненавидел его, но, обессиленный, ничего не мог с ним поделать. В этот час профессор Медников обычно выходил во двор подышать свежим воздухом. Он останавливался возле Абрама, опершись на трость и важно откинув маленькую головку.
Все жившие в доме давно уже знали, что этот небольшой человек лет шестидесяти пяти, в пальто с дорогим мехом, в меховой шапке, в теплых ботах, с маленьким, воробьиным, но гордым личиком, — профессор. Хотя никому в точности не было известно, какой наукой он занимается, все — и женщины-домохозяйки, и дворник Абрам, и краснофлотец, делавший какое-то таинственное военное дело в одной из квартир второго этажа, — относились к нему с уважением, потому что уважали науку.
Чаще всего он молчал. Но иногда заговаривал с Абрамом. Речь его была монологом. Абрам сидел на тумбе, сурово смотрел на снег, и по лицу его нельзя было даже отгадать, слушает он или не слушает.
Однажды профессор протянул вперед левую руку, отодвинув рукав пальто, отогнул край перчатки и посмотрел на обнажившееся запястье, тоненькое, как у ребенка. Потом проговорил спокойно и назидательно:
— Когда нет пищи, человек съедает сам себя. Съедает сам себя в строгом порядке. Сначала он съедает весь жир, который ему удалось накопить за жизнь, всё, так сказать, лишнее, все запасы. Потом он начинает есть собственные мышцы.
Тут в раскрытых дверях, ведущих на лестницу, появилась Соня — в пальто, в белом шерстяном платке, в валенках.
— Дедушка, иди домой, ты замерзнешь, — сказала она. — Ты сегодня очень долго гуляешь. Идешь, дедушка?
Но дедушка, хотя и взглянул на нее, ничего не ответил. Он продолжал излагать свою мысль:
— Дольше всего остается неприкосновенным мозг, нервная система — самое драгоценное и самое невосстановимое в человеке. Когда человек начинает съедать свой мозг, возврата нет.
— Смерти боишься? — неожиданно спросил Абрам.
Профессор надменно взглянул на него.
— Своей смерти? — презрительно переспросил он. — Нет, своей смерти я не боюсь. Я со своей смертью никогда не встречусь: пока я жив, ее нет, а когда она придет, меня не будет. Вот смерть других…
Он нахмурился и замолчал.
— Кто не сдастся, тот не умрет, — проговорила Соня. — Ну, дедушка, пойдем.
Она потянула его за карман пальто и увела домой.
Слова эти — «кто не сдастся, тот не умрет», — Соня выдумала не сама. Их сказала ей Антонина Трофимовна.
Соня одно время надолго потеряла Антонину Трофимовну из виду и только недавно встретилась с ней снова.
В октябре, когда налеты немецкой авиации на город почти прекратились, Антонина Трофимовна вдруг исчезла из того дома, где жила Соня. Она даже не заходила в свою комнату ночевать. Дежурствами по бомбоубежищу, по двору, по крыше теперь заведовали другие женщины; всех их обучила Антонина Трофимовна, и они строго соблюдали заведенные ею порядки. От этих женщин Соня узнала, что Антонине Трофимовне поручили какую-то более важную и ответственную работу и что там, на работе, она и ночует.
Как-то раз, через месяц, в очереди за хлебом одна девушка сказала Соне, что райком комсомола может устроить ее на военный завод. О военном заводе Соня думала давно; это, конечно, не то же самое, что пойти на фронт, но всё же она сможет работать, не покидая дедушку и Славу. В райкоме комсомола она до этого была всего один раз — весной, когда вместе с некоторыми другими девочками своего класса получала из рук секретаря комсомольский билет. Затем вскоре началась война, школа уехала, и всякая связь между Соней и комсомолом порвалась, только билет остался. Это очень смущало Соню, и в райком она пошла после долгих колебаний, с трудом преодолев робость.
В руке она держала свой комсомольский билет, из которого было ясно, что членские взносы она не платила уже несколько месяцев. Это особенно страшило ее. Но когда она вошла в райком, страх ее сразу пропал. С нею разговаривали девушки, самые обыкновенные, в платках и валенках. Они расспрашивали ее, и она сразу рассказала им о себе всё — про Славу, про дедушку, про смерть мамы. Оказалось, что устроить ее на завод вовсе не просто: одни заводы уехали, другие стояли, потому что не было топлива, а на тех, самых важных, где еще работали, людей хватало.
— Нужно ее к Антонине Трофимовне свести, — сказала одна из девушек, и все согласились.
Соне почему-то даже в голову не пришло, что это может быть та самая Антонина Трофимовна. Из райкома комсомола ее повели в райком партии, который помещался в том же здании. Они долго шли мимо дверей с табличками по длинным коридорам, где стоял мороз, как на улице. Антонина Трофимовна, в тулупе, в платке, в валенках, сидела в одном из ледяных кабинетов и говорила по телефону.
— Я вам, Антонина Трофимовна, одну дикую комсомолочку привела, — сказала девушка из райкома комсомола. — Поговорите с ней — может быть, она вам пригодится.
Она назвала Соню «дикой» не потому, что Соня действительно была дикая, а потому, что она не принадлежала ни к одной организации.
Антонина Трофимовна была всё такая же — с улыбающимися внимательными глазами под светлыми бровками. Только лицо ее несколько опухло, стало одутловатым.
— А мы хорошо знакомы, — сказала она, взглянув на Соню. — Что, удивилась? Меня теперь сюда поставили, Тут и сплю…
И сразу перешла к делу:
— В городе уже больше месяца не работает ни одна баня. Хочешь помочь мне открыть баню?
— Хочу, — ответила Соня, не поколебавшись ни на мгновение.
Лежавшие на столе пальцы Антонины Трофимовны, когда-то — такие тонкие и белые, распухли и плохо сгибались.
— В домах теперь не только помыться — и погреться нельзя, — говорила Антонина Трофимовна. — Все третий месяц спят не раздеваясь. И в городе ни одной бани. А как пустить? Топлива нет, транспорта нет, и людей, которые на ногах держатся, тоже нет… Ну, идем!
Она вылезла из-за стола. Тулуп на ней был короткий, из-под него торчала широкая, тоже короткая черная юбка, надетая поверх ватных брюк, вправленных в валенки. И всё-таки даже в таком наряде она не потеряла изящества и легкости движений.
— Я тут, в райкоме, наметила одну баньку, старинную, маленькую, — говорила она, ведя Соню вниз по райкомовской лестнице. — У маленькой баньки и котлы меньше, топлива меньше нужно. Пойдем, поглядим, что там есть…
Они пошли по пустым, сияющим неправдоподобной чистотой снега линиям Васильевского острова. Мороз был такой, что у Сони дыхание спирало в горле.
— Ты чаю утром напилась? — спросила Антонина Трофимовна. — Если есть нечего, прежде всего, как встанешь, надо выпить стакан чаю или воды горячей, чтобы внутри не ссохлось и не захолодело…
Баня действительно была невелика. Занимала она столетнее одноэтажное каменное здание на углу двух переулков, шагах в ста от проспекта. Штукатурка на ней обвалилась от сырости, обнажив то там, то здесь голые кирпичи. Однако, пока они не свернули за угол, баня казалась им целой. Свернув за угол, они увидели, что все стёкла во всех окнах главного фасада выбиты. Дверь была не заперта, они толкнули ее и вошли в вестибюль. Крупные кристаллы снега блестели на чистом гладком полу, как нафталин. Казалось, что здесь еще холодней, чем на улице, — холод тут был устоявшийся и прочный.
— Есть тут кто? Э-ге-гей! — крикнула Антонина Трофимовна.
Они прислушались. Тишина. Только ветер шелестел в разбитом окне, наметая на пол снежинки.
Перед ними было окошечко кассы, заложенное фанерой, справа — вход в первый женский класс, слева — в первый мужской. Темный коридор уходил куда-то вдаль, и что там — рассмотреть было невозможно. Но в углу вестибюля, в полумраке, они, приглядевшись, заметили еще одну дверь, пониже других, и прочли на ней надпись: «Дирекция». Антонина Трофимовна решительно подошла к этой двери и распахнула ее. И сразу отшатнулась. Им показалось, что они стоят над глубокой черной ямой. Крохотный огонек, как уголь, блестел далеко внизу, во тьме. В лица им пахнуло сырым теплом и нестерпимым кислым запахом затхлого жилья.
— Дверь! — крикнул снизу хриплый женский голос. — Закройте дверь!
Взяв Соню за руку, Антонина Трофимовна осторожно шагнула вперед.
— Здесь лестница, — сказала она. — Не упади.
Они пошли вниз по скользким деревянным ступенькам. Фитилек, вставленный в баночку, бросал пятно тусклого света на стол. Приглядевшись, Соня рядом со столом различила какую-то кучу тряпья. Ей показалось, что тряпье это шевелится.
— Есть здесь кто-нибудь из дирекции? — громко спросила Антонина Трофимовна, и властный голос ее прозвучал необыкновенно трезво в этой жуткой, таинственной пещере.
— Я, — ответил хриплый женский голос.
— А кто вы?
— Директор…
Из груды тряпья выползла женская фигура, закутанная поверх пальто и платка одеялом. Старуха. Согнута, как горбунья. Лицо темное почти до черноты, острый горбатый нос, недобрые глаза. Настоящая ведьма, такая только во сне может присниться.
— А вам что здесь надо? — спросила она грозно.
— Мы из райкома, — сказала Антонина Трофимовна.
— А, проведать пришли! — сказала директорша насмешливо и враждебно. — Ну вот, как видите… Я тоже сюда от райкома поставлена. В сентябре. Чтобы работу наладить…
— Э, да я вас помню! — воскликнула Антонина Трофимовна. — Вы еще ко мне заходили… Сколько же вам лет?
— Двадцать четыре, — ответила директорша. — Что, изменилась?
— Пожалуй, изменилась…
— Я в зеркало не смотрю, — сказала директорша угрюмо.
— А меня разве не помните? — спросила Антонина Трофимовна.
— Теперь по голосу узнала…
Они замолчали и долго молча смотрели друг на дружку. Потом Антонина Трофимовна оглядела каморку, в которой помещался директорский кабинет, и спросила:
— Почему здесь темно?
— Потому что затемнение не снято…
— А почему вы днем не снимаете?
— Вечером опять затемнять…
— Так нельзя, — сказала Антонина Трофимовна строго.
Она легко вскочила на стул, со стула на стол и сняла с окна штору из синей бумаги. Покрытое толстым слоем льда полуподвальное окно упиралось в сугроб, и дневной свет проникал только через самый верхний край его. Но всё же комната озарилась вся — с двумя заваленными тряпьем кроватями, с жестяной печуркой, с грудой каменноугольной пыли, сваленной прямо в угол, и огонек на фитильке стал почти невидим. Антонина Трофимовна потушила его, шумно слезая со стола.
— Вы здесь и живете?
— Пока живу.
— Что значит «пока»?
— Сами знаете. Пока живу, а завтра умру.
— Почему завтра?
— Ну, может, сегодня…
— И давно вы здесь ночуете?
— Давно, — сказала директорша. — У меня дома топить нечем.
— Одна?
— Нет, я тут была с Лизаветой…
— Какая Лизавета?
— Старшая банщица первого женского класса. Вот ее постель.
— А где она?
— Умерла. Третьего дня. Я ходила за хлебом, вернулась, а она уже застыла. Вчера я ее выволокла в первый женский класс, на мороз, положила на полок…
— Там она и лежит?
— Там и лежит…
Соня слегка отодвинулась от кровати Лизаветы. Лицо Антонины Трофимовны приняло строгое, замкнутое выражение. Она словно хотела сказать: «Ну, довольно болтать, с тобой до хорошего не доболтаешься, поговорим о деле».
— А баня как? — спросила она.
— Мы дольше всех в городе работали, — сказала Директорша. — У нас котлы маленькие, меньше угля берут.
— Ну, а сейчас?
— Что «сейчас»? — не поняла директорша.
— Сейчас не работаете?
Тощее, черное, птичье лицо директорши дернулось от смеха:
— Да вы что, не видите, что у нас все стёкла высадило?
— И стёкла высажены и угля нет?
— Почему угля нет? — сказала директорша с некоторой даже обидой. — Я же и говорю, что уголь есть. Я, как пришла сюда, прежде всего угля напасла. Мне угля еще месяца на полтора хватило бы. И в печке моей этот уголь горит, Лизавета из котельной натаскала. У меня хорошая истопница была, всё топила да топила, мы дольше всех работали, одни на весь город остались…
— А где ж она теперь?
— Истопница? Как стёкла вылетели, она домой ушла. А что ей здесь делать? Она уже еле на ногах держалась. Может, и умерла…
— Да, — сказала Антонина Трофимовна, — стекол мы не достанем. Их во всем городе нет. Да у вас все ли стёкла вылетели?
— В трех классах ни одного стекла не осталось. В первом женском, в первом мужском и во втором мужском. По всему фасаду.
— А это как же? — спросила Антонина Трофимовна, указав на стекло в окне директорского кабинета.
— Да это же во двор выходит. Во дворе окна целы…
— А у вас все классы окнами на улицу?
— Почему все? Второй женский окнами во двор. Там стёкла есть…
— Вот там и обогреть, — сказала Антонина Трофимовна.
— Один класс?
— Один класс. Посменно.
Директорша опять рассмеялась.
— Ну, это не раньше будущей зимы, если система весной оттает, — сказала она. — Ведь система-то замерзла.
— Система?
— Ну, трубы, понимаете. В трубах лед. Их теперь без автогена не отогреешь.
— А мы автоген достанем, — сказала Антонина Трофимовна. — На любом заводе. Скажем: пришлите нам автогенщика, и первыми будете мыться.
— Нет, вы не шутите? — проговорила директорша хмуро, но без прежней враждебности.
— Не шучу, — сказала Антонина Трофимовна. — Я и не думала, не гадала, что у вас уголь есть. А раз уголь есть, мы всё остальное достанем.
Директорша задумалась.
— А кто же будет работать? Ведь я одна осталась, у меня никого нет…
— Дадим тебе народу, дадим! Вот она будет работать, — сказала Антонина Трофимовна, указав на Соню. — Сколько тебе человек надо? Десять? Пятнадцать? И пятнадцать дадим. Я тоже работать буду…
— Пойдемте, я вам всё покажу! — внезапно сказала директорша. — Там еще в одном классе можно обогреть, если два окна фанерой забить. Система — я не знаю как… Если истопница успела из системы воду спустить, так система, может быть, ничего.
Она сбросила с себя одеяло, швырнула его на постель и, тоненькая, сгорбленная, с грязным старушечьим личиком, заторопилась наверх, ведя за собой Антонину Трофимовну и Соню.
Так Соня приняла участие в восстановлении бани. Каждый день она с раннего утра шла в баню и проводила там всё время до вечера. Антонина Трофимовна действительно привела в помощь директорше девушек — не пятнадцать, конечно, а только пятерых, но и это было немало. Все они прежде работали на ниточной фабрике; фабрика летом уехала, а они по разным случайным причинам остались. Они входили в состав девичьей комсомольской бригады, которая сложилась в конце лета на строительстве укреплений под Ленинградом. Когда они вернулись в город, Антонина Трофимовна уговорила их бригаду свою не распускать, и они помогали ей в самых разнообразных работах, необходимых для того, чтобы люди могли жить.
Все они были закутаны с ног до головы — наружу торчали только закопченные носы и потрескавшиеся щёки — и никогда не раздевались, потому что никогда не бывали в тепле; у них от голода гноились пальцы на руках и пухли ноги, они с трудом ходили, а всё-таки по молодости были очень разговорчивы, смешливы и даже неравнодушны к своей наружности.
— Вот если бы ты видела меня до войны! — говорила Соне то одна из них, то другая.
Все они, подобно Соне, любили Антонину Трофимовну и, подобно Соне, отдавали все силы души, чтобы восстановить баню.
Но восстановление бани двигалось медленно. Всем распоряжалась директорша, которая вылезла из своей пещеры и оказалась очень дельной и властной. Она ревновала девушек к Антонине Трофимовне и старалась показать им, что в бане главная она, а не Антонина Трофимовна. Она даже умылась снегом, и лицо у нее теперь было белое, бледное, с морщинками, лицо девочки-старушки.
Два дня добывали они фанеру для окон, волокли ее на себе через Неву по льду, потом еще день прибивали эту фанеру к рамам. Сначала казалось, что никто даже молотка приподнять не может, но когда Антонина Трофимовна взобралась на подоконник и сама прибила первый лист, никому отстать от нее не хотелось. Прибивание фанеры взяла в свои властные руки директорша и всё делала одна, разрешая девушкам только подавать гвозди. В котельную, опираясь на палку от швабры, приползла истопница. Всю ее раздуло от голода, переполнило водой, она дышала громко и часто, на ее одутловатом, распухшем лице глаз почти не было видно. Она села на кучу угля и сразу же разбранилась с директоршей, доказывая, что, уходя, всё сделала правильно, воду из системы спустила, и теперь нужно только что-то отключить и что-то отогреть — и будет тепло, и вода пойдет.
Ходить она не могла, и всё делали девушки: и трубы отключали, и уголь швыряли в топки, — а она только сидела и распоряжалась. Баба она была злая, ругательная, никогда никого не хвалила, на всех кричала и, рассердясь, замахивалась палкой от швабры, так что подходить к ней близко было опасно. У девушек появилась еще одна обязанность — крутить ей самокрутки. Она была курильщица и уверяла, что жить без еды может, а без табака умрет. К ужасу всех, она рассказывала, что выменивает свой хлебный паек на табак. Но пальцы у нее распухли, и скручивать ими самокрутки она не могла. Она подзывала какую-нибудь из девушек и заставляла ее крутить, причем сердилась и бранилась, если самокрутка получалась не такая, как ей хотелось.
Но дело отопления она действительно знала и проявила много умения, находчивости, осторожности. Осторожность была особенно нужна, потому что, если бы хоть где-нибудь лопнула труба, всё пропало бы. Она медленно-медленно поднимала температуру в котлах и беспрестанно прислушивалась к шелестам в трубах. Ночевала она тут же, в котельной, директорша и Соня перенесли ей туда кровать Лизаветы. И на третьи сутки термометр во втором женском классе показывал уже два градуса тепла.
Это ужасно взволновало директоршу, которая теперь твердо уверовала в то, что баня будет работать. От былой ее слабости не осталось и следа: она возбужденно сновала вверх и вниз, всюду старалась поспеть, отдавала распоряжения своим хрипловатым голосом и за всякую работу бралась сама. Она решила вымыть второй женский класс, сняла с себя пальто, жакетку, юбку и, полуголая, тощая, как комар коси-сено, терла тряпкой каменный пол. Вот тогда-то, глядя на нее, Антонина Трофимовна и сказала Соне, что тот, кто не сдастся, не умрет.
2
Финские войска захватили перешеек между озерами Ладожским и Онежским и вышли на северный берег реки Свири. Немцы двинулись им навстречу от станции Будогощь, заняли город Тихвин. Вокруг Ленинграда образовалось второе вражеское кольцо — с узким разрывом, километров в двадцать, между Тихвином и южным берегом Свири. По этому разрыву не проходило ни одной дороги — ни железной, ни шоссейной.
О потере Тихвина Совинформбюро сообщило тридцатого ноября. Лунина сообщение это особенно потрясло. На стене в землянке Рассохина висела карта Ленинградской области, и благодаря постоянному разглядыванию этой карты Лунин отчетливо представлял себе, что происходит. Ленинград, где множество людей сражалось, работало и умирало, как бы медленно вползал всё дальше, всё глубже в тыл врага.
Во время полетов Лунина невольно тянуло в сторону города, чтобы хоть сверху заглянуть в него. Он знал, что весь осажденный немцами прилегающий к Ленинграду клочок земли можно пересечь поперек на самолете за десять минут. Но летать над городом удавалось ему не часто, и рассмотреть что-нибудь сверху было нелегко.
Однажды в декабре он, сопровождаемый Серовым, пролетел над всем городом — с севера на юг.
День был довольно светлый, бледное небо ясно. Но понизу стлалась дымка изморози, и крыши зданий плыли в ней, как в молоке. Лунин видел ущелья улиц, прямых и длинных, но что было на дне этих ущелий, он различить не мог, хотя иногда спускался к самым крышам. А как ему хотелось увидеть, узнать! Трамваи не ходят, но пешеходы всё же есть.
Нет, это совсем не мертвый город! Осажденный город жив, и даже сквозь стлавшуюся метель Лунин безошибочно угадывал приметы его суровой жизни: батареи зенитных орудий на просторных площадях, движущиеся башни кораблей, уже вмерзших в лед Невы, деловито бегущие по улицам военные грузовые машины.
А когда они с Серовым проходили над южной частью города, сплошь застроенной громадными корпусами заводов, Лунин стал замечать то над одной высокой кирпичной трубой, то над другой слабенький дымок. Эти мужественные дымки, мотавшиеся на ветру, свидетельствовали, что в городе есть не только камни, но и люди, и что люди эти трудятся.
Лунин шел над заводами долго, минуты две, удивляясь громадности города, пока не увидел перед собой огромное поле, очень ровное, засыпанное тонким слоем снега. Линия фронта, подошедшая на юго-западе к Ленинграду вплотную, с юга отступала от города километров на пятнадцать, на двадцать, а в районе Колпина даже на двадцать пять. Лунин хорошо рассмотрел этот край на карте и теперь сразу же узнал две железные дороги, которые пересекали поле, постепенно расходясь, как расставленные пальцы. Он видел на рельсах цепочки вагонов, паровозы.
И вагоны и паровозы были неподвижны, многие из них разрушены. Видел он и сероватую полоску автомобильной дороги, еле выделявшуюся среди окружающей белизны. По ней на большом расстоянии друг от друга ползли к фронту три машины с красноармейцами.
Далеко впереди он увидел широкий, приземистый холм, поднимавший над полем рощу из редких стволов. Помня карту, он догадался, что это Пулкова гора, и пошел к ней. Там находилась знаменитая Пулковская обсерватория. Фронт проходил совсем рядом. Но Лунин решил дойти до нее.
Следя за полем внизу, он теперь стал замечать, что на нем время от времени внезапно возникают маленькие темные пятна.
Он хорошо знал, что это такое: по полю бьет немецкая артиллерия, снаряд, разрываясь, переворачивает землю, и на снегу образуется темное пятно. Он решил набрать высоту, пройти над Пулковой горой и посмотреть, где стоят немецкие батареи. Но не успел он подняться на сотню метров, как у него замолк мотор.
В этом не было ничего неожиданного, так как перебои в его моторе случались не раз и раньше, — вероятно, еще и в то время, когда на этом самолете летал Никритин. За шесть месяцев войны самолет Лунина побывал в таких переделках, столько раз был пробит и залатан, что Лунин постоянно удивлялся, как это он вообще летает. Еще в самый первый свой полет на этом самолете он сделал вынужденную посадку из-за внезапной остановки мотора в воздухе. Впоследствии, когда мотор начинал глохнуть, он уже больше не садился на землю, так как знал, что стоит немного подождать — и мотор опять потянет. Но для этого нужен был запас высоты, а высоты у него не было. Он летал низко, потому что хотел получше рассмотреть город и поле. И земля быстро шла ему навстречу.
Хорошо, что он не успел перемахнуть через линию фронта. Теперь только бы переползти через ту часть поля, куда падают снаряды. Он осторожно планировал, надеясь, что мотор вот-вот заговорит. Но мотор молчал, до посадки осталось несколько секунд. Он выпустил шасси и сел на мерзлую землю, покрытую неглубоким снегом.
Пролетая над этим местом, он не представлял себе, что здесь так шумно. Воздух был полон отвратительного воя и грохота. Едва он сел, как справа от него, метрах в семидесяти, поднялся столб дыма, и самолет качнуло взрывной волной. Нужно торопиться. Лунин выскочил из кабины.
Он хотел добраться до мотора, но тут опять грохнуло где-то за спиной. Лунин упал на снег ничком. Ну и местечко для посадки! Он поднялся и осмотрелся, отфыркиваясь от снега, залепившего лицо. Серов, конечно, не ушел никуда, самолет его кружит и кружит над Луниным. Снежная равнина вокруг казалась Лунину пустынной. Пулкова гора смутно возвышалась вдали, закрывая горизонт. Город тоже был виден: он начинался прямо у поля громадами домов. Далеко сбоку, крохотные, как букашки, ползли те самые три грузовика с красноармейцами, которые Лунин видел сверху.
Только он залез руками в мотор, как снова отвратительный визг и взрыв. Лунин присел. Так они никогда не дадут ему кончить. И чего они бьют сюда? Ведь здесь, кажется, пусто. Может быть, они видели, как сел его самолет? Но они пахали снарядами всё это место, еще когда он был в воздухе. Вероятно, заградительный огонь.
Э, да здесь вовсе не так пусто!.. На куче земли, выброшенной из-под снега снарядом, кто-то копошился. Какая-то маленькая фигурка в черном. В первое мгновение Лунину даже показалось — собака. Но нет, не собака. Фигурка выпрямилась. Мальчик!
«Опять! — в ужасе подумал Лунин, вспомнив мальчика Зёзю. — Ну и везет же мне!..»
Но мальчик этот нисколько не похож на Зёзю. Ему было лет двенадцать, и одет он был, как одевают мальчиков в культурных городских семьях. Пальтишко на нем было добротное, хорошо сшитое, даже с мехом на воротнике, шапка кожаная, закрывающая уши, валенки аккуратные, прочные, с союзками. Держа в руке что-то похожее на полупустой мешок, мальчик со спокойным вниманием разглядывал Лунина и его самолет.
— Что ты здесь делаешь? Пошел! Пошел! — закричал на него Лунин, замахав руками.
Тут опять взвизгнул снаряд, и Лунин присел. Когда после взрыва он поднял голову, мальчик стоял на том же месте, не обратив на взрыв никакого внимания. Лунину стало неловко за свои приседания.
— Пошел! Пошел! — снова замахал он мальчику руками.
Но мальчик спокойно и неторопливо двинулся к самолету. У него было маленькое, посиневшее от холода, хрупкое детское личико со светлыми твердыми глазами. Он остановился рядом с самолетом и довольно презрительно сказал:
— «Ишак».
— Ты что здесь делаешь? Зачем ты здесь? — сказал Лунин, возясь в моторе и поглядывая на мальчика одним глазом. Но мальчик не счел нужным ответить.
— Ведь «Лагг» лучше «ишака», правда? — спросил он быстро. — А «Миг-3»? Говорят, что «Миг» хорош только на большой высоте…