Валентина Санд Жорж

Опершись на кормушку с сеном, Бенедикт умиленно слушал ее; он дивился, что Валентина, по симпатической связи идей, высказала вслух самые заветные его чаяния.

Они были здесь одни. Бенедикт решил рискнуть и продолжить сказку.

— Но ведь для этого вам пришлось бы выйти замуж за крестьянина! — проговорил он.

— В наши дни нет больше крестьян, — ответила она. — Разве не все классы получают нынче одинаковое образование? Разве Атенаис менее одарена, чем я? Разве мужчина ваших знаний не выше такой женщины, как я?

— Итак, у вас нет предрассудков относительно происхождения? — спросил Бенедикт.

— Раз я могу почувствовать себя фермершей, значит, эти предрассудки мне чужды.

— Это еще не довод — Атенаис рождена быть фермершей, а сетует, что не родилась графиней…

— О, на ее месте я бы только радовалась! — живо отозвалась Валентина.

И, опершись напротив Бенедикта о край яслей, она задумалась, уставившись в землю, и даже не подозревала, что Бенедикт готов был отдать каплю по капле всю свою кровь за только что произнесенные ею слова.

Еще долго тешил Бенедикт свое воображение безумными и лестными для него картинами. Рассудок его замолк, убаюканный этой мирной тишиной, а радостные и обманчивые мечты парили неудержимо. Он уже видел себя хозяином, супругом и фермером в Черной долине. Видел Валентину в роли своей подруги, своей хозяйки, ее — самую прекрасную свою собственность. Он мечтал с открытыми глазами, и несколько раз мечты уводили его столь далеко, что он чуть было не заключил девушку в объятия. Когда веселый говор предупредил его о приближении Луизы и Атенаис, он бросился в дальний конец гумна и укрылся за скирдами ржи. Здесь он разрыдался как дитя, как женщина, никогда еще в жизни на своей памяти он так не рыдал, он оплакивал мечту, которая на миг вырвала его из мира действительности и, даровав ему несколько мгновений иллюзий, наполнила душу таким счастьем, какого он еще не испытывал в реальной жизни. Когда он осушил слезы, когда вновь увидел Валентину, по-прежнему безмятежно кроткую, вопросительно и участливо глядевшую на него, он почувствовал себя вдвойне счастливым: он думал, что быть любимым наперекор людям и судьбе куда почетнее и радостнее, нежели добиться без труда и риска законной привязанности. Он с головой погрузился в обманчивое море желаний и химер, вновь унесся мечтою в даль. За столом он сел рядом с Валентиной — так ему легче было воображать себе, что она здесь, у него, хозяйка дома. С какой охотой и удовольствием взяла она на себя все хлопоты: резала хлеб, раскладывала по тарелкам еду, радуясь, что может услужить каждому. Глядя на нее, Бенедикт, ошалев от счастья, протягивал ей тарелку без тех обязательных слов вежливости, что непрестанно напоминали бы о светских условностях и разделяющей их пропасти; протягивая ей тарелку, он просто говорил:

— А теперь мне, мадам фермерша!

Хотя на ферме всегда пили вино собственного приготовления, дядюшка Лери хранил для торжественных случаев превосходное шампанское, но никто не притронулся к нему. Слишком сильно было душевное опьянение. Этим юным и здоровым созданиям не нужно было возбуждать нервы и подстегивать кровь. После обеда они убежали на луг играть в прятки и горелки. Даже супруги Лери, освободившись от хлопот по хозяйству, приняли участие в игре. Кликнули также хорошенькую служанку, работавшую на ферме, и детишек батраков. Вскоре вся лужайка зазвенела от смеха и веселых возгласов. Бенедикт окончательно потерял рассудок. Преследовать Валентину, замедлять бег, чтобы дать ей уйти подальше, принудить ее свернуть в кусты и там неожиданно появиться перед ней, радоваться ее крикам, ее уловкам и, наконец, догнать ее и не посметь тронуть, зато видеть вблизи ее тяжело дышащую грудь, ее разрумянившиеся щеки и влажные глаза, — всего этого было чересчур много для одного дня!

Заметив частые отлучки Бенедикта и Валентины и решив устроить так, чтобы и ее тоже ловили, Атенаис предложила играть в жмурки и завязать водящему глаза. Плутовка туго затянула платком глаза Бенедикту, рассудив, что так ему не удастся обнаружить свою жертву, но тому все было нипочем! Инстинкт любви, неодолимые колдовские чары, разлитые в воздухе, позволяют влюбленному уловить аромат, окружающий его владычицу, ведут его столь же безошибочно, как зрение; каждый раз он ловил Валентину и был еще счастливее, нежели во время прочих игр, так как мог смело схватить ее за руку и, притворившись, что не узнает, кто перед ним, не сразу отпускал свою добычу. Недаром жмурки — самая опасная в мире игра.

Когда наконец стемнело, Валентина стала собираться домой; не отходивший от нее Бенедикт не мог скрыть своей печали.

— Уже! — воскликнул он прямодушно, даже грубовато, и Валентина сердцем почувствовала всю искренность его слов.

— Да, уже! — ответила она. — Сегодняшний день показался мне ужасно коротким.

И она поцеловала сестру; но имела ли она в виду только Луизу, произнося эти слова?

Заложили бричку. Бенедикт в душе надеялся еще на несколько мгновений счастья, но, когда путники устроились, он увидел, что надежды его обмануты. Луиза забилась в дальний угол, боясь, что ее узнают в окрестностях замка. Валентина уселась рядом с сестрой. Атенаис заняла переднюю скамейку и очутилась рядом со своим кузеном, но он впал в такую хандру, что во время всего пути ни разу не обратился к ней.

У въезда в парк Валентина упросила остановить бричку, так как боялась, что Луизу увидят, хотя уже совсем стемнело. Бенедикт спрыгнул на землю и помог Валентине сойти. Мрачное безмолвие царило вокруг роскошного жилища графини, и Бенедикт от души желал, чтобы земля разверзлась и поглотила замок. Валентина расцеловалась с сестрой и Атенаис, протянула Бенедикту руку, которой он на сей раз осмелился коснуться губами, и скрылась в парке. Сквозь прутья решетки Бенедикт еще несколько мгновений видел ее белое платье, удалявшееся среди деревьев; он забыл все на свете и опомнился, лишь услышав раздраженный голос Атенаис, окликнувший его из брички:

— Что же, мы здесь ночевать останемся?

15

Этой ночью, сменившей веселый день, на ферме никто не спал. По возвращении домой Атенаис стало худо, тетушка Лери совсем растревожилась и пошла спать лишь после настоятельных уговоров Луизы. Луиза вызвалась провести ночь в спальне своей подружки, а Бенедикт ушел к себе и здесь, раздираемый попеременно счастьем и угрызениями совести, так и не узнал ни минуты покоя.

После истерического припадка утомленная Атенаис заснула было глубоким сном, но вскоре вся горечь, терзавшая ее в течение дня, превратилась в тревожные видения, и она зарыдала сквозь сон… Прикорнувшая на стуле Луиза сразу проснулась, услышав всхлипывания, и, склонившись над Атенаис, нежно осведомилась о причине слез. Не получив ответа, Луиза только тут заметила, что девушка плачет во сне, и поспешила разбудить ее, чтобы прервать кошмар. Луиза была одним из самых отзывчивых созданий; слишком много натерпелась она на своем веку, чтобы не отзываться на горе ближнего. Она пыталась успокоить девушку, вкладывая в слова утешения всю свою нежность и доброту, но Атенаис, бросившись ей на шею, воскликнула:

— Почему и вы — вы тоже! — хотите меня обмануть? Почему вы поддерживаете во мне заблуждение, которому рано или поздно придет конец? Кузен меня не любит и никогда не полюбит, вы сами это знаете! Признайте же, что он вам это говорил!

Луиза в замешательстве не знала, что и ответить. Услышав слово «никогда», произнесенное Бенедиктом (хотя сокровенный смысл этого слова ускользнул от нее), она не решалась посулить своей юной подружке счастливое будущее из боязни ее разочаровать. С другой стороны, ей хотелось хоть чем-то утешить Атенаис, ибо она всей душой страдала за нее. Поэтому она постаралась втолковать Атенаис, что если Бенедикт и не влюблен в нее, то, во всяком случае, не влюблен и в другую, выразила надежду, что со временем девушке удастся победить холодность своего жениха; однако Атенаис и слушать ничего не желала.

— Нет, нет дорогая барышня, — ответила она, и слезы разом высохли на ее глазах, — я должна принять твердое решение: пусть я умру с горя, но я сделаю все, лишь бы исцелиться от этого чувства… Слишком унизительно видеть, как тобой пренебрегают!.. У меня и без Бенедикта достаточно поклонников! Если Бенедикт воображает, что только он один за мной ухаживает, то жестоко ошибается. Есть немало таких, которые домогаются меня, не считают, что я их недостойна. Он увидит, увидит, как я ему отомщу, увидит, что недолго мной будет пренебрегать, вот возьму и выйду замуж за Жоржа Симонно, или за Пьера Блютти, или хоть за Блеза Море! Правда, я всех их терпеть не могу. О, я знаю, что возненавижу любого мужчину, который женится на мне вместо Бенедикта! Но он сам этого захотел, и если я стану дурной женщиной, он будет за это в ответе перед господом богом.

— Ничего этого не произойдет, дорогое мое дитя, — возразила Луиза, — вам все равно не найти среди ваших многочисленных обожателей человека, который мог бы сравниться с Бенедиктом умом, талантом и деликатностью, равно как и он, со своей стороны, не сумеет найти девушку, превосходящую вас красотой и преданностью.

— Ну уж нет, дорогая барышня, ну уж нет, я, слава богу, не слепая, да и вы тоже. Когда у человека есть глаза, он все видит, а Бенедикт даже не счел нужным от нас скрываться. Его сегодняшнее поведение для меня яснее ясного. О, не будь она вашей сестрой, как бы я ее возненавидела!

— Ненавидеть Валентину! Ее, вашу подругу детства, ее, которая так вас любит и даже не поймет ваших подозрений! Ненавидеть Валентину, столь приветливую и благожелательную душой и вместе с тем гордую в силу скромности. О, как бы она страдала, Атенаис, если бы догадалась, что творится с вами!..

— Вы правы, — проговорила девушка, вновь залившись слезами, — до чего я несправедливая, и у меня еще хватает дерзости обвинять ее подобным образом! Я сама знаю, что, догадайся она об этом, она содрогнулась бы от негодования. Потому-то я отчаиваюсь за Бенедикта, потому-то и возмущаюсь, видя его безрассудство, я вижу, что он по доброй воле стремится к собственному несчастью. На что он надеется? Зачем в помрачении ума идет к погибели? Зачем надо было случиться так, чтобы он увлекся женщиной, которая всегда будет для него чужой, меж тем как здесь, рядом, есть другая, готовая отдать ему свою молодость, любовь, богатство! О Бенедикт, Бенедикт, что же вы в конце концов за человек? А я, что я за женщина, раз не умею заставить полюбить себя? Вы все меня обманываете, уверяете, что я и красивая, и способная, и любезная, и создана для того, чтобы нравиться мужчинам. Вы меня обманываете, вы же сами видите, что я не нравлюсь!

Атенаис запустила обе руки в свои густые черные кудри, словно желая их вырвать, но тут взгляд ее упал на туалет лимонного дерева, стоявший рядом с постелью, и зеркало немедленно дало столь наглядное опровержение ее словам, что она чуть-чуть примирилась сама с собой.

— Какое вы еще дитя! — вздохнула Луиза. — Ну, как вы можете думать, что Бенедикт влюблен в мою сестру, когда он видел ее всего три раза?

— Вовсе не три! Вовсе не три!

— Ну хорошо, пусть четыре или даже пять раз, не все ли равно. Как же он успел полюбить ее за такой короткий срок? Ведь еще вчера он говорил мне, что Валентина, безусловно, самая прекрасная из всех женщин, что она достойнейшая из достойных…

— Вот видите, и самая прекрасная и достойнейшая из достойных…

— Постойте, постойте-ка… Он сказал, что Валентина достойна самого глубочайшего уважения и что супруг ее будет счастливейшим из людей… «Однако, — добавил он, — думаю, что я мог бы прожить рядом с ней десять лет и никогда в нее не влюбился бы; а знаете почему? Потому, что ее слишком доверчивое простодушие внушает мне почтение, потому, что слишком глубоким покоем веет от ее чистого, безмятежного чела!»

— Он говорил это вчера?

— Клянусь в этом своей дружбой к вам.

— Да, но ведь то было вчера, а сегодня все изменилось.

— Неужели вы считаете, что Валентина вдруг лишилась всех своих свойств, внушающих посторонним неподдельное уважение?

— Возможно, она приобрела иные свойства, как знать? Любовь налетает как вихрь! Возьмите меня, я сама всего только месяц люблю Бенедикта. А раньше не любила, я не видела его после окончания коллежа, а в ту пору я была совсем девчонкой. И только помнила, что он высокий, неловкий, неуклюжий и руки у него вылезают из рукавов чуть не до локтя! Но когда я увидела его, такого изящного, такого любезного, с такими прекрасными манерами, такого ученого, а главное, заметила его чуть суровый взгляд, который ему так идет и которого я побаивалась, — о! с этой минуты я его полюбила, и полюбила сразу; я сама в душе этому дивилась: вдруг проснулась влюбленной. А почему бы с ним не могло сегодня произойти того же в отношении Валентины, что произошло со мной? Валентина — она красавица, она всегда умеет сказать то, что совпадает с его мнением, то, что ему хочется от нее услышать, а я всегда брякну что-нибудь невпопад. Откуда у нее только берется? Ох, думаю, просто он готов восторгаться всем, что бы она ни сказала. Допустим даже, все это фантазии и то, что началось утром, кончилось вечером — все равно, пусть завтра он возьмет меня за руку и скажет: «Давайте помиримся!», я прекрасно понимаю, что мне его не удержать, никогда не удержать… Представляете себе, какая прекрасная жизнь ждет меня в браке — вечно плакать от злости, вечно сохнуть от ревности! Нет, нет, лучше уж взять себя в руки и совсем отказаться.

— Вот что, красавица моя, — сказала Луиза, — коль скоро вы не можете прогнать из вашей головки такие подозрения, надо в них удостовериться. Завтра же я поговорю с Бенедиктом, прямо расспрошу о его намерениях, и, какова бы ни была правда, вы ее узнаете. Хватит ли у вас для этого мужества?

— Да, — проговорила Атенаис, целуя Луизу, — лучше знать свою судьбу, какова бы она ни была, чем жить в таких муках.

— А теперь успокойтесь, — посоветовала Луиза, — постарайтесь уснуть и ничем не выдавайте завтра вашего волнения. Если, по-вашему, вы не можете рассчитывать на чувства Бенедикта, женское достоинство требует от вас выдержки.

— О, вы совершенно правы! — воскликнула девушка, откидываясь на подушки. — Я буду следовать всем вашим советам. Раз вы на моей стороне, я уже сейчас чувствую себя гораздо сильнее.

И впрямь, это решение несколько утишило смятение девушки, и она вскоре заснула, а Луиза, чувствуя, что ее собственное волнение куда глубже, сидела и ждала, не смыкая глаз, когда с первым отблеском зари побелеет небосклон. На рассвете она услышала, как Бенедикт, тоже проведший бессонную ночь, осторожно открыл дверь своей спальни и спустился вниз. Луиза пошла за ним следом, не разбудив никого. Обменявшись непривычно многозначительным взглядом, они углубились в аллею сада, уже окропленную утренней росой.

16

Не решаясь приступить к столь щекотливой беседе, Луиза смущенно мялась, но Бенедикт начал разговор первым и твердо произнес:

— Друг мой, я знаю, что вы хотите мне сказать. Дубовые перегородки не столь уж толсты, ночь выдалась не столь уж бурная, вокруг дома царила тишина, сон мой был не столь уж глубок, и я до последнего слова слышал вашу беседу с Атенаис. Я уже готовил свою исповедь, но боюсь, она будет излишней: ведь вы прекрасно, даже лучше, чем я сам, осведомлены о моих чувствах.

Луиза остановилась и взглянула на Бенедикта, как бы желая убедиться, что он не шутит, но лицо его хранило столь невозмутимо спокойное выражение, что она опешила.

— Я знаю вашу манеру шутить, сохраняя полное хладнокровие, — возразила она, — но, умоляю вас, поговорим серьезно. Речь идет о чувствах, которыми вы не имеете права играть.

— Боже упаси! — с жаром воскликнул Бенедикт. — Речь идет о самой настоящей, самой священной любви в моей жизни. Атенаис вам сама об этом сказала, и клянусь в том моей честью, я люблю Валентину всеми силами души.

Луиза растерянно всплеснула руками и воскликнула, подняв глаза к небу:

— Какое неслыханное безумие!

— Но почему же? — возразил Бенедикт, устремив на Луизу пристальный, властный взгляд.

— Почему? — повторила Луиза. — И вы еще спрашиваете? Но, Бенедикт, вы, очевидно, бредите, или мне все это видится во сне? Вы любите мою сестру и прямо говорите мне об этом, на что же вы надеетесь, великий боже?!

— На что я надеюсь?.. — ответил он. — Вот на что — надеюсь любить ее всю свою жизнь.

— И вы думаете, что она разрешит вам это?

— Как знать! Возможно!

— Но разве вам неизвестно, что она богата, что она знатного происхождения…

— Она, как и вы, дочь графа де Рембо, а ведь смел же я любить вас! Значит, вы оттолкнули меня лишь потому, что я сын крестьянина Лери?

— Конечно, нет, — проговорила Луиза, побледнев как мертвец, — но Валентине всего двадцать лет, и предположим даже, что у нее нет предрассудков относительно происхождения…

— У нее их нет, — прервал ее Бенедикт.

— Откуда вы знаете?

— Оттуда же, откуда и вы. Если не ошибаюсь, мы с вами одновременно познакомились с Валентиной.

— Но вы забыли, что она находится в зависимости от тщеславной, непреклонной матери и от столь же неумолимого света; что она невеста господина де Лансака, что, наконец, порвав узы долга, она неизбежно навлечет на себя проклятие семьи, презрение своей касты и навеки потеряет покой, загубив свою жизнь!

— Как мне не знать об этом!

— Но что сулит вам ее или ваше безумие?

— Ее — ничего, мое — все…

— Ах, вы надеетесь победить судьбу лишь одной силою вашего характера? Я угадала, не так ли? Не в первый раз я слышала, как вы развивали при мне свои утопии, но поверьте мне, Бенедикт, будь вы даже больше, чем человек, вы все равно не добьетесь своего. С этой минуты я открыто объявляю вам войну и скорее откажусь от свиданий с сестрой, нежели дам вам случай и возможность загубить ее будущее…

— О, какой пылкий протест! — проговорил Бенедикт с улыбкой, жестоко ранившей Луизу. — Успокойтесь, дорогая моя сестра… Ведь вы сами чуть ли не приказывали называть вас так, когда оба мы еще не знали Валентину. Будь на то ваше разрешение, я назвал бы вас еще более нежным именем. Мой беспокойный дух нашел бы себе пристанище, и Валентина прошла бы через мою жизнь, не смутив ее ни на миг; но вы сами не пожелали того, вы отвергали мои признания, по здравому рассуждению я понимаю, что они должны были показаться вам просто смехотворными… Вы сами грубо толкнули меня в коварное грозовое море, и вот, когда я готов следовать за прекрасной звездой, сверкнувшей мне во мраке, вы начинаете беспокоиться. Что вам до того?

— Что мне до того? Ведь речь идет о моей сестре, о сестре, для которой я вторая мать!

— О, вы чересчур молоды для роли ее матери! — с еле заметной насмешкой возразил Бенедикт. — Но выслушайте меня, Луиза: я чуть было не решил, что вы твердите о ваших опасениях с единственной целью поднять меня на смех, а раз это так, признайтесь же — я мужественно и долго сносил ваши насмешки.

— Что вы имеете в виду?

— Я не верю, чтобы вы действительно считали меня опасным для вашей сестры, раз вы сами прекрасно знаете, как мало я для нее опасен. Ваши страхи кажутся мне более чем странными; очевидно, вы считаете, что Валентина лишена здравого смысла, коль скоро вы испугались моих будущих возможных посягательств. Успокойтесь же, добрая Луиза, еще совсем недавно вы преподали мне урок, за который я вам от души благодарен и которым я, возможно, сумею воспользоваться. Теперь я не рискну сложить к ногам таких женщин, как Валентина или Луиза, пыл такого сердца, как мое. Я не буду столь безумен, ведь раньше я считал, что для того, чтобы тронуть женщину, достаточно любить ее всем пылом молодости, достаточно быть преданным ей телом и душой, всей кровью и всей честью, дабы стереть в ее глазах различие нашего положения, дабы заглушить в ней крик ложного стыда. Нет, нет, все это ничто в глазах женщины, а я сын крестьянина, я на редкость уродлив, до невозможности нелеп и посему не претендую на любовь. Только бедняжка Атенаис, мнящая себя барышней, и то за неимением лучшего, способна вообразить себе, будто может снизойти до меня!

— Бенедикт! — с жаром воскликнула Луиза. — К чему все эти жестокие насмешки; вы нанесли мне кровную обиду. О, как же вы несправедливы, вы не хотите понять мое поведение, вы не подумали о том, в каком недостойном, отвратительном положении очутилась бы я в отношении семьи Лери, если бы выслушивала ваши признания, и вы не подумали, какое мужество понадобилось мне, чтобы сохранить стойкость и держаться с вами холодно. О, вы ничего не желаете понимать!

Бедняжка Луиза прикрыла лицо руками, перепугавшись, что сказала слишком много. Удивленный Бенедикт пристально посмотрел на свою собеседницу. Грудь ее вздымалась, и как ни пыталась она скрыть краску, заливавшую чело, оно горело и выдало Луизу. Бенедикт понял, что он любим…

Трепещущий, потрясенный, он остановился в нерешительности. Он хотел было пожать руку Луизы, но побоялся показаться слишком холодным, как и слишком пылким. Луиза, Валентина — кого же из двоих он все-таки любит?

Когда испуганная его молчанием Луиза робко подняла глаза, Бенедикт уже исчез.

17

Но как только Бенедикт очутился в одиночестве, как только прошло чувство умиления, он сам подивился его остроте и объяснил свое волнение лишь польщенным самолюбием. И в самом деле, Бенедикт, это страшилище, по выражению маркизы де Рембо, этот юноша, восторженно относившийся к другим и скептически к себе, очутился в странном положении. Лишь с трудом ему удалось побороть вспышку тщеславия, заговорившего было в душе при мысли, что он любим тремя женщинами, причем любовь даже наименее красивой из этих трех наполнила бы гордостью любое сердце. Тяжкое это было испытание для рассудка Бенедикта, он и сам это понимал. Надеясь сохранить стойкость духа, он начал думать о Валентине, о той из трех, в чьи чувства верил меньше всего, зная, что с этой стороны его неизбежно ждет разочарование. Любовь ее пока что выражалась лишь в мгновенных вспышках симпатии, что, впрочем, редко обманывает влюбленного. Пусть даже эта любовь расцветет в душе юной графини, ростки ее придется задушить при самом их зарождении, как только она прорвется наружу. Бенедикт твердил себе это в надежде победить демона гордыни и, к чести своей, победил его, что в таком возрасте — немалая заслуга.

Тогда, оценив свое положение со всей проницательностью, на какую способен до безумия влюбленный юноша, он решил, что следует остановить выбор на одной из трех и тем пресечь страхи двух прочих. Атенаис оказалась первым цветком, который он изъял из этого великолепного венка: он рассудил, что эта утешится скоро. Ее наивные угрозы мести, которые он невольно подслушал нынче ночью, позволили ему надеяться, что Жорж Симонно, Пьер Блютти или Блэз Море избавят его от угрызений совести в отношении кузины.

Разумнее всего, а быть может, и великодушнее всего было бы остановить свой выбор на Луизе. Дать общественное положение и будущее бедняжке, которую столь жестоко оскорбили семья и общественное мнение, помочь ей забыть суровую кару, понесенную за былые ошибки, стать покровителем несчастной и незаурядной женщины — во всем этом было нечто рыцарское, уже не раз соблазнявшее Бенедикта. Возможно, любовь, которую, как ему казалось, он начинал питать к Луизе, была отчасти рождена героическими свойствами его характера: он видел в этом чувстве прекрасный повод посвятить свою жизнь другому; его молодость, пылко жаждущая славы в любом ее обличье, смело вызывала на бой общественное мнение, на манер странствующих рыцарей, посылающих вызов великану — грозе всей округи — из одного лишь ревнивого желания услышать свое имя на устах всех, найти в бою славную гибель, лишь бы их имена вошли в легенду.

Смысл отповеди Луизы, сначала оттолкнувший Бенедикта, открылся ему теперь в своем подлинном свете. Не желая принимать столь непомерные жертвы и боясь, что не устоит перед таким великодушием, Луиза с умыслом лишала Бенедикта всех надежд и, возможно, преуспела в том сильнее, чем ей самой бы хотелось. Даже наиболее добродетельным не чужда надежда на вознаграждение, и Луиза, как только оттолкнула Бенедикта, начала жестоко страдать. Лишь тут Бенедикт уразумел, что в этом отказе было больше подлинного благородства, больше деликатной и настоящей любви, нежели в его собственном поведении. В глазах Бенедикта Луиза поднялась выше того героизма, на который он считал себя способным, и не мудрено, что все это глубоко взволновало его и бросило на новое ристалище чувств и желаний.

Будь любовь, наподобие дружбы или ненависти, чувством, способным рассчитывать и рассуждать, Бенедикт, не задумываясь, упал бы к ногам Луизы; но огромное превосходство любви над всеми прочими чувствами, примета божественной ее сущности то, что рождается она не в самом человеке, тут человек не властен, тут воля не может ничего ни добавить, ни прибавить, — сердце получает этот дар свыше, без сомнения, для того, чтобы перенести его на избранника, — таково предначертание неба, и когда даруется оно энергической душе, напрасны все надежды — тут умолкают прочие человеческие соображения, доводы человеческого рассудка, желающие истребить это чувство, — оно существует само по себе и только своей собственной мощью. Все вспомогательные и относящиеся к любви чувства, все, что ей дано, а вернее, что она сама привлекает себе на помощь — дружба, доверие, симпатия, даже уважение, — все это лишь второстепенные соратники, она сама их творит, сама ими управляет и непременно переживет их.

Бенедикт любил Валентину, а не Луизу. Почему именно Валентину? Ведь она была меньше на него похожа, в ней было меньше его недостатков, его достоинств — поэтому ей труднее было и его оценить, и ее-то суждено ему полюбить. Узнав Валентину, он начал дорожить именно теми качествами, которых был лишен сам. Он был человек беспокойный, вечно недовольный, требовательный к себе и к своей судьбе; Валентина была спокойная, покладистая, во всем находила повод быть счастливой. Итак, значит, на то было предопределение божье? Разве не по воле высшего промысла, который везде и всегда действует наперекор человеку, совершилось это сближение? Один был необходим другому; Бенедикт — Валентине, чтобы дать ей познать душевное волнение, без которого была бы не полна ее жизнь, Бенедикту — Валентина, чтобы принести покой и утешение этой грозовой, смятенной жизни. Но между ними стояло общество, делавшее этот взаимный выбор нелепым, преступным, кощунственным! Провидение создало в природе совершенный порядок вещей, а люди разрушили его. Чья в том вина? Неужели ради того, чтобы уцелели наши стены, сложенные из льда, нужно остерегаться даже слабого луча солнца?

Когда Бенедикт вновь приблизился к скамье, Луиза все еще была тут; бледная, уставившись в землю, бессильно уронив руки, сидела она на том же месте. Услышав шорох листвы, задетой полой его куртки, она вздрогнула, но, увидев Бенедикта, поняв, что юноша замкнулся в своей неприступной непроницаемости, с усиливавшейся тоской и страхом приготовилась слушать его речь — плод долгих раздумий.

— Мы не поняли друг друга, сестра, — начал Бенедикт, садясь рядом с Луизой. — Сейчас я объясню вам все.

Слово «сестра» нанесло Луизе смертельный удар, но она собрала остатки сил, стараясь утаить свою боль, и со спокойным лицом приготовилась слушать.

— Я далек от мысли, — продолжал Бенедикт, — хранить против вас досаду, напротив, я восхищен вашей чистосердечностью и добротой, в которых вы, несмотря на все мои безумства, никогда мне не отказывали, вы это давали мне почувствовать. Я знаю, ваш отказ лишь укрепил мое уважение и нежность к вам. Смело рассчитывайте на меня как на преданнейшего друга и разрешите мне говорить с вами со всей искренностью, какой сестра вправе ждать от брата. Да, я люблю Валентину, люблю страстно, и, как правильно заметила Атенаис, только вчера я понял, какое чувство она мне внушает. Но люблю я без надежды, без цели, без расчета; я знаю, что Валентина не отречется ради меня ни от своей семьи, ни от своего теперь уже близкого замужества — даже будь она свободна от обязанностей и от условностей, какие внушены ей идеями ее класса. Я все взвесил хладнокровно и понял, что не смогу стать для нее кем-либо иным, чем покорным, безвестным другом, которого втайне, быть может, и уважают, но знают, что опасаться его нечего. Если бы мне, человеку незначительному, мизерному, удалось внушить Валентине такую страсть, что уничтожает различие рангов и преодолевает любые препятствия, я все равно предпочел бы скрыться с ее глаз, лишь бы не принять жертв, коих я недостоин! Раз вам теперь известны мои взгляды, можете, Луиза, быть спокойны.

— В таком случае, друг мой, — проговорила Луиза дрожа, — постарайтесь же убить любовь, чтобы она не стала мукой всей вашей жизни.

— Нет, Луиза, нет, лучше смерть, — с жаром возразил Бенедикт. — В этой любви все мое счастье, вся моя жизнь, все мое будущее! С тех пор как я полюбил Валентину, я стал иным человеком, я теперь чувствую, что живу… Темный покров, окутавший мою судьбу, разодрался сверху донизу, я уже не одинок на этой земле, меня не тяготит более собственное ничтожество, силою любви я расту час от часу. Разве не видите вы на моем лице выражение спокойствия, придающее мне более сносный вид?

— Я вижу лишь пугающую меня уверенность в себе, — ответила Луиза. — Друг мой, вы сами себя губите. Эти химеры грозят вашему жизненному уделу, вы растратите всю свою энергию на пустые мечтания, и когда придет пора стать человеком, вы с сожалением убедитесь, что уже утратили силы.

— А что значит, по-вашему, стать человеком?

— Это значит найти свое место в обществе и не быть никому в тягость.

— Ну, так я завтра же могу стать человеком: буду адвокатом или грузчиком, музыкантом или хлебопашцем — выбор большой.

— Никем вы не сможете стать, Бенедикт, ибо в вашем состоянии душевного беспокойства любое занятие через неделю…

— Мне опостылеет, согласен, но у меня останется возможность размозжить себе череп, если жизнь будет мне невмоготу, или стать лаццарони, если жизнь мне улыбнется. По здравом размышлении я пришел к выводу, что ни на что иное и не гожусь. Чем больше я учился, тем больше терял вкус к жизни, и теперь, немедля хочу вернуться к моему естественному состоянию, к грубому деревенскому существованию, к простым мыслям и скромной жизни. От моего надела, а там недурные земли, я получаю пятьсот ливров ренты, есть у меня домик, крытый соломой, так что я смогу достойно жить в своих владениях, один, свободный, счастливый, праздный, не будучи никому в тягость.

— Вы это серьезно?

— А почему бы и нет? В условиях нашего общества при получаемом нами образовании самое разумное — добровольно вернуться к животному состоянию, из которого нас пытаются вытащить, на что ушло целых двадцать лет. Но послушайте, Луиза, не стройте за меня химер и иллюзий, в которых вы меня же и упрекаете. Именно вы предлагаете мне израсходовать мою энергию, пустить ее по ветру, вы уговариваете меня работать и стать таким же человеком, как и все прочие, посвятить свою молодость, свои ночные бдения, самые прекрасные часы счастья и поэзии тому, чтобы заслужить благопристойную старость, дряхлеть, гаснуть, покрыв ноги меховым одеялом и откинув голову на пуховую подушку. А ведь такова цель моих сверстников, коих порой именуют благоразумными юношами, а в сорок лет — людьми положительными. Храни их бог! Пусть же они всей душой стремятся к сей возвышенной цели: стать попечителем коллежа, или муниципальным советником, или секретарем префектуры. Пусть они откармливают своих быков и загоняют своих лошадей, разъезжая по ярмаркам, пусть они будут слугами при королевском дворе или слугами при дворе птичьем, рабами министра или рабами отары, префектами в раззолоченной ливрее или прасолами, щеголяющими поясом, в котором зашиты золотые монеты, и пусть после долгих лет трудной жизни, барышничества, пошлости или грубости они оставляют плоды неусыпных своих трудов какой-нибудь девице, состоящей у них на содержании, международной авантюристке или толстощекой служанке из Берри, безразлично, делается ли это с помощью завещания или вмешательства наследников, которым не терпится «насладиться жизнью»; вот он, положительный идеал, который во всем своем блеске воплощается вокруг нас! Вот он, прославленный идеал жизни, к которому стремятся все мои ровесники и соученики. Скажите же откровенно, Луиза, разве, отвергая все это, я отвергаю нечто достославное и прекрасное?

— Вы сами знаете, Бенедикт, как легко опровергнуть ваши сатирические преувеличения… Поэтому я и не собираюсь это делать, я просто хочу спросить вас, куда намереваетесь вы направить пожирающую вас пламенную жажду деятельности, и не велит ли вам ваша совесть употребить ее на благо общества?

— Совесть не велит мне ничего подобного. «Общество» не нуждается в тех, кто не нуждается в нем. Я признаю всю силу этого великого слова в применении к новым народам, на неподнятой целине, которую кучка людей, объединившихся лишь накануне, пытается превратить в плодородную ниву, чтобы заставить ее служить своим нуждам; в таком случае, если колонизация происходит добровольно, я презираю того, кто явится туда безнаказанно жиреть на чужом горбу. Я признаю гражданский долг лишь у свободных или добродетельных наций, если таковые существуют. Но здесь, во Франции, где, что бы ни утверждали, земле не хватает рабочих рук, где на каждую профессию находятся сотни чающих, где род человеческий, подло лепящийся вокруг дворцов, пресмыкается и лижет следы ног богачей, где огромные капиталы, собранные (следуя законам социального обогащения) в руках кучки людей, служат ставкой в беспрерывной лотерее, ставкой в игре алчности, безнравственности и глупости, в этой стране бесстыдства и нищеты, порока и отчаяния, среди этой прогнившей до корней цивилизации, вот здесь-то вы хотите, чтобы я был «гражданином»? Чтобы этому я пожертвовал своей волей, своими склонностями, своей фантазией только потому, что ей необходимо одурачить меня или превратить в свою жертву, чтобы грош, который я швырну нищему, попал в мошну миллионера? Значит, я должен лезть из кожи вон, творя добро, чтобы сотворить еще одно зло, чтобы стать пособником власти, покровительствующей соглядатаям, игорным домам и проституткам? Нет, клянусь жизнью, этого я не сделаю. Я не желаю быть кем-то в нашей прекрасной Франции, в этом просвещеннейшем государстве. Повторяю вам, Луиза, у меня есть пятьсот ливров ренты; каждый человек обязан прожить на такую сумму, и прожить в мире и спокойствии.

— Так вот, Бенедикт, если вы и впрямь решили пожертвовать самыми благородными своими притязаниями ради потребности покоя, которая так стремительно пришла на смену вашему нетерпению, мечтам и порывам, если вы решили похоронить все ваши способности и все ваши достоинства, чтобы жить в безвестности и мире в здешней глуши, добейтесь первого условия этого счастливого бытия — изгоните из сердца смехотворную вашу любовь…

— Смехотворную, говорите вы? Нет, моя любовь никогда не будет смехотворной, заверяю вас. Она будет тайной между богом и мною. Разве небеса, шутившие мне подобное чувство, превратят его в посмешище? Нет, она станет моим надежным оплотом против всех горестей, против тоски. Разве не она подсказала мне вчера решение оставаться свободным и быть счастливым, довольствуясь малым? О, благодетельная страсть, которая с первой минуты своего зарождения стала моим светочем и покоем! Небесная истина, открывающая глаза и прогоняющая прочь все людские заблуждения! Высшая сила, что сосредоточивает все способности человека и превращает их в источник несказанных радостей! О Луиза, не пытайтесь отнять у меня мою любовь, все равно вы в этом не преуспеете и, возможно, станете мне менее дороги, ибо никому, признаюсь, не удастся победить в борьбе против этой любви. Позвольте же мне обожать Валентину втайне и поддерживать в себе иллюзии, вознесшие меня вчера на небеса. Что по сравнению с этим вся наша действительность? Не мешайте мне заполнить всю мою жизнь этой единственной химерой, позвольте мне жить впредь в околдованной долине вместе с моими воспоминаниями и следами, что оставила в моем сердце Валентина, дышать благоуханием, разлитым по лугам, где ступала ее нога, наслаждаться гармонией ее голоса, разносимой дыханием ветерка, слышать слова нежные и наивные, сорвавшиеся в простоте душевной с ее уст, сердечные слова, которые я толкую так, как подсказывает мне моя фантазия, ощущать поцелуй чистый и робкий, который она запечатлела на моем лбу в первую нашу встречу. Ах, Луиза, этот поцелуй! Помните? Ведь вы сами потребовали, чтобы она меня поцеловала.

— О да, — проговорила Луиза, удрученно поднявшись со скамейки. — Да, я причина всего зла.

18

Вернувшись в замок, Валентина нашла на камине письмо от господина де Лансака. Следуя великосветскому обычаю, она с первого дня помолвки переписывалась с женихом. Переписка, которая, казалось бы, должна помочь молодым людям сблизиться и лучше узнать друг друга, обычно бывает холодной и манерной. В ней говорится о любви языком салонов, в ней стараются блеснуть своим остроумием, своим стилем и почерком, и ничего более.

Сама Валентина писала столь незамысловатые письма, что в глазах господина де Лансака и его семьи прослыла простушкой. Впрочем, Лансак от души радовался этому обстоятельству. Зная, что в его руки попадет крупное состояние жены, он лелеял планы полностью подчинить ее себе. Таким образом, не будучи влюблен в Валентину, он старался слать ей письма, которые, согласно вкусу большого света, должны были являть собою маленькие шедевры эпистолярного искусства. Так, по его мнению, можно было лучше всего выразить самую живейшую привязанность, какой еще не знало сердце дипломата, и Валентина, по его расчетам, неизбежно должна была составить самое высокое представление об уме и душе своего жениха. И в самом деле, до сегодняшнего дня эта юная особа, не понимавшая ничего ни в жизни, ни в страстях, искренне восхищалась чувствительностью господина де Лансака и, сравнивая свои ответы с его излияниями, обвиняла себя в холодности, полагая, что недостойна такого человека.

Нынче вечером Валентина, утомленная радостными и необычными впечатлениями дня, при виде знакомой подписи, обычно доставлявшей ей удовольствие, почувствовала непонятную печаль и угрызения совести. Не сразу взялась она за письмо и с первых же строчек отвлеклась от него, так что, пробежав послание глазами, не поняла ни слова; она думала о Луизе, о Бенедикте, о берегах Эндра и ивняке на лугу. Она вновь упрекнула себя за такие мысли и мужественно перечитала письмо секретаря посольства. Как раз над этим письмом он особенно потрудился, но, к несчастью, оно получилось еще более туманным, пустым и претенциозным, чем все предыдущие. Валентина невольно ощутила смертельный холод, с каким писались эти строки. Но тут же она постаралась утешить себя тем, что это мимолетное впечатление объясняется усталостью. Она легла в постель и, непривычная к долгой ходьбе, заснула глубоким сном, но поутру встала с краской на лице, вся растревоженная ночными сновидениями.

Она схватила письмо, лежащее на ночном столике, и перечитала его с такой горячностью, с какой верующий читает молитву, сокрушаясь, что с вечера прочел ее кое-как, в спешке. Но тщетно, вместо восхищения, которым обычно сопровождалось чтение писем господина де Лансака, Валентина испытывала лишь удивление и некое чувство, весьма напоминавшее скуку; она вскочила с постели, испугавшись того, что с ней происходит, и даже побледнела — так утомило ее умственное напряжение.

Так как в отсутствие матери Валентина делала все, что ей заблагорассудится, и бабушка даже не подумала спросить ее, как провела она вчерашний день, юная графиня отправилась на ферму, захватив с собой ящичек из кедрового дерева, где хранились письма господина де Лансака, накопившиеся за год переписки; втайне она надеялась, что Луиза, несомненно, восхитится этими письмами и чувство это передастся ей, Валентине.

Будет, пожалуй, рискованно утверждать, что то был единственный мотив нового визита на ферму, но если в душе Валентины и были иные мотивы, она сама о них не догадывалась. Как бы то ни было, она застала на ферме только Луизу. По просьбе Атенаис, пожелавшей некоторое время пожить вдали от своего кузена, тетушка Лери повезла дочку к родственнице, жившей неподалеку. Бенедикт был на охоте, дядюшка Лери — в поле.

Валентину испугал вид сестры, осунувшейся за одну ночь. Луиза сослалась на недомогание Атенаис, из-за которого вчера ей пришлось провести бессонную ночь. Впрочем, она почувствовала, что боль ее смягчили милые ласки Валентины, и вскоре сестры принялись непринужденно болтать о своих планах на будущее. Таким образом представился прекрасный случай показать Луизе письма господина де Лансака.

Пробежав два-три письма, Луиза убедилась, что от них веет смертельным холодом, что стиль их нелеп до предела. Она немедленно сделала свое заключение о сердце этого человека и почуяла, что не стоит чересчур доверчиво относиться к его добрым намерениям на ее счет. Это открытие еще усугубило ее печаль, и будущее сестры показалось ей столь же плачевным, как и ее собственное, но она не рискнула показать это Валентине. Еще накануне она, возможно, нашла бы в себе мужество открыть ей глаза, но после признаний Бенедикта Луиза, подозревавшая, что Валентина сама немного поощряла его, не осмелилась отговаривать сестру от брака, который, во всяком случае, мог бы уберечь ее от опасности. Поэтому Луиза промолчала, а лишь попросила сестру оставить ей письма, дав слово внимательно пропитать их на досуге и тогда уже высказать о них свое мнение.

Обеих огорчила эта беседа: для Луизы она стала новым источником боли, а Валентина по принужденному виду сестры поняла, что надежды ее не оправдались; но тут со двора донесся голос Бенедикта, напевавшего каватину:

Di piacer mi balza cor 1.

Узнав его голос, Валентина затрепетала, но ощутила в присутствии Луизы какую-то неловкость, хотя сама не смогла бы объяснить ее причин, — сделав над собой усилие, она стала поджидать появления Бенедикта с наигранно равнодушным видом.

Бенедикт вошел в комнату, где были закрыты все ставни. Внезапный переход от яркого солнца к полумраку помешал ему разглядеть обеих женщин. По-прежнему напевая, он повесил ружье на стену; Валентина со смущенной душой и улыбкой на устах молча следила за его движениями, как вдруг он, проходя мимо, заметил ее, и с губ его сорвался возглас удивления и радости. Этот крик, вырвавшийся из самой глубины его души, выразил больше страсти и восторга, нежели все послания господина де Лансака, разложенные на столе. Внутреннее чутье не обмануло Валентину, а бедняжка Луиза поняла, что роль ее довольна жалка.

В эту минуту Валентина забыла и господина де Лансака, и все его письма, и все свои сомнения, и угрызения совести — она ощущала лишь счастье, которое в присутствии любимого человека властно подавляет все иные порывы. Валентина и Бенедикт эгоистически упивались своим чувством в присутствии пригорюнившейся Луизы, чье положение в обществе двух влюбленных становилось мучительно тяжелым.

Отсутствие графини де Рембо продолжалось несколько дольше, чем она первоначально предполагала, и, пользуясь этим, Валентина несколько раз наведывалась на ферму. Тетушка Лери с Атенаис по-прежнему находились в отлучке, и Бенедикт обычно заранее выходил на тропку, по которой шла Валентина; улегшись под кустами, он проводил упоительные часы в ожидании молодой графини. Не раз следил он за ней глазами из своей засады, но не показывался, боясь выдать страстное свое нетерпение, ко когда Валентина уже подходила к ферме, он бросался ей вдогонку и, к великому неудовольствию Луизы, не отходил от сестер ни на шаг в течение всего дня. Луиза не могла пожаловаться на его неделикатность — Бенедикт, отлично понимая, что сестрам необходимо поговорить наедине, следовал за ними на почтительном расстоянии, с преувеличенным вниманием шарил в кустах дулом ружья якобы для того, чтобы поднять дичь, однако ни на минуту не терял обеих женщин из виду. Глядеть на Валентину, опьяняться несказанным очарованием, разлитым вокруг нее, рвать цветы, которых коснулся край ее платья, благоговейно ступать по примятой ее ножкой траве, радостно замечать, что она то и дело оборачивается посмотреть, тут ли он, ловить, подстерегать на поворотах тропинки брошенный на него взгляд, угадывать каким-то колдовским чутьем, что девушка зовет его, когда она взывала к нему лишь в сердце своем, отдаваться во власть мимолетных таинственных неодолимых впечатлений, называемых любовью, — в этом черпал Бенедикт яркую, незамутненную радость. Вы не сочтете это пустым ребячеством, вспомнив свои двадцать лет.

Луиза ни в чем не могла упрекнуть юношу, так как он дал ей клятву никогда не пытаться даже на минуту оставаться с Валентиной наедине и свято держал свое слово. Итак, в теперешней их близости не было никакой опасности, но каждый день оставлял в неопытных душах все более глубокий след, и с каждым днем притуплялось предвидение развязки. Эти краткие мгновения, врывавшиеся, как мечта, в их существование, уже составляли для них целую жизнь, и обоим казалось, будто она будет длиться вечно. Валентина решила забыть о господине де Лансаке, а Бенедикт пытался уверить себя, что подобное счастье не может быть сметено случайным дуновением.

Луиза была очень несчастна. Убедившись, на какую любовь способен Бенедикт, она постепенно научилась ценить этого юношу, который, как ей думалось раньше, скорее пылок, нежели чувствителен. Неодолимая сила любви, какую Луиза обнаружила в Бенедикте, делала его еще дороже, она принесла жертву и только сейчас поняла, как велика мера этой жертвы, и втайне оплакивала гибель счастья, так как могла вкушать его менее безгрешно, нежели Валентина. Бедняжка Луиза, при всей пылкости натуры, научилась обуздывать свои порывы и, испытав на себе губительные последствия страсти, боролась сейчас против горьких и мучительных ощущений. Но, вопреки воле, ее терзала ревность, и зрелище чистого счастья Валентины становилось ей невыносимым. Она не могла не сожалеть о том дне, когда вновь обрела сестру, и их романтическая и возвышенная дружба уже утратила в ее глазах былое очарование; как и большинство человеческих чувств, дружба эта лишилась поэзии и героизма. Иной раз Луиза ловила себя на мысли, что сожалеет о тех временах, когда жила без надежды вновь встретить сестру. И тут же она проникалась к себе отвращением и молила бога избавить ее от этих недостойных переживаний. Мысленно она напоминала себе, как кротка, чиста и нежна Валентина, и, простершись ниц перед этим образом, будто перед святыней, молила примирить ее, грешную, с небесами. Временами она принимала восторженное и смелое решение открыть сестре глаза на не слишком высокие достоинства господина де Лансака, готова была заклинать ее открыто порвать с матерью, отдаться своему чувству к Бенедикту и жить скромной и безвестной жизнью, полной любви и свободы. Но намерение это, выполнить которое Луизе, возможно, хватило бы сил, тут же меркло при беспощадном свете здравого рассудка. Увлечь сестру в бездну, в какую рухнула она сама, лишить ее уважения, какое утратила сама, накликать на нее те же беды, позволить ей перенять, как заразу, пример старшей сестры — перед этими соображениями отступало самое беспримерное бескорыстие. Тогда Луиза остановила свой выбор на наиболее благоразумном, с ее точки зрения, плане: заключался он в том, чтобы не открывать глаза Валентине на ее жениха и тщательно скрывать от нее признания Бенедикта. Но хотя план этот оказался наиболее здравым, Луиза все же корила себя за то, что навлекает ка Валентину те же грозы, за то, что ей, Луизе, не хватает силы уехать отсюда и тем самым сразу покончить со всеми опасностями.

Но вот выполнить свое намерение ей не хватило мужества. Бенедикт взял с Луизы слово, что она погостит у них до свадьбы Валентины. А там будь что будет, Бенедикт не задавался такими вопросами, но ему хотелось быть счастливым хотя бы сейчас, и желал он этого со всей силой эгоизма, даруемого безнадежной любовью. Он грозил Луизе, что совершит тысячи безумств, если она доведет его до отчаяния, и одновременно клялся, что будет слепо повиноваться ей во всем, если она согласится подарить ему еще два или три дня жизни. Он дошел до того, что пригрозил возненавидеть бедняжку и рассориться с ней; слезы Бенедикта, его порывы, его упорство имели неодолимую власть над Луизой, которая, будучи от природы слабохарактерной и нерешительной, безропотно подчинялась более сильной воле, чем ее собственная. Возможно, что слабость эта объяснялась любовью, которую она втайне питала к Бенедикту, возможно, что она тешила себя надеждой завоевать любовь юноши силой своей привязанности и великодушия, когда брак Валентины окончательно разрушит все его надежды.

Возвращение мадам де Рембо положило конец этой опасной близости. Валентина прекратила посещения фермы, и Бенедикт упал с небес на землю.

Так как Бенедикт похвалялся перед Луизой, что мужественно встретит удар, он сначала довольно стойко, во всяком случае по виду, переносил это суровое испытание. Он не желал признаваться, что слишком переоценил свои силы. В первые дни он довольствовался тем, что под различными предлогами бродил вокруг замка и был счастлив до глубины души, если ему удавалось хоть издали заметить в конце аллеи силуэт Валентины; потом как-то ночью от проник в парк, желая увидеть свет, падавший из окон ее спальни. Как-то раз Валентина решилась пойти встречать восход зари на то место, где у них с Луизой состоялась первая встреча, и на том самом пригорке, где, поджидая сестру, сидела она, — сидел теперь Бенедикт; но, заметив Валентину, он бросился прочь, притворившись, что не видит ее, так как понимал, что, заговорив с ней, непременно выдаст свое смятение.

В другой раз, когда Валентина в вечерних сумерках бродила по парку, она отчетливо услышала, как шуршит рядом листва, и, дойдя до того места, где испытала в ночь после праздника такой страх, она заметила в дальнем конце аллеи человека, ростом и внешностью напоминавшего Бенедикта.

Он уговорил Луизу назначить сестре новое свидание. Как и в прошлый раз, он сам сопровождал ее и во время их беседы держался в стороне. Когда же Луиза окликнула его, он в несказанном смятении приблизился к сестрам.

— Так вот, дорогой Бенедикт, — проговорила Валентина, собрав все свое мужество, — вот мы и видимся с вами в последний раз перед долгой разлукой. Луиза только что сообщила мне, что и вы и она скоро уедете отсюда.

— Я! — с горечью воскликнул Бенедикт. — Почему я, Луиза? Откуда вы это взяли?

Он почувствовал, как при этих словах дрогнула рука Валентины, которую он, пользуясь темнотой, держал в своих руках.

— Разве не вы сами решили, — отозвалась Луиза, — не вступать в брак с Атенаис, по крайней мере в этом году? И разве вы не высказали намерения устроиться где-нибудь и добиться независимого положения?

— Я намерен вообще никогда не вступать в брак, — ответил он твердо и решительно. — Я намерен также жить, не будучи никому в тягость, но из этого отнюдь не следует, что я собираюсь покинуть здешние края.

Луиза ничего не ответила и подавила рыдание, хотя никто не разглядел бы в темноте ее слез. Валентина слабо пожала руку Бенедикту, как бы прося его отпустить ее пальцы, и оба расстались еще более взволнованные, чем обычно.

Тем временем в замке шли приготовления к свадьбе. Ежедневно от жениха доставляли все новые подарки. Сам он должен был приехать, как только позволят служебные обязанности, а на следующий день после его приезда должна была состояться свадьба, ибо господин де Лансак, незаменимый дипломат, не располагал лишним временем для такого незначительного события, как женитьба на Валентине.

Воскресным днем Бенедикт привез на бричке тетку и кузину к обедне в самый большой поселок Черной долины. Атенаис, хорошенькая и разряженная, снова обрела свой свежий румянец и живой блеск черных глаз. Высокий парень, ростом больше пяти футов и шести дюймов, тут же подошел к дамам из Гранжнева и уселся на скамью рядом с Атенаис (читатель уже знаком с Пьером Блютти). Это было явным доказательством его притязаний на руку и сердце юной фермерши, и беззаботный вид Бенедикта, стоявшего в отдалении у колонны, послужил для всех местных наблюдателей недвусмысленным свидетельством того, что между ним и кузиной произошел разрыв. Море, Симонно и многие другие уже двинулись было в атаку сомкнутыми рядами, но Пьер Блютти встретил более ласковый прием, чем все прочие кавалеры.

Когда кюре взошел на кафедру, собираясь сказать проповедь, когда он своим разбитым, дрожащим голосом, напрягая сверх меры голосовые связки, назвал имена Луизы-Валентины де Рембо и Норбера-Эвариста де Лансака, о браке которых вторично и в последний раз будет объявлено нынче же у дверей мэрии, среди присутствующих возникло волнение, и Атенаис обменялась со своим новым вздыхателем лукавой и довольной улыбкой, так как смехотворная любовь Бенедикта к барышне Рембо не была для Пьера Блютти тайной; со свойственным ей легкомыслием Атенаис не удержалась, чтобы не позлословить на сей счет с Пьером, возможно, в расчете отомстить неверному жениху. Она отважилась даже оглянуться и посмотреть, какое действие оказало оглашение на Бенедикта, но румянец мигом исчез с ее дышавшего торжеством личика при виде исказившихся черт своего кузена, она сама побледнела и в глубине души почувствовала искреннее раскаяние.

19

Узнав о прибытии господина де Лансака, Луиза написала сестре прощальное письмо, в самых живых выражениях выразила свою признательность за дружбу, какой дарила ее Валентина, и приписала в конце, что будет с надеждой ждать в Париже вестей о том, что де Лансак одобрит сближение сестер. Она умоляла Валентину не обращаться к мужу сразу же с этой просьбой, советовала подождать, пока любовь его достаточно окрепнет и тем самым столь желанный для обеих успех будет обеспечен.

Передав письмо Валентине через Атенаис, которая направилась к молодой графине сообщить о скором своем замужестве с Пьером Блютти, Луиза стала готовиться к отъезду. Напуганная хмурым видом и почти невежливым молчанием Бенедикта, она не посмела завести с ним прощальный разговор. Но в утро отъезда он сам пришел в ее каморку и, не имея сил вымолвить ни слова, заливаясь слезами, прижал Луизу к своему сердцу. Луиза и не пыталась его утешить, и так как обоим нечего было сказать, чтобы унять взаимную боль, они лишь плакали вместе, клянясь в вечной дружбе. Сцена прощания несколько облегчила душу Луизы, но Бенедикт, смотря ей вслед, понял, что вместе с ней уходит последняя его надежда увидеться с Валентиной.

Тут он впал в отчаяние. Из этих трех женщин, которые еще так недавно наперебой одаривали его своим вниманием и любовью, не осталось никого, отныне он одинок на этой земле. Радужные и смелые мечты сменились мрачным и болезненным раздумьем. Что-то с ним станется?

Он не желал более быть ничем обязанным великодушию своих родных, слишком ясно он понимал, что, нанеся их дочери обиду, он не имеет права оставаться на их попечении. Не тлея достаточно средств, чтобы перебраться в Париж, а равно и мужества, чтобы обеспечить себе существование трудом, особенно в столь критические для него минуты, он скрепя сердце счел разумным поселиться в своей хижине, на своей земле в ожидании того дня, когда сила воли подскажет ему более достойное решение.

Итак, он, насколько позволяли средства, обставил свою хижину, что заняло несколько дней. Потом нанял старуху, чтобы та ведала его хозяйством, и, сердечно распрощавшись с родными, перебрался к себе. Добрая тетушка Лери, сердившаяся на него за дочку, забыла свою обиду и, прощаясь с племянником, заливалась слезами. Дядюшка Лери был не на шутку огорчен и хотел силой удержать Бенедикта на ферме. Атенаис заперлась в своей спальне и, потрясенная треволнениями, снова забилась в истерике. Ибо Атенаис была чувствительное и пылкое создание, она приблизила к себе Блютти лишь с досады и из тщеславия, а в глубине сердца еще любила Бенедикта и охотно простила бы ему все, сделай он хоть шаг к примирению.

Бенедикту удалось покинуть ферму лишь после того, как он дал слово вновь поселиться здесь после замужества Атенаис. Когда вечером он очутился один в своем маленьком тихом домике в обществе единственного друга — пса Перепела, свернувшегося калачиком у ног хозяина, в тишине, нарушаемой лишь бульканьем котелка, в котором разогревался ужин, жалобно и пронзительно посвистывавшего над вязанкой хвороста в очаге, его охватили грусть и отчаяние. Одиночество и бедность — печальный удел для двадцатидвухлетнего юноши, познавшего искусства, науки, надежды и любовь!

Не то чтобы Бенедикта особенно влекли преимущества, даваемые богатством, тем более что он был в том возрасте, когда прекрасно обходятся и без капиталов, но не следует отрицать тот неоспоримый факт, что внешний вид окружающих нас предметов имеет непосредственное влияние на строй наших мыслей и весьма часто окрашивает наше настроение. А ведь ферма, со всем ее беспорядком и пестротой обстановки, казалась чуть ли не обетованной землей по сравнению с одинокой хижиной Бенедикта. Стены из неотесанных бревен, кровать с пологом из саржи, похожая на катафалк, посуда — медная и глиняная, стоявшая в ряд на полках, пол из известняковых плит, неровно уложенных и выщербленных по краям, грубо сколоченная мебель, скудный и тусклый свет, пробивавшийся в решетчатые оконца с радужными от дождя и солнца стеклами, — все это отнюдь не способствовало расцвету сияющих грез. Бенедикт впал в печальное раздумье. Ландшафт, который виднелся через полуоткрытую дверь, хотя и живописный, хотя и выписанный сильными мазками, даже ландшафт этот не принадлежал к числу тех, что способны были внушить веселые мысли. Мрачный, заросший колючим дроком овраг отделял хижину от крутой, извилистой тропки, ужом вползавшей на противоположный склон и углублявшейся в заросли остролиста и самшита с темно-зеленой листвой. И казалось, что эта слишком крутая тропинка спускается прямо с облаков.

Тем временем Бенедикт перенесся мыслью к юным годам, прошедшим здесь, и незаметно для себя обнаружил в своем одиночестве некую печальную усладу. Тут, под этой жалкой, ветхой кровлей, увидел он свет; возле этого очага баюкала его мать деревенской песенкой или размеренным жужжанием веретена. В спускавшихся сумерках видел он, как по обрывистой дорожке идет его отец, степенный и могучий крестьянин с топором на плече, а за ним шествует его старший сын. Смутно припомнил Бенедикт младшую сестренку, чью колыбель ему поручали качать, престарелого деда и бабку, старых слуг. Но все они ужа давно переступили порог бытия. Все умерли. И Бенедикт с трудом припоминал имена, столь привычные в свое время его слуху.

— О отец! О мать! — говорил он теням, мелькавшим в его воображении. — Вот он, дом, который вы построили, вот кровать, где вы спали, поле, которое обрабатывали собственными руками. Но самое бесценное ваше наследие вы не передали мне. Где обнаружу я вашу сердечную простоту, спокойствие духа, истинные плоды труда? Если вы посещаете это жилище, чтобы поглядеть на дорогие для вас предметы, вы пройдете мимо меня, не узнав собственное детище; теперь я не прежнее чистое и счастливое создание, которое вышло из ваших рук, чтобы пожать плоды ваших трудов. Увы, образование развратило мой ум, пустые желания, непомерные мечты исказили мою натуру и загубили мое будущее. Я утратил две великие добродетели бедняков — смирение и терпеливость, ныне я, как изгнанник, возвратился в хижину, которой вы в простоте душевной так гордились. Земля, щедро политая вашим потом, стала для меня землей изгнания, то, что было вашим богатством, стало для меня приютом в годину бедствий.

Потом, подумав о Валентине, Бенедикт с горечью спросил себя, что в силах сделать он для девушки, воспитанной в роскоши, что сталось бы с ней, согласись она поселиться в безвестности, вести убогое, тяжкое существование; и он мысленно похвалил себя за то, что не попытался отвратить Валентину от ее прямого долга.

И, однако ж, он говорил себе, что надежда завоевать такую женщину, как Валентина, пробудила бы в нем таланты, тщеславие, подвигла бы его сделать карьеру. Она вызвала бы к жизни источник энергии, который, не находя себе применения в служении другим, зачах и иссяк в его груди. Она скрасила бы его нищенское существование, вернее — с ней не было бы нищеты, ибо ради Валентины Бенедикт сделал бы все, сделал даже то, что выше человеческих сил.

Но вот Бенедикт навеки утратил ее, и он впал в отчаяние.

Когда же он узнал, что господин де Лансак прибыл в замок, что через три дня Валентина выйдет замуж, его охватила такая неудержимая ярость, что минутами ему казалось, будто он рожден для самых кровавых преступлений. До сего времени он ни разу не подумал о том, что Валентина может принадлежать другому мужчине. Он охотно примирился бы еще с тем, что никогда не будет ею обладать, но видеть, как его счастье перейдет в руки другого, поверить в это он был не в силах. И хотя несчастье было очевидно, неизбежно, неотвратимо, он упорно надеялся, что господин де Лансак умрет или умрет сама Валентина в тот самый час, когда ее поведут к алтарю, где скрепят эти гнусные узы. Бенедикт не похвалялся своими мыслями, боясь прослыть сумасшедшим, но он и впрямь рассчитывал на некое чудо и, видя, что оно не совершалось, проклинал бога, который сначала дал ему надежду, а потом отнял ее. Ибо человек все роковые минуты своей жизни связывает с богом, ему необходимо верить в создателя хотя бы для того, чтобы благословлять его за свои радости или обвинять в собственных ошибках.

Но гнев Бенедикта удесятерился, когда он, как-то бродя вокруг парка, заметил Валентину, прогуливавшуюся вдвоем с господином де Лансаком. Секретарь посольства был предупредителен, любезен, выглядел чуть ли не победителем. Бедняжка Валентина была бледна, удручена, но на лице ее запечатлелось обычное кроткое и покорное выражение, она даже пыталась улыбаться, слушая медоточивые речи жениха.

Итак, все кончено, этот человек здесь, он женится на Валентине! Бенедикт обхватил голову руками и до вечера пролежал во рву, снедаемый бессмысленным отчаянием.

А она, бедная девушка, принимала свою судьбу молча, покорно и безропотно. Ее любовь к Бенедикту возросла в такой мере, что Валентине в тайниках души пришлось признать эту нежданную беду, но между сознанием вины и стремлением отдаться запретному чувству лежал долгий и трудный путь, особенно трудный потому, что Бенедикта не было поблизости и он не мог уничтожить одним взглядом плоды с трудом выношенного решения. Валентина была набожна; вручив свою судьбу в руки божьи, она ждала господина де Лансака в надежде, что сумеет вновь обрести те чувства, которые, как ей казалось, она к нему питала.

Но когда он приехал, Валентина тут же поняла, как далека эта слепая и снисходительная привязанность к жениху от подлинной любви, — господин де Лансак сразу лишился в ее глазах того очарования, которым раньше она наделяла его в воображении. В его обществе она чувствовала себя скованной холодом, ей было скучно. Она слушала его рассеянно и отвечала лишь из любезности. Сначала господин де Лансак не на шутку встревожился, но, убедившись, что свадьбе ничто не грозит и что Валентина, по-видимому, не склонна возражать против их брака, он легко утешился, объяснив все девичьими капризами, вникать в которые он не имел охоты и предпочел делать вид, что ничего не замечает.

Однако отвращение Валентины росло с минуты на минуту. Она была очень набожна, даже излишне набожна — и в силу полученного воспитания и по велению сердца. Она запиралась в спальне и целыми часами молилась, все еще надеясь найти в сосредоточенной пылкой молитве ту силу, что позволила бы ей одуматься и выполнить свой долг. Но эти аскетические бдения лишь утомляли ее и усиливали власть Бенедикта над ее душой. После молитвы она чувствовала себя еще более измученной, еще более опустошенной, чем прежде. Мать удивлялась ее грустному виду, была не на шутку встревожена и упрекала Валентину за то, что она стремится омрачить столь сладостные для материнского сердца минуты. Несомненно, все эти неурядицы до смерти надоели госпоже де Рембо. Желая покончить с ними разом, она решила сыграть свадьбу скромно и без блеска здесь же, в деревне. Каковы бы ни были эти неурядицы, ей не терпелось отделаться от них как можно скорее и, развязав себе руки, вернуться в свет, где присутствие Валентины уже давно мешало ей сверх всякой меры.

Бенедикт перебрал в уме тысячи самых нелепых планов. Последний, на котором он остановился и который внес известное умиротворение в его ум, сводился к тому, чтобы еще раз увидеть Валентину, прежде чем навеки проститься с ней; ибо он тешил себя мыслью, что любовь его пройдет, как только господин де Лансак станет ее мужем. Он надеялся, что Валентина успокоит его и утешит добрым словом или исцелит его целомудренностью отказа.

Вот что он написал ей:

«Мадемуазель, Я ваш друг до гробовой доски, вы сами это знаете, вы звали меня братом, вы запечатлели на моем челе священное свидетельство вашего уважения и доверия. Тем самым вы позволили мне надеяться, что я найду у вас совет и поддержку в трудные минуты моей жизни. Я чудовищно несчастлив, мне необходимо увидеть вас хотя бы на один миг, почерпнуть мужество у вас, такой сильной; у вас, которая бесконечно выше меня. Я не мыслю себе, что вы откажете в этой милости. Мне известно ваше великодушие, ваше презрение к глупым условностям света и опасностям, когда речь идет о добром деле. Я видел вас с Луизой, я знаю, вы все можете. Именем дружбы, столь же святой, столь же чистой, как дружба Луизы, коленопреклоненно заклинаю вас прийти сегодня вечером на луг.

Бенедикт».

20

Валентина любила Бенедикта и не могла устоять против его просьбы. Наша первая любовь всегда столь невинна, что даже не подозревает таящихся в ней опасностей. Валентина запрещала себе думать об истинной причине горя Бенедикта, она знала, что он несчастлив, и готова была объяснить это самыми невероятными невзгодами, лишь бы не назвать ту, что угнетала его в действительности. Даже самая чистая совесть сбивается на, ложные, извилистые тропы! Как может женщина с впечатлительной душой, вступившая на суровый, немыслимо трудный путь долга, как может она не входить ежечасно в сделку с требованиями этого долга? Валентина без труда нашла немало причин, объясняющих горе Бенедикта, и уверила себя, что сама здесь ни при чем. Не раз Луиза говорила ей, особенно в последнее время, как огорчают ее печаль юноши и его беспечность в отношении будущего; говорила Луиза также о том, что в скором времени ему придется покинуть кров Лери, и Валентина убедила себя, будто Бенедикт, одинокий, без всякого состояния и поддержки, нуждается в ее покровительстве и советах.

Уйти из дома накануне свадьбы было нелегким делом еще и потому, что господин де Лансак буквально осаждал невесту своим вниманием и заботами. Однако Валентина умолила кормилицу говорить всем, кто спросит, что она уже легла, а сама, не желая терять времени, в сущности — боясь раздумать, так как начинала пугаться своей решимости, быстрыми шагами пересекла луг. Наступило полнолуние, и вокруг было светло, как днем.

Сложив руки на груди, Бенедикт стоял в такой неподвижной позе, что Валентина почувствовала страх. Так как он не сделал ни шага навстречу, она решила, что ошиблась, и чуть было не бросилась прочь. Тогда он шагнул к ней. Лицо его было так искажено, голос звучал так глухо, что Валентина, удрученная своим собственным горем, угадала по лицу Бенедикта, что его сжигает отчаяние, не могла сдержать слез и без сил опустилась на траву.

Тут решимость Бенедикта мгновенно исчезла. Он пришел сюда, положив себе свято придерживаться того образа действий, который он изложил в записке. Он намеревался рассказать Валентине о своем уходе от Лери, о своих сомнениях в выборе дальнейшего пути, о своем одиночестве, словом, обо всем, что не имело никакого касательства к истинной цели их свидания. А единственной его целью было увидеть Валентину, услышать звук ее голоса, почерпнуть в ее расположении к нему решимость жить или умереть. Он ждал, что увидит сдержанную, спокойную Валентину во всеоружии тех чувств, которые подсказывает женщине долг. Более того — он даже приготовился к тому, что вообще ее не увидит.

Когда же он заметил Валентину на дальнем конце лужайки, Валентину, бегущую к нему изо всех сил, когда она, еле переводя дыхание, в изнеможении опустилась на траву, когда, не в силах подавить скорбь, она разразилась слезами, Бенедикт решил, что грезит. О, то было не просто дружеское сочувствие, то была любовь! Пьянящая радость охватила его, он забыл свое горе, забыл горе Валентины, забыл все, что было вчера, все, что ждет его завтра, — он видел лишь Валентину и себя, Валентину, которая его любит и которая даже не пытается это скрыть.

Он упал перед ней на колени, он покрыл страстными поцелуями ее ноги. Это оказалось чересчур трудным испытанием для Валентины, она почувствовала, что вся кровь заледенела в жилах, в глазах у нее помутилось, силы ее уже были истощены этим сумасшедшим бегом, она, приказавшая себе не плакать, не выдержала мучительной борьбы и бледная, помертвевшая упала в объятия Бенедикта.

Их свидание было долгим, бурным. Они уже не пытались обманывать себя относительно истинной природы владевшего ими чувства, они не страшились самых пламенных порывов. Бенедикт оросил слезами платье и руки Валентины, покрывая их поцелуями. Валентина спрятала пылающее чело на плече Бенедикта, но обоим было по двадцать лет, оба любили впервые в жизни, и на груди Бенедикта она находила вернейший оплот своей чести. Он не осмеливался даже произнести слова любви, боясь вспугнуть самое любовь. Его губы лишь робко касались роскошных волос любимой. Вряд ли первая любовь знает, что есть более сладостное упоение, нежели сознание, что ты любим. Бенедикт был самым робким из любовников и самым счастливым из людей.

Они расстались, так ничего и не придумав, так ничего и не решив. Вряд ли за эти два часа забвения и восторгов они обменялись десятком слов о том, что их тяготило, как вдруг тишину, разлитую над лугом, чуть всколыхнул звон башенных часов. Валентина с трудом уловила десять слабых ударов и сразу вспомнила мать, жениха, завтрашний день… Но как уйти от Бенедикта? Что сказать ему в утешение? Где найти силы покинуть его в такую минуту? Вдруг с губ ее сорвался крик ужаса — она заметила невдалеке женскую фигуру. Бенедикт притаился в кустах, но при ярком свете луны Валентина узнала свою кормилицу Катрин, которая, тревожно оглядываясь, искала ее. Валентине ничего не стоило спрятаться от Катрин, но она поняла, что не должна этого делать, и пошла ей навстречу.

— Что случилась? — спросила она и, вся дрожа, взяла кормилицу за руку.

— Ради господа бога, вернитесь скорее домой, барышня, — сказала добрая женщина, — мадам о вас уже два раза спрашивала, я сказала, что вы легли в постель; она наказала мне немедленно известить ее, когда вы проснетесь; но тут меня взяло беспокойство, и так как вы ушли через боковую калитку, я и отправилась сюда вас искать, ведь вечерами вы иной раз здесь прогуливаетесь. Ох, барышня, ходить одной так далеко! Разве можно так поступать, вы бы хоть меня взяли с собой!

Обняв кормилицу, Валентина бросила тревожный и тоскливый взгляд на кусты и, уходя, оставила на том месте, где сидела, свою косынку — ту самую, что уже давала Бенедикту во время прогулки по ферме. Когда она вернулась домой, кормилица бросилась искать косынку и, не найдя ее, сокрушенно заметила, что барышня, видно, обронила ее на лугу.

Мать уже давно ждала Валентину в своей спальне. Она удивилась, увидев, что Валентина, проведшая два часа в постели, видимо не раздевалась. Валентина пояснила, что, почувствовав стеснение в груди, захотела подышать свежим воздухом, и кормилица повела ее прогуляться по парку.

Тут госпожа де Рембо начала с дочерью серьезный, деловой разговор, она заявила, что дает ей в приданое замок и земли Рембо, которые составляли почти все наследство ее отца и реальная стоимость коих выражалась в достаточно приличной сумме. Она заметила, что дочь должна отдать ей справедливость и признать, что она держала ее дела в образцовом порядке, и попросила свидетельствовать перед всеми и в течение всей своей жизни о том, как хорошо относилась к ней мать. Графиня так входила в мельчайшие денежные подробности, что превратила материнские наставления в сухой нотариальный отчет, и закончила свою речь, выразив надежду, что хотя по закону они отныне «чужие» друг другу, Валентина по-прежнему будет относиться к матери с уважением и заботой.

Вряд ли Валентина слышала половину этих бесконечных разглагольствований. Она была бледна, лиловатые тени залегли вокруг ее запавших глаз, и время от времени внезапная дрожь пробегала по ее телу. Она грустно поцеловала руку матери и уже готовилась лечь в постель, как вдруг явилась компаньонка старой маркизы и с торжественным видом объявила, что бабушка ждет Валентину в своих покоях.

Пришлось Валентине вынести еще одну церемонию; войдя в спальню бабушки, она обнаружила, что комнату успели превратить в некое подобие часовни. С помощью стола и вышитых полотенец был воздвигнут самодельный алтарь. Букеты вроде тех, что ставят у подножия статуй святых, окружали вычурное золотое распятие. Лежавший на алтаре требник в алом бархатном переплете был торжественно открыт. Для коленопреклонений уже приготовили подушку, и маркиза, театрально восседавшая в глубоком кресле, с ребяческим удовольствием готовилась разыграть комедию, предписываемую этикетом.

В молчании приблизилась Валентина к алтарю; будучи набожной в душе, она равнодушно наблюдала за всеми этими смехотворными приготовлениями. Компаньонка открыла противоположную дверь, и в спальню вошли все служанки замка со смиренно-любопытным видом. Маркиза приказала им опуститься на колени и вознести молитву за счастье юной госпожи, потом, велев и Валентине преклонить колена, поднялась с кресла, открыла требник, надела очки и, прочитав несколько псалмов, пропела дрожащим голосом вместе со своей компаньонкой молитву, после чего возложила руки на голову внучки и благословила ее. Пожалуй, впервые эта простая и патриархальная церемония превратилась в жалкий фарс по капризу старой проказницы времен мадам Дюбарри.

Расцеловав внучку, старуха взяла с алтаря футляр, где лежала прекрасная диадема — ее подарок Валентине — и произнесла ханжеским тоном, тут же сменив его на фривольный:

— Да пошлет вам господь бог все добродетели матери семейства! Возьми, детка, вот тебе подарок от бабушки, это тебе для малых приемов.

Всю ночь Валентину лихорадило, и заснула она лишь на рассвете, но вскоре ее разбудил звон колоколов, сзывавших окрестных жителей в часовню замка. Войдя в спальню, Катрин вручила барышне записку, которую какая-то старуха попросила передать мадемуазель де Рембо. В записке было всего несколько с трудом нацарапанных слов:

«Валентина, еще не поздно сказать нет».

Валентина вздрогнула и сожгла записку. Несколько раз она пыталась подняться с постели, но силы изменяли ей. Когда наконец мать вошла в спальню, она упрекнула Валентину, которая полуодетая сидела на стуле, за то, что она встала так поздно, наотрез отказалась верить в недомогание дочери и заявила, что невесту уже ждут в гостиной. Она сама помогла дочери одеться и непременно пожелала положить ей на щеки румяна, ибо Валентина, в богатом наряде, прекрасная как всегда, казалась белее своей белоснежной фаты. Но Валентина подумала, что, возможно, по дороге в церковь ее увидит Бенедикт, ей хотелось, чтобы он заметил ее бледность, и впервые в жизни она воспротивилась воле матери.

В салоне ее ждало несколько гостей попроще, ибо госпожа де Рембо, не желая устраивать дочери пышной свадьбы, пригласила только незначительных людей. Завтрак предполагалось накрыть в саду, а пляски поселян решили устроить в конце парка, у подножия холма. Вскоре появился господин де Лансак в черном с головы до ног, весь увешанный иностранными орденами. Три кареты доставили кортеж в мэрию, находившуюся в соседнем городке. Церковный обряд должен был состояться в замке.

Преклонив колена перед алтарем, Валентина на миг вышла из глубокого оцепенения; она говорила себе, что отступать уже поздно, что люди силком заставили ее принести клятву перед лицом бога и нет ей иного выбора, как между несчастьем и кощунством. Она пылко молилась, прося небеса послать ей силу сдержать свои обеты, произнести их со всей искренностью души, и к концу церемонии нечеловеческие усилия, которые она делала над собой, желая сохранить спокойствие и собраться с мыслями, совсем подорвали ее дух, и она удалилась в спальню, чтобы отдохнуть немного. Повинуясь тайному велению целомудрия и преданности, Катрин уселась у изножья ее постели и не отходила ни на шаг от своей питомицы.

В тот же самый день, в двух лье отсюда, в небольшой деревушке, затерявшейся в долине, сыграли свадьбу Атенаис Лери с Пьером Блютти. И здесь тоже молодая новобрачная была бледна и печальна, правда не столь бледна и печальна, как Валентина, но все же вид дочери встревожил тетушку Лери, которая была куда более нежной матерью, чем госпожа де Рембо, и рассердил новобрачного, который был куда откровеннее и менее учтив, чем господин де Лансак. Возможно, что Атенаис слишком переоценила глубину своей обиды, дав так быстро согласие на брак с нелюбимым. Возможно, что вследствие духа противоречия, в котором обычно упрекают женщин, ее любовь к Бенедикту вспыхнула с новой силой как раз в ту минуту, когда одуматься было уже поздно, и по возвращении из церкви она угостила своего супруга довольно-таки нудной сценой рыданий. Именно в таких выражениях сетовал Пьер Блютти в присутствии своего друга Жоржа Симонно на это неприятное обстоятельство.

Тем не менее свадьба на ферме была куда многолюднее, веселее и шумнее, чем в замке. У Лери насчитывалось не меньше шестидесяти двоюродных и троюродных братьев и сестер; Блютти тоже не были обделены родней, и гумно оказалось слишком тесным для такого скопища приглашенных.

После полудня танцующая половина гостей, вдоволь насладившись телятиной и паштетами из дичи, уступила арену чревоугодия старикам и собралась на лужайке, где должен был начаться бал; но стоял невыносимый зной, на лужайке было слишком мало тени, да и около фермы не нашлось подходящего местечка для танцев. Кто-то из присутствующих подал мысль отправиться поплясать на площадку при замке, хорошо выровненную и так густо обсаженную деревьями, что под их сводом получилась как бы огромная зеленая зала, и где уже отплясывало с полтысячи танцоров. Сельский житель любит толпу не меньше, чем любит ее денди, — и тому и другому требуется для полноты веселья толчея, когда сосед наступает соседу на ногу, задевает его локтем, а чужие легкие поглощают предназначенный тебе воздух; во всех странах мира, во всех слоях общества именно это и зовется весельем.

Тетушка Лери с жаром ухватилась за эту мысль, она изрядно потратилась на подвенечный наряд дочки и желала, чтобы Атенаис показалась гостям рядом с Валентиной, — пусть, мол, сравнят убранство обеих невест и потом еще долго судачат в округе о великолепном платье фермерши. Она заранее во всех мелочах разузнала, каков будет убор Валентины. Для этого деревенского праздника Валентина надела скромный наряд и немного драгоценностей безупречного вкуса, зато тетушка Лери сплошь разукрасила дочь каменьями и кружевами, стремясь показать ее людям во всем блеске; поэтому старуха предложила идти в замок, тем более что и сама она и вся ее родня были приглашены на свадьбу Валентины. Сначала Атенаис заупрямилась, она боялась увидеть рядом с Валентиной бледное и мрачное лицо Бенедикта, она еще не забыла, как прошлым воскресеньем в церкви у нее защемило сердце при виде горя своего кузена. Но настойчивые доводы матери, желание молодого супруга, не чуждого тщеславию и, возможно, намеревавшегося покичиться также и собственной особой, сломили ее упорство. Запрягли брички, каждый, кто ехал верхом, посадил на круп коня свою кузину, сестру или невесту. Атенаис не могла сдержать вздох, увидев, что взяв вожжи, ее супруг уселся на то самое место, которое обычно занимал Бенедикт, место, которое он уже никогда не займет.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

21

В парке Рембо танцы были в полном разгаре. Крестьяне, для которых устроили навес из веток, пели, пили и дружно объявили чету молодых Лансаков самой прекрасной, самой счастливой и самой знатной парой во всей округе. Графиня, не терпевшая простолюдинов, приказала, однако, устроить роскошный пир и, желая разом покончить с требованиями добрососедской любезности, выложила такую сумму, какую другая не израсходовала бы в течение всей своей жизни. Она глубоко презирала этот сброд и уверяла, что чернь, лишь бы ее кормили и поили, готова по чужому приказу безропотно ползти на брюхе. И самое печальное, что в словах мадам де Рембо была доля правды.

Зато маркиза де Рембо радовалась, что наконец-то представлялся случай вновь подогреть свою популярность. Ее не слишком трогало горе бедняка, правда, она была столь же равнодушна к горестям даже близких друзей, но благодаря своей склонности к пересудам и фамильярности заслужила репутацию доброй — свойство, которым бедняки, увы, так щедро награждают тех, кто, не делая им добра, по крайней мере не причиняет зла. При виде этих двух женщин сельские острословы, сидевшие под навесом, заметили вполголоса:

— Вот эта нас ненавидит, зато угощает, а вот та нас не угощает, зато с нами разговаривает.

И все были довольны и той и другой. Единственная, кого они действительно любили, была Валентина, так как она не довольствовалась одними дружескими беседами и улыбками, не довольствовалась тем, что держала себя с крестьянами свободно, и не только старалась им помочь, но и принимала к сердцу все их беды и радости; они чувствовали, что в доброте ее нет никакой корысти, никаких дипломатических расчетов; они не раз видели, как плачет она над их горем, они находили в ее сердце истинную симпатию, они любили ее, как только могут любить грубые души существо, стоящее неизмеримо выше их. Многие отлично знали о ее встречах с сестрой на ферме, но люди свято хранили и уважали тайну и даже между собой не осмеливались шепотом произнести имя Луизы.

Валентина обошла столы пирующих и пыталась улыбаться в ответ на их поздравления, но там, где она проходила, веселье вдруг меркло, — от крестьян не укрылся ее подавленный и болезненный вид; кое-кто уже начал недружелюбно поглядывать на господина де Лансака.

Атенаис со своими гостями попала в самый разгар празднества, и сразу же ее печальные мысли отлетели прочь. Изысканный наряд новобрачной и довольный вид ее супруга привлекали все взгляды. Танцы, начавшие было утихать, возобновились: Валентина, расцеловав свою юную подружку, удалилась в сопровождении кормилицы. Мадам Рембо, которой все это изрядно надоело, пошла отдохнуть, а господин де Лансак, которому даже в день свадьбы приходилось писать важные письма, удалился и занялся своей корреспонденцией. Гости Лери завладели площадкой, и люди, пришедшие полюбоваться на танцующую Валентину, остались, чтобы полюбоваться танцующей Атенаис.

Спускался вечер. Утомленная танцами Атенаис присела к столу выпить прохладительного. За тем же столом собралась целая компания кавалеров, танцующих с новобрачной. Шевалье де Триго, его мажордом Жозеф, Симонно, Море и многие другие, воспользовавшись счастливым случаем, наперебой ухаживали за молодой. Атенаис раскраснелась и похорошела от пляски, блестящий и нелепый наряд так к ней шел, ее так осыпали комплиментами, молодой муж глядел на нее таким влюбленным взглядом черных глаз, что она понемногу развеселилась и примирилась со своим замужеством. Шевалье де Триго, слегка захмелев, расточал ей галантные комплименты в стиле Дора, слушая которые, Атенаис краснела и смеялась одновременно. Мало-помалу окружавшая ее компания, разгоряченная местным белым вином, танцами, прекрасными глазками Атенаис, повела, следуя обычаям, непристойные разговоры, которые начинаются с загадочных намеков, а кончаются сальностями. Таков обычай бедняков и богачей дурного тона. Чувствуя себя особенно хорошенькой, видя, что возбуждает всеобщее восхищение, Атенаис, которая, впрочем, поняла только одно, что ее мужу завидуют и поздравляют его с такой удачной партией, старалась улыбаться, зная, что улыбка украшает ее, и даже начала отвечать лукаво и робко на страстные взгляды Пьера Блютти, но тут кто-то молча опустился слева от нее на свободное место. Атенаис невольно вздрогнула от легкого прикосновения одежды, обернулась, побледнела и еле удержала крик ужаса, готовый сорваться с ее губ: то был Бенедикт.

То был Бенедикт, еще более бледный, чем сама новобрачная, и мрачный, холодный и насмешливый. Весь день он как безумный пробегал по лесам, а к вечеру, уже потеряв надежду утишить свою боль усталостью, решил пойти поглядеть на свадебный пир, данный в честь Валентины, послушать вольные шуточки крестьян, проводить взором молодых, удаляющихся в супружескую опочивальню, и исцелиться от безнадежной любви силою гнева, жалости и отвращения.

«Если моя любовь выдержит и это испытание, — подумал он, — значит, она неисцелима».

И на всякий случай он зарядил пистолеты и спрятал их в карман.

Он никак не ожидал увидеть здесь другую свадьбу и другую новобрачную. С минуту он молча наблюдал за Атенаис, чья веселость возбуждала в нем глубочайшее презрение, но, решив окунуться в гущу всей этой мерзости, он с вызовом сел возле кузины.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Сортов плодовых и ягодных культур существует множество, и разобраться в их свойствах, выбрать для св...
В пятницу, тринадцатого числа, Толик решил устроить «кошмарные посиделки». Он собрал друзей в брошен...
Вероника Тушнова писала сердцем, иначе не могла. Отсюда – светлая, задушевная интонация ее лирики, о...
Изабеллу де Монтей, фаворитку короля Франциска I, обвиняют в колдовстве и заговоре против венценосно...
Демон Асмодей, сын Люцифера, ведет изощренную игру, перемещаясь во времени. В средневековой Италии о...
Убит самый богатый человек области – олигарх, бывший депутат и близкий приятель губернатора Аркадий ...