Исповедь фаворитки Дюма Александр
Притом даже меня удивило выражение собственного голоса, когда я произносила бессмертные строки:
- О Боже, у меня недобрый глаз!
- Ты показался мне отсюда, сверху,
- Опушенным на гробовое дно
- И, если верить глазу, страшно бледен.[14]
А когда Ромео удалился, вымолвив последние слова прощания, моя реплика вылилась в крик, исполненный столь подлинной боли, что можно было поверить, будто моя душа воистину приготовилась навсегда проститься с бренной оболочкой.
Мне трудно передать, какую бурю восторгов вызвала эта сцена, описать, как неистово мне аплодировали, когда она подошла к концу. Что касается меня, то я так и осталась на балконе почти без чувств. Сэр Джон подошел ко мне и, заключив в объятия, скорее принес, нежели привел к своим друзьям.
Сэр Гарри также удостоился многих похвал, самым естественным образом переадресовав их мне.
Сэр Джон соединил в своей холодной влажной руке обе наши пылающие ладони и произнес:
— Если бы Ромео и Джульетта так любили друг друга, как вы, смерть при всей своей беспощадности не осмелилась бы их разлучить.
Я поглядела на него с удивлением и высвободила свою руку, он отпустил ее только после страстного пожатия.
Мы сели пить чай. Затем сэр Джон извлек часы и провозгласил:
— Господа, в полночь я буду вынужден вас покинуть: в Адмиралтействе состоится ночное заседание. Нам осталось провести вместе всего четверть часа.
Затем он отвел меня в сторонку и тихо произнес:
— Я с вами не прощаюсь, дорогая Эмма. Может быть, заседание закончится не слишком поздно, тогда я смогу вернуться и провести эту ночь с вами; при всем том не ждите меня, ложитесь и спите. У меня есть собственный ключ, так что вам нечего обо мне беспокоиться.
Не знаю почему, но эти слова заставили меня содрогнуться.
— Разве вы не можете как-нибудь отпроситься? — робко спросила я, еще не понимая, действительно ли мне хочется, чтобы он остался.
— Невозможно! — таков был его ответ.
После этого он возвратился к чайному столику, вокруг которого сгрудились его приятели, и громко о чем-то заговорил, прилагая весьма заметные усилия, чтобы под напускной веселостью скрыть какую-то тревогу.
Прошло около пятнадцати минут, и вот часы пробили полночь. Сэр Джон снова посмотрел на свой карманный хронометр — он показывал то же время.
Это был знак гостям, что настала пора откланяться. Они простились со мной; собрался уйти с ними и Гарри, но в его взгляде сквозило глубочайшее сожаление; затем сэр Джон приблизился ко мне, поцеловал меня в лоб и произнес две строки, которые в пьесе говорит Ромео:
- Прощай. Спокойный сон к тебе приди
- И сладкий мир разлей в твоей груди![15]
Моих сил хватило только на то, чтобы ответить ему улыбкой, почти такой же печальной, как и его собственная. Он бросил на меня последний взгляд, взял под руку сэра Гарри и вышел, пропустив вперед остальных гостей.
Когда дверь за ними затворилась, я почувствовала себя почти такой же одинокой и испуганной, как Джульетта, пробудившаяся в склепе Капулетти. Я не могла не восхищаться, одновременно ужасаясь, с какой настойчивостью рок связывает различные эпизоды моей жизни странными узами, а моя воля не играет при этом никакой роли.
Действительно, я почти что забыла того безвестного лицедея, робкого и покорного Гарри, лишь на миг промелькнувшего в моей жизни, пройдя как тень мимо меня и оставив не больший след, чем призрак. И вот сэру Джону взбредает на ум продемонстрировать своим друзьям мои актерские дарования, я исполняю сцену безумия Офелии, меня просят повторить, я спрашиваю, не может ли кто-нибудь подавать мне реплики и сыграть вместе со мной ту или другую из двух любовных сцен «Ромео и Джульетты», никто не знает ни первой, ни второй наизусть, кто-то из друзей сэра Джона произносит имя сэра Гарри Фезерсона… Имя Гарри заставляет меня вздрогнуть. Лорд Фезерсон, полгода отсутствовавший, как раз два или три дня назад возвратился в столицу; адмирал Пейн поручает сэру Джорджу пригласить его, его приводят — и что же? Случай, рок пожелали сделать так, чтобы лорд Фезерсон и студент Гарри оказались одним и тем же человеком!
В чем мне упрекнуть себя? Ни в чем, кроме чувств, охвативших меня при виде его, при звуке его голоса, при его прикосновении; но разве от меня зависело ощущать эти чувства, не достаточно ли было уже того, что я умудрилась совладать с ними?
Что должна переменить в моей жизни эта случайная встреча? О, что касается этого, то я отнюдь не собиралась брать на себя ответственность за нее. Я все уже рассказала сэру Джону, по его возвращении я поведаю ему и о тех переживаниях, что овладели мной из-за прихода сэра Гарри; ему, и только ему, предстоит распорядиться моей будущностью: стоит ли удалить меня из Лондона или оставить в столице и, следовательно, позволить еще не раз видеться с сэром Гарри.
Я приняла это решение. Я не питала к сэру Джону подлинной любви, но относилась с великим уважением к свойствам натуры этот человека и была признательна ему за его щедрость. Обмануть его, чувствовала я, было бы грехом, который я никогда себе не прощу.
Приняв решение, я несколько успокоилась. Рука сэра Джона, как я была уверена, поведет меня с дружеской твердостью, и, не беспокоясь о себе самом, он изберет для меня тот путь, который причинит мне наименьшие страдания.
И вот я вышла из оранжереи и направилась в спальню, там я разделась и улеглась в постель, а поскольку он предупредил меня, что если сможет, то обязательно возвратится, я принялась его ждать, будучи уверена, что он сдержит слово. Вот только, полагая, что ночь недостаточно темна, чтобы облегчить мне мое будущее признание, я потушила все свечи и даже задула огонек ночника.
Прошло довольно много времени, моя камеристка и прочие слуги удалились к себе, я услышала, как пробило час, затем два, а нетерпение ожидания и мысли, роившиеся в моей разгоряченной голове, не давали мне уснуть.
Когда часы пробили половину третьего, мне показалось, что я слышу осторожные шаги, затем тихонько приоткрылась дверь туалетной комнаты, смежной с моей спальней, но потом все опять затихло.
Я не сомневалась, что то был сэр Джон. У него был ключ от парадных дверей особняка, и не раз уже он являлся подобным образом в самое неожиданное время.
Какое-то мгновение моя решимость готова была оставить меня, но я призвала на помощь всю свою волю и, если мне позволено так выразиться, всю свою порядочность.
Наконец дверь отворилась. В туалетной комнате было так же темно, как и в спальне, а потому он подошел ко мне, продвигаясь на ощупь, ведомый только моим голосом. Он заключил меня в объятья, но я тихонько оттолкнула его со словами, что мне необходимо сделать признание; затем я поведала ему обо всем, что испытала в минувшие дни, с той минуты, когда услышала имя сэра Гарри, а вскоре и пришла к уверенности, что лорд Фезерсон и мой молодой студент — одно и то же лицо. Я не скрыла и того, что испытала, когда мнимый Ромео обвил рукой мой стан, когда его губы мимолетно коснулись моих и когда он бросил мне последнее прощай. Я чувствовала себя совершенно разбитой… и даже сказала ему, что в этот момент, когда я снова находилась в его объятиях, мои мысли витали где-то далеко, мне вспоминался сэр Гарри, его имя призывали мои губы…
К моему величайшему удивлению, ответом на мою исповедь был крик радости, ведь выслушал ее отнюдь не сэр Джон Пейн, но сэр Гарри Фезерсон!
Я узнала его по этому возгласу, по тому, как он, словно в бреду, тысячу раз повторил мое имя, по тембру голоса, сразу тронувшему самые тайные струны моей души. Было бессмысленно отпираться после того признания, которое он только что услышал от меня, и я отдалась на волю странного жребия, ибо некие силы продолжали играть мною, следуя своим причудливым и неведомым мне капризам.
В двух словах сэр Гарри объяснил мне странную подмену, столь отвечавшую тайным желаниям моего сердца.
Адмирал, перед тем как отправиться в Америку с вверенной его командованию эскадрой, заметил, что я влюблена в сэра Гарри и тот отвечает мне взаимностью. Впрочем, его вопросы и мои ответы убедили его в том, что я не кривлю перед ним душой. И вот он вышел из оранжереи под руку с сэром Гарри, пригласил его занять вместе с ним место в карете, и там внезапно оглушил юного лорда словами:
— Я убедился, что вы любите Эмму, а она — вас.
С тем же простодушием, что и я, сэр Гарри признался ему во всем. Сэр Джон на минуту задумался, а потом взял руку сэра Гарри и вложил ему в ладонь ключ, произнеся только три простых слова:
— Сделайте ее счастливой!
Затем он расцеловался с ним, и они распрощались.
Ключ же, который коммодор дал сэру Гарри, был именно тот, что отворял парадные двери особняка на Пикадилли.
А в ту минуту, когда сэр Гарри рассказывал мне эту историю, адмирал был уже в море и на всех парусах летел к Америке.
XVIII
Итак, снова — в какой уж раз! — судьба сама распорядилась мною, не оставив мне времени и возможности выбирать между добром и злом.
Дом, где я жила, сэр Джон Пейн снял на год, притом на мое имя. Итак, все, что в нем было, принадлежало мне. Но я испытывала глубокие угрызения совести, живя с другим в доме, где все напоминало мне сэра Джона.
Я не замедлила поделиться своими сомнениями с лордом Фезерсоном: оказалось, он и сам их разделял. И потому уже на следующее утро, взяв с собою только перстень, который адмирал надел мне на палец в день нашей первой встречи, да несколько гиней, что были у меня в кошельке, я отдала ключи от дома управляющему сэра Джона и мы с лордом Фезерсоном поселились в особняке на Брук-стрит, на углу Гросвенор-сквер, где ранее он жил один.
Сэру Гарри едва сравнялось двадцать три года, он был в самом расцвете молодости и, не имея никаких обязанностей наподобие тех, какими государственная служба обременяла адмирала Пейна, увлек меня вслед за собой в водоворот блестящих светских развлечений, в которых участвовал на правах богатого, утонченного и модного джентльмена. Такую жизнь, что сэр Джон Пейн мог позволить себе только в Париже, где он пользовался полной свободой, сэр Гарри постоянно вел в Лондоне. До тех пор пока в доме не было хозяйки, он не устраивал приемов; как только там обосновалась я, друзья сэра Гарри стали собираться у нас трижды в неделю. На этих вечерах метали банк, проигрывали и выигрывали безумные деньги; я и сама пристрастилась к картам — роковая привычка, от которой я так и не сумела вполне излечиться.
Наступила весна, и возобновились лошадиные бега. Открылись Эпсомские скачки — эта новинка тотчас стала и самой модной. Не было нужды просить Гарри, чтобы он повез меня туда: он был рад любому поводу потратить деньги. Он купил карету, великолепных лошадей, и в назначенный день среди неразберихи, которой в особенности отличаются торжества, связанные со скачками, мы отправились на бега.
Не стану даже пытаться описать перемещения огромных людских толп — там собралось двести тысяч человек, приехавших во всех родах двуколок, тележек, ландо, колясок, фаэтонов — короче, в самых разнообразных видах экипажей. Тому, кто сам хоть раз видел этот неповторимый спектакль, бесполезно его описывать — и без того это зрелище останется в его памяти навсегда; тому же, кто его не видел, никакое описание не поможет понять, каков он на самом Деле.
Изысканность экипажа, пышность ливрей форейторов, громкое имя, известное всем и каждому, — все это обеспечило лорду Фезерсону место в одном из первых рядов; притом случаю было угодно, чтобы совсем рядом оказалась другая коляска, по своей элегантности не уступающая нашей.
В коляске сидели две дамы, или, точнее говоря, они почти стояли, превратив, как делают обыкновенно, откинутый верх коляски в высокое сиденье.
Я поглядела на них и вздрогнула.
То были две бывшие пансионерки миссис Колманн, те самые, что дважды оскорбили меня: один раз на ферме, куда они зашли выпить молока, и вторично — на поляне, где я гуляла с детьми мистера Томаса Хоардена.
Читатель моих воспоминаний, верно, успел забыть их имена, но я-то помнила: одну звали Кларисса Демби, другую Клара Саттон.
Прекрасно одетый джентльмен, должно быть супруг одной из этих дам, расположился стоя на месте возницы.
В ту же минуту, когда я узнала их, они меня также заметили и зашептались, поглядывая в мою сторону. Затем Клара Саттон, встав на переднюю скамью, сказала что-то на ухо джентльмену, тот обернулся, внимательно оглядел меня и приказал кучеру отъехать и остановиться подальше.
Возница тотчас повиновался, коляска удалилась, и место рядом с ними опустело.
Сэр Гарри не заметил происшедшего: он как раз был поглощен созерцанием лошадей, которых вывели, демонстрируя публике. Обернувшись в мою сторону, он увидел, что по моим щекам катятся крупные слезы. Мне уже так давно не случалось плакать, что я отвыкла от слез. Оскорбление, только что нанесенное мне, заставило меня понять, что мои горести еще далеко не все в прошлом.
Сэр Гарри в самом деле любил меня. Он стал весьма настойчиво выспрашивать, в чем причина моего горя. Я отговаривалась, скрывая ее сколько могла, но наконец, уступив его просьбам, указала на опустевшее место, оставленное уехавшей коляской.
Сначала он ничего не понял и я была принуждена объяснить, что здесь случилось. Он пожелал узнать, кто были эти особы, оскорбившие меня. Я рассказала ему, что это мои бывшие соученицы по пансиону, которые, узнав меня и догадавшись, в каком качестве я могла оказаться в карете лорда Фезерсона, сочли для себя постыдным мое соседство.
— Нет, этого быть не может! — вскричал сэр Гарри, бледнея.
— Увы, — отвечала я, — тем не менее, это так.
— Мы это сейчас увидим, — сказал он.
Он сел на место кучера и, взяв вожжи из его рук, сам направил коней туда, где стояла коляска с двумя дамами, так что мы снова оказались рядом.
Но едва лишь мы там остановились, как по приказанию господина, сопровождавшего этих дам, их экипаж вновь тронулся с места.
Теперь бледность сэра Гарри стала смертельной. Он достал из кармана записную книжку, вырвал листок, написал карандашом несколько слов и, подозвав слугу, приказал:
— Передайте это лорду Кембервеллу.
Я не сомневалась, что те несколько слов, которые он написал, были не чем иным, как вызовом на поединок, и стала умолять сэра Гарри не отсылать записки.
— Моя дорогая Эмма, — возразил он, — будьте добры не вмешиваться в это дело — здесь оскорбили не вас, а меня.
Он произнес это с такой твердостью, что я поняла: настаивать бесполезно.
Пять минут спустя лакей возвратился с ответом.
— Прекрасно, — обронил сэр Гарри, прочтя записку.
И тут же спрятал бумажку в карман жилета.
Я стала просить его оставить бега и отвезти меня домой.
— После первых трех заездов, дорогая, — отвечал он. — Я держал пари на две тысячи гиней с лордом Гринвиллом и не хотел бы уехать, не узнав, выиграл я или проиграл.
Мне такая причина его отказа показалась сомнительной, и действительно, после окончания первого заезда он тотчас меня покинул и направился к беговой дорожке, но лишь затем, чтобы переговорить с двумя своими друзьями — кстати, одним из них был сэр Джордж. Переговорив с ними о чем-то, он возвратился ко мне с улыбающимся, хотя все еще несколько бледным лицом.
— Ну вот, — сказал он, — в первом заезде я выиграл; это вы приносите мне удачу, милая Эмма.
И он снова занял свое место подле меня.
Во втором заезде сэр Гарри проиграл, но в третьем опять выиграл — то есть в конечном счете победа осталась за ним.
Между первым и третьим заездами его друзья в свою очередь подошли к нему, и они опять о чем-то торопливо посовещались между собою.
Как только окончился третий заезд, сэр Гарри дал приказ возвратиться в Лондон.
Когда наша карета проезжала мимо коляски лорда Кембервелла, оба джентльмена приветствовали друг друга с самой изысканной учтивостью и улыбкой на губах.
Я вернулась в Лондон с тяжестью на сердце.
Вечером явились два секунданта сэра Гарри: джентльмены заперлись втроем и более часа вели переговоры.
Когда посетители откланялись, я пыталась расспросить сэра Гарри о смысле происходящего, но он отказался дать мне какие-либо объяснения.
Около девяти вечера лорд Гринвилл прислал ему сумму выигранного пари — две тысячи гиней, как и говорил мне сэр Гарри.
— Что ж, — сказал он мне, — раз я держал пари от вашего имени, выигранное по праву принадлежит вам.
И он высыпал деньги в ящик моего туалетного столика.
Я едва расслышала, что он мне сказал: меня слишком занимала его ссора с лордом Кембервеллом.
В час ночи сэр Гарри удалился в свою комнату, оставив меня одну. Я понимала, что ему нужно побыть в одиночестве и хорошенько выспаться, если завтра его ожидает дуэль. Ну а я решила, что этой ночью не сомкну глаз.
Уходя, сэр Гарри запер дверь, соединяющую две наши комнаты; поднявшись, я подкралась к этой двери и стала глядеть в замочную скважину. Он сидел у своего секретера и что-то писал.
Лицо его было несколько бледно, однако дышало великолепным спокойствием.
Я легла в постель.
Ночь тянулась бесконечно, и я слышала, как бой часов снова и снова отмечает время. Около шести утра, сраженная усталостью, я сама не заметила, как уснула.
Когда я проснулась, день был в разгаре. Хотя мой сон был беспокойным, все же вышло, что я проспала целых три часа. Я спрыгнула с кровати и бросилась в комнату сэра Гарри. Комната была пуста.
Я набросила пеньюар, позвонила и, когда явился слуга, стала его расспрашивать.
Он сказал, что его господин велел подать экипаж без четверти семь утра. Ровно в семь за ним зашли два его секунданта и все трое уехали вместе.
Сомнения больше не оставалось: сэр Гарри отправился драться.
Более двух часов я ждала известий, снедаемая страшной тревогой. Около одиннадцати я услышала шум колес подъезжающей кареты. Бросившись к окну, я увидела сэра Гарри, выходившего из кареты вместе с обоими друзьями. Вскрикнув от радости, я кинулась к нему навстречу — бегом по лестнице.
Они стрелялись на пистолетах; его противник был ранен в бедро, а он возвратился целым и невредимым.
Дуэль наделала много шума в светском обществе Лондона, причем молва представила обстоятельства поединка в самом неблагоприятном для меня свете. Говорили, будто это я подстрекала сэра Гарри догнать отъехавшую коляску, тогда как я, напротив, зная, что не дождусь ничего, кроме нового оскорбления, отдала бы все на свете, чтобы сэр Гарри этого не делал.
Все время, пока продолжалась болезнь лорда Кембервелла, сэр Гарри каждый день посылал справиться о его самочувствии.
Приближалась летняя пора. У сэра Гарри Фезерсона было великолепное поместье An-Парк, в графстве Сассекс. Он отвез меня туда как хозяйку своего имения.
Фальшивый титул миледи, которым учтивости ради величали меня друзья графа, сотрапезники, наполнявшие его замок, паразитируя на богатстве хозяина, тешил мое самолюбие, пока мы оставались в кругу своих. Но стоило выйти за ограду роскошной виллы, как леди Фезерсон вновь становилась всего-навсего Эммой Лайонной, авантюристкой, содержанкой, может быть несколько более красивой, чем другие, зато гораздо менее заслуживающей уважения.
Следствием этого оказалось непреклонное упорство, с которым наши соседи при любом удобном случае выказывали мне свое презрение, ранившее меня в самое сердце.
Надо признать, что для маленького двора, каким окружил меня сэр Гарри, я была истинной владычицей, королевой скачек, празднеств, охот. За три-четыре месяца, проведенные в поместье Ап-Парк, я научилась ездить верхом весьма уверенно и изящно. По вечерам я теперь часто разыгрывала сцены из комедий и трагедий, изображала средствами пластики наружность и повадки знаменитых женщин древности. Благодаря своей чрезвычайно выразительной внешности и великолепным костюмам (я заказывала их, следуя изображениям прославленных персонажей), мне удавалось передавать их характерные свойства столь верно, что подчас даже не возникала необходимость что-либо объяснять: при первом же моем появлении в образе какой-нибудь героини греческой, иудейской или римской истории имя этой героини тотчас срывалось с уст зрителей!
Трудно было бы высчитать, в какую сумму обходился хотя бы всего лишь один день этой роскошной жизни на лоне природы.
Раза два или три сэр Гарри Фезерсон лично отлучался в Лондон за деньгами, необходимыми для поддержания всего этого блеска.
Управляющий, сначала оплачивавший его нужды, кончил тем, что объявил: доходы сэра Гарри истрачены на два года вперед и ему не на что более рассчитывать до тех пор, пока он не достигнет двадцати пяти лет и сможет по собственному усмотрению распоряжаться всем своим громадным состоянием.
К концу июля он находился в столь стесненных обстоятельствах, что, собравшись в Лондон с целью попытаться получить очередной заем, был принужден попросить у меня денег на эту поездку. Его приятели, заметив, что дело идет к неизбежному краху, мало-помалу рассеялись. Двое последних из них отправились в Лондон вместе с Гарри, пообещав вернуться. Одна я ничего не замечала, ни в чем не сомневалась и воображала, будто кошелек сэра Гарри неисчерпаем, словно кошелек Фортунатуса.
Три дня я ждала, ни о чем не тревожась. Потом, когда они истекли и еще два дня минули, не принеся никаких вестей, я несколько забеспокоилась. Лишь на шестой день, с тех пор как An-Парк осиротел, я получила письмо от сэра Гарри. Оно поразило меня словно удар молнии. Лорд Фезерсон писал так:
«Моя бедная Эмма,
я совершенно разорен — по крайней мере, в настоящий момент мое положение именно таково. Я задолжал пятьдесят тысяч фунтов стерлингов. Моя семья соглашается вырвать меня из рук судебных исполнителей и атторнеев, но лишь с условием, что моя жизнь совершенно переменится, и суть этой перемены, которой я вынужден подвергнуть себя, состоит в отказе от самого дорогого, что у меня есть в мире, — от Вас. Более того: чтобы быть уверенными в моем благоразумии в течение этих двух-трех лет, отделяющих меня от моего совершеннолетия, меня отсылают в Индию, где семейство приобрело для меня торговую компанию.
Все это устроилось только сегодня утром, а вечером мой корабль уже отправляется, так что, когда Вы получите это письмо, я уже буду в море.
Прощайте, моя дорогая Эмма! Вы подарили мне восемь месяцев блаженства, равного которому не знал ни один мужчина. Простите, что я так дурно Вас за это отблагодарил.
Тот, кто любил Вас, любит и будет любить вечно.
Гарри».
В тот же день явились представители правосудия, чтобы описать ту часть имущества сэра Гарри Фезерсона, которая находилась в замке Ап-Парк: она должна послужить гарантией для кредиторов и быть отдана в залог, тогда они приостановят судебное преследование.
При их появлении я тотчас покинула замок, не унеся с собой ничего, кроме собственных носильных вещей и денежной суммы в двести пятьдесят фунтов или около того.
XIX
Это потрясение было одно из самых сильных, какие мне пришлось испытать в жизни. До сих пор я знала лишь вознесение из бедности к роскоши, от невзгод к счастью. И вдруг что-то в моем существовании надломилось, я сразу утратила былую веру в свою неуязвимость.
Я всей душой любила Гарри, и мое сердце обливалось кровью оттого, что из него вырвали эту любовь. Болело не одно сердце: эта привязанность пустила такие глубокие корни, что теперь от этого разрыва все мое существо было истерзано страданием.
Кроме душевных мук, на меня обрушились и материальные тяготы. С того момента, когда нежданный удар настиг меня, мне предстояло самой заботиться о себе, а когда ты оглушена горем, это становится нестерпимой обязанностью.
Куда мне идти? Что станется со мной? Под чьим кровом я найду приют? На какой камень мне приклонить голову? Я не знала, что ответить на эти вопросы, что задавала самой себе, присев под деревом у той самой дороги, пыль которой всего несколько дней назад вздымалась из-под колес моей роскошной кареты или из-под копыт моего великолепного скакуна.
В соседнем городке я наняла карету, внесла туда мои две или три сумки, уселась сама, но когда возница спросил: «Куда угодно леди?», не знала, что ему ответить.
— Поезжайте по дороге, — сказала я.
— По какой?
— По этой.
— Но куда?
— До ближайшей деревни или города.
— Ближайший город называется Натли.
— Так везите меня в Натли.
И кучер, весьма озадаченный, пустился в путь.
Часа через три он остановил карету посреди площади большого селения, расположенного в прелестной местности, у подножия холма.
— Ну вот, мы в Натли, — сказал он.
— Справьтесь, нет ли здесь небольшого дома, который могла бы снять одинокая женщина, чтобы поселиться там со своей служанкой.
Возница бросил повод на шею своей лошади и отправился на поиски того, о чем я его просила.
Я осталась в карете, охваченная немым оцепенением: сколько минут или часов мне пришлось так просидеть, сказать не могу — я утратила ощущение времени.
Но вот кучер вернулся; на другом конце селения он, по его словам, нашел маленький коттедж, который должен мне замечательно подойти.
— Везите меня туда, — сказала я.
Лошадь остановилась перед маленьким домом, стоящим в тени деревьев среди цветов; при нем был сад, окруженный изгородью с решетчатой деревянной дверцей, выкрашенной в тот же зеленый цвет, что и ставни. За домом по поручению его владелицы надзирала старая служанка, которой было поручено сдать его внаем, если на то найдется охотник. Сама хозяйка, не имеющая иной собственности, кроме этого коттеджа и скудной ренты в пятьдесят фунтов, на которую она жила, находилась в гостях у своего брата, который, выйдя в отставку в генеральских чинах, недавно потерял свою единственную дочь и просил сестру побыть с ним. Дом остался таким, каким владелица покинула его, то есть вполне меблированным, небогатым, но чистым.
Мне хватило одного беглого взгляда, чтобы убедиться, что дом во всех отношениях подходит к состоянию как моей души, так и кошелька. Уединенное расположение его обещало мне покой, в чем мое сердце так нуждалось, и притом это жилище было достаточно скромным, чтобы я при моих малых средствах могла воспользоваться им на время, достаточное, чтобы решить, как быть дальше.
С меня спросили тридцать фунтов в год. Я уплатила за шесть месяцев вперед с условием, что буду иметь право покинуть дом, ничего более не платя, если это произойдет в течение названного срока. Таким образом у меня оставалось около двухсот тридцати фунтов, что соответствует пяти тысячам семистам пятидесяти франкам.
Если бы я пожелала остаться в этом домике и жить вдали от света, мне было бы обеспечено около трех лет покоя.
Два часа спустя я уже устроилась в коттедже, с видом и убранством которого даже самый строгий из моих туалетов составлял престранный контраст; впрочем, сравнивая это скромное, но прелестное жилище с той бедностью, в которой прошло мое детство, я не могла не отметить, что в своем падении все-таки задержалась на полпути.
За фунт в месяц и стол здешняя прислуга согласилась поселиться вместе со мной и взять на себя попечение о нашем хозяйстве.
Первой моей заботой было заказать себе один или два наряда, более подходящих к моему новому образу жизни. Я велела сшить их из черного шелка. На все расспросы я отвечала, что меня зовут миссис Харт, я вдова и провожу в уединении первые месяцы моей скорби по утраченному супругу.
Я была чересчур молода, чтобы уже быть вдовой, но предоставляла окружающим думать об этом моем рассказе все что угодно. Мне это было безразлично: я же все равно никого не видела.
Первую неделю этого затворничества я провела наедине с теми страданиями души и тела, какие всегда сопровождают большие житейские потрясения; потом мало-помалу покой возвратился если не в мою душу, то, по крайней мере, в мои мысли, и я смогла обдумать свое положение.
В общем, я потеряла человека, которого любила, но был ли он достоин тех сожалений, что я испытывала? Было ли то, как он со мной поступил, к лицу истинному джентльмену? Среди превратностей собственного жребия побеспокоился ли он обо мне? Подумал ли о том, что со мной станется? Постарался ли оградить меня от унижений, что уготованы несчастным женщинам, сделавшим свою любовь смыслом собственной жизни?
Я была вынуждена признать, что нет.
Как действия этого человека отличались от поступков сэра Джона Пейна!
С того момента, когда мне удалось беспристрастно оценить сэра Гарри, определить истинную цену ему, печаль утраты стала заметно ослабевать. Несомненно, это был красивый, блестящий юноша, однако моя память подсказывала, что среди друзей сэра Джона и его собственных можно было бы отыскать пять или шесть молодых людей, в этом отношении ему не уступавших; и, вероятно, если бы таинственное происшествие, вследствие которого он вошел в мою жизнь, не оставило в ней столь неизгладимого следа, я бы обратила на него не больше внимания, чем на всех прочих, и он прошел бы мимо меня незамеченным.
Нынешнее же мое положение, как бы то ни было, лучше, чем тогда, когда я впервые прибыла в Лондон. Если я захочу пожить в уединении, у меня впереди долгая череда безмятежных дней. Если пожелаю вернуться в Лондон и показаться там во всем прежнем блеске, моих средств хватит на один-два месяца — срок, достаточный, чтобы вскружить голову этому обществу, в котором я жила и куда всегда могу вернуться на прежних условиях.
Размышляя подобным образом, я глянула в зеркало и убедилась, что юна, свежа, хороша как никогда. Если на моем лице еще и оставались какие-то следы пролитых слез, то довольно было самой легкой улыбки, чтобы уничтожить их.
Но после кипучей жизни, когда каждый день был праздником, каждая ночь — игрой и наслаждением, я нуждалась в нескольких неделях отдыха. Безмятежная ясность моего сердца была замутнена, как чистая гладь озера после грозы: ему требовалось время, чтобы вновь обрести эту ясность. Те первые одинокие дни, что я провела в домике в Натли, не лишены были меланхолической прелести, и я иногда сожалела о них даже в пору, когда судьба вознесла меня на недосягаемые вершины; я говорила себе, что эта легкая, тихая жизнь, с похожими один на другой днями, в конечном счете, может быть, более всего прочего отвечает потребностям нашей природы.
Однако должна признаться, что мой внутренний голос шептал мне, что я не из тех, кому природа готовила в удел спокойствие посредственности и отраду уединения; напротив, я принадлежу к натурам, которым необходимы крайности — азарт борьбы, ведущей к триумфу или погибели. На каких подмостках разыграется эта драма, этот поединок с судьбой во имя завоевания будущего? Об этом я ничего не знала, только чувствовала, что мне, воительнице, идущей на бой во всеоружии красоты, каприза и страсти к неведомому, этот покой дарован как краткая передышка перед сражением.
Я провела в Натли два месяца, почти не выходя за садовую ограду. За этот срок во мне возродились все силы и вдохновение моей юности. Сердечная рана затянулась тем легче, что я говорила себе: утрата сэра Гарри была вынужденной, не случилось ничего, что могло бы нанести урон моему самолюбию, коль скоро наша разлука была не следствием охлаждения его страсти, а результатом насилия со стороны обстоятельств, оказавшихся могущественнее, чем воля лорда Фезерсона.
Да, в разрывах подобного рода, — хоть мне, может быть, и не надо бы разглашать этот женский секрет, — наше самолюбие страдает еще больше, чем сердце. Женщина, говорящая себе: «Я разлучена с возлюбленным, но знаю, что он всегда будет любить меня», способна утешиться гораздо легче, нежели та, которой приходится признать: «Я разлучена с возлюбленным, потому что он меня разлюбил».
Вот почему на исходе второго месяца моего затворничества я вновь ощутила непреодолимую тягу к той ослепительной суете, что окружала меня весь последний год. Я решила вернуться в Лондон и снова попытать счастья; удача была мне до сих пор верна, и я имела основания надеяться, что она не покинет меня в самом начале этого пути.
К тому же, по мере того как разум, а вернее, память возвращалась ко мне и в голове стало проясняться, я припомнила еще одну, может быть пока не упущенную возможность укрепить мое благосостояние. В свое время я так торопливо оставила свой домик на Пикадилли, последовав за сэром Гарри и поспешив оборвать все связи с прошлым, что и думать забыла о щедром даре сэра Джона, отдавшего мне в собственность всю богатую меблировку дома.
И вот теперь я испытывала самое пылкое желание вновь увидеть этот дом, свидетель первых дней моего счастья, то есть торжества моей гордыни, ибо — что меня и сгубило — счастье для меня состояло даже не столько в радостях любви, сколько в удовлетворении гордыни. Я смутно припоминала теперь, что сэр Джон говорил управляющему, будто наем дома был оплачен на год вперед и все, что находится в его стенах, принадлежит мне. Правда, у меня не было никакой бумаги, подтверждающей эти мои права, и если память меня обманывает, если арендный договор составлен на имя сэра Джона, а не на мое — вопрос, который никогда прежде меня особенно не занимал, — или если управляющий окажется бесчестным человеком, со всеми этими заманчивыми надеждами придется расстаться.
Настало время, когда сомнения стали для меня нестерпимы, и я решилась действовать, чтобы наконец отдать себе отчет в истинном положении вещей.
Дилижанс проходил через Натли дважды в сутки — из Льюиса в Лондон и обратно. Не сказав служанке, вернусь я или нет (ведь так или иначе срок оплаченной аренды истекал через три с лишним месяца), я отдала ей ключи, заняла место в дилижансе и отправилась в Лондон. На следующее утро я уже была там.
Я наняла фиакр, велела погрузить туда мои вещи и с бьющимся сердцем пролепетала трепетным голосом, чтобы меня везли на Пикадилли.
Когда фиакр остановился у подъезда этого милого, столь памятного дома, где сейчас должен решиться такой важный для меня вопрос, я чуть было не потеряла все свои силы и остановилась перед дверью, не решаясь постучаться.
Но тут вдруг, словно затем, чтобы покончить с моими колебаниями, дверь открылась и в ней появилась женщина. При виде ее я издала радостное восклицание.
Передо мной стояла Эми Стронг, которая, как, вероятно, помнит читатель, всегда оказывала весьма большое влияние на обстоятельства моей судьбы. И вот снова по воле Провидения она встала на моем пути.
Она узнала меня в тот же миг, как я узнала ее, и мы бросились друг другу на шею.
За ее спиной, почтительно держа свою шляпу в руке, стоял привратник; увидев меня, он распахнул обе створки ворот, чтобы могла проехать карета.
Въехав во двор, карета остановилась у самого крыльца. Привратник открыл двери и, поскольку я не решилась ни о чем спросить, заговорил сам:
— Миледи долго была в отсутствии, но она увидит, что в доме все как было, каждая вещь на том же месте, на каком ее оставили.
И он вручил мне ключ от второго этажа, где раньше были мои апартаменты.
Мне стало ясно: ничего не изменилось и все, что находится в доме, принадлежит мне.
XX
Я возвращалась в это благословенное жилище, которое уже не надеялась обрести вновь, с глубокой радостью, и свою любимую голубую комнату я увидела сквозь слезы благодарности сэру Джону, комнату моих мечтаний, как и украшавшее ее огромное зеркало в золоченой раме, напоминавшее о предсказании Дика.
Бедняжка Эми отнюдь не процветала. Я тоже всегда играла в ее жизни роль Провидения; пять или шесть раз она являлась в особняк, пытаясь разузнать что-нибудь обо мне и прибегнуть к моей помощи, но ей неизменно отвечали, что я в отъезде и неизвестно, где пребываю сейчас; она только что сделала последнюю попытку в том же роде и столь же безуспешную, когда, в отчаянии выйдя за порог, столкнулась со мной, неуверенно приближающейся к дому. Так мы повстречались.
Я чувствовала себя такой одинокой, что встреча показалась мне благословением небес; я предложила ей пожить со мной, и, хотя ничего не было сказано относительно того места, которое она станет занимать в доме, Эми согласилась.
Рассуждая здраво, мне предстояло принять одно из двух решений. Убранство дома на Пикадилли принадлежало мне; поскольку сэр Джон отказал его в мою собственность, продажа его позволила бы выручить от двух до двух с половиной тысяч фунтов.
Следовательно, с тем, что у меня было, я могла выручить тысяч шестьдесят франков — это дало бы от ста до ста двадцати фунтов ежегодной ренты.
Решись я отказаться от великосветских удовольствий, роскоши и блеска и вернуться в свой маленький домик в Натли, мне не стоило бы тревожиться о будущем: такая сумма дала бы мне обеспеченное положение.
Напротив, если идти тем путем, на который я уже вступила, — полным приключений, капризов случая, — пришлось бы сохранить и дом и мебель, принимать у себя и подвергаться риску новых любовных похождений.
Увы! Мой характер побуждал меня именно к последнему, да и Эми, игравшая рядом со мной ту же роль, что змей-искуситель шесть тысяч лет назад — подле Евы, подталкивала меня к такому же решению.
Легко догадаться, к чему я пришла.
Господь, исполненный всепрощения, а не только карающий за грехи наши, надеюсь, не потребует, чтобы я поведала обо всех подробностях того года, что прошел с моего возвращения на Пикадилли, восемнадцатого года моей жизни; все ступени мучительного существования женщины, живущей за счет своей красоты, были мною пройдены, все оскорбления, подстерегающие ее, меня не миновали, и чаша стыда была испита до дна. Если я не рассказываю все, то не потому, что забыла об этом: просто силы изменяют мне при мысли, что пришлось бы в воспоминаниях проделать тот путь снова. Скажу только, что по истечении года, день в день после моего возвращения на улицу Пикадилли, я покинула этот уютный особнячок, распродав все: мебель, драгоценности, кружева, оказавшись более бедной и более одинокой, нежели тогда, когда вступила на его порог, и сохранив от всей былой роскоши лишь шелковое платье, которое было на мне.
Как же я впала в такую нищету, что даже Эми, первая и постоянная соучастница моего падения, покинула меня? Но то может ответить только Провидение, пожелавшее низринуть меня на низшую ступень лестницы преуспеяния, чтобы затем позволить снова добраться до ее вершины.
Все подробности того ужасного дня навеки запечатлелись в моей памяти. Дело было в пятницу 26 октября 1782 года, в одиннадцать часов, в туманное промозглое утро, какие бывают только в Лондоне.
Прежде чем навсегда уйти из особнячка на Пикадилли, я позавтракала ломтем хлеба и стаканом воды и была отнюдь не уверена, что достану на обед еще кусочек хлеба.
Я пошла по Пикадилли к Олд-Бонд-стрит, не слишком задумываясь, куда ведут меня ноги, и брела, словно слепая, толкая прохожих и сама наталкиваясь на какие-то препятствия. Вскоре я оказалась на Оксфорд-стрит. Только случай привел меня туда.
Там я как бы очнулась. Оказалось, что я подошла почти к самому дому мисс Арабеллы; поняв это, я на миг замерла. Пока я так стояла, какой-то экипаж въехал во двор и остановился у крыльца; женщина в короткой атласной накидке, богато украшенной кружевами, скользнула в него так стремительно, что облако кружев скрыло ее лицо, за ней в карету поднялся молодой человек; дверца захлопнулась, и карета промчалась мимо меня, обдав грязью. В женщине я узнала мисс Арабеллу, а ее спутник и, по-видимому новый обожатель, был мне вовсе неизвестен.
Карета свернула на Хай-стрит и исчезла.
Почему эта женщина, вероятно родовитая не более меня и явно не такая красивая, оставалась всегда богатой и счастливой, в то время как я, побывав богатой и счастливой, вынуждена смотреть ей вслед, отряхивая грязь, которой она окатила меня?
Мне это показалось вопиющей несправедливостью судьбы.
Я оставалась на том же месте еще около получаса и, верно, стояла бы еще долго, так и не отдавая себе отчета, почему не иду дальше, если бы вокруг меня не собралась кучка людей и какой-то полицейский, проложив себе дорогу в маленькой толпе, не спросил меня, что я тут стою, словно в столбняке, по щиколотку в грязи, похожая на безгласную статую.
Я отвечала ему, что видела, как из дома № 23 на моих глазах выехала знакомая мне дама, и я жду ее возвращения, ибо мне надо с ней переговорить.
— Идите-ка своей дорогой, — грубо сказал полицейский, — в такое время женщины, подобные вам, не имеют права стоять на тротуаре.
Его слова вонзились в мое сердце, как раскаленный клинок; я встрепенулась, метнулась на Дин-стрит и спустилась к Стренду.
Едва я сделала несколько шагов, как очутилась перед магазином мистера Плоудена, где я когда-то около месяца прослужила за прилавком. Жизнь там не была для меня ни счастливой, ни блестящей, но, по крайней мере, мне жилось спокойно.
На том месте, которое некогда занимала я, сидела другая молодая девушка; по безмятежности, разлитой на ее лице, было видно, что она явно достигла или почти достигла вершины своих мечтаний и стремлений, сделавшись первой среди барышень ювелирного магазина.
Мне слишком живо помнился окрик полицейского у особняка мисс Арабеллы, и потому я не задержалась подле торгового заведения мистера Плоудена и пошла вверх по Стренду к Кингс-Уильям-стрит, которая привела меня на Лестер-сквер, словно заставляя, ступенька за ступенькой, возвращаться по лестнице воспоминаний: там стоял домик мистера Хоардена, где я остановилась, приехав в Лондон, и где меня ожидал такой приятный, исполненный благожелательности прием.
Уже на Стренде меня захватил дождь, он продолжался и сейчас, с каждой минутой усиливаясь, однако я дошла до такой степени нечувствительности, что, даже промокнув до костей, вовсе не замечала этого. Маленький домик выглядел все таким же благообразным, я бы даже сказала, пуритански чистым. Я уселась на ступени балагана, возведенного каким-то бродячим театром посреди площади.
Напротив меня виднелась дверь дома мистера Хоардена. Я оставалась там под дождем более двух часов, чувствуя первые признаки голода, но гордость не позволяла мне постучаться в гостеприимный дом и попросить кусок хлеба.
К несчастью, два источника благодеяний, к которым я могла бы прибегнуть, попав в безвыходное положение, были мне недоступны.