Дикий мир нашего тела. Хищники, паразиты и симбионты, которые сделали нас такими, какие мы есть Данн Роб
Глава 6
Мне нужен мой аппендикс (как и моим бактериям)!
11 сентября 1942 года Дину Ректору из Шатокуа, что в штате Канзас, стукнуло девятнадцать. День рождения праздновали на глубине сотни футов под водой. Над головой Ректора, кроме миллионов фунтов воды, находились еще и японские эсминцы, охотившиеся за американскими субмаринами, в одной из которых и находился Ректор. Подводники надеялись, что стальной корпус убережет их и от воды, и от вражеских торпед. Дин впервые встречал свой день рождения подобным образом.
Впрочем, праздник продолжался недолго. К утру парню стало так плохо, что он подумал, что умирает. Дина Ректора и его сослуживцев окружало множество опасностей, но на этот раз восстали внутренние демоны. Боль усилилась настолько, что Дин не смог сдержать стон. Один из моряков предположил, что у Ректора просто грипп. Может быть, это ностальгия, предположил другой. Но Ректор стонал все сильнее, и в конце концов все осознали беспощадную истину – у парня был аппендицит.
Аппендицит может угрожать жизни даже в обычных условиях, но условия, в которых находился Ректор, трудно назвать обычными. На борту субмарины не было оперирующего хирурга, и найти его на таком расстоянии от родины, да еще в окружении японцев, было просто нереально. Парень нуждался в операции, но кто будет ее проводить? Официально корабельным хирургом числился Уилер Б. Лайпс, но на самом деле все его врачебные навыки ограничивались умением работать с электрокардиографом. Командир попросил Лайпса прооперировать Ректора, но Лайпс отказался, и тогда командир попросту приказал ему это сделать. Причин для колебаний у Лайпса было более чем достаточно. Не говоря уже о полном отсутствии хирургического опыта, он не знал, как долго действует эфир, где в человеческом теле находится аппендикс, и не имел ни малейшего представления о том, какую кухонную утварь можно использовать в качестве хирургических инструментов. Но приказ есть приказ, и Лайпс начал готовиться к операции.
Собравшись с духом и собрав подходящие инструменты, Лайпс приступил к делу. Парня уложили на стол в офицерской кают-компании. Стол оказался «такой длины, что голова и ноги Ректора как раз доходили до его краев и не свешивались с него». Лайпс склонился над Ректором, нервно листая медицинский учебник. (Скорее всего, он искал рисунок, на котором была бы обозначена топография пораженного органа.) Вместо хирургической маски Лайпс натянул чайное ситечко. Своим добровольным ассистентам он выдал ложки, которые должны были служить крючками и ранорасширителями. Ассистенты в полной готовности встали по обе стороны от пациента. Затем, как позже было сказано в опубликованной в Chicago Daily News статье, Лайпс наклонился к Ректору и сказал: «Слушай, Дин, я никогда раньше не делал ничего подобного». У Ректора округлились глаза, а Лайпс, «следуя старинному хирургическому правилу, прижал кончик мизинца к втянутому пупку, а большой палец установил на гребне подвздошной кости, после чего указательный палец сам уткнулся в точку, где надо было выполнить разрез».
Удаление аппендикса – самая распространенная хирургическая операция. Довольно часто, как в случае с Дином Ректором, аппендэктомия становится необходимой неожиданно и в самых неподходящих условиях. Придя на работу, понаблюдайте за своими коллегами. Возможно, кого-то из них несчастный случай лишил глаза. Вы не увидите ни одного, у кого не было бы сердца, но я готов биться об заклад, что у многих нет аппендикса. Этих людей, лишенных червеобразного отростка, вы не выделите из общей массы; на их коже нет стигм или каких-либо других страшных последствий аппендэктомии. Возможно, что аппендикса нет и у вас. Но независимо от этого было бы уместно задать вопрос: если аппендикс причиняет людям так много неприятностей, а его отсутствие куда менее заметно, чем отсутствие штанов (на это вы бы обязательно обратили внимание, взглянув на коллегу), то зачем он нам вообще нужен? Ответ, как мы увидим дальше, имеет отношение к нашим кишечным микробам и к истории нашей эволюции. Аппендикс имеет смысл только в контексте нашего эволюционного прошлого, но члены экипажа подводной лодки едва ли в тот момент размышляли над этими проблемами. Люди смотрели на Дина Ректора, который, широко раскрыв рот, громко стонал.
Лайпс, собравшись с духом, сделал разрез.
Аппендикс – это отходящий от слепой кишки продолговатый кусок плоти размером с мизинец. Однако, несмотря на свой малый (относительно других органов) размер, он все же достаточно велик и заслуживает отдельного описания. На вопрос о том, что делает в организме аппендикс, можно дать очень распространенный ответ. Сердце качает по сосудам кровь. Почки очищают ее и регулируют артериальное давление. Легкие поглощают из воздуха кислород и выделяют в атмосферу углекислый газ. Что же касается аппендикса, или червеобразного отростка, то он, кажется, просто висит, как и положено слепому отростку. За триста лет, прошедших после первого удаления аппендикса у живого человека, этому небольшому органу приписывали массу способностей – иногда сверхъестественных, но по большей части банальных. Возможно, аппендикс является частью иммунной системы. Возможно, он играет какую-то роль в нервной регуляции. Может быть, он секретирует гормоны и влияет на работу мышц. Но в принципе в медицинской науке преобладало мнение, что аппендикс в организме не делает вообще ничего. Это рудимент, такой же, как соски у мужчин или кости задних конечностей у кита; то есть заметный, но никому не нужный пережиток прошлого[53]. Это неверный ответ, но вплоть до недавнего времени мы об этом не знали.
История наших попыток понять, в чем заключается функция аппендикса, началась задолго до операции Лайпса, но в этой истории было больше предположений, чем истинного понимания. Главным доказательством того, что аппендикс является обычным рудиментом, служил тот факт, что после его удаления с людьми не происходит ровным счетом ничего. Это считалось логически обоснованным окончательным доказательством. Хирурги (а в случае Лайпса – техники кабинета ЭКГ) удалили миллионы аппендиксов. За результатом они наблюдали приблизительно так же, как вы могли бы наблюдать за результатом удаления ненужного бревна из стены вашего загородного дома. Если дом после этого не рухнул, то вы испытываете громадное облегчение, слегка подпорченное беспокойством во время сильного ветра. Однако «ветры» дули, но людям, перенесшим аппендэктомию, не становилось хуже, и они не умирали молодыми. Их дома продолжали стоять крепко и непоколебимо. Если бы роль аппендикса в организме была по-настоящему важной, то лишившиеся его люди (по крайней мере некоторые) начали бы болеть[54]. Но перенесшие операцию, подобно морским свинкам в стерильных камерах, и не думали болеть, поэтому представлялось совершенно ясным, что аппендикс – это пережиток прошлого. Возможно, он что-то делал, когда мы были обезьянами, а может, и еще раньше, когда мы, словно мелкие грызуны, жили среди громадных динозавров. Да, вполне вероятно, что в организме наших далеких предков аппендикс и играл какую-то жизненно важную роль, но теперь он просто болтается среди кишок, как язык колокольчика, который иногда, как в случае Дина Ректора, начинает панически трезвонить: «Я здесь, удалите меня немедленно!»
Но с гипотезой о том, что червеобразный отросток – это всего лишь антикварная безделушка, бесполезный рудимент, были и кое-какие проблемы. Во-первых, аппендикс иногда убивает. Если воспаленный аппендикс не удалить, то вероятность гибели пациента независимо от его возраста приближается к пятидесяти процентам. Согласно статистике, один из шестнадцати человек в общей популяции заболевает острым аппендицитом[55], следовательно, если в этих случаях не удалять аппендикс, то каждый тридцать второй человек умрет от аппендицита. Если бы исторически каждый тридцатый человек умирал от воспаления червеобразного отростка, само присутствие которого, размер и форма запрограммированы генетически (что представляется вполне правдоподобным), то не потребовалось бы много поколений на то, чтобы ген крупного аппендикса (или даже аппендикса вообще) полностью исчез из человеческой популяции[56]. При прочих равных условиях гены, которые убивают или даже просто ослабляют нас, надолго в генофонде не задерживаются. Рыбы, которые в процессе эволюции приспособились к жизни в подводных пещерах, очень скоро лишились глаз, ибо в темной пещере глаза не нужны, не говоря уже о том, что с точки зрения биоэнергетики сохранение глаз в такой ситуации слишком дорого обходится организму[57]. Если бы наличие аппендикса было излишним и вредным, то он давно бы исчез, как исчезли глаза у пещерных рыб. Кстати сказать, они утратили не только глаза, но и их нервные связи. У этих рыб редуцировались участки мозга, отвечавшие за зрение. Но подобная судьба не коснулась аппендикса, он остался, несмотря на миллионы смертей на его счету.
Еще одна проблема с этой гипотезой заключается в обезьянах. Если наш аппендикс действительно всего лишь бесполезный рудимент, то мы можем присмотреться к нашим ближайшим родственникам и выяснить, что делал когда-то наш червеобразный отросток. Чем занимался аппендикс в организмах наших предков, каковы его нынешние функции в организмах наших родственников? Если наш аппендикс – всего лишь рудимент, то можно ожидать, что у обезьян этот орган развит лучше, чем у нас, и приносит обезьянам больше пользы. По идее, у шимпанзе аппендикс должен быть меньше, чем у других обезьян, так как они являются нашими ближайшими родственниками, а их образ жизни (и полезность аппендикса при таком образе жизни) близок нашему. У пещерных рыб нет глаз, так как они бесполезны и дорого обходятся, но мы можем исследовать родичей пещерных рыб и выяснить, какую роль глаза играли в жизни их предков. Точно так же мы можем исследовать наших родичей и выяснить, что делал аппендикс в организме наших предшественников.
Здесь кроется суть проблемы и самая интересная часть истории. Оказалось, что у людей и некоторых человекообразных обезьян аппендикс хорошо развит и имеет более сложную структуру, чем у низших широконосых обезьян, например у мартышек. Это позволяет утверждать, что для нас червеобразный отросток важнее, чем для наших предков[58]. Полученные данные противоречат нашим ожиданиям – ведь мы исходили из рудиментарности аппендикса. Что все это может значить? Скорее всего, аппендикс, долгое время считавшийся бесполезным, все же имеет (или совсем недавно имел) для нас какое-то значение. Более того – его значение, видимо, настолько велико, что особи с хорошо развитым червеобразным отростком живут дольше и оставляют более многочисленное потомство, которое передает дальше гены сложного и отлично развитого аппендикса. Собственно, мы вновь пришли к началу нашей истории. Исследование других приматов привело нас к выводу о том, что наш аппендикс – во всяком случае, в недавнем эволюционном прошлом – имел для нас очень большую ценность. Но какую?
Вопрос, выполняет ли аппендикс какую-либо функцию или просто является бесполезным придатком слепой кишки, в течение сотен лет ждал своего исследователя. Никто в мире не занимался этой проблемой всерьез. Подобно многим другим важным вопросам, этот, как правило, служил лишь предметом застольных бесед. После обеда о нем благополучно забывали. Во всем мире хирурги провели в операционных тысячи часов, удаляя червеобразные отростки. Их удалили так много, что эта операция стала считаться рутинной – удалить аппендикс стало так же прозаично, как, скажем, открыть банку кока-колы или оторвать черенок от помидора. Большинство врачей вообще перестали задумываться о пользе или вреде аппендикса, бросая очередной отросток в таз. Никто (даже вопреки здравому смыслу!) не учитывал возможность того, что аппендикс играет какую-то роль во взаимоотношениях организма и населяющих его микробов.
Но вернемся на подводную лодку, где Уилер Б. Лайпс вскрыл брюшную полость Дина Ректора и принялся изучать его кишечник. Об аппендиксе Лайпс знал приблизительно столько же, сколько все остальные люди, – то есть практически ничего. Правда, осознание того, что он невежда не более прочих, было слабым утешением как для Лайпса, так и для Ректора. Пот заливал глаза Уилера, и он то и дело просил своих помощников вытирать ему лоб. Перед ним на столе лежал человек со вскрытым животом. Операция измотала Лайпса. В течение двадцати минут он тщетно искал червеобразный отросток. Сначала он «поискал на одной стороне слепой кишки, а потом на другой». Лайпс начал сомневаться в своих силах.
Когда уже начало казаться, что все пропало, аппендикс, наконец, был найден. Оказалось, что он свернулся змеей и втянулся в просвет слепой кишки. Лайпс удалил отросток, бросил его в кувшин, снял с лица Ректора губку с эфиром и кетгутом зашил рану. Все необходимые инструменты у Лайпса были наготове. Нитки он отрезал маникюрными ножницами.
Никто не знал, суждено ли Ректору жить или умереть, но аппендикс лежал в кувшине, выставленный на всеобщее обозрение. Если бы Лайпс внимательно присмотрелся к удаленному им органу, то обнаружил бы много интересного. Во-первых, он заметил бы, что аппендикс заполнен лимфатической тканью – признак отношения к иммунной системе. Лайпс бы увидел, что изнутри аппендикс покрыт бактериями – толстым ковром из тесно прижавшихся друг к другу разнообразных бактериальных клеток (таким же ковром покрыты хитиновые панцири муравьев). При правильном освещении Лайпс мог бы обратить внимание на то, что аппендикс очень напоминает своего рода пещеру. Но Лайпс, естественно, ничего этого не заметил. В тот момент его меньше всего занимал вопрос, зачем нужен был Ректору его аппендикс. Лайпса намного больше интересовало, как Ректор перенесет действие эфира и когда у него самого и его помощников пройдет возбуждение, вызванное всплеском адреналина, бушевавшего в их крови все несколько часов этой операции. Подводная лодка покачивалась в волнах, а в такт ей покачивался и аппендикс в кувшине, и Ректор на импровизированном операционном столе.
Через несколько дней стало окончательно ясно, что Ректор пошел на поправку. Лайпс стал героем. До конца дней его будет окружать ореол доблести и творческих способностей. Но в истории изучения человеческих аппендиксов (включая и ваш) нельзя не отметить еще одного незаурядного человека, который видел невероятное количество аппендиксов в кувшинах и тазах, присмотрелся к ним внимательно и обнаружил ключ к пониманию загадки червеобразного отростка.
Рэндал Боллингер – почетный профессор университета Дюка в Дареме (Северная Каролина). Сам он утверждает, что отошел от дел и наслаждается заслуженным отдыхом. Отправьте ему письмо по электронной почте, и вам придет автоматически сгенерированный ответ: профессора не будет на месте до 2050 года[59]. В науке принято считать, что способность порождать новые идеи достигает своего пика в возрасте, из которого Боллингер давно вышел. Успех редко приходит к неоперившимся цыплятам и старым облезлым петухам. Но всякий стандартный подход имеет свои недостатки и ограничения. Стандарт упускает из вида опыт и объем наблюдений. Да, лучшие свои произведения Пикассо создал во времена бурной молодости, но его другу Матиссу, как хорошему вину, потребовалось несколько десятилетий для совершенного созревания таланта. Свои лучшие полотна Матисс написал в возрасте между семьюдесятью одним и восемьюдесятью пятью годами[60], ну а Боллингер продолжал работать с человеческими организмами и размышлять об их природе. Они были его холстами, которые он постоянно подправлял и делал на них открытия. Боллингер понимал, что у организма всегда найдется в запасе пара-другая тайн, которые надо разгадать. Одной из таких тайн и был аппендикс.
За время своей трудовой деятельности Боллингер видел тысячи аппендиксов – в животах больных, на операционных столах и в тазах для удаленных частей тела. Он знал, что червеобразные отростки заполнены тремя вещами: иммунной тканью, антителами и бактериями. Именно бактерии становятся главной проблемой при разрыве аппендикса. Когда это происходит, бактерии, находящиеся в кишках и аппендиксе, попадают в полости тела и вызывают опасную для жизни инфекцию.
Многие люди видели то же самое, что и Боллингер. Но большинство их проигнорировало увиденное, как, впрочем, и мы все игнорируем значительную часть того, что попадается нам на глаза. Однако в случае Боллингера простые наблюдения относительно естественной истории аппендикса оказались полезными и плодотворными. Обнаруженные им факты и проницательность его коллеги Билла Паркера из медицинского центра университета Дюка помогли совершить удивительное открытие. Во время рутинного лабораторного коллоквиума в 2005 году Паркер и Боллингер беседовали со студентами и докторантами о своих последних исследованиях. Функция аппендикса никогда не была темой этих обсуждений, и на этот раз коллоквиум не был исключением из правила – по крайней мере, поначалу. Но тот день Паркер запомнил на всю жизнь. Он даже помнит, на каком стуле сидел в тот день. У Боллингера, вспоминает Паркер, «был такой вид, словно он наткнулся на какое-то сокровище». Он некоторое время молчал, а потом задумчиво, как будто обращаясь к самому себе, но достаточно громко произнес: «Бьюсь об заклад, я знаю, что делает в организме аппендикс». Вот так, без особого повода, на коллоквиуме развернулась интересная дискуссия. Студенты онемели от неожиданности. Боллингеру и Паркеру очень скоро стало ясно, что за несколько минут этого ясного весеннего утра они решили проблему, которую до них не могли решить на протяжении пяти сотен лет. Они внезапно нашли очевидный ответ. В тот день Боллингер и Паркер пришли к выводу, что аппендикс – это дом и убежище для бактерий. Аппендикс возник как место, где бактерии могут спокойно жить и размножаться и где их не беспокоит кишечная перистальтика. Аппендикс – это тихая гавань, уютный закоулок. Из этого закоулка, решили профессора, бактерии могут заново колонизировать кишечник после того, как флора вымывается из него во время разных заболеваний. Например, холера вызывает такую интенсивную рвоту и такой профузный понос, что из желудочно-кишечного тракта вымывается масса бактерий. При холере этот эффект представляется адаптационным, то есть приспособительным. Когда клетки холерного вибриона изгоняются из организма (и чаще всего попадают в системы водоснабжения), то они передаются следующим жертвам с такой же неизбежностью, как если бы переносчиками были комары. Холерный вибрион запускает весь этот процесс, в избытке производя соединения, которые, не являясь чрезмерно токсичными, тем не менее вызывают такую реакцию, словно в кишечник попало большое количество ядовитых веществ. В такой ситуации аппендикс может стать для бактерий спасительной гаванью.
В этот момент на свете нашлось бы мало того, во что Боллингер и Паркер верили бы больше, чем в свою новую гипотезу. Возможно, что человеческое тело устроено так же сложно, как муравьиное сообщество. Теперь надо было решить, что делать дальше. Можно было либо немедленно опубликовать посетившую их идею, либо сначала ее проверить. Паркер и Боллингер, скрепя сердце, решили все же для начала проверить свою гипотезу. Для этого им, конечно, придется «хорошенько покопаться в кишечнике с подвешенным к нему аппендиксом». Если бы они тогда знали, что проверка гипотезы займет два бесконечно долгих года.
Озарение, снизошедшее в тот день на Боллингера, Паркера и других сотрудников лаборатории, не могло посетить кого-то одного из них. Новое знание явилось в результате соединения опыта и знаний каждого из них. Потребовался опыт Боллингера, изучавшего морфологию и структуру червеобразного отростка. Не менее важным было в этом отношении открытие, сделанное Паркером за десять лет до этого. Паркер тогда изучал антитела и читал литературу о том, как они реагируют на бактерии. Читая научные статьи, он понял две вещи: во-первых, то, что антитела иногда не атакуют, а, наоборот, помогают бактериям, и, во-вторых, что аппендикс – по необъяснимым пока причинам – буквально забит антителами. Странным казалось не только то, что такой, судя по всему, бесполезный орган вообще существует. Странным было и то, что он заполнен антителами, производство которых очень недешево обходится организму. Никто не задавался вопросом, что может быть тому причиной.
Антитела обычно описываются как часть защитной системы организма, как вторая линия его обороны, на которую наталкивается чужеродный агент, сумевший проникнуть в тело сквозь барьеры первой линии, например сквозь слизистую оболочку носа. Но это только часть правды. На самом деле главное занятие антител – это отличать клетки нашего тела от клеток других организмов. С точки зрения антител, весь мир населен двумя типами клеток – «свои» и «чужие». Вся жизнь антител проходит в распознавании этих двух типов клеток и в запуске соответствующих иммунологических реакций – ответов на вторжение в организм «чужих» клеток[61].Антитела являются древним компонентом нашей иммунной системы. По механизму своей активности наша иммунная система не отличается от систем крыс и лягушек, так как сотни миллионов лет назад, когда жили наши общие предки, эта система уже доказала свою несомненную эффективность.
Паркер начал читать о том, что другие биологи уже знали об определенном классе антител – об иммуноглобулинах А. Антитела этого вида типичны для человеческого кишечника. В поисках материалов об иммуноглобулинах А Паркер читал то же самое, что читали до него сотни ученых. «Основная функция иммуноглобулинов А состоит в поиске и идентификации бактерий, находящихся в кишечнике», чтобы другие элементы иммунной системы могли атаковать распознанные чужеродные бактерии и вытеснить их из кишечника и из организма. Но Паркер чувствовал, что в этой картине что-то не так.
Здесь я хотел бы немного отвлечься от повествования и сказать, что наука – по крайней мере в некоторых деталях – состоит из ошибок. Исправление ошибок – это то, чем сотни и тысячи ученых занимаются в своей повседневной научной деятельности. Вся надежда на то, что истина в конце концов все же пробьет себе дорогу, а ошибки будут вытеснены (фигурально выражаясь) в кишечник и удалены прочь. Но подчас этот процесс требует немалого времени и трудов. Иногда заблуждение прикидывается истиной довольно долго, ибо об ошибках пишут в учебниках и их заучивают поколения молодых ученых[62]. Находить и исправлять такие застарелые ошибки и заблуждения – занятие трудное и неблагодарное. Но если вам удастся это сделать – неважно, в результате внезапного озарения, терпения, прилежного чтения, везения или сочетания всех или некоторых из этих факторов, – то это будет похоже на то, как если бы вы на нью-йоркском Центральном вокзале обнаружили ведущую в волшебный мир потайную дверь. После такого открытия хочется останавливать всех встречных и спрашивать: «Как вы могли не заметить этого раньше?»
Просматривая статьи об иммуноглобулине А, Паркер читал то же самое, что до него читали и другие иммунологи, но ему в этих статьях виделось нечто несуразное. Присутствовали все части картины, но соединялись они неправильно. Создавалось впечатление, что смотришь на человека, у которого ступня растет прямо из бедра. В статьях, вышедших в семидесятые годы, писали, что бактерии, атакуемые иммуноглобулинами А, имеют на своей поверхности специальные рецепторы. Их можно сравнить с микроскопической дверью, специально устроенной таким образом, чтобы антителам было удобнее атаковать бактерию. Но скажите на милость, зачем бактериям двери для тех самых антител, которые атакуют их и выводят из организма? Это выглядит так же, как если бы китайцы, построив свою Великую стену, пристроили бы к ней с внешней стороны Великую лестницу. Зачем строить для врагов удобные проходы? Читая литературу, Паркер со временем обнаружил еще более странные вещи. Недавние исследования показали, что у людей и подопытных мышей с отсутствием иммуноглобулина А бактерии с рецепторами к нему исчезают.
Паркер, занимаясь исследовательской медицинской деятельностью, изучает возможности ксенотрансплантации – то есть пересадки органов животных одного вида представителям других видов. Его задача – найти приемлемое медицинское решение, отыскать способ его реализации и клиническое применение. Понимание свойств иммуноглобулина А и сходных антител показалось Паркеру ключом к решению проблемы. Если ученым удастся временно блокировать или каким-то образом изменить активность этих антител, то человеческий организм сможет принять, допустим, легкие обезьяны или сердце свиньи как свои собственные. (В мечтах Паркер видел газетные заголовки типа «В Кливленде произведена пересадка человеку легких свиньи».) Но помимо своей основной деятельности, Паркер всегда очень живо интересовался радикальными новыми идеями. Он любит их и искренне им радуется. Теперь, когда он серьезно взялся за проблемы ксенотрансплантации, у него появились и новые идеи по поводу иммуноглобулина А. Если он окажется прав, то в учебниках по биологии придется заново переписывать целые главы.
Итак, в один прекрасный день 1996 года Билл Паркер сидел в своей лаборатории, размышляя о том, что ему известно об иммуноглобулине А. Такие моменты переживали многие ученые (наверное, так чувствует себя ягуар, поймавший броненосца) – они напряженно думали, как проникнуть под броню фактов и найти закономерность, связывающую их в единое целое. Иногда вскрыть броненосца так и не удается, и он спокойно гуляет по лаборатории – целый и невредимый. Но столь же часто ягуару все же удается обнаружить в броне слабое место. Вот и Паркеру показалось, что он нашел верное объяснение, которое придавало смысл всем его разрозненным наблюдениям. Ответ был очевиден, и не требовалось никаких новых исследований, по крайней мере пока. Если теория Паркера окажется верна, то она перевернет все наши нынешние представления о самых распространенных антителах нашего кишечника.
Откровение, посетившее Паркера в 1996 году, состояло в следующем: если организм с помощью иммуноглобулинов А пытается освободиться от бактерий, то он тем самым оказывает себе поистине медвежью услугу. Если бактерии пытаются избежать контакта с антителами класса иммуноглобулинов А, им это также не удается. Они не только оставили дверь открытой, но и поменяли замок таким образом, чтобы он подходил для ключа – антител класса IgA. Естественно, у бактерий нет никаких дверей и специальных рецепторов к иммуноглобулинам А; справедливо также и обратное. Дело в том, что на поверхности антител IgA присутствуют определенные сахара. Бактерии распознают эти сахара и реагируют на них. Мысль Паркера заключалась в том, что все иммунологи, до сих пор изучавшие действие иммуноглобулинов А в нашем кишечнике, заблуждались относительно их функции. На самом деле они помогают бактериям! Антитела способствуют слипанию бактерий в конгломераты и их закреплению на слизистой кишечника. Эта фиксация препятствует вымыванию бактерий из просвета кишки.
Иммуноглобулины класса А помогают бактериям тем, что сооружают для них подобие строительных лесов, на которых бактерии соединяются вместе, образуя биопленку – сообщество разнородных бактериальных клеток. Биологические пленки очень широко распространены в природе – их, например, образуют бактерии, живущие на муравьях-листорезах. Паркер ничего не знал о листорезах, но знал, что подобное взаимодействие встречается в мире растений. Он понял, что бактерии в кишечнике человека поразительно схожи с бактериями, обитающими на корнях растений. Что, если человеческий организм, как и растения, вырабатывает вещества, способствующие прилипанию бактерий? Что, если иммуноглобулины не воюют с бактериями, а, наоборот, помогают им удержаться на слизистой кишки?
Для того чтобы проверить эту идею, Паркеру нужно было в лабораторных условиях смоделировать взаимодействие иммуноглобулинов А с кишечными микробами. Ученый начал выращивать клетки слизистой оболочки кишечника на пластиковых пленках, а затем добавлял в эти культуры бактерии. По всей лаборатории были расставлены пробирки с невообразимой дрянью. Для усиления роста клеток в культуры добавляли человеческие экскременты. Иногда путь к открытию приходится прокладывать через незнакомый лес, где взору исследователя вдруг открываются неведомые ранее чудеса. Но бывает, что роль леса исполняет лаборатория, заполненная бактериями, выделенными из человеческих экскрементов. Всякому стороннему наблюдателю эта картина показалась бы ужасной и даже вульгарной – но не Паркеру, которому лабораторный запах казался сладким запахом открытия.
В 1996 году у Паркера не было ничего, кроме идеи, но она имела колеса и могла двигаться. Это и надо было проверить. Опыты заняли целых семь лет. Наконец, Паркеру удалось показать, что если к биопленкам добавлять иммуноглобулины А, то пленки растут быстрее и достигают большей толщины. В присутствии иммуноглобулинов А к клеткам кишечника прилипало вдвое больше бактерий. Если же к пленкам добавляли фермент, расщепляющий иммуноглобулины А, то пленки распадались. Паркеру показалось, что он нашел убедительные доказательства своей правоты, но… сначала ему никто не поверил. Колеса идеи прокручивались вхолостую. Никто не давал денег на исследования, ни один журнал не принимал его статьи. Наконец, в 2003 году Паркеру удалось опубликовать статью. Но заметят ли ее? Не канет ли она в Лету вместе с другими безвестными идеями? Паркер мог быть тысячу раз прав, но это не гарантировало признания.
Наконец в 2004 году случился прорыв. Джеффри Гордон, известный и заслуженный ученый, получавший в виде грантов миллионы долларов и имевший в своем распоряжении дюжину докторантов, написал теоретическую статью в поддержку идеи Паркера[63]. Статья Гордона стала неким порогом, необходимым толчком, и вскоре тем, кто выжидал, было дано разрешение поверить Паркеру. Со скоростью приливной волны, захлестывающей корни мангровых зарослей, идея Паркера превратилась из ереси если и не в догму, то, во всяком случае, в признанную теорию. Стало очевидно, что основной функцией иммуноглобулинов А является помощь бактериям. В своих лабораторных исследованиях, результаты которых изначально никто не хотел публиковать, Паркер показал, что в присутствии иммуноглобулинов А бактерии растут в пятнадцать раз быстрее, чем в отсутствие IgA. Следовательно, иммуноглобулины не просто помогают бактериям, но и делают это очень активно!
Идея Паркера, несмотря на свою внешнюю непритязательность, оказалась поистине революционной. Когда Паркер приступал к своей работе, все были убеждены, что первоочередная задача нашей природной иммунной системы – воевать с бактериями. Дело было закрыто. Теперь Паркер и многие ученые стали отстаивать абсолютно противоположную точку зрения. Антитела иммуноглобулинов класса А, стучась в двери бактерий, не атакуют их. Иммуноглобулины помогают бактериям, поставляя вещества, позволяющие им образовывать структуры, называемые биологическими пленками. Паркер и Боллингер показали, что такие пленки выстилают слизистую оболочку большей части толстого кишечника и аппендикса. На микроскопических срезах был отчетливо виден ковер, состоящий из плотных рядов коротких стержней и напоминающий строй солдат, стоящих плечом к плечу[64]. С медицинской точки зрения эти биологические пленки всегда рассматривались как зло. Такие пленки охотно вырастают на стенках лабораторных пробирок и на прочем лабораторном оборудовании. Но в нашем кишечнике биопленки, возможно, играют положительную роль, может быть, они нам даже необходимы. Мы еще вернемся к вопросу о том, для чего хороши эти бактериальные пленки, а пока вспомним, что рассуждения Билла Паркера – это еще не конец истории.
Рэндал Боллингер, воспользовавшись идеей (а теперь уже и открытием) Билла Паркера, предложил свое объяснение функции аппендикса в человеческом организме. Если иммунная система помогает бактериям кишечника и если аппендикс – это то место, где мы встречаем наибольшую концентрацию иммунной ткани и антител (причем скорость отмирания клеток здесь сравнима скорее с тихой заводью, нежели со стремительной рекой), то, вероятно, именно в аппендиксе антитела в наибольшей степени помогают бактериям. Аппендикс – это маленький инкубатор, отделенный от быстрого потока, несущегося по кишечнику (и отгороженный от плывущих в этом потоке патогенных бактерий), эдакий дзен-буддийский садик микробной жизни.
Боллингеру и Паркеру пришлось ждать возможности исследовать человеческие кишки, чтобы подтвердить предположение Боллингера о том, что бактериальные пленки должны быть наиболее плотными именно в аппендиксе. Когда ученые наконец получили ожидаемое, им удалось подтвердить справедливость гипотезы Боллингера. Просвет кишок оказался густым лесом из клеток, это был даже не лес, а настоящее гнездо жизни. Интерпретация Боллингера заключалась в следующем: в виде биопленки аппендикс содержит огромное количество бактерий, которые, в свою очередь, оказывают нашему организму неоценимые услуги. Помимо этого, Боллингер считает, что аппендикс – это тихая гавань для микробов. Когда патогенные микроорганизмы вытесняют из кишок полезные бактерии, аппендикс служит источником повторной колонизации кишечника после стихания инфекции.
В настоящее время то, что предлагают Паркер, Боллингер и их коллеги, – это единственное правдоподобное объяснение тех феноменов, которые мы наблюдаем в аппендиксе. Эта гипотеза позволяет объяснить и другие аспекты функции аппендикса, которые до сих пор плохо поддавались пониманию. Теория, предложенная учеными, объясняет, почему аппендицит больше распространен в развитых, а не в развивающихся странах, где люди вообще чаще страдают от кишечных инфекций и паразитов. Такой подход позволяет объяснить этот феномен тем, что в развивающихся странах аппендикс до сих пор выполняет свою задачу восполнения микробной флоры кишечника. В развитых же странах аппендикс нечасто встречается с патогенными бактериями. Ему недостает стимуляции, как и всей иммунной системе в отсутствие паразитов и/или патогенных бактерий. Таким образом, аппендицит, как и большинство так называемых современных болезней цивилизации, является результатом изгнания других организмов из нашей повседневной жизни. Аппендикс воспаляется, потому что наш организм за отсутствием другой мишени ополчается против самого себя. Смерть все же нашла Дина Ректора, первого человека, которому выполнили аппендэктомию на подводной лодке. Спустя некоторое время он погиб в результате неисправности выпущенной торпеды, которая, покинув лодку, развернулась и поразила ее. Она ополчилась на подводную лодку точно так же, как аппендикс Дина Ректора восстал против своего хозяина. Но на этот раз у Дина не было никаких шансов избежать гибели.
Это было совершенно неожиданное открытие: выяснилось, что наша иммунная система, включая аппендикс, может помогать живущим в кишечнике бактериям, а не сражаться с ними. Это знание перевернуло наши прежние представления, полученные в результате опытов на содержавшихся в огромных стерильных камерах морских свинках. Оно показало, что мы можем получать и получаем пользу от микробов, причем настолько большую, что ради этого стоило научиться продуцировать антитела для улучшения условий жизни микробов в кишечнике. Вместе с этими знаниями, добытыми в результате трудов Эми Кросвелл, Билла Паркера и Рэндала Боллингера, возникла и новая научная отрасль. На протяжении всей истории медицины мы всегда плохо думали о других биологических видах[65]. Нас убивают бактерии, грибы, глисты, вирусы, простейшие и многие другие мрачные злодеи, имя которым – легион. Изначальное мнение, что бактерии являются нашими смертельными врагами, помешало работавшим до Паркера биологам и медикам увидеть и разглядеть то, что увидел и разглядел он. В самом лучшем случае считалось, что бактерии и другие микроорганизмы могут быть безразличны нашему организму. Но никто даже не предполагал, что бактерии могут нам помогать. Симбиоз как форма взаимовыгодного сожительства была оставлена на откуп экологам, изучающим разные непонятные организмы – например, муравьев и термитов в дальних странах.
История о кишках, аппендиксе и их бактериях – это лишь верхушка айсберга, и мы только начинаем искать то, что скрыто под поверхностью. Наши организмы приспособились к взаимодействию и с другими видами, отличными от бактерий. Мы с вами, как и все другие люди, очень похожи на колонии муравьев-листорезов в том, что тоже зависим от других биологических видов, без которых мы перестали бы быть самими собой. Мы воображаем себя крепостью, осажденной бактериями, но на самом деле это не так. Микробы интегрированы в наши тела, представляют собой их неотъемлемую часть. При изучении поперечных срезов наших кишок трудно бывает сказать, где кончаются микробы и начинается ткань кишки. Антитела класса иммуноглобулинов А не определяют «хорошие» бактерии как чужие. Для антител они неотличимы от клеток нашего организма. Этот взгляд пока чужд медицинскому сообществу, но экологи давно с ним освоились. Совместная жизнь с бактериями – это норма, стерильное существование – аномалия.
Нам трудно воочию представить себе взаимодействие наших тел с другими биологическими видами, и, вероятно, это положение сохранится и в ближайшем будущем. Мы, конечно, можем представить себе наши кишки и даже тот маленький домик для бактерий, который существует во многих из нас в виде червеобразного отростка. Но представление это весьма смутное. С другой стороны, воссоздание картины гнезда муравьев-листорезов нам вполне по силам и предоставляет нам окно, через которое можно заглянуть в его святая святых. Совсем недавно биологи провели интереснейший эксперимент по выявлению структуры муравейника листорезов. В гнездо залили большое количество воды, а потом высыпали несколько грузовиков цемента. Консистенция раствора была более жидкой, чем обычно, и цемент заполнил все ходы и туннели внутри муравейника, даже самые мелкие. Поток раствора убил рабочих муравьев, потом личинок и, в конце концов, матку. В итоге получился слепок муравейника, его, так сказать, негатив. Подобный эксперимент был проведен с гнездами и других видов муравьев, но по величине они даже близко не подходят к гигантскому поселению листорезов.
Раствор заливали в муравейник на протяжении нескольких дней и заполнили всю его полость. Потом ученые выждали некоторое время, чтобы дать раствору затвердеть, после чего принялись медленно откапывать полученный слепок. Постепенно из-под земли выступала сложнейшая конструкция из камер и туннелей. Сцена походила на археологические раскопки. Биологи словно выкапывали из песка фигуры китайских терракотовых воинов – сначала головы, потом плечи, потом все остальное туловище. Рабочие продолжали копать, но до конца работы было далеко. Из-под земли появлялись все новые и новые туннели и камеры. На пятый день рабочие наконец выкопали гнездо целиком, оставив в земле отверстие глубиной в десять и шириной в двадцать футов. По форме муравейник напоминал сердце, пульсирующий центр которого был когда-то наполнен живыми насекомыми. Теперь это был безжизненный натюрморт. От сердца отходили артерии и вены, перемежающиеся камерами, где тоже совсем недавно кипела жизнь. Проявив терпение, можно было рассмотреть и детали: помещения для отходов, камеры с висящими на потолках грибами, глубокое жилище королевы. Здесь было все необходимое для жизни. Слепок был сделан мастерски, он представлял собой настоящее произведение искусства, плод совместного труда муравьев и людей – хотя в первую очередь, конечно, муравьев. Более мелкие слепки муравейников можно увидеть в музеях, но слепок гнезда муравьев-листорезов был очень велик для выставочного экземпляра, чрезмерно велик. Люди сидели вокруг него, как в картинной галерее, – то отходя на некоторое расстояние, чтобы оценить перспективу, то подходя ближе, чтобы рассмотреть детали. Самое сложное – это включить перспективу в научное исследование.
Физически гнездо муравьев было создано эволюцией для комфортного проживания не только муравьев, но и их биологических партнеров. Для того чтобы проветривать грибные камеры, в муравейнике проложены специальные туннели. Сами камеры устроены так, чтобы максимально облегчить рост грибов. Помещения для отходов расположены в некотором отдалении, чтобы патогенные гнилостные бактерии не смогли добраться до грибов. Наше тело подобно муравейнику, оно создано из множества разнообразных клеток и микроорганизмов разных видов. Поражает другое: мы удивлены, но не шокированы сложностью взаимоотношений между муравьями и микробами, однако не ожидаем подобной сложности от собственного организма. Мы охотно верим в то, что жизнь колонии муравьев зависит от множества микробов, живущих на телах насекомых и в их кишечнике, а также от чужеродных грибов. Мы верим в то, что даже незначительные изменения в растительном сообществе вокруг муравейника могут в корне изменить облик колонии. Но мы никак не можем примириться с тем, что все это верно и для жизни наших собственных организмов. Мы думаем о себе как о чрезвычайно сложных животных, но почему-то считаем, что сложность взаимоотношений с микробами, грибами и паразитами касается не нас, а животных других видов.
Аппендикс – это окно с видом на наше сходство с муравьями и другими формами жизни. Вскройте аппендикс, извлеките наружу его содержимое и изучите его. Да, оно выглядит несколько неопрятно, но все же это книга, которую можно и нужно прочесть. Она расскажет о том, что наш организм создал уникальное (даже если сравнить с близкородственными нам видами) вместилище для бактерий; придаток, заполненный иммуноглобулинами А, помогающими удерживать в кишечнике столь нужные нам бактерии. Аппендикс и иммуноглобулиновые антитела – это модельное представление о нашем теле в целом, об организме, который действительно борется с некоторыми враждебными видами, но при этом – осознаем мы это или нет – выработал у себя способность помогать другим видам – как таким малым, как бактерия, так и таким крупным, как корова.
Часть IV
Как мы пытались приручить коров и сельскохозяйственные культуры, а вместо этого они приручили и откормили нас
Глава 7
Когда коровы и трава одомашнили людей…
Давайте забудем о плохом и станем думать о приятном. Мы склонны полагать, что изменения, произведенные нами в природе, нанесли вред неугодным нам видам и положительно повлияли на виды полезные. Конечно, каждый имеет право так думать, но это далеко не универсальный подход, более того – на деле часто все оказывается совершенно иначе. Виды, к которым мозг принуждает нас относиться с неприязнью, иногда оказываются весьма полезными – например, многие гельминты и микробы. Но мы причиняем несомненный вред также многим плодам и орехам, которыми мы питаемся с незапамятных времен. Это сладкие и питательные представители видов, которые поддержали нашу эволюцию и которых, возможно, касались еще шершавые губы Арди. Те виды, которые некогда высоко нами ценились, а теперь преданы забвению.
Большую часть нашей истории мы, будучи еще первобытными приматами, проводили за собиранием и поеданием диких плодов. Эти плоды приносили нам огромную пользу. Впрочем, мы тоже были им полезны, так как оставляли их семена везде, где опорожняли свой кишечник. Некоторые виды растений именно так и распространились по миру, используя отхожие места как трамплин для следующего прыжка. В этом отношении наши предки ничем не отличались от туканов, страусов эму, обезьян и многих других животных, служивших переносчиками семян разнообразных растений. Естественно, питались мы не только плодами. Мы разыскивали и поедали насекомых – например, муравьиных маток или личинок крупных жуков, – но все же нашей главной опорой были растения. Сегодня, глядя на наших партнеров по эволюции, живущих вне нашего тела, мы видим совершенно иную картину. Более трех четвертей всей территории, занятой некогда дикими лесами и лугами, теперь отданы под сельскохозяйственные угодья. На этих землях мы выращиваем ничтожно малую часть всех произрастающих на Земле растений – кукурузу, рис, пшеницу и изредка что-нибудь еще. Эти растения по-прежнему являются нашими симбионтами, однако они отличаются, например, от папайи, которая, подобно птице фениксу вырастает рядом с садовым туалетом. Перейдя от собирания плодов тысяч растений к искусственному выращиванию ограниченного их числа, мы стимулировали развитие как полезных (окультуренных), так и бесполезных и вредных видов. Но развивались не только растения, но и мы сами. История этого развития начинается с самых первых дней сельского хозяйства.
Издалека обработанные поля кажутся преисполненными силы и красоты. Вспомним старинные пейзажи, на которых изображены светящиеся поля пшеницы, склоняющейся к земле под тяжестью налитых зерном колосьев. Но сельское хозяйство – занятие трудное и не всегда благодарное. Неурожай и ненастье случаются чаще, чем тучные годы и солнечные дни. Но с этим нам приходится смиряться, так как у нас нет иной альтернативы. Когда-то мы могли просто бродить по окрестностям и без труда находить всю необходимую нам еду. Сто тысяч лет назад все люди жили в Африке. Потом одна из ветвей человеческого рода покинула Восточную Африку и переселилась в Европу, откуда двинулась в тропическую Азию, Австралию, а в конечном счете добралась и до Северной Америки. На протяжении всего этого долгого путешествия никто из наших предков не занимался земледелием. Люди тщательно изучали виды, обитавшие в новых местах, а потом принимались собирать растения и убивать животных. Все начало меняться около десяти тысяч лет назад. Возникло и начало распространяться сельское хозяйство, продолжая свое шествие по планете и сегодня. Восемьдесят процентов всей потребляемой человечеством пищи в наши дни является продуктом сельского хозяйства – она выращивается на лугах, пастбищах и животноводческих фермах.
Мы легко забываем, каким был мир сравнительно недавно. Всего десять тысяч лет назад в Амазонии жили немногочисленные группы людей, селившиеся по берегам рек под пологом тропического леса. Они добывали все необходимое собирательством. Эти группы распространились по территориям нынешней Боливии и Эквадора, а затем обособились. Поселения людей Амазонии изучены плохо. Кости и окаменелости быстро разрушаются корнями деревьев и возрождаются к новой жизни в виде листьев деревьев, термитов и жуков. Но поскольку бассейн Амазонки люди колонизировали позже, чем остальной тропический мир, мы все-таки можем достаточно отчетливо представить себе картину перехода от первобытного состояния к современному. Мы знаем, что после начала колонизации бассейна Амазонки группы людей начали продвигаться вдоль рек, занимая сначала самые лучшие места, а потом и все остальные. С каждым годом увеличивалось число групп, как и количество людей в каждой из них. Территория Амазонии огромна, но не бесконечна, поэтому наступил момент, когда люди заселили ее полностью. Рост популяции ограничивался войнами, голодными годами и детоубийством. Тем не менее Амазония постепенно заполнилась людьми, рыскающими между деревьями тропического леса. В каждой деревне (как в Амазонии, так и во всем остальном обитаемом мире) люди изучили окружавшие их виды растений и животных – конечно, не все, но многие. Современные аборигены, живущие в тропических лесах, знают сотни видов растений и столько же видов животных[66]. Если это верно в отношении их (и наших) предков, то это значит, что им были известны сотни тысяч биологических видов, которые использовались в самых разнообразных целях. Сообща наши предки-собиратели знали и использовали больше биологических видов, чем мы сегодня. Они не подозревали о существовании инфекционной теории заболеваний и не разбирались в физике элементарных частиц, но умели отличать съедобные плоды от смертельно ядовитых, а также разбирались в биологии каждого съедобного животного достаточно для того, чтобы знать, когда и как на него охотиться.
Однако несмотря на то, что первобытные жители Амазонии и других тропических регионов умели извлекать питательные вещества из множества самых разнообразных животных и растений, рост лесов и их обитателей не был безграничным. По одному меткому замечанию, Амазония (как бассейн Конго или тропики Азии) – это огромная чашка Петри, ограниченная с одной стороны Андами, а с другой – океаном и пустынями. В этой плоской чашке население становилось все более и более плотным, пока не достигло нескольких миллионов человек. И все эти люди собирали плоды и охотились на птиц и обезьян[67]. Можете представить себе развитие ситуации по такому сценарию. Население будет расти, а ресурсы истощаться. И что потом?
Вероятно, по мере роста населения Амазонии (как и других подобных мест во всем мире) увеличивались также и смертность, и частота войн. Во всяком случае, именно так происходит у бактерий, и благодаря такому развитию событий мы не погрязли по уши в микробах. Правда, часть людей могла уйти в пограничные районы, подальше от надежных источников воды и легкодоступной пищи. Видимо, в некоторых местах древние люди так и поступали – выживали за счет ухудшения условий жизни. Была еще одна возможность – изыскать альтернативный способ выживания. И мы видим, что в местах с наибольшей плотностью населения предсказуемо появляются две формы выживания: сельское хозяйство и цивилизация – хлеб и цари.
Размышляя о жизни, нам стоит подумать и о том, какое влияние оказало на нас изобретение земледелия. Следует задаться вопросом, какова же польза от того, что вместо собирания сотен разных видов растений, вместо употребления в пищу самых разнообразных плодов, орехов и животных мы стали выращивать и разводить несравненно меньше их видов, которые (несмотря на постоянное потребление) снова вырастают. Мы одомашнили эти виды и теперь имеем возможность либо собирать их в своих садах, либо покупать в магазинах. Другими словами, что произошло, когда история исключила дикие виды животных и растений из нашего рациона? Ответ настолько же зависит от того, кем были ваши предки и как изменилась их диета, насколько же и от того простого факта, что диета эта менялась в одних местах медленнее, чем в других, но в конечном итоге она изменилась во всем мире.
Но вернемся в Амазонию. В регионе, который мы привыкли считать «девственными лесами Амазонки», когда-то процветали земледельческие цивилизации[68]. Они обосновались на границах лесов, в местностях, подверженных сезонным колебаниям климата. Урожайные годы были изобильными, но неурожайный год означал страшное бедствие. Тем не менее в этих областях плотность населения была выше, чем в других местах. Деревни превратились в города с населением в тысячи, а иногда и в сотни тысяч человек. С летящего над Боливией самолета видны руины этих цивилизаций: сотни миль грунтовых дорог, сеть приподнятых над уровнем земли полей и холмы на месте прежних домов – следы разрушенного человеческого муравейника. Параллельно с развитием земледелия такие же цивилизации возникли независимо друг от друга в Колумбии, Перу и Бразилии. На приподнятых полях, разделенных между собой паводковыми водами, высаживали арахис, маниоку и сладкий картофель. В высокогорьях, где основали свою империю инки, произрастали другие культуры. Но независимо от того, где и как именно выращивались растения, люди перестали кочевать. Изменился образ жизни. Постепенно мы перестали быть такими, какими были раньше, и стали приблизительно такими, какими являемся сейчас, – оседлыми земледельцами, живущими в густонаселенных городах и селах.
Подобные процессы происходили и в других районах планеты. Мы изобретали земледелие множество раз – точно так же одна гроза может породить множество лесных пожаров. Мы рассматриваем этот переход от охоты и собирательства к сельскому хозяйству как одно из наивысших достижений человечества, как ослепительный свет грядущего изобилия. Вместе с земледелием возникли сложно устроенные общества с их внешним блеском, письменностью, живописью, музыкой и всеми хитросплетениями, которые раньше невозможно было даже представить. Во многих культурах земледелие получило статус божьего благословения и возрождения. В некоторых племенах Амазонии бытует легенда о том, что первые люди произошли от маниоки, корни которой, если ее правильно посадить, разовьются в руки, ноги и душу. Деметра, древнегреческая богиня плодородия и земледелия, приносит в мир весну и молодость. Сама богиня и земледелие, которому она покровительствует, являются символами нашего возрождения как вида, который способен так изменить землю, чтобы она стала еще более щедрой. Способностью к культивированию растений обладают многие насекомые, но среди млекопитающих мы в этом отношении уникальны. Мы посадили в землю семена, плоды которых пожинаем до сих пор.
Земледелие можно легко представить себе залогом нашего здоровья и счастья. Но это не так. Во-первых, с переходом к земледельческому образу жизни (от зависимости от многих биологических видов к зависимости от ограниченного их числа) продолжительность жизни не возросла, а уменьшилась. Охотники и собиратели в среднем жили дольше, чем первые земледельцы. Кроме того, насколько можно судить по костным остаткам, ухудшились и условия жизни. Превращение охотника и собирателя в скотовода и земледельца привело к росту заболеваемости, в особенности желудочно-кишечными расстройствами, что было связано с переходом к новому рациону. Хуже того – новая диета сочеталась с появлением социальной иерархии и разделением на имущих и неимущих, так что даже когда еды было много, не у всех была возможность ее получить. С развитием сельского хозяйства выживание стало больше зависеть от социального статуса, культурного уровня и способности справляться со сложностями, которые возникают при совместном проживании тысяч и миллионов людей, чем от умения спасаться от хищников и собирать достаточное количество еды.
Возникает вопрос: если сельское хозяйство имеет столько отрицательных черт, то почему мы вообще выдвинули его на первое место? Крестьянский труд тяжел и изнурителен. Так зачем им заниматься? Отчасти ответ заключается в том, что в поворотные моменты истории (а именно таким был момент перехода к сельскому хозяйству) наши предки, отдавая предпочтение земледелию, выбирали не между успехами общества охотников и собирателей и земледелием, а между периодическим голодом, поражавшим охотничьи племена (когда еда попросту убегала), и сельским хозяйством. Именно такое объяснение предложил в семидесятые годы антрополог из университета штата Коннектикут Ли Бинфорд. Он предположил, что многочисленные подъемы земледелия возникали всякий раз, когда у человеческих сообществ не оставалось иного выбора, то есть когда люди оказывались перед лицом голодной смерти. Бинфорд отнюдь не полоумный чудак, а маститый ученый и авторитетный антрополог, но это, конечно, не означает, что он всегда прав или что другие антропологи должны во всем с ним соглашаться. Однако если он все-таки прав, то его точка зрения позволяет объяснить, почему мы стали такими, какие мы есть сегодня. Если каждый земледельческий народ начинался не с великой империи, а с мелкой группы людей, начавших бороться за выживание и победивших, то, вероятно, члены каждой такой группы обладали уникальной комбинацией удачных генов, позволившей им выжить на диете из культурных растений и одомашненных животных. Возможно, многие из нас являются потомками людей из этих групп, редких счастливчиков с их урожаями и генетическими вариациями.
Критики Бинфорда соглашаются с ним в некоторых пунктах теории о происхождении земледелия. Известно, что задолго до того, как сельским хозяйством (в частности, земледелием) стали заниматься для регулярного получения пищи, возделывание растений носило случайный характер. Кто-то мог обнаружить в лесу виноград, пришедшийся ему по вкусу, и посадить лозу возле дома. Люди могли выкапывать понравившиеся им деревья и пересаживать их поближе к своим поселениям. Кое-где люди даже могли культивировать некоторые виды растений. Эта деятельность была ограниченной по той простой причине, что добывать еду в лесу было значительно легче. Собирательство не отнимало много времени, так как за четыре-шесть часов можно было набрать еды на всю семью[69]. Все остальное время охотники и собиратели отдыхали. По этому поводу у ученых нет разногласий. В свой обычный день охотник и собиратель уделял некоторое время работе, а остальное посвящал искусству, танцам и, как полагают многие антропологи, сидению вокруг костра и рассказыванию историй. Противоречия возникают в вопросе о том, что же произошло потом.
Представьте себе на мгновение, что все происходило так, как считает Бинфорд. Вы живете в маленькой общине, которая является частью большого племени, становящегося с каждым новым поколением все более и более многочисленным. Еды в окрестностях поселения становится все меньше, а насекомых-паразитов – все больше. В каждом доме обитает масса блох и вшей, не говоря уже о других насекомых. В былые времена поселение можно было просто перенести в другое место. Возможно, в некоторых местах (например, в тропиках) вы решились бы на переезд быстрее, но в конце концов, где бы вы ни жили, вы все равно перекочевали бы на новое место. Бесчисленные деревни в бассейне Амазонки перемещались с места на место, как стаи саранчи. В Амазонии блохам, вшам, летучим мышам и прочим подобным прелестям жизни в джунглях требуется пятнадцать лет, чтобы утвердиться и размножиться в человеческих жилищах. Наверное, поэтому первобытные охотники и собиратели, жившие как в Амазонии, так и в тропической Африке или Азии, каждые пятнадцать лет меняли место жительства. Но наступает момент, когда идти становится некуда. Лес со всех сторон уже занят. Итак, вы остаетесь – и погружаетесь в трагическую неизбежность. Среди населения распространяются патогенные бактерии и вызванные ими заболевания, а еды в лесах, гнездах и пещерах становится все меньше и меньше. Возможно, все это случается в неблагоприятный год, когда еды не хватает и в других поселениях. В такие годы людская смертность резко возрастает. Выжившие меланхолично раскачиваются в своих гамаках, голодные и покусанные блохами. В конечном итоге в живых остаются те, у кого есть хотя бы немного еды – в виде растущих возле дома растений. Это еще не домашние растения, но их можно окультурить. Люди ели то, что росло возле их крыльца, и, если могли, высаживали еще. Многие деревни вымерли целиком, но в вашей деревне прижились некоторые съедобные растения. Вы и еще несколько семей выжили благодаря первым урожаям – этим тлеющим уголькам человеческой культуры. Вы будете как зеницу ока беречь каждый стебелек и каждое семечко, как ваши предки берегли во мраке пещер огонь, зная, что из каждого семени вновь взойдет спасительное растение, как это бывало и прежде.
Бинфорд считает, что как минимум некоторые из наших предков в обеих Америках (так же как и во всем мире) обратились к земледелию от отчаяния. Он полагает, что, когда плотность населения сильно увеличилась, многие люди стали умирать от голода и истощения. Возможно, лишь очень немногим семействам удавалось вырастить что-то в приемлемом количестве и достаточно быстро для того, чтобы выжить. По мнению Бинфорда, переход к земледелию иногда или даже в большинстве случаев был жестом отчаяния. Из этого жеста родились общества, которые не изобрели земледелие, а были подчинены ему. Первые урожаи, скорее всего, были настолько скудны, что могли поддержать лишь немногих, да и то буквально на грани голодной смерти. Добывать пропитание с помощью земледелия было трудно и утомительно. Преимуществом пользовались те люди, чьи гены позволяли лучше переваривать и усваивать новую еду. Бинфорд думает, что культура первобытных людей и, возможно – это только предположение! – их гены совершили земледельческую революцию. Человеческие общины стали оседлыми, а питание людей резко ухудшилось. В земледелии Бинфорд видит проклятие человечества. К моменту изобретения письменности люди окончательно и бесповоротно приняли новый образ жизни. Если это так, то становятся понятны последствия, с которыми мы сталкиваемся в нашей современной жизни. Среди таких последствий и то, что урожай надо получать регулярно и с большими трудностями. Стабильность урожая позволила некоторым счастливчикам сильно размножиться, стать большими народами и густо заселить множество местностей. Но если когда-то их предки зависели от тысяч разных видов растений-симбионтов, то теперь люди стали зависеть всего от нескольких, а в некоторых местах – и от одного-единственного вида. Они (следовательно, и мы, как их потомки) стали тесно связаны не с производством еды вообще, а с определенными видами культурных растений. В бассейне Амазонки такими культурами стали арахис и маниока (Cassava manihot). Эта драма разыгрывалась множество раз по всему миру с разными растениями, но актеры и роли зловещего спектакля по Бинфорду оставались прежними.
Взгляды Бинфорда на сельское хозяйство как на возрождение после апокалипсиса годами подвергается ожесточенной критике со стороны других антропологов. Эти взгляды противоречат истории, которую мы давно и не без успеха себе рассказываем, истории о том, что мы являемся успешными новаторами и хозяевами своей судьбы. Со временем Бинфорд занялся другими вещами и задумался над другими проблемами. Сам он был уверен, что имел основания для выдвижения своей теории, но черепки глиняной посуды и выбеленные временем кости – недостаточное доказательство, и идеи Бинфорда так и остались нетронутой целиной.
Для того чтобы убедить остальных в своей правоте, последователям Бинфорда были нужны неопровержимые доказательства, а именно ген, указывающий на то, что произошло с человеком на заре сельского хозяйства и на то, как мы с тех пор изменились. И такой ген был обнаружен – причем даже не один, а несколько. Они доказывают, как важно было для нашего выживания приручение животных и окультуривание растений. Наличие этих генов ясно указало на то, о чем Бинфорд упоминал лишь косвенно, – на одомашнивание человека.
Эта история начинается с тура (Bos primigenius), предка современных домашних коров. Туры появились на просторах Северной Африки и Южной Азии в то время, когда в этих областях лежали огромные естественные пастбища, а граница зоны тропических лесов отступила к экватору. Питались эти гигантские животные произраставшими в изобилии новыми видами трав. Туры были лишь одним из видов схожих с коровами животных, которых было тогда великое множество – например, бизоны (Bison bison), бантенг (Bos javanicus) и другие. Но туры попали в число избранных. Взрослые особи достигали шести футов в холке, обликом они напоминали коров, но по размерам приближались к слонам. Они проходили по лугам, уничтожая траву, как тли. Крупные зубы были приспособлены для того, чтобы срезать траву у самого корня, а потом тщательно ее перетирать. В желудках этих животных бурлила жизнь в виде бактерий и простейших, помогавших переваривать пищу. Без этих симбионтов туры не смогли бы выжить.
На обширных травянистых пастбищах туры благоденствовали. Но насколько эти зеленые побеги были полезны и питательны для туров, настолько же бесполезными были они для людей. Человеческие существа так и не научились есть траву. Мы можем ее пережевать и проглотить, но переварить целлюлозу и лигнин (основные составляющие вещества травы) нашему желудочно-кишечному тракту не под силу. Нас могут насытить только семена или зерна, и вначале, оглядывая безбрежные зеленые просторы, наши предки чувствовали себя как опаленные солнцем моряки среди бескрайнего моря – промокшие насквозь, но лишенные питья, окруженные пищей и умирающие от голода. Но любую пищу нужно сначала попробовать, а потом уж отказываться от нее. Наши предки набили рты травой, тщательно ее пережевали, проглотили и принялись ждать. Увы, мы потерпели поражение на том поле, где выиграли туры.
Впрочем, успех, как и поражение, имеет свои границы и свои переломные моменты. Туры постепенно заполонили все луга, дошли до границ лесов и остановились. Но и в своих естественных пределах животные продолжали ощущать себя победителями. Как-то раз на узкой тропинке туры повстречались с людьми. Вскоре была заключена сделка. В реальной истории искушения и грехопадения запретным плодом было вовсе не яблоко, а заросшее шерстью вымя самки тура.
Вначале отношения между людьми и турами были неуклюжими и несмелыми, как у двух подростков, впервые пытающихся расстегнуть друг на друге одежду. Не обошлось без неловкости и неизбежных шероховатостей. Доение с самого начала было непростым ремеслом. Даже сегодня требуются незаурядные усилия для того, чтобы «убедить» корову позволить себя подоить. Вот что пишет Джульет Клаттон-Брок в своей книге по естественной истории домашних животных: «Корова должна быть спокойна и хорошо знакома с дояркой. Неплохо, если рядом будет стоять теленок или существо, которое корова воспринимает как теленка. Часто необходима стимуляция гениталий коровы, чтобы спровоцировать секрецию молока»[70]. Нечего сказать, удобств маловато. Но от первого человека, залезшего под корову, чтобы ее подоить, произошла большая часть будущего человечества.
Относительно деталей истории такого начинания, как доение коров, существует множество предположений при полном отсутствии достоверного знания – как и относительно зарождения сельского хозяйства вообще. Многие археологи и антропологи считают, что такие события в истории одомашнивания и окультуривания – неважно, касается ли это коров или пшеницы – могли произойти на периферии успешных обществ. Эти ученые принимают историю так, как она изложена в популярных учебниках. Одомашнивание тура явилось еще одним свидетельством нашей тяги к новшествам и покорению природы, а также послужило новым доказательством раннего зарождения науки и технологии. Действительно, оглядываясь назад, можно сказать, что наша способность укрощать диких животных кажется просто магической. Сначала мы приручили коров, а потом лошадей, коз, кошек, а заодно и собак. Мы делали это поколение за поколением, не кнутом, так пряником. Творя подобные превращения, легко задрать нос и вообразить себя богом. Но если присмотреться внимательнее, то выяснится, что изменились не только туры. Они изменили и нас, хотя никто этого не замечал вплоть до самого недавнего времени. Сами туры к этому совершенно не стремились, но под влиянием равнодушной и слепой эволюции они в итоге поступили так, словно осознанно хотели приспособиться к нам, а нас приспособить к себе. Даже Ли Бинфорд, полагавший, что сельское хозяйство стало результатом стремления к выживанию, не мог в полной мере представить себе, насколько тяжелы были условия существования человека и как велика их роль в становлении современных людей.
В последние пять лет прогресс генетики позволил нам поставить вопрос не только о степени родства разных животных, но и о том, когда возникли варианты тех или иных генов, какие из наших способностей были ими обусловлены и насколько быстро эти способности стали общераспространенными. В подавляющем большинстве случаев новые гены-мутанты сразу исключаются из популяции, так как их носители обычно погибают, не достигнув половой зрелости. Некоторые новые гены удерживаются в популяции, но их ожидают разные судьбы. Они могут сохраниться на какое-то время, а затем все равно исчезнуть. Гены могут и постепенно распространиться благодаря небольшим преимуществам, которые они предоставляют. Возможно, хотя и маловероятно, что какой-то ген внезапно становится всеобщим. Такое возможно только в том случае, если его носители спариваются со всеми членами популяции или если почти все особи, у которых этот ген отсутствует, погибают. Прибегая к довольно прозрачному эвфемизму, генетики называют такой сценарий «селективной зачисткой». Термин, конечно, больше подходит для характеристики хоккейного турнира, чем для описания процесса, в ходе которого особи, лишенные какого-либо наследственного признака, погибают.
Новые генетические методы позволили ученым реконструировать истории туров и людей по отдельности, а затем переплести между собой нити обеих этих историй. История происхождения коровы от тура началась около девяти тысяч лет назад где-то на Ближнем Востоке, когда туры стали заходить в людские поселения. Возможно, там росла самая вкусная трава, а может, это было самое безопасное место, где им не угрожали хищники. Что именно послужило причиной, никто, конечно, не знает. Как бы то ни было, пришли ли они к нам добровольно или упираясь всеми четырьмя копытами, спустя несколько поколений они были приручены и одомашнены. Начиная с этого момента туры стали путешествовать по Земле вместе с людьми и вскоре оказались в Европе и Азии. Животные занимали ареалы, расчищаемые для них человеком. Они распространились далеко за пределы своих экологических ниш и, сделав это, стали все больше и больше отличаться от тех особей своего вида, которые остались без человеческой опеки, от тех диких туров, которые в итоге вымерли, не выдержав конкуренции со своими одомашненными сородичами. Первым турам с людьми стало лучше, чем было без них. Одомашненные туры выжили, а многие травоядные, хищники, да и растения исчезли с лица Земли.
Выживанию одомашненных туров способствовало изменение генома, определившее более изящное телосложение и более покладистый характер коровы, но при этом уникальные гены появились и у людей – гены, изменившие и нас с вами. Благоприятным наследственным признаком стало появление фермента лактазы, подарившего взрослым человеческим особям способность переваривать молоко. Этой способности лишены взрослые коровы, собаки, свиньи, обезьяны, крысы и другие млекопитающие. Молоко – исключительно детская еда, по крайней мере, это справедливо в отношении всех млекопитающих за исключением современного человека. Для того чтобы переваривать молоко во взрослом состоянии, человеку пришлось сохранить детскую способность продуцировать лактазу. Лактаза – это фермент, расщепляющий содержащийся в молоке сахар (лактозу), что делает молоко полезным для нас продуктом. Совершенно ясно, что наши предки не были способны переваривать молоко. Пещерные люди, если они и пили его не в детском возрасте, страдали от поносов и метеоризма. Возможно, они могли извлечь какие-то питательные вещества из молока, но очень немного, и если, например, люди заболевали, то от молока и последующей диареи их состояние могло только еще больше ухудшиться. Тем не менее сегодня большинство людей западноевропейского происхождения, то есть потомки людей, первыми приручивших диких быков и коров, способны усваивать молоко во взрослом состоянии. Другими словами, не только тур изменил свой геном в процессе одомашнивания, но и человек. Можно сказать, что мы тоже были приручены и одомашнены. Как только плотность населения стала настолько большой, что мы стали полностью зависимыми от коров, путь назад к собирательству и охоте был для нас навсегда закрыт. Наш образ жизни необратимо изменился – как и наши гены. Так мы перестали быть дикарями.
Несколько лет назад ученые идентифицировали мутацию, которая обусловила способность взрослых европейцев пить молоко. Эта мутация приводит к синтезу лактазы, а точнее лактазо-флоризингидролазы. После определения последовательности оснований, кодирующей этот фермент, стало возможным выяснить, когда возникла эта мутация и как быстро она распространилась на всю популяцию. Ответ на первый вопрос был получен довольно быстро. Ген-мутант появился у взрослых 9–10 тысяч лет назад, как раз в то время, когда, согласно археологическим данным и данным по генетике коров, люди впервые приручили туров[71]. Другими словами, в нашем распоряжении оказался генетический признак, способный рассказать захватывающую историю о первых совместных днях людей и коров; маркер, присутствие которого в геноме человека может многое сказать об истории его происхождения.
Вопрос о скорости распространения мутировавшего гена в популяции оказался более трудным. Ответ потребовал новых технологий и кропотливого труда; в конце концов терпение и труд все перетерли – часы, проведенные над распечатками с бесконечными последовательностями букв А, Ц, Г, Т; часы, потраченные на разделение субклеточных фракций, извлечение и анализ последовательностей ДНК, окупились сторицей. Короткий ответ на второй вопрос: «быстро». В племенах наших предков, впервые приручивших коров, те взрослые особи (а их было подавляющее большинство), которые не были способны усваивать молоко, болели и умирали. Те немногие, кто мог его переварить, болели меньше и выжили. Вслед за Ли Бинфордом, говорившим о вынужденном характере перехода к земледелию, мы можем также утверждать, что и к животноводству общество пришло не от хорошей жизни; это был далеко не самый выгодный для человека контракт. Мы можем с полным основанием считать героем первого человека, сумевшего извлечь молоко из коровьего вымени, и доказать тем самым, что человек может с честью выйти из любого, даже самого, казалось бы, безнадежного положения. Мы, потомки того героя, покинули наших прежних симбионтов и вместо этого попали в зависимость от наших новых партнеров. Мы продолжали меняться, но лишь в той мере, в какой меняли этих партнеров – пшеницу на коров или сорго на пшеницу. С этого момента мы выживали исключительно благодаря нашим пашням и стадам.
Мы привыкли верить в свою исключительность и поэтому называем наши новые отношения с растениями и животными окультуриванием и одомашниванием. На самом деле с тех пор, как вместе мы производим больше здорового потомства, чем порознь, наши отношения можно назвать новым симбиозом, который, подобно другим нашим взаимодействиям с окружающим миром, значительно упрощает нам жизнь. Люди, получив гены, позволившие взрослым расщеплять лактозу, стали жить лучше – так же как и туры, получившие гены, сделавшие их послушными, способными спариваться и размножаться в неволе, а также давать больше молока. Благодаря людям туры с этими новыми генами стали есть больше травы, чего они никогда не смогли бы сделать, будучи предоставленными самим себе в дикой природе. Конечно, люди не могут без посредничества туров есть траву, но они могут увеличить количество травы, сжигая и вырубая леса под пастбища для одомашненных туров. Люди могут уменьшить природную конкуренцию, убивая других травоядных животных. Из этих отношений и родилась наша взаимозависимость. Мы зависели и будем зависеть от одомашненного тура, чтобы производить достаточно еды для прокорма населения, плотность которого неуклонно нарастает. Но и бывшие туры будут зависеть от нас, людей, которые могут дать им еще больше травы и убить всех, кто посмеет есть их траву или вздумает на них охотиться. Вместе мы начали перекраивать мир – не потому, что нам очень этого хотелось, а потому, что мы были вынуждены это сделать. Однажды вступив на этот путь, мы потеряли возможность отступать. Дороги назад у нас нет. С нашей помощью туры, ставшие коровами, вытеснили своих сородичей, не сделавших этого. Дикие туры давно вымерли, как и другие крупные травоядные, с которыми они когда-то соперничали. Мы убили их, как, впрочем, убили и охотившихся на них хищников. Но исчезали не только конкуренты туров. Эта судьба ждала и многих собирателей – людей, которых земледельцы и скотоводы оттесняли все дальше и дальше, в леса, площадь которых сокращалась, уступая место полям и домашним турам, нашим новым симбионтам.
Сегодня на Земле живут более миллиарда коров – потомков диких туров. Мы превосходим их по численности, но их суммарный вес больше нашего, и поэтому трудно сразу сказать, кто получил больше преимуществ от нашего тесного симбиоза. Правда, такие подсчеты не вполне корректны, потому что учитывать надо не всех людей, а только потомков тех, кто приручил корову и эволюционировал вместе с ней. Прежде считали, что такими людьми можно считать только европейцев. Но это мнение оказалось ошибочным. Как всегда, изучение эволюции наших внутривидовых различий изменило наши представления не только о том, кем мы были, но и о том, какими мы стали теперь.
Приблизительно десять лет назад генетик Сара Тишкофф, работающая теперь в университете штата Мэриленд, заинтересовалась вопросом, как могло получиться так, что племя масаев, живущее в Восточной Африке, разводит коров и пьет молоко. Тишкофф знала историю о европейцах и турах, более того, она принимала участие в ее исследовании. Но она также знала и то, что множество других людей по всему миру пьют молоко. Масаи и другие скотоводческие племена, как и прежде, занимаются тем, что перегоняют свои многочисленные стада с одного естественного пастбища на другое. При этом масаи выпивают огромное количество молока, так же как и другие народы Африки, занимающиеся животноводством. Кроме того, известно, что в Африке (вероятно, на северо-востоке) коровы были одомашнены независимо, а оттуда скотоводство распространилось к югу, а затем и к юго-западу. На этих территориях возникли развитые культуры, основными продуктами питания которых были мясо и молоко, как у масаев. Но ни масаи, ни представители других африканских племен не являются потомками европейцев, одомашнивших коров, и поэтому трудно понять, откуда у масаев взялся ген, позволяющий взрослым людям пить молоко.
Можно предположить, что масаи каким-то образом обрабатывают молоко, что делает его удобоваримым. Например, приготовление сыра уменьшает содержание лактозы, но ни масаи, ни другие восточноафриканские племена не делают сыр. Одно время ученые считали, что могла иметь место миграция индивидов (или их генов) из Европы в те части восточной и западной Африки, где развилось скотоводство. Как раз в то время группа европейских ученых обнаружила гены, явно связанные с синтезом лактазы у взрослых. Когда ученые принялись за поиски этих генов среди различных популяций, было обнаружено, что гены усвоения молока удивительным образом присутствуют как у европейских потомков первых потребителей молочных продуктов, так и у западноафриканских народов фулани и хауса. Очевидно, миграция все-таки имела место, что позволило мутировавшему европейскому гену пересечь Африку и достичь племен фулани и хауса. Но Тишкофф не удовлетворилась этими результатами. В них чего-то недоставало, и Тишкофф стала собирать данные о других скотоводах. Тут-то и возникла проблема: у масаи, динка и других племенных групп, живущих в Восточной Африке, гена усвоения молока взрослыми не оказалось.
Масаи никак не обрабатывают молоко и не обладают европейским геном для его переваривания. Тогда Тишкофф решила исследовать третью возможность: люди этого племени за свою долгую историю жизни с коровами приобрели способность переваривать молоко независимо от европейцев. Масаи пережили историю, описанную Ли Бинфордом в отношении зарождения сельского хозяйства, и даже более того – они приручили те же виды, что и европейцы. Возможно, что индивиды с сохранившимся во взрослом состоянии геном лактазы благодаря полученному преимуществу выжили независимо и в Европе, и в Восточной Африке. Это была всего лишь гипотеза, но Тишкофф решила не останавливаться.
Данные, обнаруженные Сарой Тишкофф в Восточной Африке, позволили утверждать, что способность расщеплять лактозу во взрослом состоянии возникала в истории человечества не один раз. В Европе эта способность появилась у людей 9–10 тысяч лет назад – то есть приблизительно в то время, когда (по данным генетиков и археологов) в Европе произошло одомашнивание коров. Потом подобные гены и определяемая ими способность появлялись около семи тысяч лет назад в Африке, по меньшей мере трижды, – опять-таки есть данные, говорящие о том, что в это время коровы были одомашнены во второй раз. Таким образом, туров приручали как минимум дважды (а по некоторым данным, и четырежды), причем разные племена делали это независимо друг от друга. Тишкофф показала, что в каждом из этих случаев взрослые люди, имевшие гены лактазы, производили на свет больше здоровых детей, которые, в свою очередь, тоже оставляли больше потомков, чем те, у кого гена лактазы не было. Так продолжалось на протяжении множества поколений. Генеалогические древа этих семей пышно разрастались, и одновременно по всей Европе и Африке распространялись полезные гены. Это была величайшая генетическая революция в нашей сравнительно недавней истории – во всяком случае, насколько это нам пока известно. Эти изменения повторились, в точном соответствии с предсказаниями Бинфорда, разделяя одну и ту же судьбу. В обоих случаях индивиды, не сумевшие извлечь пользу из одомашнивания коров, либо умирали, либо не могли оставить полноценное потомство. Молоко оказалось полезным для наших организмов, ибо наши предки жили в голодные времена, когда дополнительное питание и достаточное количество жидкости могли способствовать распространению генов одних людей и подавлять возможность размножения других, лишенных этой роскоши. Молоко изменило большую часть человечества.
История отношений людей и коров являет собой лишь единичный случай, указывающий на более обширную закономерность. Нас спасла пшеница и туры, а также маниока, рис и другие сельскохозяйственные продукты. Каждый раз, когда плотность населения достигала критического уровня и человечеству начинала грозить голодная смерть, откуда-нибудь приходило спасение. По мере того как мы все более детально изучаем происхождение наших сельскохозяйственных растений и животных, а также людей, которые их окультурили и одомашнили, мы все больше убеждаемся в том, что во многих, если не в большинстве случаев у тех, кто начинал заниматься сельским хозяйством, менялся геном. Уже известно, что у людей, живущих в регионах, где были окультурены злаки, в организме выше уровень амилазы – фермента, расщепляющего крахмал. Мы пока не знаем, распространялись ли гены амилазы с такой же быстротой, как и гены лактазы. Но это выглядит вполне возможным. На самом деле весьма вероятно, что в каждом районе, где возникало сельское хозяйство, наши организмы менялись – независимо и разными способами. Великое разнообразие, которое мы видим в генетическом наследии людей, не в последнюю очередь отображает великое разнообразие способов, какими мы пришли к зависимости от отдельных биологических видов; от ограниченного их набора, который позволил нам уцелеть в самые трудные годы нашей истории.
В деревнях наших предков мы обратились за помощью к этим растениям и животным и доверчиво прильнули к ним, как льнет ребенок к материнской груди. Да, мы были храбры и независимы, но в трудные моменты были готовы опустить руки. Мы могли умереть в любой момент, но выжили, так как стали жизненно необходимы этим немногим видам растений и животных, а взамен получили от них то, что они могли нам предложить. Мы заключили эволюционный контракт, который с тех пор так и не смогли расторгнуть. Нам намного проще развестись с супругом, нежели развестись с сельским хозяйством. Конечно, можно вырваться из пут цивилизации и стать охотником и собирателем, но сделать это в наши дни нелегко, кроме того, мы утратили способность действовать сообща – и как вид, и как хотя бы отдельная страна. Например, собиратели орехов в Бразилии являются традиционными собирателями, но сейчас они убили всех диких животных вокруг себя и стали примерно так же зависимы от сельского хозяйства, как и большинство из нас. На свете осталось не так уж много подходящих для собирательства мест, к тому же мы забыли, как жить в ладу с дикой природой. То же самое касается животных, которых мы одомашнили. Собака может одичать, но она не уйдет далеко от человеческого жилья. Собаки зависят исключительно от нас, а мы зависим, казалось бы, от многих видов, но это впечатление обманчиво. По некоторым оценкам, около 75 % всей потребляемой людьми пищи происходит от шести растений и одного животного. Если завтра вдруг исчезнут коровы, то умрут миллионы людей; то же самое случится, если исчезнут пшеница и кукуруза, как это однажды уже произошло, когда картофель поразила какая-то эпидемия. Коровы могут смотреть на нас печальными глуповатыми глазами, но на самом деле мы с ними равноправные партнеры. Куда бы ни завела нас судьба, мы всегда разделим ее с коровами.
Чем мы не сможем поделиться, так это нашими генами. Гены, которые сегодня есть у нас с вами, сформировались под влиянием событий сравнительно недавнего прошлого, когда, благодаря новой культуре и новым способам выживания, некоторые индивиды смогли передать по наследству свои гены, а другие – нет. Трудно не удивиться тому, как на наш нынешний облик повлияли история, генетика и даже (вспомним предыдущие главы) микробы. Трудно понять, как, несмотря на генетические различия между людьми, мы теперь повсеместно и практически поголовно переходим на одинаковые «современные» диеты и придерживаемся одного и того же образа жизни. Наш рацион, изобилующий молоком, жиром, солью и сахаром, накладываясь на все разнообразие нашего происхождения и генов, оказывает на наше здоровье мощное влияние, зависящее как от того, какие мы сейчас, так и от того, кем были наши предки. Даже сегодня важно, были ли они людьми, которые неуклюже подползали под предков современных коров, или людьми, которые стояли в стороне, показывали на них пальцами и язвительно смеялись.
Глава 8
Итак, не все ли равно, сосали ваши предки турье молоко или нет?
Миллиард человек на Земле страдает избыточным весом, наши животы нависают над поясом штанов, а организм страдает от лишней нагрузки. Хуже всего дела в этом отношении обстоят в Соединенных Штатах, но быстро подтягиваются и другие страны. Однако следует сказать, что даже в США отнюдь не все поражены ожирением. У шестидесяти пяти процентов взрослого населения Америки наблюдается избыточная масса тела, но у остальных – нет[72]. Проще всего объяснить такое положение разницей в питании и в физических нагрузках, но на самом деле образ жизни и питание – это лишь часть истории. В этом различии кроется какая-то тайна. В конце концов, подавляющее большинство жителей западных стран в настоящее время питаются продуктами, произведенными из относительно небольшого числа видов одомашненных животных и окультуренных растений. Вполне возможно, конечно, что вы едите исключительно грейпфруты и пьете экологически чистое верблюжье молоко. Возможно, что вы осознанно практикуете воздержание. Если так, то вы, мягко скажем, исключение. Средний американец, а в последнее время и средний житель любой западной страны придерживается такого образа питания, при котором три четверти калорий он получает из молочных продуктов, злаков, простых сахаров, растительного масла и алкоголя[73]. Ни одного из этих продуктов человечество не потребляло до появления сельского хозяйства. Десять тысяч лет назад люди собирали и употребляли в пищу десятки тысяч растений. Сельское хозяйство, даже в своем раннем воплощении, уменьшило как общее количество пищи, которое мы потребляем как вид, так и количество пищи, доступной каждому отдельно взятому индивиду. Со временем были окультурены некоторые новые виды растений, что позволило нам в какой-то степени восстановить былое разнообразие нашего рациона. В 1491 году только в Америке выращивалось более ста различных видов растений. Однако с тех пор мы прекратили поиски и остановились на тех немногих видах, которые росли лучше других и в большей степени соответствовали нашим вкусам[74]. По ходу этого процесса мы забыли, как собирать и готовить пищу, которую мы когда-то собирали, и никому не нужные дикие ягоды остаются в наших лесах. По всему миру мы получаем основную массу калорий от горстки потребляемых нами сельскохозяйственных культур. Конечно, при сильном желании вы можете купить крупу киноа в магазине здорового питания, но в океане калорий, получаемых от пшеницы, кукурузы, риса и жареного мяса, эта крупа будет лишь жалкой каплей. То, как по-разному наши тела договариваются с таким довольно скудным рационом, может объяснить то, почему некоторые люди толстеют, а другие по-прежнему остаются стройными.
Как мы усваиваем нашу новую пищу, отчасти зависит от того, как жили наши предки в течение последних нескольких тысяч лет. Представим себе, что мы проводим эксперимент, по ходу которого мы кормим испытуемых одной и той же пищей в одних и тех же количествах. Через определенные интервалы времени мы будем приходить к этим испытуемым (которыми, на самом деле, являемся все мы) и смотреть, что с ними происходит. Как вы думаете, каковы будут результаты этих осмотров? Мы исходили бы из предположения о том, что все испытуемые (по крайней мере, в отношении их веса и общего состояния) будут выглядеть одинаково. На этом допущении строятся практически все диеты и руководства по физическим упражнениям; на этом же допущении основаны методики похудания с помощью грейпфрутовых, обезжиренных, мясных и прочих диет. Из этой же предпосылки исходят, составляя карты физического развития для маленьких детей. Так или иначе, на этом допущении зиждется классическая медицина. Истина же заключается в том, что мы будем отличаться друг от друга, даже если будем питаться абсолютно одинаково. Различия обусловлены особенностями нашего прошлого, и эта разница заявляет о себе лишь легкой рябью на поверхности нашего бытия, как некое морское чудовище, о присутствии которого мы догадываемся по расходящимся на воде кругам.
Но вернемся к истории употребления молока. Как я уже говорил, не все из нас являются счастливыми обладателями одной из версий гена, который необходим для переваривания и усвоения молока взрослыми людьми. С географической точки зрения способность пить молоко остается большой редкостью. Ни одно индейское племя, будь то инки, майя или одно из тысяч более мелких племен, не были способны пить молоко до прихода европейцев и их генов. Приблизительно 25 % населения земного шара неспособны расщеплять лактозу. Все эти мужчины и женщины с отсутствием способности переваривать молоко, придерживаясь стандартной американской диеты, весят в среднем на 5 % меньше, чем люди, у которых имеется ген лактазы. Если окружающая среда будет располагать к заболеванию, то у этих людей также намного выше риск обезвоживания, связанного с диареей. При таком положении вещей все жители деревень наших предков, получавшие на 5 % меньше калорий, имели меньше шансов передать свои гены потомству, и таким образом ген лактазы победил – по крайней мере в тех областях, где люди одомашнили коров. В контексте нашей современной жизни в развитых странах, где мы в избытке потребляем калории, лишние пять процентов скорее причиняют нам вред, нежели приносят какую-то пользу. Реклама часто сообщает нам, что «молоко полезно для организма», но при этом забывает добавить «…если вы способны его переварить» или «…если вы в нем вообще нуждаетесь». Утверждение, что мы по-разному реагируем на одну и ту же пищу в зависимости от генов, полученных нами от предков, может показаться банальностью. Но на практике мы ежедневно игнорируем эту реальность. Основными продуктами питания, составляющими так называемую «пищевую пирамиду», одобренную министерством сельского хозяйства США, являются молоко, фрукты, овощи, мясо и бобовые. И это несмотря на то, что большинство людей в мире неспособны усваивать молоко! Ситуация с молоком – это лишь начало развенчания мифа о том, что какой-то один вид растений или животных (и сделанные из них продукты питания) может принести пользу всему человечеству без исключения.
Отличия в геномах разных людей приобретают смысл только в свете нашей недавней эволюции. Возьмем в качестве следующего примера нашу слюну. Амилаза является одним из многочисленных ферментов, присутствующих в слюне различных животных; есть она и у нас с вами. Амилаза помогает расщеплять крахмал, содержащийся в злаках, картофеле, рисе, ямсе и многих других продуктах как древнего, так и современного сельского хозяйства. Геном некоторых людей содержит несколько генов амилазы, и, соответственно, в их слюне этого фермента много. Такие люди расщепляют крахмал быстрее и эффективнее других. У кого-то (может быть, у вас) содержание амилазы в слюне может быть в шестнадцать раз выше, чем у вашего соседа; таким образом, различия в способностях людей расщеплять крахмал достаточно велики. Исторически такая разница была вполне обоснованной. У наших предков, не знавших сельского хозяйства, генов амилазы было немного[75], и их слюна участвовала в процессе пищеварения менее эффективно, чем наша. Скорее всего, в племенах, которые начали выращивать богатые крахмалом растения, люди с избытком генов амилазы питались лучше, следовательно, имели больше шансов передать потомству свои гены. В тех областях мира, где люди периодически голодают и едят богатую крахмалом пищу (то есть в развивающихся странах и в бедных регионах развитых стран), наличие дополнительных генов амилазы в геноме может создать их носителям определенные преимущества. Избыток амилазы позволяет таким людям получать больше калорий из стандартного количества, скажем, риса. В тех частях мира, где мы не страдаем от недостатка калорий, избыток тех же генов может способствовать развитию ожирения. То, как наши организмы реагируют на пищу, которой мы их снабжаем, зависит и от того, как жили наши предки, и от того, как мы живем теперь. Ген, спасающий одного человека от голодной смерти, может помочь другому отрастить солидное брюшко.
Но не только потомки агрономов (неважно, выращивали ли они картофель или занимались производством молочных продуктов) обладают какими-то уникальными генами. У наследников охотников и собирателей тоже могут обнаружиться какие-то специальные гены, связанные с их прошлым образом жизни. Десять тысяч лет назад все наши предки были охотниками и собирателями, но они добывали разные виды пищи в зависимости от места обитания и стиля жизни. Одни люди ели преимущественно мясо диких животных, другие – насекомых, рацион третьих был богат корой (я не говорю, что это было вкусно, зато коры имелось в достатке). Пять тысяч лет назад людей, живущих охотой и собирательством, стало намного меньше. Тысячу лет назад их количество еще уменьшилось. В основном охотники и собиратели обосновались в районах с экстремальным климатом – в знойных пустынях и в арктических районах, где было слишком жарко или слишком холодно для того, чтобы развились земледелие и скотоводство, которые вытеснили бы охоту или собирательство. В целом можно предположить, что хотя бы у какой-то группы людей, продолжавших охотиться и собирать дикие растения, появились или сохранились гены, соответствующие такому образу жизни. Скорее всего, таких людей нужно искать на краю земли, в негостеприимных местах с таким суровым климатом, что земледельцы и скотоводы даже не потрудились вытеснить оттуда охотников и собирателей. В тех краях наверняка можно обнаружить совершенно другие гены, нежели у людей, живших в густонаселенных сельскохозяйственных регионах. Но что это за гены и как они работали?
Антрополог из Мичиганского университета Джеймс Нил выдвинул гипотезу о том, что охотники и собиратели, жившие в суровых природных условиях, имели бы преимущество, если бы в периоды изобилия могли быстро запасать энергию в виде жира. Когда же неизбежно наступит неблагоприятный период, жир можно будет использовать для восполнения недостатка калорий[76]. Эта теория, которую экологи часто называют гипотезой бережливых генов или правилом Бергмана, была высказана уже давно, но осталась незамеченной.
В самом начале XIX века немецкий врач Карл Георг Лукас Кристиан Бергман сформулировал экологическое правило, которое позже назовут его именем. Он утверждал, что животные, обитающие в холодном климате, больше и жирнее животных, обитающих в теплом климате. Объяснение сводилось к тому, что у большого жирного животного площадь поверхности тела намного меньше объема внутренностей (например, змея – это одна сплошная поверхность, а слон – это сплошные внутренности) и поэтому зимой оно лучше сохраняет тепло и не замерзает. Со временем исходное правило Бергмана было расширено, так как стало очевидным, что есть две причины накапливать жир в холодном климате: сохранять тепло (как считал Бергман) и переживать голод, когда наступали холода и недостаток доступной пищи становился неизбежным. Другими словами, жир полезен там, где либо слишком холодно, либо временами слишком сухо и жарко. Жир снабжает организм энергией, когда отсутствуют другие ее источники. Животные, не вырабатывающие собственного тепла (например, насекомые), не нуждаются в дополнительной энергии для его сохранения. Однако у них все еще существует необходимость запасать еду в тех местах, где еда – понятие сезонное. Насекомые, ведущие коллективный образ жизни – например, пчелы, муравьи и прочие, – запасают еду впрок, однако делают они это только там, где в некоторые месяцы слишком жарко или слишком холодно, чтобы добывать пропитание. Медоносные пчелы в тропиках редко запасают мед – у них нет такой нужды, ибо он доступен практически всегда. Медведь, впадающий в спячку на всю зиму, нуждается как в энергии, так и в сохранении тепла, поэтому в летние месяцы он активно нагуливает жир. Человек, живущий в развитом обществе, не стоит перед лицом смерти от голода или холода. Люди могут запросто запасаться едой, как пчелы. Следовательно, вопрос заключается в том, на кого больше похож человек – на пчелу или на медведя.
Хотя Нил и не подозревал о существовании правила Бергмана, он применил похожие принципы по отношению к человеку. Если в последние десять тысяч лет мы эволюционировали под влиянием сельскохозяйственных традиций, предположение, что мы могли эволюционировать и в контексте охоты и собирательства, вовсе не кажется притянутым за уши. Несмотря на частые упоминания и ссылки, гипотеза Нила изучена недостаточно. Возможно, он ошибается. Люди все-таки отличаются от медведей, и, кроме того, они запасают пищу, как муравьи или пчелы (возможно, просто копируя поведение своих шестиногих соседей). И самое главное – в суровых климатических условиях у человечества было слишком мало времени, чтобы выработать адаптационные механизмы.
Для того чтобы проверить гипотезу Нила, надо исследовать наиболее распространенные среди охотников и собирателей гены, причем у разных племен эти гены могут отличаться (как отличаются друг от друга генные мутации у африканцев и европейцев, способных пить молоко). Можно поступить и по-другому: посмотреть, не начинают ли охотники и собиратели, переходя на современную сельскохозяйственную диету, страдать сахарным диабетом и ожирением, как можно было бы ожидать, учитывая их повышенную способность превращать калории в жир и простые сахара. Теория Нила предсказывает, что организмы охотников и собирателей из зон с умеренно-холодным климатом должны продуцировать больше сахара и жира из современного рациона, чем организмы охотников и собирателей из менее холодных регионов (например, из тропических лесов) или организмы потомков земледельческих культур. Другими словами, охотники и собиратели из холодных стран, попав в наши условия, будут чаще страдать ожирением (из-за повышенной способности накапливать подкожный жир) и диабетом (из-за повышенной способности превращать пищу в простые сахара). Отсюда можно сделать вывод, что заболеваемость сахарным диабетом будет выше среди народов, живущих там, где муравьи и пчелы накапливают мед, а медведи – жир, то есть в пустынях, субтропических регионах и в тундре.
В 2007 году в одном крупном исследовании ученые сравнили заболеваемость диабетом среди охотников и собирателей и заболеваемость в общей популяции[77]. Многие охотники и собиратели делают на зиму пищевые запасы, например, на севере, где аборигены часто запасают сушеную рыбу и мясо тюленей. В этих группах сахарный диабет встречается сравнительно редко, реже, чем в западных странах. Напротив, среди исконного населения пустынных и субтропических регионов, где запасать пищу трудно (например, в Австралии, Африке, Центральной и Южной Америке) сахарный диабет встречается в четыре раза чаще, чем в земледельческих племенах и в западных странах. Этому феномену есть два объяснения. Социальные условия вынуждают население, занимающееся охотой и собирательством, к такому образу жизни, который неизбежно приводит к бедному пищевому рациону, содержащему большое количество простых сахаров. Есть и вторая возможность, которая, правда, не исключает первую: потомки охотников и собирателей страдают от ожирения и диабета, так как к этому предрасполагает их наследственность, их некогда полезные, а теперь ставшие ненужными гены.
Никто пока не понимает, как взаимодействуют между собой ответственные за метаболизм гены и как это взаимодействие приводит у разных людей к различным реакциям на одинаковые диеты. Гены, отвечающие за усвоение пищевой энергии, например за накопление жира, являются более сложными (и древними), чем гены, отвечающие у взрослых за переваривание и усвоение молочного сахара. Каков бы ни был ответ на этот вопрос, он вряд ли окажется простым. Так же маловероятно, что для разных групп охотников и собирателей этот ответ окажется одинаковым. В то же время вполне предсказуем тот факт, что по мере расселения по земному шару метаболизм людей становился все более разнообразным в ответ на изменения в питании и образе жизни. В некоторых регионах люди умирали голодной смертью чаще, чем в других, и для выживших индивидов были жизненно необходимы гены, которые помогли бы им выстоять в битве с голодом. Если такой адаптационный механизм существует, то совершенно очевидно, что он оказывает неизбежное влияние на нашу современную жизнь – независимо от того, понимаем ли мы закономерность происходящего или нет. Последствия этого влияния могут быть поистине чудовищными – по некоторым оценкам, в 2010 году зарегистрировано более 200 миллионов случаев диабета по всему миру.
Ясно, что диета, которой придерживались наши предки, определяет нашу реакцию на современный пищевой рацион. Будут открыты новые гены, возникавшие в наших клетках на протяжении всей нашей истории существования. Некоторые из этих генов определяют наше отношение друг к другу или наше социальное поведение, так сильно различающееся у разных групп. Было высказано предположение о том, что переход некоторых групп первобытных людей к земледелию и оседлости требовал социальных навыков, которых не было у племен, не перешедших к такому образу жизни. Может быть, будущие земледельцы изначально были более смирными и менее агрессивными. Может быть, они были похожи на своих грустноглазых коров. Может быть. Этим вопросом занимается как минимум дюжина лабораторий, так что скоро мы услышим ответ. Между тем мы все – такие разные! – продолжаем жить рядом. Некоторые из наших различий совершенно случайны – это всего лишь игра наследственности. Другие, например гены, позволяющие нам побеждать малярию, переваривать молоко или расщеплять крахмал, – это следствие адаптации, полезной для нас в далеком-далеком прошлом.
В конечном счете мы стали разными, «потому что каждый из нас особенный цветочек», как говорила нам воспитательница в детском саду. Мы особенные цветочки, потому что за истекшие десять тысяч лет нашей эволюции все мы жили в разных условиях и разных экологических контекстах. Когда-то мы употребляли в пищу дикие растения и животных, окружавших нас. Вы болели малярией, а я привыкал к коровьему молоку. Вы подолгу голодали, а я питался пусть и плохим зерном, но регулярно. Западная медицина не учитывает эти различия, отчасти, видимо, потому, что исходит из ошибочной предпосылки о природе нашего разнообразия, предпосылки, которую наверняка удастся опровергнуть Саре Тишкофф.
В стандартном эволюционном древе человечества есть тонкая, почти лишенная листьев ветвь, олицетворяющая жителей Африки; другие ветви соответствуют Европе и Азии. От этих ветвей отходят побеги, ведущие в Азию, Австралию и обе Америки. Тишкофф предположила, что в этой картине явно чего-то не хватает. Несмотря на то, что люди современного вида жили в Африке в два раза дольше, чем в других местах, африканцы были практически исключены из изучения генеалогического дерева человечества. С некоторым опозданием у африканцев стали брать на анализ образцы ДНК. Этнографам было давно известно невероятное культурное разнообразие африканских народов, поэтому вполне обоснованно можно было ожидать такого же генетического разнообразия. Работы Тишкофф показали, что это действительно так. На самом деле, исходя из некоторых данных, генетическое разнообразие африканцев равно разнообразию всех прочих населяющих Землю народов вместе взятых; то же самое можно сказать и о культурной многоплановости. Почти треть всех языков мира – это языки Африки; треть всех вариантов образа жизни тоже берет начало в Африке. Другими словами, можно сказать, что генеалогическое древо человека мы рассматриваем как бы вверх ногами. Корни этого древа находятся в Африке, и здесь же осталось большинство его ветвей. Остальные люди – от американских индейцев и аборигенов Австралии до шведов – являются отростками нескольких побегов, соответствующих одной-двум миграциям из Африки, во время которых было утрачено и генетическое разнообразие. Дальше люди расселялись по Земле мелкими группками, переходя от одного окрестного холма к другому[78].
Понимание того, что подтверждение большей части человеческого разнообразия можно найти в Африке, влечет за собой неизбежные следствия. Во-первых, это означает, что наши категории «белый», «черный» и «смуглый» абсолютно бесполезны при рассуждениях о природе здоровья и болезни. Белые пациенты, долго находившиеся в центре внимания западных врачей, происходят всего лишь от небольшого количества ветвей генеалогического древа человечества. Когда речь заходит о представителях других рас, к ним нужен совершенно иной подход. Например, неспособность взрослого человека расщеплять лактозу и усваивать молоко долго считали недостатком и даже показателем ущербности, тем не менее это как раз норма. Напротив, способность взрослого человека пить молоко весьма необычна. Были проведены тысячи исследований, в которых сравнивали различия в природе здоровья и болезней между белыми и черными, черными и азиатами, стараясь при этом создать модель, позволяющую понять разницу. В этих исследованиях неизменно находили отличия, обусловленные генетическими, культурными и экономическими факторами или их сложным сочетанием. Правда заключается в том, что при любом из этих сравнений расовая категория «черный» или «азиат» включает большее разнообразие, чем категория «белый»[79]. В конце концов, белизна кожи так же необычна, как и способность пить молоко в зрелом возрасте. Поскольку гены несомненно влияют на наши современные различия в здоровье и благополучии, такое расовое деление приносит «ограниченную пользу» или, выражаясь разговорным языком, является попросту глупым. Нам необходима эволюционная медицина, учитывающая разнообразие и экологические контексты нашего прошлого.
Практическая медицина, основанная на учете такого разнообразия, конечно же, весьма сложна. Она требует знания множества разнообразных биологических историй человечества, того знания, которое мы катастрофически теряем. Сравнительно недавно, всего двести лет назад, на Земле, по некоторым оценкам, насчитывалось около 20 тысяч языковых и культурных сообществ. Не все эти группы обладали генетической приспособленностью к своим симбионтам (червям, бактериям и климату), однако многие все-таки обладали. На сегодняшний день мы имеем 6–7 тысяч уцелевших языковых сообществ и связанных с ними культур. Приблизительно тысяча из них находится в таком состоянии, что едва ли переживет следующие пару десятков лет. Каждый день мы теряем часть человеческой истории, закодированной в языках, повествованиях, высказанных и невысказанных словах.
Мы променяли наших прежних партнеров – дикие виды плодов, орехов и животных – на новых, одомашненных партнеров. Относительно новый образ жизни, обусловленный этим новым партнерством, продолжает распространяться по Земле, но не всегда вместе с ним распространяются соответствующие гены. За последние двести лет западная сельскохозяйственная культура вплотную приблизилась к тому, чтобы заменить все остальные оставшиеся на Земле культуры. По мере того как это происходит, отношения между нашими индивидуальными, исторически обусловленными особенностями и навязанной нам культурой становятся все более и более запутанными. В будущем мало кто будет знать об особенностях питания и образа жизни предков достаточно для того, чтобы придать смысл своим генам. Может быть, и вы уже настолько оторвались от своего прошлого, что не знаете, ели ли ваши предки ежедневно мясо тюленей или питались дикими орехами и самками муравьев. Скоро наступит такое время, когда почти никто не сможет сказать, откуда пришли его предки и чем они когда-то занимались. Тем не менее гены и потомки прежних культур и народов сохранятся и войдут в общую, более обширную генетическую копилку вместе со своими чудесными, трагическими или смутными историями. Когда гены остаются связанными с культурами, в которых они возникли, мы легко понимаем их происхождение и значение. Но по мере смешения и взаимного проникновения культур наши индивидуальные истории становятся все более нечеткими и расплывчатыми. В наше время масаи являются скотоводами. В этом контексте их гены, определяющие способность к перевариванию молока, имеют несомненный смысл. Но история кавиненьос, маленького туземного народа, живущего в Боливии, представляется несколько более запутанной. Сейчас они занимаются сельским хозяйством, но давно ли они это делают? Что и кого они разводили и выращивали в прошлом? Некоторые члены этого племени пока это знают. Но эти старики скоро умрут, и знание будет навсегда утрачено. И тогда это племя в культурном отношении ничем не будет отличаться от других боливийских племен, живущих в тропических лесах бассейна Амазонки. Их гены тем не менее смогут рассказать очень сложную и интересную историю, но история эта останется без культурного контекста, подобно валуну, оставшемуся лежать посреди поля после схождения ледника. Люди обходят его, обрабатывают вокруг него землю, но никто не понимает, каким смыслом наполнено присутствие этого громадного камня.
Часть V
Тяжкое наследие хищников: вечный страх, мрачные предчувствия и мороз по коже
Глава 9
На нас всегда охотились, поэтому все мы иногда боимся, а некоторые из нас боятся всегда
На наш организм огромное влияние оказали как наши паразиты, так и симбионты. Но наш разум смутили не они, а хищники. Мы происходим от существ, которые всегда были объектом охоты и чьей-то добычей. Нас ели с тех незапамятных времен, когда мы еще были рыбами. На всем протяжении нашей истории мы всегда были больше похожи на вилорогих антилоп, нежели на гепардов; мы предпочитали убегать, а не преследовать. Так и получилось, что время и естественный отбор – во всяком случае, до очень недавнего времени – поощряли осторожность, а не храбрость. Проявлением этой осторожности перед лицом возможного нападения хищника служит невольный страх, который мы испытываем, когда кто-то вдруг неожиданно появляется перед нами, выйдя из темной подворотни. Это прошлое дает о себе знать, когда мы смотрим страшный фильм или даже просто читаем о чужом страхе – например, историю, произошедшую в 1975 году с индийской девочкой по имени Бахул, которая вместе с подружками отправилась в лес, чтобы набрать листьев грецкого ореха на корм коровам. Бахул забралась довольно высоко на дерево, чтобы собрать самые нежные листочки, которые так нравятся коровам[80].
В тот день Бахул закончила сбор первой и, спускаясь с дерева, вдруг почувствовала, как кто-то схватил ее за ногу. Сначала она решила, что это кто-то из ее подружек. Но прикосновение было грубым, болезненным и совсем не игривым. У подножья дерева ждала тигрица. Она взглянула на девочку и снова протянула к ней лапу. Тигрица потащила Бахул к себе, как ягненка. Девочка отчаянно закричала и попыталась сопротивляться, но тщетно. Собранные листья и бусинки ее голубого ожерелья рассыпались по земле. Тигрица схватила кричавшую девочку и потащила в лес. Бахул была смертельно напугана, но все еще жива.
Когда об этом рассказали отцу и матери Бахул, они пришли в неописуемое отчаяние. Женщина, жившая в соседней деревне, испытала тяжелый шок, когда та же тигрица утащила в джунгли ее подругу. Родители Бахул тоже потеряли дар речи. Мать продолжала машинально помешивать в горшке похлебку, а отец сидел в полной прострации. Свет его жизни угас и никогда не вспыхнет вновь. Где-то на окраине деревни между домами спокойно бродил страшный зверь. Может быть, Бахул еще жива, но никто не отважится броситься на ее поиски, во всяком случае немедленно. Жители деревни тряслись от страха в своих домах и ждали, что будет дальше. Молния не бьет дважды в одно и то же место, но тигр может напасть и повторно. Эта тигрица успела убить в Непале 200 человек, прежде чем вооруженные солдаты прогнали ее через границу в Индию. Там зверь растерзал еще 237 человек. Теперь тигрица бродила вокруг деревни и могла делать все, что ей заблагорассудится. Судя по ее истории, скоро она обязательно съест кого-нибудь еще. Если не Бахул, то кого?
Читая эту историю, так и хочется крикнуть родителям Бахул: «Ищите ее! Соберите все свое мужество!» Но никто не стал бы слушать этот призыв. Всю деревню трясло от страха. Двери были наглухо заперты. Дети справляли малую нужду в банки и выливали мочу на улицу из окон. Взрослые тоже пользовались горшками или опасливо выходили на улицу, стараясь не удаляться от крыльца. Община свернулась в клубок, пропитавшись запахами страха и экскрементов. Запасы пищи подходили к концу, урожай гнил на корню, но никто не рисковал выходить из дома. Даже бабуины, животные более быстрые, сильные и драчливые, чем люди, жмутся друг к другу, если невдалеке появляется хищник. Обезьяны сидят, тесно прижавшись друг к другу спинами и нежно поглаживая своих сородичей. Точно так же вели себя жители деревни, спрятавшись в своих домах и деля между собой нежность и страх.
Застыв в ожидании и томясь от бездействия, жители деревни рассказывали друг другу истории об этой тигрице, а когда эти истории закончились, стали говорить о других тиграх. Рассказывали, что однажды несколько человек шли по тропинке близ соседней деревни Чампават и вдруг услышали дикие крики. Потом они увидели тигра, шедшего прямо на них с обнаженной женщиной в зубах. Длинные волосы жертвы волочились по земле, а сама она, протягивая руки, громко звала на помощь. В этой истории люди тоже были слишком сильно напуганы для того, чтобы действовать, и тигр без помех уволок женщину в джунгли. Таких историй было великое множество. Большинство их заканчивалось трагически, но бывали и случаи чудесного спасения, и все надеялись, что Бахул повезет. Люди надеялись, что она вырвется и вернется. У них не оставалось ничего, кроме надежды, ибо они были так напуганы, что утратили способность действовать.
История Бахул сохранилась благодаря заметкам Джима Корбетта, великого охотника на животных-людоедов. Именно Корбетт попытался разыскать Бахул, а затем убить тигрицу. Долгая история взаимоотношений с хищниками навеки запечатлена в нашем фольклоре и культуре. Эта история проникла и в наши организмы, она вписана в наши гены и в их производные, в частности в сеть нервных клеток нашего мозга, называемую мозжечковой миндалиной. Миндалина связывает древнюю и новую части нашего мозга. Вместе с адренальной системой миндалина находится где-то на полпути между прошлым и настоящим. В зависимости от обстоятельств этот орган либо побуждает нас к действию, либо заставляет оставаться в роли пассивного созерцателя. Если вы, слушая историю Бахул, приходите в ярость, если вас охватывает страстное желание вмешаться в эту историю, если вы испытываете интерес и страх, от которого мурашки бегут по коже, – это значит, что миндалина принялась за работу, посылая новой части мозга свои сигналы. Но если взглянуть на это более широко, то причина заключается в том, что мы происходим от существ, которые, чтобы не быть съеденными, постоянно спасались от хищников бегством – по крайней мере, чтобы успеть спариться и оставить потомство. Это длинная родословная, она ведет не к нашим бабушкам и дедушкам, а гораздо дальше – к ящерицам, а возможно, и еще дальше. Когда человек испытывает страх (или гнев, к чему мы еще вернемся), его сердце бьется сильнее, так как начинают работать блоки и рычаги системы надпочечников, а мозжечковая миндалина посылает сигналы в ствол мозга – древнейший отдел, в котором формируются побуждения к действиям и желания. Эта система, которую иногда называют модулем страха, возникла и развилась в первую очередь для того, чтобы помочь нам справиться с хищником – либо путем бегства, либо (намного реже, во всяком случае исторически) путем борьбы. Но это очень капризная система, она имеет свойство возбуждаться и в ответ на воображаемую угрозу. Страх, или по меньшей мере побуждение, которое ему предшествует, является, вероятно, нашей реакцией по умолчанию на явления окружающего мира. По-видимому, некоторые элементы миндалины непрерывно посылают нам сигналы о том, что мы испытываем страх. В большинстве случаев другие части подавляют распространение этих сигналов. Но когда мы видим, слышим, или переживаем какие-то события, запускающие реакцию страха, это торможение снимается, и страх мгновенно, словно бомба, взрывается у нас в мозгу.
Модули нашего страха формировались в течение многих поколений, когда нас либо убивали, либо нам чудом удавалось спастись бегством; эти модули появились и стали развиваться с того момента, когда одно животное погналось за другим. Теперь-то мы отомстили хищникам, но на протяжении почти всей нашей истории у нас не было огнестрельного оружия. Мы не умели даже подбирать и использовать палки и камни. Мы начинали кричать (крик является врожденным элементом модуля страха) и ударялись в бегство. Если бы мы этого не делали, то наше постепенное, «один за другим, исчезновение в объемистой утробе наших заклятых врагов, которые никогда не упускали и не упускают возможности сократить наше поголовье и тем самым исполнить свое жизненное предначертание», было лишь вопросом времени[81].
Если вы попросите сидящих вокруг походного костра или покерного стола людей определить их идентичность, вам непременно расскажут истории о том, что мы хищники и властелины природы. В сказках Красную Шапочку всегда в последний момент спасают. Наверное, теперь мы и вправду стали такими – бравыми освободителями с большими и страшными ружьями. Но истина заключается в том, что на протяжении большей части нашей истории мы были неспособны спасти девочку из волчьего логова. Наверное, мы пытались это делать, но естественный отбор не поощрял таких попыток – по крайней мере первые несколько сотен тысяч лет. К тому времени, когда произошла история с Бахул, нападения хищников стали большей редкостью, чем раньше, но, несмотря на это, они происходили и продолжают происходить до сих пор. Тигрица, похитившая Бахул, стала людоедкой, животным, которое либо из-за раны, либо от старости уже не могло охотиться на привычную дичь, способную оказать сопротивление. Однако в течение большей части человеческой истории хищники ели людей просто как один из видов дичи. Мы стали для них предпочтительнее, когда нас стало больше – ведь нас стало гораздо легче найти.
Хищники поедали наших предков до тех пор, пока у тех не появилось достойное оружие. Но даже и после этого в представлении хищников-людоедов наша врожденная слабость перевешивала недавно приобретенную силу. Раненые и старые звери едят людей, потому что это самая легкая добыча. У нас нет рогов, острых зубов и даже шерсти, которая затрудняет переваривание. Мы готовы к употреблению, как хот-доги. По преданию, в конце XIX века «людоеды из Цаво»[82] убили в Кении несколько десятков человек, что на много лет задержало строительство железной дороги от озера Виктория до порта Момбаса. В конце концов два льва были убиты и привезены в Лондон, где их чучела сотню лет пылились в музее. Исследование костей и зубов этих львов показало, впрочем, что они были больны. У одного льва была деформирована челюсть и не хватало множества зубов. Другими словами, если вы – престарелый хищник, неспособный охотиться на достойную дичь, то человек для вас – лучшая из возможных альтернатив. Мы – единственные животные (если не считать хромой антилопы гну или глуповатой коровы), которые настолько беззащитны, что ими может питаться даже беззубый хищник со сломанной лапой. В наши дни таких хищников, как правило, убивают (как убили людоедов из Цаво), но в течение многих тысячелетий они бесчинствовали абсолютно безнаказанно. Наши предки плохо видели в темноте, поэтому, заслышав в пещере странный звук, они съеживались в углу и прислушивались в надежде, что если это тигр, медведь или другой крупный хищник, то он сначала съест кого-нибудь другого. Только вообразите себе страх первобытного человека, который вышел по нужде в лес. Над головой бездонное черное небо, усеянное звездами, а вокруг едва слышные шорохи – то бродят по лесу львы, тигры и другие страшные животные. Вероятно, именно страх обуревал бушменов, которые рисовали на стенах пещер изображения львов, разрывающих на части людей[83]. Подобные сцены веками преследовали нас даже во сне[84].
Естественная история взаимоотношений людей и крупных хищников складывалась так, что большую часть времени мы неизменно были жертвами. Это позволило модулю страха в нашем мозге не только сохраниться до сих пор, но и развиться по мере усовершенствования наших способностей противостоять хищникам. Чтобы отыскать среди наших предков хищников, нам придется вернуться в те далекие времена, когда мы ходили на четырех ногах, имели хвост, как у ящерицы, и были покрыты чешуей. Но даже тогда чаще случалось так, что ели не мы, а нас. На своем варварском нечленораздельном наречии в течение приблизительно трехсот миллионов лет мы орали нечто вроде: «О, черт, не надо меня жрать!» Есть четыре доказательства того, что нас продолжали есть до сравнительно недавнего времени. Во-первых, в разных местах зафиксировано множество нападений хищников на людей, а это говорит о том, что ситуация с тиграми в Индии скорее норма, нежели исключение. В колониальной Индии тигры съедали до 15 тысяч человек в год[85]. В Танзании за период с 1990 по 2004 год были растерзаны по меньшей мере 563 человека. На человека охотятся не только львы и тигры. Людей едят пумы. Гигантские орлы едят (или по крайней мере ели) детей. Едят людей и медведи нескольких видов. Львы, леопарды, аллигаторы, крокодилы, акулы и даже змеи тоже едят людей, особенно детей. Даже волки периодически убивают одного-двух человек. И все это происходит буквально в последнее время, когда хищники стали встречаться реже и число их видов стало намного меньше, чем их было в нашем эволюционном прошлом.
Во-вторых, ископаемые останки наших предков изобилуют свидетельствами их страшной судьбы. Был, например, найден череп особи Australopithecus africanus со следами орлиных когтей. Он был обнаружен в груде других костей возле гнезда огромной птицы. При изучении пищевого рациона жившего в плейстоцене леопарда было установлено, что самой частой его жертвой были представители вида африканского австралопитека, а это значит, что леопарды «специализировались» на наших предках. В другом месте, в логове другого леопарда обнаружилась та же картина. В обоих местах были найдены черепа, так как леопарды не ели голов, а в куче костей были обнаружены и другие части тела приматов, которые хищники отрыгнули[86]. Можно вообразить себе, как наши жившие мелкими группами предки ночь за ночью становились жертвами не только леопардов, но и других хищников, бродивших во тьме ночных лесов. Наши предки, обладавшие слабым зрением и обонянием[87], как правило, не успевали вовремя их обнаружить. Таких хищников было множество: львы, гиены, дикие собаки, а также их ныне вымершая более крупная разновидность[88]. Мало того, эти южноафриканские пещеры – отнюдь не исключение из правила. Среди самых ранних ископаемых останков первобытных людей часто находят раздробленные хищниками кости. Вся наша история с момента, когда мы стали млекопитающими, гораздо отчетливее видится из пасти гигантских хищных кошек.
Более подробные сведения о роли хищников в формировании нашего отношения к жизни и нашей самоидентификации были получены при изучении других приматов. Большую часть нашей истории мы прожили в виде существа размером не больше современного капуцина и испытывали те же превратности судьбы, что и эта маленькая обезьянка. Несколько видов орлов Нового Света, например гарпия, питаются преимущественно обезьянами. Леопарды охотятся на обезьян, залезая на деревья. Недавно проведенное в Кот-д’Ивуаре исследование, в ходе которого ученые следили за жизнью двух леопардов, показало, что несмотря на то, что оба хищника имели разные пищевые предпочтения (в одном случае – панголины, в другом – белохвостые крысы), более половины их рациона составляли приматы, включая крупных обезьян и даже шимпанзе[89]. Действительно, в тех немногих местах, где приматов изучают уже много лет и где до сих пор обитают крупные хищники (пусть даже их не так много, как в прошлом), большая часть приматов погибает в когтях хищников и от укусов змей чаще, чем от всех остальных причин. Особенно хорошо изучены бабуины (которых, кстати говоря, поедают чаще других), и эти исследования подтверждают, что бабуины, как правило, становятся жертвами орлов, гиен, диких собак, львов, леопардов, шакалов, гепардов и даже шимпанзе.
Там, где хищники водятся в изобилии, каждый год от их нападений погибают три обезьяны из ста (включая и человекообразных обезьян). Вероятно, такой же была и наша судьба в течение большей части нашей эволюционной истории. Кстати говоря, каждый год от рака умирает один американец из тысячи, то есть если первые люди были похожи на современных приматов, то смертность от нападений хищников в тридцать раз превышала смертность от рака. Правда, рак поражает нас, как правило, уже после того, как мы успеваем оставить потомство, а хищники такой снисходительности не ведают. Независимо от того, когда люди научились избегать хищников – с помощью орудий охоты или став умнее, вначале мы, как и другие приматы, часто и практически неизбежно становились жертвами крупных хищников[90]. Когда-то мы были другими, а это делало нас еще более лакомой добычей. Вероятно, выследить нас было легче, чем всех остальных приматов, – благодаря нашим отчетливым следам и, как заметил один антрополог, нашим более пахучим телам. У некоторых видов приматов, например у зеленых мартышек, существуют сигналы с определенным смыслом и почти неизбежно есть сигналы, предупреждающие о появлении хищника. У зеленых мартышек есть три «слова» – «леопард», «орел» и «змея», которые, вероятно, были и среди наших первых слов, самых важных существительных. За ними, надо полагать, с небольшим отрывом следовал и первый глагол – БЕЖАТЬ.
Люди, как и другие приматы, долго были объектом охоты, и именно это обстоятельство определило реакцию Бахул и ее подруг на происшедшее несчастье, а также их образ жизни. Впрочем, это же обстоятельство определяет и наши с вами реакции и образ жизни. Когда рядом бродят хищники, поход в туалет или сон являются самыми надежными способами умереть (в частности, еще и потому, что храпят во сне не только люди, но и приматы). Один из ответов на эти угрозы заключается в специфике нашего поведения, например в том способе, каким мы (как и подобает приматам) строим свои жилища или спим. Низшие и человекообразные обезьяны строят на деревьях гнезда, где спят все вместе, при этом хотя бы одна особь бодрствует и может подать сигнал тревоги. Шимпанзе обычно устраивают свои гнезда на высоте больше трех метров, и вряд ли является случайностью, что эта высота чуть больше той, на которую способен прыгнуть леопард. Единственным исключением являются гориллы, которые живут по большей части на земле, но они стали большими и сильными – видимо, в ответ на угрозу со стороны хищников[91]. Если не можешь быстро вскарабкаться на дерево, то стань настолько сильным, чтобы справиться с леопардом, запрыгнувшим тебе на спину.
Когда мы спустились с деревьев на землю, мы были еще недостаточно велики. Следовательно, мы стали еще более легкой добычей для хищников, чем раньше. Чтобы компенсировать этот недостаток, мы стали селиться в пещерах (как это делают современные бабуины), а со временем стали строить дома, куда путь хищникам был заказан. Дома строили кругом, обращая входные двери внутрь, – так обычно располагаются повозки в боевом лагере. Дверной проем намеренно делали узким и низким, чтобы его было удобно защищать. Мы всегда жили группами числом не меньше десяти человек, даже несмотря на то, что это требовало больших усилий при собирании пищи и охоте[92]. Пигмеи из племени мбути когда-то строили дома, укрепленные наподобие клеток, только с одним отличием – животные должны были находиться снаружи, а не внутри. В родном городке Бахул дома стояли небольшими кварталами, как и в наших населенных пунктах. Эти огороженные секции со своими воротами и тупиками являются современными версиями наших древних деревень и поселений, где двери соседних домов смотрели друг на друга, что позволяло в любой момент видеть, что происходит в общих закоулках. Такая архитектура не очень удобна и по некоторым соображениям более опасна, чем современная городская архитектура, предписывающая планировку в виде перпендикулярно пересекающихся улиц. Но при первом варианте планировки мы чувствуем себя в большей безопасности, потому что раньше это действительно было так. Именно из подсознательного стремления к безопасности мы запираем на ночь входные двери, а в поселке, где жила Бахул, жители на ночь еще и баррикадировали двери досками.
Хищники до сих пор влияют на наш образ жизни, на наши поступки и действия. Ночная деятельность людей и приматов очень ограничена. Мы спим группами и ничего не делаем, и тому есть веские причины. Наши чувства по ночам притуплены, мы не слышим и не видим возникающих угроз. Правда, есть одно дело, которым мы занимаемся по ночам. Мы рожаем детей. В тех местах, где роды не стимулируют (а именно так обстояли дела в деревне Бахул), дети, как правило, рождаются в темное время суток – между закатом и рассветом. Недавнее исследование, проведенное на 200 содержащихся в зоопарках шимпанзе, показало, что девять из десяти их детенышей рождаются вскоре после полуночи[93]. Если вам за пятьдесят, то вы, скорее всего, родились где-то около двух часов ночи. Появление на свет среди ночи в окружении спящих родичей, которые в любую минуту могут проснуться и защитить вас, резко снижает шансы и матери, и детеныша быть съеденными во время родов.
Мы с женой однажды наткнулись на прячущуюся в дупле самку королевского колобуса, симпатичной черно-белой обезьянки. На руках она держала только что родившегося белоснежного детеныша. Этот детеныш выглядел таким же хрупким и беззащитным, как выглядели наши собственные дети, дочь и сын, сразу после появления на свет Я не могу себе представить, как мы с женой смогли бы убежать от угрожающего нам хищника сразу после родов. Думаю, что единственное, на что мы были бы способны в тот момент, – это просить (как мы просили медсестер в роддоме): «Дайте нам хоть немного времени». Новорожденные и родильницы (впрочем, как и новоиспеченные отцы) отчаянно нуждаются в посторонней помощи. Самое поразительное исключение у приматов – это мартышки-гусары, которые рожают преимущественно днем. Эти обезьяны в светлое время суток держатся вместе, а по ночам разбредаются в разные стороны. Неизвестно, связано ли такое время деторождения у мартышек-гусаров с угрозой со стороны хищников. Но пока никаких других предположений по этому вопросу высказано не было.
Влияют ли хищники на то, когда мы рожаем детей и как строим свои дома, – вопрос спорный. Но есть и более явные последствия того, что нас ели в течение практически всей нашей истории, – это, например, встроенные в мозг модули страха, элементами которых являются гормоны, кровь, надпочечники и головной мозг. Когда тигр схватил Бахул за ногу, в ее организме началась цепь совершенно предсказуемых реакций и, что не менее важно, такие же реакции начались и в организмах подруг Бахул, наблюдавших эту страшную сцену. Особые группы клеток надпочечников выбросили в кровь адреналин. Адреналин запустил последовательное выделение других химических веществ, которые заставили их маленькие сердечки сокращаться чаще и с большей силой. Ускорилось кровообращение, расширились трахеолы, расправились легкие, увеличивая приток кислорода. Девочки ощутили сверхмощный прилив энергии, обострились все чувства, после чего появилось чувство страха. Но всех этих реакций было мало для того, чтобы Бахул смогла освободиться из лап тигрицы. Правда, это несколько увеличило ее шансы на спасение, но ненамного. Обычно тигры, схватившие жертву, успешно ее убивают. С другой стороны, подруги Бахул сумели убежать, что удалось им не в последнюю очередь благодаря стимуляции адренальной системы, которая возникла и развилась специально для того, чтобы помочь нам либо убежать от хищника, либо (что случается реже) вступить с ним в борьбу.
У диких приматов, когда страх запускает ответную реакцию, обычно происходят три вещи – иногда все вместе, иногда по отдельности Сначала звучит сигнал тревоги – или звук, соответствующий понятию «леопард» (как у зеленых мартышек), или просто крик. Вслед за этим обезьяны обычно убегают, что является самым распространенным ответом на угрозу. Реже, если хищник слаб или у обезьян нет иного выбора, приматы сбиваются в стаю и дают хищнику отпор (правда, обычно с безопасного расстояния – лучше не искушать судьбу и леопарда). Иногда такая реакция приводит к успеху – обезьяны прогоняют хищника или даже убивают его. Но такое происходит нечасто. Когда есть выбор, приматы, как и подруги Бахул, спасаются бегством.
Конечно, приматы (как и мы) не являются исключением и не уникальны в обладании адренальной системой, определяющей оборонительное поведение. Наши надпочечники сформировались сотни миллионов лет назад. С тех пор они сохранили свою основную функцию. Они развивались и совершенствовались, и ни один другой орган их не заменил. Практически все позвоночные животные реагируют на угрозу так же, как и мы. Животные разных видов отличаются только организацией процесса и его нюансами. Например, у рептилий нет мозжечковой миндалины, и поэтому импульс страха поступает непосредственно в ствол мозга, определяя стереотипные ответные действия. У млекопитающих роль дирижера исполняет мозжечковая миндалина – именно она передает сигнал в ствол мозга. Этот сигнал воспринимается сознательной частью мозга, поэтому мы распознаем его как чувство страха. Частота и скорость возбуждения миндалины у разных видов различаются. Например, у коров реакция бегства слабо запускается при помощи внешних стимулов (хотя эта реакция включается при мощной стимуляции, что часто наблюдается на промышленных фермах). Это одна из причин того, почему коровы и многие другие домашние животные (например, овцы и даже генетически модифицированный лосось) легко становятся жертвами хищников[94]. Коровы и овцы не просто кроткие и смирные животные. У них действительно притуплено чувство опасности, когда-то им присущее; они настолько хорошо приручены, что не спасаются бегством даже при виде волка или появившегося в дверях коровника мясника.
По большей части тонкая настройка адренальной системы, отличающаяся у разных видов животных и у разных людей, зависит от изменения концентрации одного белка. У человека его много, как и у большинства других животных, за исключением самых крупных, хорошо защищенных видов. У коров его было когда-то много, но целенаправленное скрещивание привело к уменьшению его концентрации, как и у многих других одомашненных животных[95]. Такие изменения, хоть они и не являются неизбежными (лошади, например, очень живо реагируют на опасность), могут при одомашнивании развиваться очень быстро. В России с начала шестидесятых годов проводят эксперимент по одомашниванию лис. Уже в третьем поколении удалось получить животных, дружелюбно настроенных по отношению к людям. В тридцать пятом поколении лисы стали не только дружелюбными, но и послушными. Они виляют хвостами и лижут руки приручившим их хозяевам. Эти потомки диких лис отличаются от своих предков ослаблением реакции страха и более низким уровнем гормонов, запускающих эту реакцию. Есть данные, позволяющие утверждать, что такие же изменения происходят и у волков, когда они переходят от одиночной охоты к охоте стаями (при которой избыточная реакция страха, повышенный выброс адреналина и агрессивность являются помехой для коллективных действий). В этой ситуации волки становятся общественными животными, смирными в отношениях друг с другом в той же мере, в какой коровы смирны в отношениях с людьми.
Можно спорить о том, что для общества было бы более полезно – развить менее темпераментную реакцию борьбы или реакцию бегства. Но все говорит о том, что мы до сих пор сохраняем повышенную реактивность в случае угрозы. Если что-то и изменилось за сравнительно недавнее время, так это то, что мы стали реже реагировать на опасность бегством и стали чаще оставаться на месте и драться, пользуясь нашими орудиями и развитым мозгом. Мы стали даже искать врагов, чтобы вступить с ними в борьбу, как это сделал Джим Корбетт, который по зову жителей деревни явился, чтобы найти тигрицу, напавшую на Бахул и, вероятно, убившую ее, а заодно избавить жителей злополучной деревни от их древнего, парализующего страха. Корбетт нашел тигрицу (хотя ее уничтожение – это совершенно другая история). Вообще все мы (как вид) с какого-то момента начали отыскивать крупных животных, охотиться на них, колоть их копьями, загонять их и есть – одного за другим.
Глава 10
От бегства к борьбе
В случае с Бахул жители деревни решили бороться. Но сделали они это только после того, как в их деревню приехал Джим Корбетт. Корбетт тогда был совсем молодым человеком, почти мальчиком, но он пришел в деревню, чтобы убить тигрицу. Он хотел вернуть жителям мир и покой. С возрастом Корбетт стал величайшим охотником на тигров-людоедов, но слава пришла к нему много позже. В то время он чувствовал лишь полную свободу действий, присущую юности, и бравировал своим мощным ружьем. Благодаря оружию он сумел превратить свой страх в ярость, а бегство в борьбу. Первым делом он решил найти тигрицу, и ему не составило труда быстро вычислить верный курс. Недалеко от большого дуба он обнаружил кровь и бусинки с ожерелья Бахул и пустился в погоню по горячим следам. Пройдя совсем небольшое расстояние, Корбетт едва не задохнулся сначала от ужаса, а потом от ярости. Он обнаружил ножку девочки в луже крови. Бахул определенно была мертва.
Корбетт наклонился и нежно прикоснулся к детской ножке. Склонившись над ней в печали, он вдруг понял, что совершил ошибку. Корбетт испытывал весьма специфическое чувство. Волосы на руках встали дыбом, по коже побежали мурашки. Джим ощутил неуемное желание убежать. Все эти реакции являются врожденными и подсознательными, а возникли они, когда Корбетт услышал шум падающей земли. Звук донесся сверху, с близлежащего холма. Это была тигрица, смотревшая на охотника с вершины. Ее тяжелые мощные лапы с шорохом сминали рыхлую сухую почву. Адреналин хлынул Корбетту в кровь, вызвав в мозгу – за неимением более подходящего слова – настоящий взрыв. Сердце заколотилось так сильно, словно хотело выпрыгнуть из груди. Какая-то часть существа Корбетта была на сто процентов уверена, что он сейчас погибнет, как Бахул, и побуждала его к немедленному бегству.
Тигрица медленно отвернулась от Корбетта и продолжила подниматься вверх по холму. Стараясь побороть страх, Корбетт крепче ухватил ружье. Он пошел вслед за тигрицей и с удивлением обнаружил, что стал слышать массу новых звуков. Он слышал, как колышутся от ветра листья на деревьях, как жужжат бесчисленные насекомые, а подойдя ближе к зверю, услышал его приглушенное рычание. Адреналин не только вызывает страх, он также обостряет все чувства. Корбетт шел по следам тигрицы, слыша неумолчный стук то ли своего, то ли ее сердца. Он шел за зверем весь вечер до тех пор, пока гормоны и стремительно бежавшая по жилам кровь не утомили его. Теперь Корбетт уже не мог понять, где находится тигрица и в какой стороне расположена деревня, поэтому начал паниковать. Он преодолевал холмы, заросшие ежевикой и гигантским папоротником, до тех пор, пока небо не стало сначала темно-синим, а потом черным. Фонаря у Корбетта не было, поэтому тигрица могла его видеть, а он ее – нет. Корбетт вдруг понял, что находится в узком ущелье, заканчивающемся тупиком. У него было ружье, но в тот момент он чувствовал себя таким же голым и беспомощным перед лицом опасности, как и безоружный человек. Он снова услышал тигрицу. Пятясь, Корбетт вышел из леса и пошел назад по своим собственным следам, понимая, что зверь следует за ним по пятам. Он дышал так шумно, что перестал слышать дыхание тигрицы.
Корбетт уцелел и смог вернуться в деревню. Там он собрался с мыслями и успокоился. Завтра он попробует применить новую тактику, придумает что-нибудь другое. Тем временем из ложбины у околицы деревни доносился рев тигрицы.
Никто не может точно сказать, когда люди начали регулярно охотиться. Конечно, мы издавна охотились на насекомых, улиток, а иногда извлекали из нор мелких грызунов. Но как насчет крупной дичи? Ответ скрывается в грудах костей копытных животных, смешанных с человеческими костями. Эти груды находят повсюду в Африке, Европе и Азии. Антропологи давно и бесплодно обсуждают этот вопрос. В своих спорах они скрещивают ручки и карандаши, сжимая их в руках, которые сравнительно недавно сжимали копья. Ученые орудуют письменными принадлежностями, ворчат и ругаются, но разгадки нет до сих пор. Единственное, что можно определенно сказать, так это то, что до изобретения соответствующих орудий охота была редкой и, как правило, не слишком удачной.
Но даже когда появились первые орудия, они не очень помогли древним людям – по крайней мере сначала. В течение первых пятисот тысяч лет нашей истории у нас вообще ничего не было, кроме камней с заостренными краями, которыми можно было разбивать кости и добывать из них питательный костный мозг. Эти орудия сделали нас в чем-то похожими на гиен, только менее опасными и ловкими, чем эти животные. Со временем острые камни стали прикреплять к длинным палкам, и в результате получились копья. Копья в сочетании с быстрым бегом и громким криком позволили загонять животных, вначале стадных и не очень крупных. Это произошло приблизительно в то же время, когда волки начали превращаться в более социальных животных. Днями мы охотились на дичь бок о бок с волками, а по ночам прятались от них. Превращение хоть и медленно, но прогрессировало. В ходе двух детально документированных раскопок археологи показали, что люди постепенно перешли от охоты и употребления в пищу медленно размножавшихся и медленно передвигавшихся животных, таких как черепахи и улитки, к охоте на все более быстро размножающихся и передвигающихся животных, таких как кролики, а затем и птицы[96]. После того как черепахи и улитки были успешно истреблены, а кролики сбежали в более укромные места, более важной стала охота на оленей и других крупных травоядных животных. В некоторых местах, например в регионах с холодным климатом, где зимой было мало растительной еды, охота стала насущной необходимостью.
Переход к охоте вызвал изменения в анатомии нашего тела. Посмотрите на свои руки. С тех пор как мы стали собирать палки и камни, кости наших кистей видоизменились и стали более приспособленными для работы с этим оружием. Вы держите бейсбольную биту и мяч так же, как наши предки держали палки и камни соответственно. Homo erectus или Ardipithecus ramidus тоже могли бы пристраститься к бейсболу, впрочем, как и наши более отдаленные предки. Единственная причина, по которой люди могли получить эволюционные преимущества благодаря своей способности крепко держать орудия труда и оружие, – это приобретение вследствие такой способности преимуществ в выживании и спаривании[97]. Другими словами, орудия труда, оружие и их применение стали в конце концов необходимы для выживания. Наши ноги стали длиннее, увеличился объем легких. Мы стали лучше бегать на длинные дистанции. Все эти изменения происходили одновременно и параллельно. Но мы все равно оставались слабыми и вкусными. Мы все еще числились среди самых съедобных животных в мире, но теперь мы были способны к совместным действиям, используя для этого палки и осмысленные кличи.
В контексте этой длинной истории Джиму Корбетту после долгих раздумий пришла в голову удачная, как оказалось, идея. Он решил воспользоваться помощью жителей деревни. Они должны будут выгнать тигрицу с просторной холмистой равнины, загнать ее в узкую, заканчивающуюся тупиком долину и заставить ее выйти через единственное узкое место, где Корбетту будет удобно взять ее на мушку и застрелить. Тем самым Корбетт воспроизвел прием, которым люди пользовались десятки тысяч раз во время своей первобытной охоты, и не только люди, но и волки, и африканские дикие собаки, – с помощью громких криков загнать дичь в нужном направлении. Буквально за несколько лет до этого археологи нашли место, где американские индейцы когда-то прогнали стадо буйволов сквозь лощину и выгнали их на край скалы, откуда животные падали вниз, где их уже поджидали удачливые охотники, чтобы добить и освежевать. Той ночью Корбетт нарисовал в своей голове план, очень похожий на наскальную живопись первобытных художников. На этой воображаемой картине была изображена тигрица, сотни людей, поднявших руки, и человек, стоящий у выхода из лощины с нацеленным на зверя ружьем. Это было похоже на честную игру.
Когда жители деревни вышли на помощь Корбетту, они вели себя точно так же, как люди, всю жизнь охотившиеся на крупную дичь. По плану Корбетта деревенские жители вооружились кто чем мог – камнями, кастрюлями, палками – и встали по краям лощины. По знаку охотника и старосты деревни, стоявших на дне лощины, люди принялись бить палками и камнями по кастрюлям, издавая адский шум. Таким образом они выгнали зверя из леса на Корбетта, который стоял и ждал тигрицу с ружьем наготове. Своими действиями люди повторили древнее преображение человечества, когда люди из дичи превратились в охотников[98].
Жители деревни заняли свои позиции. Все шло по плану, но пока Корбетт и староста деревни шли к своему месту, староста устал, что неудивительно для такого пожилого человека. Он попросил у Корбетта разрешения отдохнуть и, не дожидаясь ответа, остановился и сел. В этом невинном поступке не было бы ничего страшного – что может быть естественнее, чем желание старика посидеть и передохнуть? – но этот пустяковый жест жители деревни восприняли как отмашку флагом. Как только староста опустился на поваленное дерево, жители деревни начали свое шумовое представление. Они стали яростно, изо всех сил, колотить в свои импровизированные инструменты, выплеснув наружу всю сдерживаемую до того момент энергию и злость. Люди били в свои самодельные барабаны и неистово кричали. Понятно, что напуганная тигрица бросилась бежать туда, где ее должны были ждать Корбетт и староста.
Но ни тот ни другой не были готовы к такому повороту событий. Они находились еще на вершине холма, и теперь им пришлось со всех ног броситься к выходу из ущелья. При этом им надо было опередить тигрицу, которая неслась сквозь чахлый кустарник. Если бы Корбетт и староста не успели добежать до ущелья, то тигрица вырвалась бы на простор, убежала и продолжила бы убивать людей. Корбетт и староста бежали изо всех сил, но они, конечно, не могли бежать быстрее зверя. Тигрица выбежала из леса, когда Корбетту до нужного места оставалось около трехсот ярдов, а старосте и того больше. Корбетт остановился, чтобы оценить ситуацию. Староста тоже оценил ситуацию, но по-своему: выплеснул на животное ярость от лица всех жителей деревни – он выстрелил и промахнулся. Тигрица развернулась и бросилась на загонщиков.
Теперь, казалось, был возможен только один исход. Тигрица прорвется сквозь ряды людей, при этом убив или ранив нескольких человек, после чего убежит в лес и затаится на несколько дней или лет, чтобы потом снова возобновить набеги на деревню. Но никто из жителей деревни не знал, что произошло на самом деле. Услышав выстрел старосты, они решили, что тигрица убита. Началось всеобщее ликование. Никто даже не смотрел на склон холма, по которому тигрица бежала на людей. Они были беззащитны, как овцы. Но тут вмешался слепой случай.
Услышав крики преждевременного ликования, тигрица испугалась и бросилась обратно к Корбетту и старосте, которые теперь находились в полной боевой готовности. Корбетт выстрелил и попал тигрице в плечо. Казалось, рана не произвела на животное никакого впечатления. Тигрица припала к земле и приготовилась броситься на охотника. Так домашняя кошка готовится прыгнуть на землеройку, правда, здесь в роли землеройки выступал Корбетт. Патрона в ружье не было, и он крикнул старосте, чтобы тот отдал ему свое ружье. Хищник был готов к прыжку. Все, что случилось потом, произошло настолько быстро, что никто, собственно, ничего не понял, и рассказы очевидцев сильно разнятся в деталях. Корбетту каким-то образом удалось завладеть ружьем старосты, и он спустил курок.
На этот раз охотник промахнулся, но первое попадание сделало свое дело. Тигрица упала замертво. Между тем стоявшие на холме жители деревни продолжали безудержно ликовать. Корбетт убил чампаватское чудовище и стал великим истребителем людоедов.
После того как Корбетт убил тигрицу, люди занялись похоронами. Тело Бахул было сожжено на погребальном костре, а пепел развеян над водами Ганга, и история убитой девочки смешалась с историями других убитых женщин из других индийских деревень, женщин, чей дух соединился с духом великой реки. Тигры продолжали и дальше убивать людей, но с каждым годом все меньше и меньше. В прошлом столетии мы, наконец, расстались с ролью жертвы, которую играли в течение миллионов лет. От сотен тысяч тигров, некогда обитавших в Индии, остались сначала тысячи, потом сотни. В техасских зоопарках живет больше тигров, чем во всей Азии на воле. То же самое произошло почти со всеми прочими хищниками – гепардами, леопардами, пумами, ягуарами и даже с волками и медведями. Процесс, начавшийся много тысяч лет назад, когда мы впервые стали охотиться стаями, как волки, почти приблизился к своему завершению. Крупные хищники, правда, и сегодня убивают людей – несколько десятков в год, но происходит это на границах диких земель, где мы иногда выходим по нужде в лес. В этой ситуации мы удовлетворяем свою древнюю потребность, а хищники – свою.
Но страшное прошлое продолжает цепляться за нас, играя роль в возникновении душевных болезней, влияя на наше настроение и даже определяя выбор, где и как нам жить. Дело в том, что, хотя мы и убили большую часть тигров, волков, медведей, гепардов и львов (мы не смогли, правда, сделать этого с гигантскими, убивающими приматов орлами и ядовитыми змеями), реакция наших организмов на угрозу со стороны этих хищников сохранилась – недаром же мы столько тысячелетий от них бегали[99].
У нас до сих пор есть надпочечники и мозжечковая миндалина, переводящие наши восприятия на язык подсознательных реакций организма. Эти структуры сохранились у нас несмотря на то, что мало у кого из нас есть шанс быть съеденным погнавшимся за нами хищником. Наш страх (и его неизменный спутник – ярость), который регулируется этими органами, привел к тому, что мы убили всех животных, которые вызывали в нас этот страх. Но чем теперь прикажете заняться сигнальной системе и эластичным кровеносным сосудам, призванным вызывать у нас чувство страха?
Одна из точек приложения этого страха – наша потребность в книгах и фильмах ужасов. Вспомним вампиров и Фредди Крюгера из «Кошмара на улице Вязов». Каждая такая история приводит нас в ужас и запускает в нашем организме все те биохимические реакции, которые происходили в старину, когда тигры бродили у околиц наших деревень. Теперь же нам приходится покупать стимулы, запускающие реакцию страха, словно для того, чтобы напомнить самим себе, как работает эта система, гонящая кровь по сосудам для того, чтобы мы могли быстрее бежать.
Другая реальность условий окружающего нас мира заключается в том, что системы, некогда порождавшие в нас страх, действуют теперь в ситуации, когда стимулы исходят не от непосредственных, а от удаленных угроз. Мы смотрим новости и слышим о совершенном где-то жестоком убийстве. Мы думаем о семейном бюджете и опасаемся за свое благополучие. Эти диффузные страхи порождают те же реакции, что и тигры, но теперь это хроническое состояние, мы боимся не так сильно, как раньше, но зато каждый день. Наши нынешние страхи не разрешаются, они лишь порождают тревогу и стресс. Треть всех взрослых людей в нашем обществе страдает тревожными расстройствами, вызванными этим аномальным страхом. При длительном воздействии такой беспричинный страх может привести к депрессии и другим заболеваниям, обусловленным стрессом, а также к сокращению жизни. Наши хронические беспричинные страхи вызывают хронический стресс и состояние угнетенности, а это отнюдь не способствует долголетию. Мы можем сколь угодно часто просыпаться среди ночи в холодном поту, стремясь убежать от просроченных кредитных карт, но мы никогда от них не убежим. Наш бесплодный гнев, в свою очередь, может привести к чему угодно – начиная с домашнего насилия и заканчивая войной. Мы реагируем на хронический страх и злость, принимая лекарства и покупая продукты, которые стимулируют эти древние части мозга.
Но не только стресс и тревожность с многочисленной свитой сопутствующих заболеваний являются симптомами нашего древнего инстинкта, заставляющего нас бежать или цепенеть в присутствии хищников или других опасностей. «Фобия» – это слово обозначает страх перед теми вещами, которых мы не должны бояться. Поражающие нас современные фобии суть проявление древнего страха, для которого в цивилизованном мире не осталось причин. Вместе с фобиями нас подстерегает паника и посттравматические стрессовые расстройства, которые тоже обусловлены сигналами страха, мечущимися между клетками нашего мозга.
Некоторые люди больше, чем другие, предрасположены к вредным влияниям призрачных тигров и леопардов, легче впадают в состояния, вызванные этим остаточным страхом. Отчасти такая разница обусловлена генетически, а иногда более сложным образом зависит от приобретенного в детстве или во взрослом состоянии опыта. Возможно, вы относитесь к тем счастливчикам, которые спокойно спят по ночам и не таят злость и страх в своем сердце (точнее сказать, в мозжечковой миндалине). Возможно, ваш страх оправдан и имеет вполне реальные причины. В таком случае, вы тоже принадлежите к меньшинству. В контексте наших современных страхов и агрессии большинство реакций адренальной системы перестали быть адаптивными (приспособительными). Эти реакции уже не соответствуют современным условиям и не поддаются разумному контролю, и мы в поисках тихой гавани начинаем пичкать себя препаратами – либо официально разрешенными лекарствами (которые снимают тревогу, но бессильны против фобий и паники), либо легкими наркотиками, которые усмиряют хищников, до сих пор бродящих по джунглям нашего мозга. Официальные лекарства обходятся нам в миллиарды долларов в год. Наркотики обходятся еще дороже – они разрушают быт, благосостояние и саму жизнь. Некоторые полагают, что в будущем мы сумеем утихомирить действие генов, вызывающих страхи, фобии, тревожность и агрессию. Другими словами, вероятно, мы на генетическом уровне усвоим, что тигры, которые мерещатся нам на каждом шагу, давно исчезли. Между тем мы действительно практически уничтожили реальных тигров, обитающих в реальном мире. Приходя в зоопарки, мы не можем оторвать от них глаз, пытаясь вспомнить, какие чувства они когда-то в нас вызывали. Мы смеемся, видя, как они тщетно грызут зубами прутья клеток. Но при этом по нашим спинам пробегает невольный холодок, потому что в глубине наших тел, спрятанная под слоем жира и мышц, таится страшная память. Наш организм прекрасно помнит то, что, возможно, забыл сознающий разум. Так будет еще долго. Пройдет много лет после того, как исчезнет последний тигр, но мы все равно будем их помнить, и страх перед ними, включив адренальную систему, будет время от времени будить нас по ночам. Но эта неприятность еще не конец истории. Хищники придали форму нашему страху, но этим их влияние не ограничивается. В нас оставили заметные следы и их звериные инстинкты, которые определяют то, как мы слышим и обоняем окружающий нас мир, то есть, другими словами, как мы строим мир, в котором живем. Хищники создали все, что мы теперь хотим изменить, ориентируясь при этом на восприятия, преломленные нашими органами чувств.
Глава 11
Закон Вермея о последствиях эволюции и как змеи определили лицо мира
Представьте себе, что в мире все вдруг изменилось. Представьте себе, что вы способны видеть более мелкие и удаленные предметы, чем видите сейчас. Вообразите, что ваше обоняние неимоверно обострилось. Каждый вид создает свой мир согласно сигналам, поступающим от органов чувств. Птицы и пчелы видят в ультрафиолетовой части спектра. Муравьи различают на небе полосы поляризованного света. Змеи видят тепловое излучение, с помощью обоняния улавливают присутствие в воздухе самых разнообразных веществ и кожей чувствуют вибрацию приближающихся шагов. Мы неспособны на такие нюансы восприятия, если не пользуемся специальными инструментами, которые смогли изобрести, но эти восприятия не являются нашими субъективными ощущениями. Мир, образ которого сотворили в мозге наши чувства, является почти исключительно визуальным, все остальные ощущения играют здесь лишь вторичную, вспомогательную роль. Они статисты в великом фильме нашей жизни. Посмотрите на стул, на котором вы сидите. Посмотрите на стены вашей комнаты. Вы выбрали именно этот стул и эти обои из-за их цвета и – в меньшей степени – их текстуры. Вы не выбирали их по вкусу, запаху или руководствуясь любой другой зрительной информацией, которая доступна многим животным, но не нам.
Наши глаза не просто ведут нас. Они руководят нашими действиями. Играя на пляже, дети выбирают для игры раковины по их цвету и форме, и точно так же мы – как вид – выбирали живые существа как объекты нашего воздействия. Шиповник обладает изумительным запахом, но розы, которые мы выводим и выращиваем, пахнут намного слабее, а порой и вовсе лишены запаха. Мы предпочли визуальную красоту красоте аромата из-за свойств наших глаз. Такой выбор мы делали всегда и повторяем его снова и снова. Мы изгоняем из наших городов крупных, бросающихся в глаза животных – например, койотов, – но обращаем намного меньше внимания на мелких животных, которые спокойно гуляют по нашим городам ночью, прячась в тени стен. Мы убиваем безвредных полозов и медянок, потому что они большие, черные и мы хорошо их видим; в то же время мы сравнительно безболезненно терпим тараканов и клопов, не говоря уже о более мелких организмах, которых мы не замечаем, но присутствие которых стало бы очевидным, обладай мы большей сенсорной чувствительностью. Мы игнорировали присутствие микробов до тех пор, пока нам не сказали, что они повсюду, – и тогда мы обрушились на них всей своей мощью (правда, уничтожить мы можем только тех микробов, которые чувствительны к нашим лекарствам). Иными словами, все способы, какими мы меняли мир и в особенности – виды животных, с которыми нам приходилось взаимодействовать, были способами визуальными. Более того, так как в нашем восприятии мира стало доминировать зрение, некоторые из остальных наших чувств попросту атрофировались. Гены, отвечающие за восприятие запахов, постепенно теряют свою значимость и выпадают из нашего генома. Мы сейчас различаем гораздо меньше запахов, чем наши предки. Однако зрение наше стало удивительно мощным. Вопрос заключается лишь в том, как и почему у нас развилось именно зрение. Сейчас, когда вы читаете эти строки, ваши глаза – глаза, возникшие под жгучим африканским солнцем, – отчетливо различают мелкие линии букв, скользят вдоль «у» и огибают «ш». Такие способности наших глаз и их влияние на наш образ жизни заслуживают отдельного объяснения. Практически исчерпывающее объяснение (во всяком случае, то, каким мы располагаем) было дано женщиной по имени Линн Исбелл и змеями.
Линн Исбелл – приматолог, работающий в Калифорнийском университете Дэвиса. Большую часть своей жизни она не имела ни малейшего желания размышлять о том, как развивались ее собственные голубые глаза, и еще меньше она планировала думать о том, как развивались глаза обезьян, которых она изучала. Но в один прекрасный день ей пришлось быстро бежать по тропическому лесу, чтобы догнать убегавших от нее обезьян. Мы склонны думать о себе как об успешных приматах, но, продираясь сквозь заросли, Линн не могла не понимать, что это заблуждение. Бежала она медленно, можно даже сказать, неуклюже. Тело плохо ориентировалось на своей исторической родине – в саванне. Линн перепрыгивала через поваленные древесные стволы и коряги, прислушиваясь к удаляющимся крикам мартышек. Вот тогда-то все и произошло. Линн занесла ногу для следующего шага и вдруг поняла, что сейчас наступит на тонкую черную змею, переползавшую через тропинку. В кровь хлынул адреналин, и Исбелл, даже не успев осознать происходящее, отпрянула назад и замерла. К счастью, змея – возможно, это была кобра – не атаковала. Она спокойно поползла дальше, немного травмированная подошвой человеческой обуви. Когда Линн перевела дыхание, она удивилась, как ей вообще удалось увидеть змею, ведь та была практически одного цвета с окружающей грязью и ветками. Такое впечатление, что в то время, как интеллектуальное «я» смотрело далеко вперед, другое, более ограниченное «я», внимательно осматривалось вокруг. Линн отпрыгнула от змеи задолго до того, как взвесила свои шансы. Это была далеко не последняя встреча Линн со змеей. В последующие годы она неоднократно сталкивалась лицом к лицу с угрожающе раскачивающейся коброй, а позже – с африканской гадюкой. То, что она узнавала о присутствии змеи и, соответственно, реагировала до того, как осознавала это присутствие, казалось ей великой тайной зрения, мозга и судьбы. Речь, конечно, не шла о жизни и смерти, но эта тайна в конце концов перевернула всю жизнь Линн Исбелл.
До встречи со змеей и в течение нескольких лет после нее Исбелл планировала найти для себя в науке удобную интеллектуальную нишу и на протяжении пары десятков лет спокойно ее разрабатывать. Как ученого, Исбелл интересовало социальное поведение низших обезьян, включая их странствования (отсюда и погоня за стадом обезьян). Ей хотелось понять, почему в Америке самки обезьян – паукообразных, шерстистых, беличьих и прочих, – достигая половой зрелости, уходят из дома, а обезьяны Старого Света (африканские и азиатские) почти никогда этого не делают. Впрочем, это было не единственное любопытное различие между обезьянами Старого и Нового Света. У африканских и азиатских низших приматов никогда не бывает приспособленных для хватания хвостов. Кроме того, они обладают цветовым зрением, и воспринимаемый ими спектр не отличается от нашего – красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий и фиолетовый. У большинства обезьян Нового Света, напротив, есть длинные цепкие хвосты, но отсутствует цветовое зрение, во всяком случае эти обезьяны не различают красный и оранжевый цвета. Это очень интересные различия, но Исбелл поначалу сосредоточилась на вопросе расселения. Конечно, в контексте истории эволюции это очень узкая тема, но она заинтриговала Линн Исбелл. Но потом она своими глазами примата в буквальном и переносном смысле вдруг увидела змею. Это было единственное на тот момент наблюдение, и тем не менее оно стало поворотом ключа зажигания, воспламенившим горючую смесь. Осталось лишь поддать газу.
Исбелл поразила одна маленькая и довольно странная статья о не менее странной болезни. Линн хотела понять эволюционную историю хищников и приматов и поэтому читала практически все публикации, хоть как-то связанные с этой темой. В библиотеках было полно разрозненных материалов, ждущих исследователя, который собрал бы их воедино, обработал и придал им смысл. Авторы найденной статьи утверждали, что хищников и обезьян в одинаковой степени поражает один специфический РНК-содержащий ретровирус (ВИЧ, кстати, тоже является ретровирусом)[100]. Наличие у обезьян и крупных кошек одного и того же вируса можно объяснить тремя способами: 1) в какой-то лаборатории кто-то дал маху; 2) крупная кошка съела обезьяну и заразилась вирусом; 3) у обезьян были более странные сексуальные наклонности, чем мы предполагали.
Из этих трех возможных сценариев самым вероятным Исбелл казался второй; более того, в то время ничего иного она даже представить себе не могла. Она сама теряла целые группы приматов – некоторым из них она даже успевала дать имена – в когтях леопардов. Она сама написала важную статью о влиянии хищников на поведение приматов и их эволюцию[101]. Единственное, что можно было предположить на основании общего вируса, – это то, что отношения хищников с приматами в незапамятные времена были такими же, как и теперь. Вирус был живым ископаемым, рудиментом давно минувшего взаимодействия, который находят и у других животных. Исбелл сосредоточилась на статье. Она читала и перечитывала ее так же тщательно, как Индиана Джонс искал ключ к сокровищу. Возможно, это означало нечто большее. Но что именно, Линн пока не знала.
Эта статья привела Исбелл к другой, еще более странной публикации. В ней было сказано, что род РНК-вируса, найденного в клетках азиатских обезьян, является близким родственником вируса, поражающего одну змею, гадюку Рассела (Daboia russelli)[102]. По некоторым подсчетам, гадюка Рассела за последние годы убила больше людей, чем любая другая змея. Это весьма миловидное, но очень раздражительное создание, каким, вероятно, было и всегда. Авторов статьи не беспокоил вопрос о том, как и почему вирус попал в организм этой гадюки. Могла ли змея много лет назад укусить обезьяну и заразиться от нее? Исбелл не могла это проверить. Но, сложив вместе две эти статьи, она представила себе долгую историю эволюционных игр ядовитой змеи, крупной кошки и несчастных обезьян. Змеи кусают обезьян. Кошки едят обезьян. Обезьяны едят фрукты и орехи, а подчас и друг друга. Передача вируса от примата хищнику подтверждала взгляд Исбелл на обезьяну как на жертву. Пока это была не ее новая смелая теория, а лишь первые ее фрагменты, которые, как казалось Линн, имеют какое-то отношение к ее первой встрече с коброй в африканском лесу. В тот момент она шла по следам обезьян, которых и собиралась изучать, но теперь ей казалось, что она наткнулась на замечательный сюжет, касавшийся ее самой и людей в целом.
Все еще занимаясь проблемой расселения обезьян, Линн продолжала и свои побочные поиски. Она решила больше узнать о змеях, об их истории и географии их обитания, а также о том, как все это связано с приматами. Для этого она позвонила Гарри Грину, известнейшему авторитету в биологии змей, и попросила его порекомендовать литературу по естественной истории змей[103]. После разговоров с Грином и чтения литературы ее заинтересовал следующий вопрос: могли ли змеи каким-то образом объяснить разницу в поведении приматов, обитающих в разных регионах земного шара? «А если, – делилась она своими мыслями с мужем, – привычка самок обезьян Нового Света покидать стадо как-то связана с плотностью расселения ядовитых змей в Новом Свете?» Если вероятность встречи с ядовитой змеей в Старом Свете была выше, чем в Новом, то азиатские и африканские обезьяны совершенно обоснованно не рисковали отходить от стада на большие расстояния. С этого момента повседневная работа Линн Исбелл тесно переплелась с ее безумной гипотезой. Находясь на пике эмоционального возбуждения, она обдумывала свою идею в машине, анализировала ее по дороге в свой кабинет, думала о ней, читая лекции студентам и ужиная дома с мужем. Невинная на первый взгляд идея затягивала Линн, как наркотик.
Что, если ядовитые змеи влияли на ход эволюции приматов не как-то косвенно и мягко, а просто и грубо – с помощью угрозы смерти? Возможно ли, что разница между обезьянами Нового и Старого Света обусловлена разницей в вероятности быть убитыми ядовитой змеей, то есть устойчивым эффектом специфического распространения жизненных форм?[104] Что, если не только оседлый образ жизни обезьян Старого Света, но и их более развитое зрение и даже их более высокий интеллект являются ответом на угрозу со стороны ядовитых змей? Что, если признаки, свойственные только низшим и высшим обезьянам Старого Света, являются теми же признаками, которыми обладают и люди, такие как Линн, способные каким-то сверхъестественным чутьем избегать встреч с подкарауливающими их кобрами, гадюками или мамбами? Может быть, наше отличное зрение развилось именно из-за потребности обнаруживать змей, как, допустим, наша иммунная система развилась в ответ на необходимость борьбы с патогенными микроорганизмами. Может быть, именно благодаря этой истории Исбелл, как и все мы – потомки африканских приматов, обладает унаследованной врожденной способностью обнаруживать находящихся поблизости кобр и других змей. Может быть, очень может быть. Но если это так, то едва ли это единственное следствие.
Если Исбелл права и ядовитые змеи способствовали развитию хорошего зрения у одних приматов, обойдя своей милостью других, то на основании такого предположения можно строить предсказания. У Линн была одна часть головоломки. Она знала, что в Новом Свете лишь некоторые приматы – в точности как люди – видят весь цветовой спектр, в то время как обезьяны Старого Света обладают такой способностью поголовно. Обусловлена ли эта разница более ранним появлением ядовитых змей в Старом Свете? Исбелл знала также, что лемуры, примитивные приматы, обитающие на Мадагаскаре, мало того что не различают цвета, но и неспособны рассмотреть мелкие детали предметов – в отличие от нас и других приматов. Если теория Исбелл верна, то на Мадагаскаре не должны водиться ядовитые змеи.
Среди приматологов теория Исбелл прецедентов не имела. Но часто случается так, что идея, абсолютно новая для какой-то одной области, является общепризнанной истиной в другой области. Одна и та же теория для разных областей может быть как ересью, так и догмой. Быть добычей для хищников – судьба не одних лишь только приматов. Стать чьим-то обедом – это очень распространенный способ умереть, будь ты примат или моллюск… особенно, думаю, если ты моллюск. Вероятно, лучшим прецедентом того, о чем задумалась Исбелл, были некоторые сведения из биологии моллюсков. Точнее, это была работа, выполненная в лаборатории Герата Вермея. Вермей работал в нескольких корпусах от Исбелл, на геологическом факультете того же университета Дэвиса, и жил в одном квартале от дома Исбелл. Они были соседями по району, по работе и, как выяснилось, по идеям.
Каждое воскресенье вы можете найти Вермея на пляже, где он, ползая по гальке и песку на коленях, собирает раковины. Он медленно, словно первобытная птица, перемещается вдоль моря, перебирая осколки в поисках чего-нибудь редкого и интересного. Всю свою сознательную жизнь Вермей провел среди раковин – живых и мертвых, современных и ископаемых. Более всего Вермей концентрировался на понимании различных способов, какими умирают живые организмы. Он изучал причины смерти животных с дотошностью опытного судмедэксперта. Но исследовал он не кровь и кости, а отверстия в раковинах и шрамы от старых ран. Вместо орудий убийства он ищет следы клювов, пил, зубов и других убийственных достижений эволюции. Учитывая такой подход, можно было бы честно сказать, что у Вермея весьма своеобразное видение жизни, однако у него не было вообще никакого видения по той простой причине, что в трехлетнем возрасте он ослеп от глаукомы. Врачи были вынуждены удалить ему глаза, заставив таким образом ориентироваться в мире с помощью других органов чувств. Подобно змее, Вермей слушает, нюхает и пробует на вкус. Но детальное понимание жизни моря и его истории возникло у него благодаря осязанию. Находясь на берегу, он погружается в глубины океана и одновременно – в пучины древности.
Одна из загадок, обнаруженных Вермеем на заре его научной карьеры, была сродни той, с которой столкнулась Линн Исбелл, – когда появляются новые хищники, будь то крабы, змеи или современные люди, их жертвы претерпевают изменения. Вермей с детства интересовался двустворчатыми моллюсками и улитками. Прикасаясь пальцами к раковинам, он на ощупь определял их текстуру и нюансы формы. Отвлекитесь от книги и представьте себе, что вы вынуждены работать так, как Вермей. Подойдите к шкафам, которые он каждый день открывает. Двигайтесь по памяти среди предметов обстановки, ориентируясь по звуку. Выдвиньте ящик, заполненный раковинами. Пройдитесь по ним кончиками пальцев. При этом обратите внимание на форму и размер раковин, ощупайте края, бугорки и оцените кривизну. Отметьте, чего не хватает в той или иной раковине, хоть это и трудно, так как для этого в первую очередь надо знать, как она должна выглядеть изначально. Нащупайте щели, обнаружьте необъяснимое, неизвестно откуда взявшееся отверстие или грубое наслоение. Сосредоточьтесь на этом месте. Конечно, ваши пальцы возникли и развились для того, чтобы сначала собирать ягоды и орехи, а потом хватать камни и сжимать древки копий, но напрягитесь, проведите пальцами по наросту в области отверстия и подумайте: что это может быть? Отверстие идеально круглое, как будто искусственно просверленное. Но не останавливайтесь, просуньте в отверстие кончик мизинца, и вы почувствуете неровную грубую структуру. Все эти тонкости и детали – ключ к истории раковины, которую вы держите в руках, а для Вермея – ключ к историям сотен тысяч, а может быть, и миллионов раковин, которые он гладил своими пальцами. Пользуясь осязанием, Вермей построил мир, разительно отличающийся от мира, который воспринимаем и ощущаем мы с вами. В этом мире становятся очевидными вещи, недоступные нашему зрению.
За время, проведенное среди раковин, Вермей заметил массу интересных вещей. Среди прочего он обнаружил и то, что обнаружили бы и вы, будь вы на его месте, – раковины отличаются друг от друга в зависимости от места и времени находки. Но Вермей открыл также и то, что до него не видел никто. Вероятно, есть некоторые вещи, которые более очевидны для осязания, нежели для зрения. В многообразии раковин, найденных в разное время в разных местах, прослеживалась некая система. Вермей радовался различиям, как может радоваться любознательный человек, открывая что-то новое, и задумывался о причинах такой разницы. Биологи обычно не уделяют должного внимания частностям и строят общие теории, а Вермей начал поиски именно с частностей. Первым делом он заметил, что моллюски, обитающие в Тихом океане, имеют более толстые раковины, чем моллюски Атлантического, а также обладают более узким устьем и более длинными шипами[105]. Что, если, – подумал Вермей, – эти различия являются результатом различий среди поедающих моллюсков хищников, живущих в этих двух океанах? В Тихом океане у крабов более мощные клешни, позволяющие раздавливать раковины улиток. Но, помимо этого, Вермей своими пальцами ощущал, что строение раковин отражает анатомические изменения, происходившие не только в разных океанах, но и в разные времена. На суше вымерли динозавры, но в морских глубинах в то же самое время происходили не менее разрушительные и катастрофические революции. Но Вермей был уверен, что причиной подводных революций были не метеориты и другие природные катаклизмы, а специфика хищной фауны. После появления в морях крабов и других хищников обитателям морского дна пришлось реагировать на эту неприятную новость, что они и сделали. Раковины стали толще. Их устья сделались уже, а сами раковины, бросая ответный вызов судьбе, ощетинились более мощными шипами[106]. Моллюски переместились с поверхности морского дна глубже, зарывшись в песок. Множество родов просто исчезло. Но вместо вымерших видов появлялись новые. В отличие от динозавров, после смерти моллюсков остались доказательства преступления – трещины в раковинах, отверстия и другие красноречивые указания на то, что это сделали не две руки какого-то бога, а миллионы крабовых клешней. Вермей понял, что эволюция орудий убийства, которыми обладали хищники, наложила отпечаток на облик морского дна и его обитателей. То, как изменялись моллюски, было частностью, эволюцией отдельных их видов, обладавших либо раковинами, которые хищники могли вскрыть, либо раковинами, которые они вскрыть были не в состоянии. Все это, взятое вместе, позволило Вермею сформулировать закон, общее правило жизни, такое же универсальное, как физические законы поведения элементарных частиц; правило, касающееся не только моллюсков, но и всех других биологических видов, включая змей, приматов и нас с вами.
Закон Вермея был чем-то сродни закону всемирного тяготения, это был закон силы, с которой хищники воздействуют на свои жертвы[107]. Когда появляются новые хищники или начинают быстро размножаться старые, на это реагируют их жертвы. Они просто обязаны это делать, такая реакция неизбежна, как разделение облаков, сталкивающихся с массивным препятствием, или деформация мокрой глины под давлением рук гончара. Вермей был первым, кто заметил, что способы реагирования жертв предсказуемы и неизбежны. Большинству людей до Вермея (естественно, тем, которые интересовались этим вопросом) казалось, что жертвы должны реагировать на самые сильные стороны хищника, на его самое предсказуемое и смертоносное оружие. Вермей предположил противоположное. Представьте себе краба, выступающего в драме из четырех действий. Он находит моллюска, хватает его, вскрывает раковину, а после этого убивает моллюска и съедает его. Часть этих действий краб выполняет без труда и редко терпит неудачу. Он легко находит жертву и легко убивает ее, если ему удается взломать раковину. Чаще всего краб спотыкается на третьем этапе – на этапе вскрытия раковины. Самое трудное для краба – это проникнуть внутрь раковины, и моллюски воспользовались возможностью укрепить свои панцири, чтобы помешать крабам их взламывать. В этом и заключается суть закона Вермея: жертва реагирует на слабость хищника и противостоит ему в тех действиях, в которых он чаще терпит неудачу, а не в тех действиях, которые, как правило, увенчиваются успехом. Главная трудность заключается в том, что жертва должна так изменить свой геном, чтобы новые признаки были направлены против самого слабого места хищника, но в большинстве случаев жертвам удается справиться с этой нелегкой задачей. Теперь, когда крабы обитают во всех океанах Земли, у всех морских моллюсков грубая, жесткая и толстая броня, но мясистое тело остается таким же беззащитным, как новорожденный человеческий младенец. Краб редко терпит неудачу, если ему удается проникнуть внутрь раковины, поскольку моллюск и не думает сопротивляться.
Линн Исбелл начала задумываться о том, почему змеи терпят неудачу. Они делают это совершенно иначе, нежели другие хищники, охотящиеся на приматов. Если львам, леопардам или тиграм не удается напасть на обезьян, то это происходит из-за несовершенства засады. Хищные кошки обнаруживают приматов по запаху (мы изрядно пахучий отряд), но для того, чтобы нападение было успешным, оно должно быть внезапным. Если обезьяны вовремя обнаруживают леопарда, он может и уйти, как это сделала тигрица, когда увидела, что Корбетт на нее смотрит. Зверь тем самым дает понять, что игра окончена. Без элемента внезапности крупная кошка имеет намного меньше шансов убить жертву (хотя иногда она все же пытается это сделать – голод не тетка). Как указывал тот же Вермей, хищникам семейства кошачьих не удается убить добычу в половине случаев нападений, если жертва заблаговременно обнаруживает зверя и тот утрачивает элемент внезапности. В результате оборонительное поведение обезьян нацелено на то, чтобы дать понять хищнику, что он обнаружен. Многие виды приматов, например мартышки-дианы и мартышки Кэмпбелла, подают криком сигнал опасности, означающий «большая кошка». Делая это, мартышки оповещают о присутствии леопарда не только друг друга, но и самого хищника. Это обнаружение засады настолько полезно для приматов, что обезьяны некоторых видов научились различать соответствующие крики обезьян других видов и, заслышав их, первым делом смотрят с деревьев вниз[108]. Громкий сигнал тревоги – это суть способности приматов избегать когтей плотоядных хищников. Некоторые специалисты утверждают, что эти кличи стали основой человеческих языков. Первым словом, которое произнесла моя дочь, было слово «рыба» (наверное, она в тот момент вообразила себе очень большую рыбу), первым словом всего человеческого рода наверняка было слово «леопард».
Шимпанзе тоже охотятся на мартышек. Наверное, вы испытали бы брезгливость к блюду из животного, которое смотрит на вас почти детскими глазами, но шимпанзе таких чувств не испытывают. Шимпанзе охотятся за многими видами мартышек и при этом проявляют слабость иного рода, чем слабость леопардов. Если шимпанзе обнаруживают мартышек, то они почти всегда их ловят, убивают и съедают – шимпанзе охотятся активно и преследуют жертву. Но в обнаружении добычи шимпанзе слабы. Способность противостоять шимпанзе не окупилась бы для мартышек, но точно так же не окупается и сигнал тревоги. Вследствие этого, когда мартышки обнаруживают рядом шимпанзе, они убегают прочь или беззвучно прячутся в ветвях деревьев, стараясь не привлекать к себе внимания. Это игра в прятки, где на кону стоят жизнь или смерть.
Кроме шимпанзе, есть еще змеи. Змеи едят обезьян, но не менее часто они убивают их и в целях самозащиты, так как приматы, в свою очередь, часто убивают змей. Когда мартышки обнаруживают змею, они испускают крики, говорящие другим обезьянам о местоположении змеи. У обезьян некоторых видов есть особый крик, указывающий именно на такую опасность – «змея, змея, змея», – при этом иногда они даже издают различные крики, когда видят змей разных видов. Например, мартышки Кэмпбелла начинают подавать сигнал тревоги, если им показывают имитацию габонской гадюки, но молчат, если видят черную мамбу. Существует большая разница между обнаружением змей и обнаружением крупных кошек. Обезьянам надо видеть кошек, но лучше всего с большого расстояния. Обнаружение змей на большом расстоянии для мартышек необязательно. Если закон Вермея справедлив (и если, как склонны считать ученые, многие обезьяны погибают от змеиных укусов), то у обезьян должна была развиться способность обнаруживать змей, даже если они, замаскировавшись, лежат неподвижно. Другими словами, мартышки и человекообразные обезьяны Старого Света должны лучше остальных приматов обнаруживать змей. Такую возможность биологи раньше не рассматривали, во всяком случае до тех пор, пока Линн Исбелл не натолкнулась на нее, бродя во тьме, как Вермей.
Если Исбелл была права в том, что особенности зрения приматов развивались или не развивались в ответ на присутствие или отсутствие ядовитых змей, то следовало ожидать, что наилучшее зрение окажется у обезьян, давно и часто сталкивающихся с ядовитыми змеями. Именно это она и обнаружила. Ядовитые змеи впервые появились в Старом Свете и сравнительно недавно (10–20 миллионов лет назад) прибыли в Новый Свет. Этот факт вполне соответствует разнице в остроте зрения между приматами Старого и Нового Света. Эта разница подтверждала гипотезу Исбелл. Но есть ли ядовитые змеи на Мадагаскаре, где местные приматы отличаются весьма слабым зрением? С самого начала Линн Исбелл надеялась, что ошиблась. Если это окажется так, то она сможет спокойно вернуться к той жизни, какую она вела до того, как ее посетила новая идея. Может быть, ей удастся обнаружить на Мадагаскаре ядовитых змей? Но, как она и предсказывала, их на острове не оказалось. На Мадагаскаре нет ядовитых змей, и островные приматы – лемуры – обладают наихудшим зрением среди всех своих сородичей. Они более склонны ориентироваться с помощью вкуса, обоняния и осязания, чем зрения. В этом лемуры очень похожи на Вермея.
Детально Исбелл представила свою гипотезу в книге «Плод, древо и змей», в которой были неопровержимо доказаны как минимум две вещи[109]. Во-первых, отдельного объяснения заслуживает наше хорошо развитое цветовое зрение, как и цветовое зрение африканских и азиатских широконосых и человекообразных обезьян. Помимо гипотезы Исбелл, единственным правдоподобным объяснением является то, что цветовое зрение позволяет лучше распознавать разные виды плодов[110]. Вполне возможно, что это так и есть, хотя остается неясным, почему цветовое зрение было очень важным для сбора плодов в Старом Свете, менее важным в Новом Свете и совсем ненужным на Мадагаскаре, где большинство лемуров питается именно плодами и ягодами. Но даже если плодовая гипотеза верна, мы все же можем оставаться в твердой уверенности, что нашим превосходным цветовым зрением мы обязаны взаимодействию с другими животными видами. Во-вторых, после того как у нас возникло цветовое зрение, охватывающее весь видимый спектр, а все остальные чувства регрессировали, возникли последствия, важные как для нас, так и для всего остального животного и растительного мира.
Параллельно с развитием зрения начал увеличиваться наш мозг. Вполне вероятно, что изначально в основе этого увеличения лежат наши визуальные и речевые способности, имеющие отношение к нашей эволюционной связи со змеями. Нормальное цветовое зрение и клич, предупреждающий о появлении хищника, возможно, были первым необходимым этапом в траектории эволюции мозга, которая в итоге привела нас к способности напечатать на экране компьютера фразу «траектория эволюции мозга». Действительно, зрению было суждено стать основным доминирующим чувством, обусловившим рост нашего мозга. Изучение генетики разнообразных млекопитающих позволяет утверждать, что по мере того, как улучшалось наше зрение, как минимум некоторые из наших органов чувств стали работать хуже. Один за другим подвергались мутациям гены, связанные с обонянием, а так как обоняние по сравнению со зрением перестало играть важную роль, люди с такими мутациями имели все шансы на выживание. С течением времени все больше и больше генов, ответственных за обоняние, разрушалось, выходило из употребления и становилось ненужными – так же как это случилось с генами, отвечающими за зрение у пещерных рыб. Неизвестно, справедливо ли это утверждение относительно генов, ответственных за осязание и слух, но теоретически это вполне возможно. Другими словами, согласно гипотезе Исбелл, змеи – это горошина под периной нашего разума, определившая пути нашего восприятия мира и построения его картины.
Очень легко проявить скепсис в отношении гипотезы Линн Исбелл, так же как и в отношении многих важных теорий эволюции приматов. Собранные сведения отрывочны, и ситуация не изменится еще долго, так как возможности экспериментальной проверки гипотез ограничены, и антропологи в этой ситуации чувствуют себя как моряки на попавшем в шторм судне без руля и ветрил. Лично я сомневался в основном принципе гипотезы Исбелл, а именно в том, что ядовитые змеи убивали приматов достаточно часто для того, чтобы повлиять на их эволюцию. Подавляющее большинство змей вообще никого не убивают, за исключением грызунов и насекомых. Змеи довольно застенчивы – они не искусители и уж тем более не злодеи.
Тем не менее Исбелл утверждает, что существует множество свидетельств о змеях, которые убивали и даже иногда съедали приматов. Движимый чем-то большим, нежели простое любопытство, я решил провести собственные изыскания в этой области. Я разослал своим друзьям электронные письма, в которых спрашивал, знают ли они какого-нибудь биолога, который вследствие собственной ошибки был схвачен или укушен ядовитой змеей. Я воображал, что в ответ получу список знаменитых (в основном покойных) биологов, изучавших жизнь и повадки змей и по неосторожности слишком далеко углубившихся в джунгли. К моему огромному удивлению, я узнал, что очень многие из моих друзей сами были укушены ядовитыми змеями.
Грег Крутцингер, ныне преподающий в университете Британской Колумбии, в свое время работал на биологической станции в Ла-Сельве (Коста-Рика) и однажды наступил на палку, которая, оказавшись свиноносой гадюкой, его укусила. Грег до сих пор немного нервничает при виде валяющихся на дороге палок. Петр Наскрецкий шел по лесной тропинке, собирая всякую всячину и надеясь наткнуться на углокрылого кузнечика или на какой-нибудь неизвестный вид насекомого. Петр приподнял камень, и лежащая под ним ядовитая змея укусила его. Наскрецкий остался жив и продолжает исследовать новые виды. Мой бывший наставник Роб Колуэлл тоже шел по тропинке, беседуя с другом, и не заметил копьеголовую змею. Зато змея заметила Колуэлла и выпустила весь свой яд ему в плечо, что змеи делают только в тех случаях, когда нападают с намерением убить. Маура Мэйпл, с которой я познакомился на биостанции в Коста-Рике, была укушена копьеголовой змеей приблизительно там же, где Грега укусила свиноносая гадюка. Этот список можно продолжать. Хэла Хитуола, кабинет которого расположен рядом с моим, укусила морская змея, и он был настолько уверен в грядущей смерти, что даже записал короткое прощание перед тем, как приступить к путевым заметкам. Властимила Зака, эколога, живущего и работающего в Эквадоре, ядовитые змеи кусали дважды. Все эти мои друзья выжили, но так везло далеко не каждому. Джо Словинский, друг одного моего приятеля, отправился с группой серпентологов в Мьянму за новыми змеями. Словинский был из той волны энтузиастов, которые в поисках нового готовы пускаться в дальние путешествия. Проводник группы показал Словинскому пластиковый мешок, наполненный змеями. Проводник утверждал, что змеи ядовиты, но Джо с ним не согласился. Его классификация оказалась ошибочной, что привело к летальному исходу.
Конечно, мне известно о намного большем числе людей, умерших от рака или погибших в автомобильной катастрофе, чем об укушенных ядовитыми змеями. Но за всеми рассказанными мне историями стоит грубая неприкрашенная реальность. Когда биологи бродят по тропическим лесам и, расслабившись, перестают обращать должное внимание на обстановку (или слабое зрение не позволяет им это делать), у них появляется немалый шанс быть укушенными ядовитой змеей. Конечно, этот шанс ниже, чем шанс быть сбитым автомобилем, но на заре нашей эволюции автомашины не представляли для нас никакой угрозы. Еще более важно то, что биологи взаимодействуют с дикой природой во многом так же, как наши предки, – они трогают ее руками, причем делают это чаще, чем все остальные люди. Если внимательно присмотреться к долгой истории взаимоотношений людей и змей, то нам станет понятно, что раньше змеи кусали нас намного чаще, чем сейчас, а надо сказать, что змеиные укусы и сегодня не являются редкостью. Данные об укусах змей занижены, так как люди не всегда о них сообщают, но ежегодно в мире случается от 30 до 40 тысяч смертей от укусов ядовитых змей, и это без учета выживших. Изучение более чем 1000 рабочих каучуковых плантаций в Бразилии показало, что каждого десятого из них хотя бы раз кусала ядовитая змея. Половина из тех, кого кусали змеи, были укушены повторно![111] В ходе семилетнего исследования, проведенного в Бенине, было выявлено тридцать тысяч случаев укусов ядовитых змей. В пятнадцати процентах случаев нападения змей заканчивались для людей фатально. Несколько ранее было проведено другое исследование в Нигере, где в течение года ядовитыми змеями было укушено 10 тысяч человек. Не следует считать результаты этих исследований чем-то необычным. Напротив, в тропических лесах, где обитают (или обитали) наиболее агрессивные ядовитые змеи, результаты проведенных исследований убедительно демонстрируют нашу предрасположенность к гибели от ядовитых зубов смертоносных змей. Эта предрасположенность была еще выше у наших предков, обитавших в девственных африканских джунглях.
Считаю ли я, что змеиные укусы являются или были достаточно частыми для того, чтобы благоприятствовать индивидам с хорошим зрением, позволяющим рассмотреть неподвижный замаскированный предмет? Думаю, что это вполне возможно, особенно если учесть малые размеры наших далеких предков и, соответственно, их детенышей. Как подчеркивает Линн Исбелл, один из наших самых ранних предков, Eosimias, весил около четверти фунта – то есть его вполне можно было положить между двумя ломтями хлеба, завернув в лист салата. Видимо, для таких наших предков смерть от змеиных укусов была в порядке вещей – некоторые из них умирали, не успев оставить потомство, другим удавалось прожить дольше. Если у выживших особей были какие-то наследуемые признаки, гены, отличавшиеся от генов остальных особей в популяции, то эти признаки становились объектом положительного естественного отбора. Представляется весьма правдоподобным, что выживших предков отличало как раз лучшее зрение и размер мозга, за счет которого в конечном итоге им и удалось выжить.
Короче говоря, я осмелюсь утверждать, что прочтение Исбелл истории приматов выглядит одновременно и необычным, и правдоподобным. Как и в случае со многими другими вопросами биологии, лучшего ответа не существует. Любой ответ неизбежно включает в себя взаимодействие с другими видами, будь то змеи, фрукты, орехи или что-то другое. Я голосую за змей. Закройте глаза и представьте себе, что вы – Герат Вермей, идущий по тропинке в джунглях. Рядом с вами идет зрячий человек. Как вы думаете, у кого больше шансов умереть от змеиного укуса? Неизбежно у Вермея, который может на ощупь распознать деревья, определить по запаху те или иные плоды и издалека услышать приближающегося леопарда, но не может заметить притаившуюся в траве змею. Она не станет частью его мироощущения до тех пор, пока он ее не схватит – а это как раз крайне нежелательно. Вермей и так много раз рисковал жизнью и едва не погиб от столкновений с опасными животными именно по этой причине. Однажды он взял в руки ядовитую рыбу, но понял это, только ощупав ее тело. В другой раз в поисках раковины он прикоснулся к хвосту электрического ската. Вермею, подобно лемурам Мадагаскара, посчастливилось родиться там, где смерть от змеиного укуса редко угрожает человеку, и поэтому он может благополучно жить и при своем восприятии окружающего мира. Окажись Вермей в далеком прошлом на месте несчастных мартышек, окруженных хищниками, он был бы куда менее удачлив.
Когда мы получили в свое распоряжение отличные глаза, внешний вид воспринимаемого нами мира изменился, а вместе с этим изменился и сам мир. Возможно, что наше нынешнее зрение сформировалось, когда мы были жертвами, но самый главный эффект отличного зрения в полной мере проявился тогда, когда мы сами стали хищниками. Этот эффект проявился практически во всем – и в плохом, и в хорошем, включая и то, что мы сделали с другими хищниками, в том числе и с самими змеями. Когда появились крабы со смертоносными клешнями, весь подводный живой мир изменился в ответ на это событие. Когда Ева встретила змея, он соблазнил ее съесть яблоко, искусив ее перспективой универсального знания и одновременно – возможностью влиять на судьбы других существ. Когда у нас появилась способность обнаруживать змей, мы тоже нашли свое яблоко или, по крайней мере, дорогу к обретению осознания, орудий труда, власти над природой и ко всем последствиям такого приобретения. В сочетании с нашими предпочтениями наши органы чувств определили многие решения, принятые нами в мире. Даже сами эти предпочтения возникли и развились для того, чтобы помочь нам выжить в мире биологических видов, которые могли причинить нам вред. Они возникли в глубинных истоках нашей истории и помогли нам сделать выбор среди вещей, которые мы были способны воспринимать. Мы не всегда осознаем наши предпочтения, но тем не менее именно они по большей части определяют наши действия. Мы и наши поступки тесно связаны с прежним бытием – оно ведет нас сквозь череду красочных пейзажей, на которых теперь нет змей, но эти картины продолжают ежедневно напоминать нам о них независимо от того, какими мы стали теперь. Нашим чувствам и предпочтениям было суждено привести нас к истреблению змей. Мы убиваем их не потому, что они опасны, а просто потому, что видим их. Змеи страдают из-за того, что они сделали для нас, дав нам зрение, пусть и несовершенное. В одних местах мы научились отличать смертельных змей от безвредных или поступать еще проще – избегать прямых контактов (изобретение высоких резиновых сапог спасло много человеческих жизней). В других местах мы слепо убиваем змей своими лопатами и мачете, и там змеи страдают от последствий того, какими мы были раньше. Теперь мы не поддаемся искушению, вместо этого мы стали доверять своим чувствам, и теперь наши глаза ведут нас по видимому миру.
Глава 12
Естественный отбор: кто выживет?
Есть горстка ученых, пытающихся выявить признаки, общие для всех когда-либо существовавших человеческих культур и цивилизаций. Эти ученые роются в трудах этнографов и в статьях антропологов в поисках различий между племенами и одновременно стараются найти что-то объединяющее. Они пытаются найти сходство между собой и жителями Таити или Тимбукту. Этим ученым удалось составить список из нескольких сотен признаков, присущих почти всем нам независимо от того, живем ли мы в шалаше на дереве в Папуа – Новой Гвинее или в квартире с видами на Центральный парк. Эти схожие признаки есть то, что объединяет всех нас, несмотря на различия. Одна из таких общих черт – страх перед змеями. Но этим список не исчерпывается. Мы все любим сладкое, соленое и жирное, но испытываем отвращение (по крайней мере при рождении) к горькому. Весьма любопытен тот факт, что практически всем людям нравятся пейзажи с раскидистым деревом на открытой равнине и с небольшим водоемом в некотором отдалении. Большинство, а может, и все эти универсальные предпочтения возникли в далеком эволюционном прошлом, когда они имели практический смысл, хотя теперь, возможно, и не имеют никакого значения. Эти общие места обязаны своим появлением тому способу, каким наши чувства воздействуют на наше восприятие. Подобные универсалии могли бы показаться странными, если бы они в далеком прошлом не определяли вид живого мира, который мы строили вокруг себя. Да, они были бы странными, если бы не были источниками множества реальных проблем, особенно связанных с тем, как мы изменили этот мир.
Бросая взгляд на прохожих на улице, заглядывая в окна проезжающих мимо автомобилей, мы склонны думать, что все другие люди похожи на нас. Сама схожесть нашего образа действий с тем, что делают другие – ходят, водят машину, плюются и гримасничают, предполагает нашу одинаковость. Такое же чувство возникает, например, когда мы читаем старинный сонет или рассматриваем наскальную живопись. На древних рисунках в пещерах Намибии изображены преследующие зверя охотники. У этих охотников такие же тела, как у нас. Мы не можем удержаться от мысли, что древний художник и его поклонники были очень похожи на нас. Мы чувствуем, что связаны с ними общими, глубинными человеческими свойствами. Тем не менее истина заключается в том, что по многим свойствам мышления и поведения отличаются между собой как отдельные люди, так и целые культуры. У некоторых из нас есть боги. У других их нет. У кого-то из нас только один супруг или супруга, а у другого спутников жизни может быть несколько. В некоторых местах оскорбление чувства собственного достоинства приводит к взрыву агрессии и насилию, и это считается нормой. В других местах может не существовать самого понятия собственного достоинства. В одних местах признаком красоты считается отложение жира на лодыжках, а в других – на бедрах. В некоторых – весьма, впрочем, немногочисленных – культурах женская худоба считается сексуально привлекательной. Все мы принадлежим к одному биологическому виду, но из-за того, что разные культуры изменяются с разной скоростью, из-за капризов и изменчивости истории мы любим и делаем совершенно разные вещи. Самое примечательное в универсальных признаках сходства – это то, что они вообще существуют, особенно если учесть, насколько разнятся иногда даже соседние культуры. Очень немногие истины, кажущиеся нам очевидными, кажутся таковыми всем остальным людям.
Если учесть, что на Земле живет около семи миллиардов человек, обладающих невероятной способностью к разнообразию, то истинно универсальные свойства и качества человека действительно вызывают большой интерес. В конечном счете универсальные свойства должны вытекать из наших врожденных биологических свойств. Если бы эти универсалии поддавались разумному контролю, то они бы давно изменились в разных сообществах – хотя бы благодаря вечно бунтующим подросткам. То, что эти немногие универсальные качества устояли перед хаотическим натиском перемен, говорит об их наследственном, генетическом происхождении, о такой их глубине и примитивности, которые исключают нашу сознательную способность их изменить.
Влияние наших зрительных предпочтений, сформировавшихся под влиянием хищников и змей, является самым распространенным и вездесущим. Но эти предпочтения являются самыми малопонятными. Вероятно, самыми очевидными и явными предпочтениями нашего вида являются предпочтения вкусовые. Если мы поймем, что такое вкус, то это станет первым шагом к пониманию того, что такое зрение. Высуньте язык и проведите по нему пальцем. Вы одновременно почувствуете две вещи – во-первых, вы ощутите текстуру неровной поверхности языка. Эту неровность создают вкусовые сосочки и другие структуры; некоторые из них производят ферменты, а другие просто придают языку шероховатость. Во-вторых, язык тоже ощутит прикосновение вашего пальца и оценит его вкус. Каким этот вкус будет – зависит от пальца. Существует пять базовых разновидностей вкуса – сладкий, соленый, горький, умами (так называемый «пятый вкус», вкус белковых веществ или глютамата натрия) и кислый, сочетания которых могут создавать более сложные вкусовые ощущения (например, вкус указательного пальца с примесью арахисового масла). Сами вкусовые сосочки внешне похожи на актиний, каждое щупальце которых венчают тонкие чувствительные волоски. Когда вы едите, мелкие частицы пищи приходят в соприкосновение с волосками. Если молекула сахара соприкасается с волоском сосочка, воспринимающего сладкий вкус, то сигнал об этом вкусе передается в головной мозг по нерву, выходящему из основания сосочка. Запускается биохимическая цепь, и в итоге где-то внутри вашего черепа звучит слово «сладкий». При восприятии «сладости» в мозг передаются сигналы как минимум двух типов. Сигнал первого типа передается в сознательную часть мозга, которая сообщает вам об ощущении «сладкого». Сигнал второго типа передается в подкорковые, древние, существовавшие еще у пресмыкающихся отделы мозга, где в ответ на поглощение сахара запускаются соответствующие гормональные реакции.
Язык с его вкусовыми сосочками – это мышца гурмана. Мы привыкли к своим языкам и к тому, что они делают. Мы недостаточно думаем о них, воспринимая как данность, и безжалостно заставляем их целыми вечерами барахтаться в кофе и плохом вине. Для меня, однако, самое интересное в языке заключается в том, как он влияет на нас, уподобляясь умному хвосту, который виляет собакой. В конце концов, ощущение вкуса – это обман. Категории химических соединений, различаемых нашим языком (сладкое, кислое и т. д.), и то, как мы их «чувствуем», суть произведения нашего собственного мозга. Например, у кошек – домашних или диких – не функционирует ген рецепторов, воспринимающих сладкое, и, следовательно, кошки неспособны ощущать сладкий вкус. У нас могли развиться способности выявлять другие группы химических соединений. Могло стать другим наше восприятие тех соединений, которые мы реально способны определять на вкус. В сладкой пище нет ничего такого, что от природы давало бы ей сладость. Вся концепция сладкого – это продукт развития головного мозга и плод нашего сознания. Но зачем нам все это? Почему наши вкусовые сосочки развились таким образом, чтобы передавать сигналы, которые наш мозг интерпретирует как приятные (сладкий, умами и соленый), неоднозначные (кислый) и однозначно неприятные (горький)? Зачем нам вообще нужно ощущение вкуса?
Можно в качестве мысленного эксперимента представить себе вариант, при котором вкусовые сосочки не производят осмысленных ощущений. Если бы единственной целью существования сосочков была регуляция секреции гормонов и пищеварительных ферментов, то у них не было бы никакого резона ставить мозг в известность о вкусе попавшей в рот пищи. Кстати, именно это и происходит в наших кишках. До 2005 года никто не знал, что вкусовые сосочки находятся не только во рту, но и в кишечнике. Зато теперь мы знаем, где расположена большая часть наших вкусовых сосочков или, по крайней мере, вкусовых рецепторов[112]. Эти рецепторы идентичны вкусовым рецепторам, расположенным во рту, за исключением двух свойств – они упакованы в более мелкие и диффузные группы и не имеют связей с корой сознающего мозга. В результате все свои сигналы эти рецепторы посылают в подсознательную часть нервной системы, управляющую вегетативными функциями организма. Когда пища соприкасается со вкусовыми рецепторами кишечника, эти рецепторы инициируют неосознанную реакцию организма на перевариваемую пищу. Эти сигналы могут вызвать слюноотделение и другие подобные ответы.
Несмотря на то, что эти реакции запускаются помимо нашего сознания, результаты их остаются для нас невидимыми. Нет, конечно, мы понимаем, что съели недоброкачественную пищу, если нас после еды начинает рвать. Рефлекторное открывание рта и извержение съеденной пищи может быть ответом на реакцию рецепторов горького вкуса в желудке. Рецепторы эти могли интерпретировать горечь как свидетельство ядовитости пищи. Но это свидетельство не всплывает в нашем сознании до тех пор, пока мы не оказываемся в туалете в обнимку с унитазом. Наличие вкусовых рецепторов в кишечнике показывает нам, как могли бы работать все наши вкусовые рецепторы и сосочки. Тем, что вкусовые сосочки заставляют нас испытывать удовольствие или отвращение, мы обязаны нашим предкам. Те из наших предков, чьи вкусовые сосочки запускали реакцию удовольствия, когда они ели полезную пищу, искали ее снова и снова, что увеличивало шансы на выживание. Обратное можно сказать про несъедобную пищу, порождавшую неприятные вкусовые ощущения. Подобно лабораторным животным, наши предки прислушивались к своим ощущениям и учились активно искать одни виды плодов и избегать других. Язык хвалил за верное решение: «Ищи больше этих сладких ягод, и ты будешь вознагражден». Но тот же язык делал строгий выговор за неверное решение: «Вот только положи еще раз в рот это растение, и я заставлю тебя помучиться. Клянусь всеми богами, я вызову у тебя порядочную рвоту».
Таким образом, причина, по которой вкусовые сосочки порождают ощущения в нашем сознании, заключается в формировании предпочтений, определяющих конкретные действия по поиску еды. Именно по этой причине наши вкусовые сосочки настроены всего на несколько хороших (сладкий, умами), плохих (горький, кислый) или более сложных (соленый) вкусов. Мы все предпочитаем сладкую и ароматную пищу, потому что у всех нас одинаково устроены вкусовые сосочки. По той же причине мы все любим соленое, если соли не слишком много. Вкусовые сосочки генерируют врожденные предпочтения, потому что возникли и развились для того, чтобы мы могли отличать съедобные вещи от тех, которых следует избегать. Горький и кислый вкус издавна вызывают отвращение (и у людей, и у плодовых мушек), а сладкий, умами и соленый вкус возбуждают аппетит и вызывают желание продолжить трапезу.
Проблема наших вкусовых сосочков – и я рискну заявить, что и проблема наших универсальных предпочтений в целом, – заключается в том, что они появились и развились для того, чтобы помочь нам отличать хорошие вещи (которые нам необходимы, но встречаются редко) от вредных и плохих в ситуации, которая разительно отличается от современной. Эта система различения вкусового добра и зла – своеобразная сенсорная мораль – работает вот уже сотни миллионов лет. Она аналогична системе хемотаксиса бактерий, которая отталкивает их от вредоносных веществ и притягивает к полезным. Так же как бактерии, мы стремимся к сладким плодам, жирному мясу и соли (даже если она содержится в почве или где-то еще) и старательно избегаем смертоносных и просто опасных веществ. Но кое-что изменилось: мы изобрели сложные и мощные орудия, которые позволили нам преобразовывать и изменять ландшафты. Мы обрели способность превращать редкость в обыденность. И это касается не только культивирования растений и одомашнивания животных. Этим занимаются и другие виды – муравьи, жуки-короеды и термиты. Мы объединили способность к окультуриванию и одомашниванию со способностью обрабатывать пищу, извлекать из нее нужные нам соединения и ароматы и, таким образом, стимулировать вкусовые сосочки, одновременно не производя те питательные вещества, о присутствии которых говорят порождаемые вкусами и ароматами сигналы. Но при всем нашем уме мы не смогли предусмотреть все возможные последствия, подобные тем, какие обрушились на маленькую птичку, африканского медоуказчика. Маленькое, размером с канарейку, тельце этой птички стало символом куда более масштабной проблемы – проблемы сладости, влечений и судеб мира.
Медоуказчик обитает практически на всей территории Африки. Эта птичка питается воском, пчелами и их яйцами. В этом отношении медоуказчик уникален – большинство животных не может переваривать воск. Но насколько природа благословила эту птичку способностью питаться воском, настолько же она ее прокляла, создав большие проблемы с его добыванием. Клювы медоуказчиков слишком малы, чтобы взламывать пчелиные ульи. У людей проблема другая. Ульи нужны нам для того, чтобы добыть мед, ради которого мы готовы практически на все. В Таиланде мальчиков, вооруженных дымящимися палками, посылают на верхушки высоких деревьев, чтобы отнять мед у гигантских, длиной около восьми сантиметров, пчел. Во всем мире дети, женщины и мужчины ежедневно сталкиваются с пчелами, разоряют их ульи, рискуя быть ужаленными, ради того, чтобы добыть сладкий вязкий продукт. Если перефразировать известного антрополога Клода Леви-Стросса, мед обладает «богатством и тонкостью вкуса, который невозможно описать тому, кто ни разу [его] не пробовал, и в самом деле может показаться невероятно изумительным… Мед ломает границы благоразумия, затуманивает их, и тот, кто ест мед, уже не понимает, ест ли он деликатес или сгорает в любовном пламени». Для человека, правда, проблема заключается не в пчелиных укусах (которых мы научились ловко избегать), а в том, как найти рой. Обоюдная выгода налицо – медоуказчики могут находить ульи, а люди умеют их вскрывать, и, следовательно, такое сотрудничество гарантирует сладкую жизнь как людям, так и птицам. Так все и было сотни, если не тысячи или даже сотни тысяч лет. Медоуказчики и жители Восточной Африки ко всеобщему удовольствию пользовались талантами друг друга, все больше и больше впадая во взаимозависимость.
Многие орнитологи лично наблюдали сотрудничество между самым крупным медоуказчиком, носящим весьма символическое название (Indicator indicator), и человеком. Медоуказчик, найдя рой, подлетает к ближайшему дому или человеку. Подлетев, он громко чирикает, распускает свой белый хвост и приближается к тому, кто на него взглянет (если, конечно, повезет). Медоуказчик продолжает чирикать и распускать хвост до тех пор, пока кто-нибудь не пойдет вслед за ним к улью. Оказавшись на месте, медоуказчик снова принимается чирикать и ждать. Если птичке еще раз повезет и улей окажется не слишком высоко на дереве, чтобы до него добраться, то человек, разорив улей, получит вознаграждение для своих вкусовых сосочков, а птичка – для своих (наши вкусовые сосочки достаточно древние для того, чтобы мы с медоуказчиками имели сходные предпочтения)[113]. Насколько известно, ни одно другое млекопитающее не следует на зов медоуказчиков, так что весь этот сложный ритуал развился у птичек для нас, чтобы мы помогли и себе, и им доставить удовольствие нашим вкусовым сосочкам. Но сравнительно недавно все изменилось.
В тысячах миль от ареала обитания медоуказчиков в 350 году нашей эры (может быть, чуть позже или раньше) древние индийцы научились выращивать сахар – в виде сахарного тростника. С течением времени процесс усложнялся и усовершенствовался до тех пор, пока люди не научились извлекать из тростника кристаллы чистого сахара. В истории человечества это была настоящая революция. То, что когда-то высоко ценилось и считалось редкостью, благодаря сахарному тростнику стало общедоступным по мере того, как ширился ареал возделывания этого растения. Там, где не было условий для выращивания сахарного тростника, стали выращивать сахарную свеклу. Теперь к этим культурам присоединилась и кукуруза. На некоторых фермах эту полезную культуру используют для получения абсолютно ненужного продукта – сладкого кукурузного сиропа, богатого фруктозой. К 2010 году площадь полей, на которых выращивают сахарный тростник и сахарную свеклу, составила суммарно более 400 тысяч квадратных километров[114], то есть поля занимали площадь, равную площади Калифорнии. Приблизительно столько же угодий отведено под кукурузу, из которой получают сироп.
В то время, когда на Земле каждый год умирают от голода миллионы людей, тот факт, что мы выделяем огромные площади под производство веществ, в которых никто из нас реально не нуждается (даже без добавления сахара все наши диеты содержат в себе вполне достаточное количество углеводов), говорит о том, насколько сильно зависим мы от вкусовых сосочков. Конечно, мы можем считать наши вложения в выращивание сахарного тростника и производство сахара свободным выбором, но было бы не менее разумно и оправданно видеть в них неизбежное следствие наших вкусовых предпочтений, продиктованных вкусовыми рецепторами, которые говорят нам, что сахар – это хорошо. Так как за всю долгую историю нашей эволюции мы ни разу не оказывались в ситуации, когда сахара было бы слишком много, в нашем организме нет сигнальной системы, которая оповестила бы нас о том, что мы едим чересчур много сладкого. Потребность нашего организма в сахаре безгранична и иррациональна, но это не представляло собой проблемы до тех пор, пока мы не обзавелись мощными орудиями и не преобразили природный ландшафт до полной неузнаваемости.
Но вернемся в Восточную Африку. Никто уже не ходит в лес за медоуказчиками. Они перестали залетать в деревни. Дети, которые когда-то бегали за птицами, бегают теперь в магазин за леденцами. Мы продали наших партнеров, причем так, что теперь медоуказчики стали встречаться очень редко, а клубни сахарной свеклы и стебли сахарного тростника – намного чаще, чем раньше. Собственно, стеблей и клубней стало больше, чем людей, так как на каждого жителя Земли их приходится по несколько тысяч. При этом никто не собирался сознательно пренебрегать медоуказчиками; мы просто сделали все возможное, чтобы осчастливить наши вкусовые сосочки. Из-за их беспощадной тирании те несколько растительных видов, которые обеспечивают нас сладким сахаром, оказались в фаворе, а тот вид, который обеспечивал нас пчелиными ульями, практически нигде не встречается.
Во многих местах по всей Африке, даже там, где никто больше не собирает дикий мед, до сих пор живут истории о медоуказчике. В этих историях говорится о том, что птичка отомстит всякому, кто найдет с ее помощью сладости и не расплатится с ней медом и воском. Медоуказчик покинет человека и начнет водить к ульям слонов и гиппопотамов. Никто, правда, пока не видел слонов, идущих за маленькой птичкой, но мораль басни ясна. Мы не смогли вознаградить медоуказчиков, и это повлекло за собой тяжкие последствия в виде моря искусственных сладостей.
Точно так же, как когда-то нам был нужен сахар для обеспечения организма энергией, долгое время нам была нужна соль для поддержания исторической непрерывности существования. Наша система кровообращения возникла, когда мы были рыбами, жили в море и соль была повсюду. В этом контексте эволюция выбрала соль и другие простые соединения в качестве основного элемента в переключателях, блоках, рычагах и прочей механике нашего организма. В частности, соль используется во всех системах и органах нашего тела. Соль помогала регулировать давление крови в сосудах, что до сих пор остается одной из основных функций нашего организма. Возможно, эту функцию могли бы выполнять и другие вещества, но соль была дешева, и ее было много. Потом мы покинули море, переселились на сушу и тотчас ощутили нехватку соли. Как и другие сухопутные виды, мы бросились на ее поиски. Попугаи летают к солончакам, слоны к ним ходят, а беременные женщины иногда пригоршнями едят глину. Во время этого великого переселения из океана на сушу наши вкусовые сосочки отточили свою чувствительность к соли. В мозге был проложен мощный кабель, соединяющий солевые рецепторы с центрами удовольствия. Человек не может жить без соли, и мозг постоянно напоминает нам о необходимости ее активного поиска.
За последние несколько сотен лет наша потребность в соли изменилась, как и потребность в сахаре. Мы научились добывать, хранить и даже производить соль. Теперь мы снова стали как рыбы. Для нас наступило соляное изобилие, но наши вкусовые сосочки – структуры очень древние, они по привычке просят соли, и мы даем ее им, позволяя себе тарелку томатного супа или пачку чипсов. Однако вкусовые сосочки, распознающие соленый вкус, в отличие от рецепторов к сладкому и пряному, имеют порог насыщения. Слишком большая концентрация соли кажется нам неприятной на вкус, но если концентрация ниже пороговой, то мы можем есть соленые блюда без конца. Вы можете сколько угодно ругать себя за то, что не можете отказаться от соленой еды, за отсутствие самоконтроля. Но истина заключается в том, что, употребляя в пищу соленое, вы делаете то, за что организм щедро вас вознаграждает. Единственный смысл существования вкусовых рецепторов к соли – напоминать вам о благотворности соли и о необходимости ее постоянного поиска. Они выпрашивают у вас соль. Существенная часть борьбы, которую вы ведете за ограничение потребления сахара, соли, жира (о котором вопят рецепторы пряного вкуса) или чего угодно другого, заключается в том, что в то время, как сознательная часть мозга призывает к ограничению, вся остальная его часть изо всех сил толкает вас на поиск запретных плодов. Борьба идет не между потребностью и силой воли, а между нами нынешними и нами прежними – теми, кем мы были в глубокой-глубокой древности[115].