Исповедь фаворитки Дюма Александр
Я забыла о чае, о миссис Нортон, о мисс Арабелле, я весь мир забыла: теперь я была Клариссой Гарлоу, как раньше — Джульеттой.
Однако через два или три часа подобного лихорадочного чтения в моей душе воцарился такой хаос, мозг был так разгорячен, что я ощутила настоятельную потребность подышать свежим воздухом.
Я открыла окно и, выйдя на балкон, присела на одну из каменных скамей.
Была дивная летняя ночь, подобная той, которую некогда выбрал Шекспир, чтобы населить ее персонажами своих грез. Лунный свет, проникая сквозь листву деревьев сада, придавал переливчатый блеск траве газона и дремлющей воде бассейна. Соловей Джульетты заливался в кустах. Это была одна из тех ночей, что опьяняют больше, чем самое жаркое солнце, и питают любовное томление в девичьем сердце.
Сквозь шелковые занавески мне были видны ярко освещенные окна апартаментов мисс Арабеллы. Оттуда приглушенно просачивались звуки арфы и негромкий женский голос.
Я никогда прежде не слышала этого божественного инструмента, трепет его струн, их звучание, едва доносившееся до моих ушей сквозь все препятствия, были полны бесконечной сладостной неги. Искусство и природа объединились, чтобы дать этот концерт, столь согласный с моими мечтами. Соловей Джульетты и арфа Клариссы вместе пели мне: «Все полно любви! Мы любили, люби же и ты!»
Внезапно одно из окон распахнулось, оттуда хлынул свет, вырывая из мрака часть сада так, что я могла, оставаясь в тени, наблюдать за происходящим, не будучи замеченной. В окне появилась женщина: то была мисс Арабелла.
Я хотела было уйти, но, сообразив, что меня невозможно увидеть, осталась на месте.
Вместе со светом из окна изливалось благоухание.
Потом я услышала голос:
— Где вы, Арабелла? Где же вы, наконец?
— Здесь, ваше высочество, — отвечала мисс Арабелла.
— Что вы делаете там у окна, моя дорогая королева?
— Я вся горю, вот и пытаюсь умерить жар.
Красивый молодой человек, почти мальчик, подросток, появился подле нее и оперся локтями на балкон; они стояли так близко, что развевающиеся волосы Арабеллы наполовину скрывали от меня лицо юноши и черные пряди одной смешивались с белокурыми локонами другого.
Этот молодой человек был не кто иной, как принц Уэльский, впоследствии ставший королем Георгом IV.
Обеими ладонями он приподнял прядь ее волос и страстно их поцеловал.
Я прислушалась, пытаясь разобрать, о чем они говорят, но их голоса были так тихи, что до меня не донеслось больше ни слова. Я расслышала только звук одного или двух поцелуев, потом юноша охватил рукой стан мисс Арабеллы и увлек ее в глубь комнаты. Окно закрылось, вслед за тем тяжелые шторы, упав, скрыли льющийся оттуда свет. Видение, полное любовной неги, скрылось, оставив и меня во власти какого-то непонятного томления.
Соловей все еще пел, но звуки арфы умолкли.
Мне вспомнилась сцена второго любовного свидания в «Ромео и Джульетте», и я с новой, еще неведомой силой ощутила в своем сердце тот сладостный трепет, что впервые овладел мною тогда в театре, а с ним и жажду выразить свое смятение вслух великолепными строками Шекспира. Но я колебалась, не смея звуком человеческого голоса нарушить эту гармоническую тишину, полную соловьиного пения и тех неуловимых, чуть слышных шорохов, которые, рождаясь в прозрачном сумраке летней ночи, кажутся шелестом крыл Оберона и Титании.
И все же, помимо моей воли, словно капля, что соскальзывает с края переполненной чаши, с моих уст сорвался первый стих:
- Уходишь ты? Еще не рассвело…[7]
Тут же я, вся дрожа, огляделась по сторонам. Никого не было поблизости. Я осмелела и, больше не таясь, взволнованно воскликнула:
- Нас оглушил не жаворонка голос,
- А пенье соловья. Он по ночам
- Поет вон там, на дереве граната.
- Поверь, мой милый, это соловей! —
и умолкла, тяжело дыша. Мне послышался шум, как будто где-то открыли ставни окна.
Я поглядела туда, откуда донесся шум. Но все было тихо, казалось, я по-прежнему одна здесь. Звуки собственного голоса доставляли мне огромное наслаждение, и я продолжала, отвечая вместо отсутствующего Ромео:
- Нет, это были жаворонка клики,
- Глашатая зари. Ее лучи
- Румянят облака. Светильник ночи
- Сгорел дотла. В горах родился день
- И тянется на цыпочках к вершинам.
- Мне надо удалиться, чтобы жить,
- Или остаться и проститься с жизнью.
Победив первоначальную неловкость, пьянея от мелодии стихов и голоса, их произносящего, я продолжала со всей выразительностью, какую могла вложить в эту сцену, играть ее до конца. Следующая реплика была по праву моя, и я отвечала с таким жаром, будто Ромео присутствовал здесь и мог услышать меня или передо мной был полный зал публики, готовой мне аплодировать:
- Та полоса совсем не свет зари,
- А зарево какого-то светила,
- Взошедшего, чтоб осветить твой путь
- До Мантуи огнем факелоносца.
- Побудь еще. Куда тебе спешить?
Мне показалось, что звучанию последних строк не хватало страсти, и я повторила их от всего своего сердца.
На сей раз я осталась довольна собой. Словно все струны моей души прозвучали в этих словах, в этой мольбе: «Побудь еще. Куда тебе спешить?»
Тогда я вместо Ромео ответила самой себе:
- Пусть схватят и казнят. Раз ты согласна,
- Я и подавно остаюсь с тобой.
- Пусть будет так. Та мгла — не мгла рассвета,
- А блеск луны. Не жаворонка песнь
- Над нами оглашает своды неба.
- Мне легче оставаться, чем уйти.
- Что ж, смерть так смерть! Так хочется Джульетте.
- Поговорим. Еще не рассвело.
Я вспомнила, как прекрасна была миссис Сидцонс в тот миг, когда, признавая, что ошиблась, она вдруг понимает, какую опасность ее ошибка, а вернее, ее любовь может навлечь на Ромео. И, подобно ей, я вскричала таким же прерывающимся от ужаса голосом:
- Нельзя, нельзя! Скорей беги: светает,
- Светает. Жаворонок-горлодер
- Своей нескладицей нам режет уши,
- А мастер трели будто разводить!
- Не трели он, а любящих разводит.
- И жабьи будто у него глаза.
- Нет, против жаворонков жабы — прелесть!
- Он пеньем нам напомнил, что светло
- И что расстаться время нам пришло.
- Теперь беги: блеск утра все румяней.
Едва лишь я произнесла последний стих, вложив в него всю страсть, что была в моей душе, как чей-то голос крикнул «Браво!» и раздались аплодисменты — как раз с той стороны, где ранее мне послышался шум открываемых ставен.
Я вскрикнула и стремглав бросилась в свою комнату, заперлась там и, вся трепеща, рухнула на диван.
Итак, я ошиблась. Я была не одна. У меня был слушатель.
Но кто же он? Вероятно, молодой человек: его голос свеж, с выразительным тембром. Что до аплодисментов, то они продолжались даже тогда, когда я захлопнула свое окно. Пожалуй, они еще усилились, как бывает в театре, когда публика хочет заставить вновь появиться на сцене артиста, который только что дебютировал при столь же необычных обстоятельствах.
И я, каким бы сильным ни было мое волнение, чувствовала, что оно сладко.
Возможно, все эти подробности выглядят смешным ребячеством в глазах того, кто когда-нибудь прочтет эти строки. Но чем еще я оправдаю свое падение, если не сумею показать, как крут был склон, по которому я скользила вниз?
X
Ночь, последовавшая за вечером, полным столь бурных переживаний, не погасила их: казалось, будто я сама превратилась в героиню какого-то романа.
Проникая в мои сновидения, волнуя сердце, встревоженное до самой глубины, меня преследовали два впечатления. Мне мерещилось сладостное видение любви: на фоне ярко освещенной комнаты — два прекрасных лица, склоненные друг к другу так близко, что смешались их волосы, их горячие вздохи. Вторым наваждением той ночи был мой незримый слушатель, тот, кто, конечно, не только внимал моим словам, но и не отрывал от меня взгляда, ловя каждую подробность ночной сцены, которую я разыгрывала, убежденная, что я совсем одна.
Так все соединялось, чтобы погубить меня: события моих дней, грезы моих ночей…
Мисс Арабелла появилась довольно поздно. Она приказала позвать меня. Я нашла ее в том же будуаре, где видела накануне.
— Милая моя крошка, — тоном королевы обратилась она ко мне, — я покидаю Лондон, меня не будет несколько дней. Я бы охотно взяла вас с собой, но это невозможно. Итак, во время моего отсутствия вы останетесь здесь. Я знаю, что вы любите театр: моя ложа к вашим услугам. Вы могли бы, если хотите, бывать там одна, но для таких проказ вы слишком юны и прелестны. Поэтому будет лучше, если вы станете брать с собой миссис Нортон — она с удовольствием согласится вас сопровождать. Единственное, о чем я вас прошу: никого здесь не принимайте. Когда я вернусь, и к тому времени ваше увлечение театром не пройдет, я замолвлю за вас два слова Шеридану и мы устроим вам дебют. Если случайно встретите Ромни, постарайтесь, чтобы он вас не заметил; если он заметит вас, попробуйте избежать разговора, если же все-таки он с вами заговорит, не говорите ему, у кого вы живете. Мы с ним в смертельной ссоре.
Я обещала мисс Арабелле, что последую ее советам.
— А теперь, — сказала она, — не хотите ли помочь мне преобразиться?
— Я с превеликой радостью сделаю все, что вы мне прикажете, — отвечала я. — Разве я здесь не для того, чтобы повиноваться вам?
— Да, но только в ожидании той поры, когда ты сама начнешь командовать другими, моя милая крошка! А с таким личиком, как у тебя, это произойдет очень скоро.
Она взяла меня за подбородок и продолжила:
— Действительно, Ромни был прав, считая, что с моей стороны это ужасная самонадеянность — допустить, чтобы такое прелестное личико все видели рядом с моим. Но знаешь, о чем я жалею? — прибавила она, проводя ладонью по моим волнистым волосам.
— Нет, — сказала я, — мне в самом деле непонятно, есть ли вообще в мире что-нибудь, о чем могли бы сожалеть вы, такая молодая, прекрасная, богатая, любимая!
— Ты действительно находишь меня красивой или, как другие, говоришь это, только чтобы мне польстить? — и она, стоя перед зеркалом, притянула меня к себе, приблизив свое лицо к моему, словно затем, чтобы сравнить эти столь различные роды женской привлекательности.
— Красивой! Очень красивой! — вскричала я так, что не могло остаться ни тени сомнения в моем чистосердечии.
— Ну вот, — сказала она, — а я сожалею, что не могу вместо этого стать красивым, очень красивым. Будь я мужчиной, клянусь, нет на земле таких безумств, которых я бы не совершила ради тебя. Э, смотри-ка, — прибавила она, — даже не будучи мужчиной, я уже начинаю безумствовать: заболтавшись с тобой, заставляю принца ждать.
Она поцеловала меня в лоб и позвонила, вызывая горничную:
— Что, мой наряд еще не готов? Портной обещал все закончить к трем часам пополудни.
— Платье ждет вас уже полчаса, сударыня.
— Так подайте его.
Служанка вышла и мгновение спустя возвратилась, неся в высшей степени элегантный костюм джентльмена.
— Как! — вырвалось у меня. — Вы наденете мужское платье?
— Да, принцу пришла такая фантазия. Мы проведем неделю в его загородном замке. Там будет несколько его друзей, мы будем охотиться и… да откуда мне знать, что нам придет в голову? Вчера он мне сказал: «Знаете, что вам надо сделать, Арабелла? Вам следовало бы переодеться мужчиной». Ну, я послала за своим портным и заказала ему этот костюм к трем часам дня. Он обещал успеть и, как видишь, сдержал слово. Итак, — мисс Арабелла повернулась к горничной, — чего вы ждете?
— Жду приказаний госпожи, чтобы помочь ей одеться.
— Не надо, мне поможет Эмма. Ты не откажешь мне в этой услуге, милая крошка?
— Конечно, нет.
— Итак, оставьте нас. Да велите привести почтовых лошадей, чтобы через полчаса мы могли отправиться.
Горничная ушла.
Тогда Арабелла принялась одну за другой рассматривать части своего нового туалета. Все было изготовлено с отменным вкусом и скроено так, что давало возможность оценить фигуру, которую будет облегать костюм.
Камзол был сшит из бархата цвета граната, с золотыми петлицами; жилет из белого шелка был украшен вышивкой, которая изображала зеленую ветвь, усыпанную цветами, неотличимыми от настоящих; небесно-голубые бархатные панталоны и сапоги, сделанные из кожи столь тонкой, что ее можно было принять за ткань, охватывая ногу выше колена, позволяли угадать, как она стройна, и дерзко обрисовывали ступню, самую миниатюрную и изящную, какую только можно вообразить.
Арабелла была, по-видимому, в восторге от своего нового наряда.
— Как ты считаешь, я буду сносно выглядеть? — спросила она.
— Вы будете неотразимы! — воскликнула я.
— Какая откровенная лесть! — сказала она и прибавила, сбрасывая свой домашний наряд: — Ну же, помоги мне.
Из ящика своего туалета она извлекла батистовую сорочку с жабо из великолепных английских кружев и такими же манжетами и протянула ее мне, чтобы я ей помогла в нее облачиться; волосы она уложила еще раньше, и мужская прическа чудесно подошла этому красивому лицу, в выражении которого, надобно признать, было куда больше дерзкого вызова, нежели скромности.
Между тем Арабелла разделась до пояса. Право, она могла бы соперничать красотой если не с античными статуями, то с творениями скульпторов средневековья, быть может более соблазнительными с точки зрения изящества и непринужденности. Это не была Венера Праксителя или фидиевская Победа, но несомненно одна из граций, изваянных Жерменом Пилоном.
Я застыла на мгновение, созерцая такое совершенство форм, которое в древности внушало религиозное поклонение.
— Ну, — сказала мне Арабелла, — о чем вы задумались, прекрасная мечтательница?
— Я смотрю на вас, сударыня, и думаю, что принц очень счастлив.
Она усмехнулась, мило передернула плечами и наклонилась, чтобы я могла надеть на нее сорочку.
Странная это штука — женская натура: наши высочайшие радости дарит нам тщеславие и даже самые нежные ласки значат для нас меньше, чем наслаждение, которое мы получаем от лести. Что я значила для мисс Арабеллы? Немногим больше, чем служанка. И однако было видно, что она так жаждет моих похвал, словно это были комплименты самого принца.
Как бы то ни было, она продолжала облачаться столь же неторопливо и с тем же кокетством. Разумеется, этому переменчивому созданию уже случалось наряжаться в костюм кавалера. Когда переодевание закончилось, метаморфоза оказалась полной: всякий поклялся бы, что перед ним юноша лет шестнадцати-восемнадцати, не более, хотя в женском платье она выглядела на двадцать пять, но, по всей вероятности, миновала уже и этот возраст, пору первого цветения жизни.
Упрекнув меня за неловкость — я не сумела повязать галстук, — она сама сделала это с быстротой и умением, выдающим привычку к особенностям мужского туалета. В это время вошла горничная и объявила, что почтовые лошади прибыли и карета ждет.
Мисс Арабелла бросила последний взгляд на свое отражение, потом на меня. Было видно, что в ней совершается какая-то внутренняя борьба, суть которой мне была непонятна. Вдруг она наклонилась к самому моему уху:
— Знаешь, о чем я думаю?
— Нет, — отвечала я, действительно ровным счетом ни о чем не догадываясь.
— Что я предпочла бы быть мужчиной и увезти тебя в этой карете, чем быть увезенной самой, пусть даже и наследником английского престола.
Потом, взяв маленький хлыстик, рукоятку которого украшал великолепный изумруд, сказала:
— Прощай! Будь спокойна, я вернусь как можно раньше. А пока оставляю тебя хозяйкой в этом доме.
И она удалилась стремительными шагами, похлопывая хлыстом по своим сапогам и позванивая шпорами о паркет.
Окно выходило на улицу. Я подбежала к нему, чтобы еще раз взглянуть на мисс Арабеллу. Легким движением она вскочила в коляску, влекомую четверкой лошадей, подняла голову и, увидев мое лицо, прижатое к оконному стеклу, послала мне воздушный поцелуй.
Форейторы защелкали кнутами, и кони пустились в галоп.
Я осталась одна в этой теплой, благоухающей комнате, где было невозможно думать ни о чем другом, кроме роскоши, любви и сладострастия.
Я пробыла там целый час, пропитываясь этим возбуждающим духом, тем самым, что некогда делал Байи местом, столь опасным для добродетели римских матрон.
Как же все это отличалось от той атмосферы доброты и понимания, какую я встретила в доме на Лестер-сквер, или от обывательского и торгашеского духа, который царил в магазине мистера Плоудена, и, наконец, от пуританской суровости, что душила меня в семействе Хоардена-старшего.
«Я оставляю тебя хозяйкой в этом доме», — сказала мисс Арабелла, уезжая. К чему бы это? Какие права я приобрела? Чем заслужила подобную исключительную благосклонность?
Однако, каковы бы ни были причины моего особого положения, его преимущества оказались реальными, и я не замедлила в том убедиться. Вскоре появилась горничная и осведомилась, не будет ли каких-нибудь приказаний.
От меня ждали приказаний! От меня, которая до сих пор всегда только получала приказания!
Надо признаться, меня всю жизнь томило ощущение собственной униженности. Иногда, в часы счастливого опьянения, мне удавалось забыть, кто я и откуда явилась, но, оставаясь наедине с самой собой, я замечала, что куда более склонна торопливо наслаждаться милостями Фортуны, казалось возносившей меня лишь для того, чтобы сделать грядущее падение еще катастрофичнее, чем благодарить ее за это безумное возвышение, в котором я инстинктивно угадывала ошибку Провидения.
Я отвечала, что, если миссис Нортон угодно доставить мне удовольствие и отобедать в моем обществе, а затем отправиться вместе со мной в театр, я буду ей весьма признательна.
Миссис Нортон ничего лучшего и не желала: для нее было истинной удачей отправиться на спектакль. Она спросила, какой театр я предпочитаю. Но мне был известен только один — Друри-Лейн.
Там играли «Макбета»: то был триумф миссис Сиддонс.
В этот вечер мои впечатления очень отличались от тех, что вызвали во мне «Ромео и Джульетта». На сей раз я пережила все возможные степени ужаса. Взамен нежного очарования, которого миссис Сиддонс недоставало в роли Джульетты, здесь со всем блеском проявились качества противоположные: энергия голоса, непреклонность в чертах лица, честолюбивое вдохновение несокрушимой, как бронза, души — игра актрисы достигла совершенства почти сверхчеловеческого. Особенно она потрясала в сцене, когда леди Макбет толкает мужа на преступление, а еще — когда она подбадривает супруга, напуганного призраком Банко, и, наконец, когда, преследуемая во снах не столько раскаянием, сколько тревогой за свое поколебленное могущество, она появляется в ночном одеянии, с широко открытыми невидящими глазами, с глухим задыхающимся голосом и, скованная сном, являет собою страшное зрелище ночных мук, терзающих убийцу, — в этих сценах актриса была блистательна, поистине недосягаема.
Я возвратилась с этого спектакля, может быть, еще более восторженная, чем в первый раз, однако менее растроганная: я восхищалась, но не плакала. Я чувствовала, что сейчас только, на этой постановке «Макбета», стала свидетельницей чуда искусства. А после «Ромео и Джульетты» мне казалось, будто я сама была участницей подлинной, естественной, а не разыгранной драмы.
Вся трепеща, я вошла в свою маленькую комнатку и, находясь под свежим впечатлением увиденного, попыталась, как и в тот вечер, когда мистер Хоарден повел меня в театр, повторить все только что увиденное. Но скоро поняла, что ни мое лицо, ни голос не созданы для того, чтобы передать впечатление ужасного: голос был слишком певуч, лицо — слишком нежно и юно. Я засмеялась сама над собой, признав собственное бессилие воспроизвести эти мрачные интонации, эту власть неотразимого искушения, что свойственны той, кому Макбет мог сказать:
- … Bring forth men-children only;
- For thy undaunted mettle should compose
- Nothing but males…[8]
А я как-то непроизвольно впадала в совсем иное настроение, мой голос выражал такие оттенки нежной влюбленности, что я не могла не подумать, сколько новых, еще неведомых красок нашла бы я для роли Джульетты. При том и мои черты преображались в волшебном согласии со словами поэта; итак, в конце концов я почувствовала, что мне бы никогда не удалось возвести какого-нибудь Макбета с собою вместе на трон, какие бы усилия я для этого ни предпринимала, зато для того, чтобы увлечь за собой даже в могилу и самого неподдающегося Ромео, мне вовсе не нужно никаких усилий — довольно лишь говорить, смотреть, улыбаться.
О, тогда я стала вспоминать сцену бала, она во всех подробностях прошла перед моими глазами: я видела, как две юные души, почти ничего не высказав вслух, уже безоглядно отдались друг другу, отдались с такой безраздельностью, что, когда Ромео уходит, Джульетта, чувствуя, что прекрасный незнакомец уносит с собой ее сердце, велит кормилице, чтобы та последовала за ним и узнала, кто таится под маской:
- … Если он женат,
- Пусть для венчанья саван мне кроят.
И я повторила эти слова, вложив в них всю свою душу, всю страсть, переполнявшую мое сердце. Внезапно мне послышалось, будто в саду, под балконом, кто-то зовет меня, но произносит не «Эмма», мое настоящее имя, а другое:
— Джульетта!
Была ли то игра воображения, обман чувств? Или я так увлеклась мечтами, что они стали мне казаться реальностью? Я осторожно приблизилась к окну, открыла его и вновь услышала голос, нежный, будто вздох ветерка:
— Джульетта! Джульетта!
Ромео нашелся, он был здесь, под моим балконом. Но как узнать, кто он?
XI
Уверившись, что неизвестный действительно проник в сад, мне следовало закрыть окно, опустить занавеску, поспешить в глубь комнаты и запереть дверь на два оборота ключа; разумеется, я поступила бы именно так, если бы находилась в те минуты в ином расположении духа. Но, должно быть, тот, о ком в Писании сказано, что он крадется, яко тать в нощи, уже наметил меня как свою будущую жертву и не желал давать мне передышку, стремительно увлекая все дальше в бездну.
Вместо того чтобы закрыть окно и спастись бегством, я приклонила ухо к щели, образованной приоткрытыми ставнями, и прислушалась.
Тогда незнакомец, к моему величайшему удивлению, стал нежным, выразительным голосом декламировать шекспировские строки, как если бы мы с ним были призваны сыграть каждый свою роль перед невидимой публикой или, скорее даже, как будто я действительно была Джульеттой, а он настоящим Ромео.
Я внимала затаив дыхание:
- Но что за блеск я вижу на балконе?
- Там брезжит свет. Джульетта, ты как день!
- Стань у окна. Убей луну соседством;
- Она и так от зависти больна,
- Что ты ее затмила белизною.
- … О милая! О жизнь моя! О радость!..[9]
Как известно, древние приписывали пению сирен магическое очарование, власти которого Улисс смог избежать только потому, что привязал своих спутников к мачтам корабля, а себе залепил уши воском. Увы! Я не была связана никакими путами. Увы, мой слух был открыт и жадно впивал сладостные мелодии любви! Этот голос привлекал меня с неотразимой силой, и я ступила на балкон с трепещущим сердцем и дрожащими губами.
А голос, казалось проникший в тайну моего сердца, продолжал:
- Стоит, сама не зная, кто она.
- Губами шевелит, но слов не слышно.
- Пустое, существует взглядов речь!
- О, как я глуп! С ней говорят другие.
- Две самых ярких звездочки, спеша
- По делу с неба отлучиться, просят
- Ее глаза покамест посверкать.
- Ах, если бы глаза ее на деле
- Переместились на небесный свод!
- При их сиянье птицы бы запели,
- Принявши ночь за солнечный восход.
Увлеченная чудной поэзией этих строк, я стала входить в роль: припомнила миссис Сиддонс и так же подперла голову рукой. Мой неизвестный Ромео, который, видно, только и ждал момента, когда я освоюсь с мизансценой, продолжал:
- Стоит одна, прижав ладонь к щеке.
- О чем она задумалась украдкой?
- О, быть бы на ее руке перчаткой,
- Перчаткой на руке!
Тут уж не оставалось ничего другого, как ответить словами поэта.
- О, горе мне! —
вздохнула я.
Голос отозвался со страстью, заставившей затрепетать все фибры моего существа:
- Проговорила что-то! Светлый ангел,
- Во мраке над моею головой
- Ты реешь, как крылатый вестник неба
- Вверху, на недоступной высоте,
- Над изумленною толпой народа,
- Которая следит за ним с земли.
Далее шла моя реплика. Я прижала руки к груди и с выражением, которое должно было осчастливить моего скрытого в потемках собеседника, отвечала:
- Ромео, как мне жаль, что ты Ромео!
- Отринь отца да имя измени.
- А если нет, меня женою сделай,
- Чтоб Капулетти больше мне не быть.
Голос прошептал:
- Прислушиваться дальше иль ответить?
Увлеченная своей ролью, я заговорила вновь, придав своему голосу самое ласкающее звучание:
- Лишь это имя мне желает зла.
- Ты б был собой, не будучи Монтекки.
- Что есть Монтекки? Разве так зовут
- Лицо и плечи, ноги, грудь и руки?
- Неужто больше нет других имен?
- Что значит имя? Роза пахнет розой,
- Хоть розой назови ее, хоть нет.
- Ромео под любым названьем был бы
- Тем верхом совершенств, какой он есть.
- Зовись иначе как-нибудь, Ромео,
- И всю меня бери тогда взамен!
Должна признаться, что я с трепетом ожидала ответа, ведь то была реплика, с которой должен был начаться прямой диалог между мною и моим собеседником. И она не заставила себя ждать: Ромео отвечал с нежностью, которая ни в чем не уступала моей:
- О, по рукам! Теперь я твой избранник!
- Я новое крещение приму,
- Чтоб только называться по-другому.
Читателю нетрудно вообразить нас — меня на моем балконе и моего Ромео, скрытого в темноте, но отделенного от меня столь малым пространством, что, если бы мы оба протянули руки, наши пальцы могли бы соприкоснуться. Мне остается лишь повторить здесь всю шекспировскую сцену до конца, предоставив читательской фантазии самой дорисовать декорации, а заодно и чувства, которые в эти мгновения зарождались в сердце пятнадцатилетней девушки, дебютирующей, если можно так выразиться, сразу в двух областях — пьянящей поэзии и таинственной любви.
Итак, далее я обойдусь без комментариев, сосредоточив все внимание на самой шекспировской сцене.
Я
- Кто это проникает в темноте
- В мои мечты заветные?
Ромео
- Не смею
- Назвать себя по имени. Оно
- Благодаря тебе мне ненавистно.
- Когда б оно попалось мне в письме,
- Я б разорвал бумагу с ним на клочья.
Я
- Десятка слов не сказано у нас,
- А как уже знаком мне этот голос!
- Ты не Ромео? Не Монтекки ты?
Ромео
- Ни тот, ни этот: имена запретны.
Я
- Как ты сюда пробрался? Для чего?
- Ограда высока и неприступна.
- Тебе здесь неминуемая смерть,
- Когда тебя найдут мои родные.
Ромео
- Меня перенесла сюда любовь,
- Ее не останавливают стены.
- В нужде она решается на все,
- И потому — что мне твои родные?
Я
- Они тебя увидят и убьют.
Ромео
- Твой взгляд опасней двадцати кинжалов.
- Взгляни с балкона дружелюбней вниз,
- И это будет мне от них кольчугой.
Я
- Не попадись им только на глаза!
Ромео
- Меня плащом укроет ночь. Была бы
- Лишь ты тепла со мною. Если ж нет,
- Предпочитаю смерть от их ударов,
- Чем долгий век без нежности твоей.
Я
- Кто показал тебе сюда дорогу?
Ромео
- Ее нашла любовь. Я не моряк,
- Но если б ты была на крае света,
- Не медля мига, я бы, не страшась,
- Пустился в море за таким товаром.
Последние слова в его устах прозвучали так пылко, что мне уже не потребовалось разыгрывать волнение — с искренним жаром я отвечала:
- Мое лицо спасает темнота,
- А то б я, знаешь, со стыда сгорела,
- Что ты узнал так много обо мне.
- Хотела б я восстановить приличье,
- Да поздно, притворяться ни к чему.
- Ты любишь ли меня? Я знаю, верю,
- Что скажешь «да». Но ты не торопись.
- Ведь ты обманешь. Говорят, Юпитер
- Пренебрегает клятвами любви.
- Не лги, Ромео. Это ведь не шутка.
- Я легковерной, может быть, кажусь?
- Ну ладно, я исправлю впечатленье
- И откажу тебе в своей руке,
- Чего не сделала бы добровольно.
- Конечно, я так сильно влюблена,
- Что глупою должна тебе казаться.
- Но я честнее многих недотрог,
- Которые разыгрывают скромниц.
- Мне б следовало сдержаннее быть,
- Но я не знала, что меня услышат.
- Прости за пылкость и не принимай
- Прямых речей за легкость и доступность.
Ромео
- Мой друг, клянусь сияющей луной,
- Посеребрившей кончики деревьев…
Я
- О, не клянись луною, в месяц раз
- Меняющейся, — это путь к изменам.
Ромео
- Так чем мне клясться?
Я
- Не клянись ничем
- Или клянись собой как высшим благом,
- Которого достаточно для клятв.
Ромео
- Клянусь, мой друг, когда бы это сердце…
Я
- Не надо, верю. Как ты мне ни мил,
- Мне страшно, как мы скоро сговорились.
- Все слишком второпях и сгоряча,
- Как блеск зарниц, который потухает,
- Едва сказать успеешь «блеск зарниц».
- Спокойной ночи! Эта почка счастья
- Готова к цвету в следующий раз.
- Спокойной ночи! Я тебе желаю
- Такого же пленительного сна,
- Как светлый мир, которым я полна.
Ромео
- Но как оставить мне тебя так скоро?
Я
- А что прибавить к нашему сговору?
Ромео
- Я клятву дал. Теперь клянись и ты.
Я
- Я первая клялась и сожалею,
- Что дело в прошлом, а не впереди.
Ромео
- Ты б эту клятву взять назад хотела?
Я
- Да, для того, чтоб дать ее опять.
- Мне не подвластно то, чем я владею.
- Моя любовь без дна, а доброта —
- Как ширь морская. Чем я больше трачу,
- Тем становлюсь безбрежней и богаче.
Здесь нам требовался третий персонаж: по ходу действия в этом месте кормилица должна позвать Джульетту. И что же? По воле случая, который, видимо, желал сделать эту иллюзию реальности как можно более полной, в то мгновение, когда пора было прозвучать голосу кормилицы, из глубины комнаты и в самом деле донесся зов. Меня — Эмму на этот раз, а не Джульетту — окликнул какой-то женский голос, и я увидела, как кто-то приблизился к окну.
Уже не имея времени, чтобы изъясняться стихами, я прозой шепнула моему Ромео:
— Подождите, я вернусь.
Войдя в свою комнату, я лицом к лицу столкнулась с Эми Стронг. Мы не видались с самого дня моего прибытия в Лондон, с той минуты, когда я покинула постоялый двор на Вильерс-стрит.
Бедняжка была вся в слезах.
Хотя ее появление пришлось не совсем кстати, я бросилась ей на шею со всем жаром юного сердца, что полно до краев и внезапно, изнемогая в жажде излиться, обретает долгожданного друга.
С первых же слов, произнесенных моей подругой по путешествию, я поняла, что история, которую она хочет мне поведать, весьма длинна и Эми не собирается, придя в столь поздний час, покинуть меня ранее завтрашнего утра.
Мне надо было проститься с Ромео; я провела Эми в мою спальню и, вернувшись на балкон, перегнулась через перила, протянув руку. Тотчас две ладони поймали ее, я ощутила прикосновение пылающих губ, и оба наших голоса одновременно шепнули:
— До завтра!
Я возвратилась к себе с бьющимся сердцем: все мои чувства были в страшном волнении, потрясенные тем новым и неизведанным, что проникло в мою кровь с помощью таинственных чар поэзии и любви.
XII
Эми Стронг без труда сообразила бы, что в моей жизни происходит нечто из ряда вон выходящее, но она была так поглощена тем делом, которое привело ее ко мне, что, видимо, ничего не заметила. Едва мы остались вдвоем, она тотчас приступила к своему рассказу.
Речь шла о ее брате Дике, том самом молодом парне, что когда-то занял мое место, взявшись пасти овец миссис Дэвидсон, потом сделался контрабандистом, а недавно вместе с нами отправился из Честера в Лондон. Так вот, этот самый Дик угодил в лапы вербовщиков, занятых очередным принудительным набором матросов для флота его королевского величества. Его уже успели приписать к команде коммодора Джона Пейна.
Моя задача состояла в том, чтобы умолить этого офицера возвратить юноше свободу. Эми Стронг слышала, что галантный коммодор ни в чем не может отказать хорошенькой куколке: итак, она тотчас подумала, что с моей помощью можно будет добиться желанной милости.
Она осведомилась обо мне у мистера Хоардена, тот послал ее к мистеру Плоудену, последний дал ей адрес мисс Арабеллы, прибавив, что я исчезла, но, возможно, искать меня надлежит именно там.
В тот вечер она заходила дважды. Ей сказали, что меня нет дома — и действительно, я ведь была в Друри-Лейн. Но, полная решимости повидаться со мною в какой бы то ни было час, Эми и в третий раз пришла, причем проявила такую настойчивость, что ее пропустили ко мне, хотя время уже близилось к полуночи.
Как читатель уже успел убедиться, она явилась в тот самый момент, когда, по ходу пьесы, кормилица должна была позвать Джульетту. Ее появление произвело двойной эффект: во-первых, окликнув меня по имени, она как бы вновь превратила меня из Джульетты в Эмму, во-вторых, она меня вынудила проститься с моим Ромео почти в тот же миг, когда Джульетта простилась со своим.
Я пребывала в том счастливом расположении духа, когда кажется, будто твое сердце так переполнено счастьем, что ты можешь одарить им весь род людской. Я обещала Эми Стронг завтра же заняться освобождением Дика. А поскольку она не могла возвратиться к себе в столь поздний час, мы постелили ей на канапе, чтобы она до утра побыла у меня, а там уж мы вместе возьмемся за осуществление нашего замысла.
Насколько было известно Эми, сэр Джон Пейн находился на борту своего судна под названием «Тесей», стоящего на якоре в русле Темзы, между Гринвичем и Лондоном.
В конце концов Эми все же заметила, что я, в отличие от нее, сияю от восторга. Она рассказала мне о своей беде; что ж, и я поведала ей свою не то чтобы радость — в сущности, у меня ведь не было разумных причин считать себя счастливой, — но рассказала о том, чем было занято мое воображение, о мечтах, которые для молодой девушки составляют если не счастье, то сладкий мираж.
Само собой разумеется, что, пока мы бодрствовали, мой таинственный Ромео был предметом нашего разговора. Я уснула с его именем на устах, и тот поцелуй горел на моей руке — там, где его губы коснулись ее. Нечего и говорить, что моя ночь была исполнена самых пламенных грез.
Рано утром, открывая дверь своей комнаты, я заметила на паркете письмо; по-видимому, его просунули в щель между полом и застекленной дверью, ведущей на балкон. На конверте было написано: «Джульетте».
Распечатав его, я прежде всего взглянула на подпись: тот, кто обращался ко мне, мог назваться по фамилии, но с таким же успехом мог ограничиться лишь именем. Да, подпись гласила: «Гарри».
Потом я прочла письмо, хотя было бы вернее сказать, что я его проглотила.
Впрочем, я уже и сама мало-помалу стала догадываться обо всем. Ромео — Гарри был моим соседом; он увидел меня на балконе в тот вечер, когда я, думая, что осталась наедине с ночью и соловьем, певшим в саду, разыграла сцену из «Ромео и Джульетты»; это он приветствовал мою игру аплодисментами, заставив меня спастись бегством. Тогда ему пришла в голову идея на следующий вечер пробраться в сад, по примеру Ромео пренебрегая риском, с которым связана подобная дерзость, и выманить меня наружу, произнеся первые строки из прекрасной сцены в саду.
Читатель уже знает, что эта хитрость ему удалась.
Объяснения, которые он дал мне насчет самого себя, были кратки. Он студент университета в Кембридже, но, влекомый к театру, по его словам, неодолимой силой призвания, которое разделяю и я, он предлагает мне вместе попытать счастья в погоне за артистическим успехом и славой.
Он умолял меня непременно прийти на балкон, когда наступит ночь, чтобы дать ему ответ, от которого, как он уверял, зависит все счастье его будущей жизни.
Как я уже сказала, под этим посланием, отнюдь не послужившим к успокоению моего смятенного сердца, стояла подпись: «Гарри».
По-видимому, оно было написано непосредственно после конца нашей так внезапно прерванной сцены, и тот, кто его писал, забрался на мой балкон, но, убедившись, что я не одна и, вероятно, уже не останусь в одиночестве этой ночью, подсунул письмо под дверь.
Все это с полной очевидностью доказывало, что я в своих апартаментах вовсе не нахожусь в такой уж безопасности: стоит только моему соседу проявить дерзость, и мне не останется ничего иного, кроме как весьма быстро, как настоящей Джульетте, перейти от сцены в саду к сцене на балконе.
Увы! Еще одна бедственная особенность моего положения состояла в том, что моя душа так бесстрашно увлеклась историей этой любви. Если Джульетта, наследница Капулетти, то есть одного из благороднейших домов Вероны, призванная поддерживать честь семейства, которое ее обожало, заботливо взрастило в принципах высокой добродетели, следования всем суровым требованиям света, поддалась порыву юного сердца, презревшего все общественные запреты, и принесла в жертву возлюбленному свою невинность, свою честь и репутацию, как могу я, бедная безродная девчонка, обязанная своим воспитанием разве что общественной благотворительности, не знавшая своего отца и почти что не ведавшая материнского присмотра, принужденная с младенческих лет в поте лица зарабатывать свой хлеб, лишенная доброго примера — основы основ истинного воспитания; я, никому не обязанная отчитываться в своих поступках; я, не рискующая, поддавшись увлечению, опозорить свое родовое имя; я, которая, погубив себя, не погублю никого и ничего, кроме себя, — могу ли я даже помышлять о сопротивлении там, где Джульетта уступила?
Я об этом и не помышляла, да и вообще не думала ни о чем, кроме как о счастье вновь увидеть или, если быть точной, увидеть впервые моего неизвестного Ромео, ведь мне так и не удалось разглядеть его черты в ночных потемках. Только по звучанию его голоса я угадывала, что он молод, а по почерку и стилю письма могла судить о его тонком воспитании. Что касается наружности, то я была уверена: он красив, поскольку во всем этом приключении, в том, как он действовал, чувствовалась не только юношеская пылкость, но и уверенность в своей привлекательности.
Я поцеловала письмо и спрятала его на своей груди, у сердца.
Эми за это время уже успела одеться. Нам предстояло одолеть около полутора льё, чтобы добраться до того места, где расположилась английская флотилия. Но предстать перед адмиралом мы должны были не раньше полудня, таким образом, у нас было довольно времени, чтобы позавтракать и лишь после этого отправиться в путь.
Позвонив, я вызвала лакея и спросила, нельзя ли, чтобы нам подали завтрак сюда, в мою комнату. Он отвечал, что мисс Арабелла, уезжая, приказала, чтобы все в доме повиновались моим распоряжениям, как ее собственным.
Когда мы завтракали, слуга осведомился, не надо ли запрячь лошадей и подать карету к подъезду. Не желая, чтобы здесь все узнали, куда мы направляемся, я отказалась, прибавив лишь, что, по всей вероятности, вернусь не раньше вечера. Незадолго до полудня мы вышли из дому. Эми, лучше меня успевшая освоиться с лондонскими обычаями, наняла карету, условившись с кучером о плате за всю вторую половину дня, и мы покатили по направлению к Темзе.
В общем, я предоставила Эми распоряжаться всем: мой ум был слишком занят вчерашними впечатлениями. То и дело я прикладывала руку к сердцу, чтобы убедиться, что письмо Гарри на месте и я не потеряла его. Единственным облачком, порой омрачавшим сладостные грезы моего сердца, была мысль о том, что, вместо богатого красавца-аристократа, готового тотчас обеспечить мне славу миссис Сиддонс или роскошную жизнь мисс Арабеллы, которая разъезжает в карете, запряженной четверкой коней, судьба послала мне простого школяра, бедного артиста, предлагающего мне лишь одно: об руку с ним вступить на тернистый путь к вершинам театрального искусства.
Но ведь желанное благополучие не было навсегда потеряно, оно лишь откладывалось. Театр — это ведь своего рода храм, где культ красоты значит не меньше, чем культ таланта. И коль скоро я была уверена, что красива, — увы, мне столько раз это повторяли, начиная с бедняги Дика, впервые сказавшего мне об этом в горах Уэльса, и кончая Гарри — Ромео, в чьем письме в то утро я прочла то же, — итак, я знала, что хороша, и надеялась, что талантлива. Стало быть, достижение блистательного успеха было всего лишь вопросом времени. А время у меня было, я могла и подождать.
Таким образом, я остаюсь верна первоначальному замыслу этих записок, до самых потаенных глубин открывая свою душу и помыслы перед людьми, быть может уже успевшими со всей строгостью осудить меня, как и перед Богом, который, смею надеяться, будет более милостив ко мне в час моей кончины.
Если бы я сочиняла роман, я бы могла менять по своей прихоти последовательность и характер событий, сглаживать свои ошибки и приукрашивать грехи. Но я ведь назвала свою книгу «Моя жизнь», следовательно, я не имею права ничего изменить в событиях моей жизни и должна представлять их в истинном их значении, притом со всей возможной искренностью. Я признаю: будь моя книга романом, детищем человеческого ума, можно было бы сказать, что она плохо написана и — того хуже — дурно задумана. Ведь, являясь всего только плодом воображения, описанные в ней события не смогли бы оказать никакого влияния на жизнь окружавших меня людей. Но здесь речь идет совсем о другом. Я ничего не придумываю, а лишь переворачиваю страницу великой книги, что зовется историей человечества, книги, которую своим стальным пером пишет сама Судьба. Это она превратила меня в роковой метеор на небосводе столетия, оказавший пагубное воздействие на современников. Я обязана поведать все, как было, не скрывая даже самых низких своих помыслов, мой долг не утаить ничего, даже самые дурные мои дела, ибо одни вели за собой другие. Мое единственное оправдание в том, что я не хотела, не замышляла и не подготавливала заранее ни единого из тех событий, которые со мной случались. Напротив, я всегда лишь уступала внешним силам, решавшим мою участь независимо от моей воли, слишком слабой, чтобы им противостоять.
Впрочем, признаться ли?.. Да, движимая стремлением к суровой истине, я ведь решилась высказать все, даже то, что отчасти может служить и к моему оправданию, — мои худшие поступки или, вернее, худшие события моей жизни почти всегда исходили из благих намерений и превосходных принципов. И то, о чем мне предстоит сейчас рассказать, — моя первая ошибка, послужившая началом как моих падений в глубочайшие бездны позора, так и блистательных взлетов; эта ошибка была мною допущена во имя похвальной цели, продиктована человеколюбивыми соображениями. Ведь я хотела спасти брата моей подруги от самой ужасной участи, какая может выпасть на долю вольнолюбивого британца. И однако почему я вложила в это дело столько настойчивости, такой жар души и сердца? Уж не потому ли, что Дик когда-то первым так безоговорочно признал, что я красива?
Я была так погружена в свои мысли, что не заметила, ни по какой дороге мы едем, ни сколько времени ушло у нас на дорогу. Но вот карета остановилась.
Мы были на речном берегу, а неподалеку на якоре стоял великолепный военный корабль.
Нас уже ждали? Я этого точно не знала, но с тех пор не однажды меня посещало подозрение, что между Эми и коммодором все было условлено заранее. Как бы то ни было, едва мы успели выйти из экипажа, как от «Тесея» отчалила лодка с шестью гребцами и прямо направилась к нам. Все было так ново для меня и столько разнообразных чувств теснилось в моем сердце, что в тот момент такая подробность ускользнула от моего внимания. Я припомнила ее только потом.
Итак, мы тотчас оказались на борту судна.
Первым, кого я увидела, поднявшись по трапу, был Дик, уже переодетый в матросскую форму. Бросившись мне навстречу, он проговорил душераздирающим голосом:
— Ах! Мисс Эмма, сжальтесь над бедным Диком… его судьба в ваших руках.
Я не очень-то поняла, откуда у меня могла взяться столь большая власть, но у бедного парня был такой унылый вид, что я пообещала сделать для него все, что в моих силах.
Подошедший гардемарин грубо оттолкнул его, а нас провели в каюту сэра Джона Пейна.
Эта каюта являла собой один из самых изысканных будуаров, какие мне когда-либо приходилось видеть даже в те дни, когда моя жизнь проходила в будуарах королевы. Ковер был изготовлен из великолепных тигриных шкур; занавеси из лучшего индийского кашемира спускались со стен, когда же их приподнимали, взору являлась коллекция оружия, трофеи богатейших восточных базаров. Сам коммодор восседал, а точнее, возлежал на турецком диване, расшитом золотыми цветами, какие можно было вообразить где-нибудь на берегах Ганга или Босфора; диван же, в свою очередь, покоился на двух бронзовых пушках, сверкающих, словно золото; в обычные дни эти орудия были полностью скрыты под пышными складками ткани, но в часы сражений кашемир отдергивали, оставляя оружие годным к употреблению, диванные подушки, покрывающие орудия, также убирали, и будуар светской красавицы превращался в арсенал английского коммодора.