Коварство, или Тайна дома с мезонином Колочкова Вера
– Ну правильно… Так эти самые дети, значит, и приезжали наследство делить?
– Ну да…
– Погоди, Анька. Что-то я все равно не врубаюсь. А почему тогда их Митька братом да сестрой назвал?
– Потому что они наши брат и сестра. Двоюродные. Потому что их мать – мамина родная сестра.
– У-у-у… Вон оно в чем дело. Племянники, значит, тетушку обобрать решили… На родственных чувствах сыграть… Что ж, это и понятно. И не такое в жизни бывает. И сколько они ей отступного пообещали, интересно?
– Да ничего они ей как раз и не пообещали. Эти наши брат и сестра не хотят ей ничего отдавать. Специально за ней сюда и приехали, чтоб сразу к нотариусу увезти. Чтоб она там отказную собственноручно подписала. Так, говорят, положено юридически.
– Ну да… Конечно, конечно, положено так… – задумчиво подтвердил Олег, хищно-профессионально сузив глаза. – Именно к нотариусу, и именно собственноручно… А она с ними не поехала, значит?
– Нет, не поехала.
– Ну что ж, молодец, сообразила. А то б они ее по дороге как раз бы и обработали, и в самом деле отказную бы подписала! Молодец… А сейчас она зачем туда рванула? Заявиться на свою законную долю? Так хоть бы у меня сначала проконсультировалась, что да как… Может, и я бы с ней съездил…
– Почему – заявиться? Нет. Она решила и впрямь этот отказ подписать.
– Как это? Ты что… Погоди, Аньк, я не понял… Зачем?!
– Что – зачем?
– Да на фига ей отказ-то подписывать? Она что, совсем у тебя чокнутая?
– Эй, ты поосторожнее с выражениями!
– Ой, да ладно… Да и вообще, как по-другому-то скажешь? Сейчас альтруистами только ненормальных и признают!
– Олег, прекрати. Это, в конце концов, ее право. Она сама так решила.
– Да какое такое к чертовой матери право! – вдруг взорвался Олег яростно свистящим, даже немного рычащим шепотом, скосив глаз на закряхтевшую в Анютиных руках Сонечку. – Ты хоть понимаешь, в каких деньгах может эта ее доля выражаться? Или тоже под дурочку косить будешь?
– Нет, не буду. Понимаю я. Но повторяю: это ее право…
– Да нету, нету у нее никакого такого права! – снова яростно зашипел Олег и даже сделал попытку ударить в отчаянии несколько раз ладонями по рулю. – Господи, я скоро с вашим этим семейством с ума сойду… Ну скажи, что значит – ее право? Глупости! Какое такое право может быть у ничего в этой жизни не имеющего? Господи, слушать же противно! Мы из занюханного Белоречья, мы бедные, но такие, знаете ли, гордые… У нас есть право отказаться от законной доли в наследстве… Так, что ли?
– Да хотя бы и так! Тебе какое дело? Ты-то чего вдруг раскипятился?
– А что, я уже отношения ни к тебе, ни к твоей маме не имею? А может, твоей маме надо напомнить, что у нее, кроме различных прав, еще и обязанности имеются? Материнские, например? Она не желает ли, часом, дочери своей помочь?
– А в чем мне надо помогать, Олег?
– А что, не надо? У тебя что, уже все в этой жизни есть? Свой хороший дом, хорошие средства для достойной жизни, счет в швейцарском банке… Ты всего этого уже достигла, да? И тебе деньги больше ну никак не нужны! Ну просто складывать их уже некуда, все ресурсы для их приема исчерпались, да?
– А мне ничего из вышеперечисленного тобою и не нужно.
– Да? А вот мне, ты знаешь, нужно! Очень нужно! Да я бы на эти деньги фирму свою смог открыть и раскрутиться как-то! И жить! И зарабатывать! И человеком стать!
– И открыть счет в швейцарском банке… И дом купить в Монако… – насмешливо подстраиваясь под его горячие возмущенные интонации, тихо-весело произнесла Анюта.
– Да, Ань, именно так! Потому что я всего этого хочу! Потому что это и есть жизнь, когда у тебя есть и счет, и дом! А все остальное не имеет смысла!
– Нет, Олег. Жизнь – это не дом и не счет. Это понятие, знаешь ли, гораздо более объемное. А иначе все было бы очень просто…
– Замолчи, Ань! Вот не зли, не зли меня лучше, прошу тебя! А то я начинаю думать, что моя жена – всего лишь идиотка блаженная. Не придуривайся, Ань… Ты же не будешь мне сейчас доказывать, что деньги тебе вообще не нужны?
– Нет, не буду. Нужны, конечно. Как и всякому. Но только их величеству большому количеству я жизнь свою отдавать не хочу. Понимаешь, нельзя отдавать им свою жизнь целиком, никак нельзя. Ты только вдумайся – это ж настоящее убийство получается. Люди придумали деньги для чего? Для удобства просто. А не для того, чтобы они потом их медленно убивали. Или управляли ими, как марионетками.
– Это что, Аньк, мама тебя таким глупостям научила? – с ехидной какой-то горячностью спросил Олег, посмотрев на нее искоса.
– Да. И мама учила. И сама я училась, пока не поумнела. И с тобой я, кстати, тоже давно хочу поговорить на эту тему! – тоже вдруг загорячилась Анюта, разворачиваясь к Олегу и поудобнее перехватывая в руках Сонечку.
– Ну давай поговори, раз такой у нас спор философский зашел… – раздраженно-снисходительно усмехнулся вдруг Олег. – Расскажи мне, что такое жизнь. Расскажи, что деньги – это зло. Расскажи мне про добро, как надо ветер нюхать, как водичка песочком шуршит… Давай, давай…
– Знаешь, Олег, вот у Чехова рассказ один есть… Да ты помнишь, наверное, его в школе проходят. Там чиновник один так же вот всю жизнь свою положил на то, чтоб барскую усадьбу себе купить. Чтоб сидеть там и крыжовник есть. Ему все казалось, вот купит себе усадьбу – и сразу начнет жить. Работал, делал чего-то, суетился, деньги страстно копил…
– И что?
– А ничего. Он ее купил, конечно же. А потом тихо умер. И все. И жизни – как не бывало. И даже крыжовник вожделенный кислым оказался… Это я к тому, Олег, что желание другой, красиво-богатой Жизни может забрать целиком твою жизнь нынешнюю и вряд ли захочет вернуть ее обратно впоследствии. Красиво-богатая жизнь, она своих рабов крепко держит. Армия стремящихся к ней таких, как ты, преданных солдатиков-адептов неисчислима. А до вожделенного крыжовника тоже не каждый может дотянуться. Некоторые по дороге падают… Поэтому подумай, Олег, стоит ли овчинка выделки? Может, гораздо умнее полюбить эту жизнь? Принять ее такой, какая она есть? Не бежать за красивостями, не страдать от серых якобы будней, а принять жизнь как сам по себе существующий уже фактор? Ты подумай об этом, Олег!
– Глупости, Аньк. Вот глупости ты сейчас говоришь! Потому что все хотят жить красиво, все до единого! И все к этой красивой жизни одинаково стремятся, и когти себе рвут одинаково. Это закон такой, понимаешь? Кто не добежал, тот не живет. В пропасть нищеты-бедности сваливается. И, уже в этой пропасти сидя, из жалости к себе начинает сказки всякие рассказывать про ветер, про траву, про шуршание воды… Или глупо радоваться, как твой братец, новому дому в занюханном своем Белоречье. Оно, конечно, что ж… Морковка – тоже счастье, если ананасов не пробовал…
– А что, это так важно для счастья, что в данный момент в желудке у человека находится? Морковка или ананас?
– А что, не важно разве? Запах ветра и шелест травы важнее?
– Ну, это кому как… Спорить не буду. Жизнь материальную, как таковую, я, между прочим, тоже уважаю. Но уважаю – и только! Как вторичную составляющую. Только за первооснову ее брать не хочу. И вообще, давай на результат посмотрим. Во что в конце концов превратится ананас в желудке? А? Всего лишь в дурно пахнущую отхожую кучку? Так ведь и морковка в конечном результате в такую же кучку превратится… Получается, ты когти рвал для того, чтоб ананас этот сожрать во что бы то ни стало, а на деле та же самая кучка и вышла! А ты себя напрягал, чтоб денег на этот ананас добыть. А другой в это время жил. Ветру радовался, солнцу, каждый день свой благословлял, жизнь свою через себя пропускал радостно, на тщеславно-болезненные страсти не отвлекаясь! Страхами да нервами не изводился, не злился, ел себе свою морковку…
– Ну все, хватит! – резко перебил Анюту Олег. – Хватит чушь всякую нести! В общем, так порешим, Анька. Сейчас мы разворачиваемся и едем обратно, в Белоречье. И ты уговариваешь мать никуда без меня не ездить. Еще чего! Отказ она собралась подписывать… Это ее, ее законная доля! Ей деньги не нужны – да пожалуйста! Я ж не спорю! Пусть кушает себе дальше морковку да ветер нюхает, кто против? А деньги нам пусть отдаст! Нет, это ж надо… От таких денег она решила отказаться… Идиотка…
Он резко затормозил, оглянулся и приготовился уже с усилием выворачивать руль, пытаясь развернуться половчее на оживленной трассе. Анюта смотрела на него расширенными от удивления глазами, моргала растерянно. Опомнившись, заговорила резко:
– Прекрати, Олег! Постой, что ты делаешь? Не разворачивайся! Все равно я не буду ее уговаривать! Не буду! Остановись, Олег!
Съехав на обочину, он и в самом деле остановился. Откинулся сердито на спинку сиденья, прикрыл глаза, заходил желваками под твердой кожей щек. Сжав зубы, молчал сердито. И Анюта молчала, прижав к себе Сонечку. Странным и тяжелым получалось это их обоюдное молчание. И с каждой прошедшей минутой становилось все тяжелее, будто переходило постепенно за рамки обычной семейной неурядицы, превращалось во что-то более твердо-объемное и неприязненное. В настоящее противостояние превращалось. Противостояние людей разных, по сути, противоположных, не понимающих друг друга и не имеющих ни одной общей точки соприкосновения… Казалось бы, ну какое, какое такое противостояние может образоваться у людей, друг друга любящих, по факту этой любви поженившихся да еще и ребеночка себе родивших? Умно ли, в конце концов, так уж сопротивляться молодой жене тому, что муж ее решил? Они, мужья, трезво-положительные да к благополучию семейному стремящиеся, сейчас вообще вроде как большая редкость, на дороге не валяются…
Вздрогнула и проснулась, захныкала-закряхтела Сонечка, будто испугавшись родительского этого твердо-объемного противостояния, моргнула растерянно глазками. Олег скосил глаза на дочь, выпрямился на своем сиденье, решительно взялся за руль. И произнес тихо:
– Значит, так. Сейчас мы едем в Белоречье. А по дороге думай, Анька. И выбирай. Или ты уговариваешь мать на деньги, или нам не по пути. Я надеюсь, ты умная женщина и решишь все правильно. А если глупая, то и оставайся со своей мамой в Белоречье. Нюхай ветер. Думай, Анька, думай…
За окном пошел дождь. Зачертил пунктирами параллельные прямые на ветровом стекле, будто перечеркивая старательно все их прошлое. Олег молча развернулся и поехал в обратную сторону. Набычился весь, выглядывал исподлобья на дорогу орлиным сердитым взором. Анюте подумалось вдруг: вот бы посмеяться от души над этой нелепой ситуацией… Только не до смеха ей сейчас было. Жизнь семейная рушилась, какой уж тут смех. Но страха перед этим производящимся прямо у нее на глазах разрушением не было. Было просто грустно. Тоскливо даже. Так грустно и тоскливо – хоть плачь. Хоть вываливайся из жизни сию секунду, хоть в депрессию впадай… Она даже с усилием попыталась впихнуть себя в прежнюю жизнь обратно, по Митькиному методу, припоминая подходящие какие-нибудь точки-зацепки. Ну вот какие, какие тут точки придумаешь? Темно? Дождь? Грустно?
Больно? А что?.. В принципе тоже точки, тоже зацепки… Это тоже жизнь, что ж поделаешь… Пусть больно, пусть грустно, но жизнь же!
Захотелось вдруг ей и всплакнуть. Как ни крути, а для слез женских самое подходящее время. Темно. Дождь. Грустно. Больно… Она уж совсем было и собралась выпустить первую слезу, да не успела. Потому что долгожданная точка-зацепка вдруг вспыхнула в ней внутри где-то, пропищала тонюсеньким голоском: «А я? Ты что, забыла про меня разве? Я, я теперь твоя главная точка-зацепка! Я приду скоро, ты не плачь…»
Интуитивно вдруг выпрямившись, Анюта улыбнулась навстречу этому прозвучавшему в ней голоску. Потом заглянула сама в себя осторожно, ответила ласково: «Да ты не бойся, я жду! Конечно же, жду! Подумаешь, шесть месяцев каких-то и осталось…»
Она и сама не заметила, как быстро прошел этот обратный путь. Вот уже замелькали знакомые дома на родной белореченской улице, вот белый берег высветился между домами… У ворот Анюта открыла дверь машины и, собираясь уже выйти, повернула к мужу голову:
– Уезжай, Олег. Всего тебе доброго, береги себя. Ты прав, нам действительно не по пути…
– Аньк, постой! Ты что? Ты это серьезно? – тихо-испуганно спросил Олег, глядя на нее очень удивленно. – Ты что, и впрямь рехнулась, Аньк?
– Серьезнее некуда, Олег. Я здесь останусь. А ты уезжай.
Анюта осторожно вылезла из машины, держа на руках Сонечку, медленно пошла к калитке. Олег, чертыхнувшись, пружинисто соскочил со своего сиденья и, обогнав, встал у калитки, преградив ей путь.
– Аньк, ты что? Обиделась, что ли? Ну извини, я не хотел… А как, как еще тебя вразумлять надо было, скажи? Если ты не понимаешь ни черта? Я просто попугать хотел…
– А меня не надо вразумлять, Олег. Я и так умная. И пугать меня не надо. Знаешь, хорошо даже, что так произошло. Что мы действительно поняли – нам в жизни не по пути. Чем раньше это поймешь, тем лучше. А то стали бы потом изводить друг друга непониманием да бесполезными спорами…
– Анька, опомнись! Ты что?! Я же люблю тебя!
– Может, и правда любишь. Наверное. Может, и я тебя люблю. Но жить так, как ты хочешь, все рано не стану. Пропусти, пойду я.
– Ань, ну это же глупо… Погорячился, бывает. Из-за какого-то наследства… Ну съехала крыша от перспектив… Я же как лучше хотел, Анька!
– Пропусти, Олег. Ты же сам сказал – решай! Вот я и решила. Не по пути нам.
– Ну и иди! Иди-иди, слушай ветер вместе со своей шизоидной мамочкой! Прозябай дальше в нищете! Кушай свою морковку и радуйся! – злобно проговорил Олег, открывая перед ней калитку и глумливо прогнувшись в низком поклоне.
– Я не прозябаю, Олег. Я жизнь живу. Слава богу, я это делать умею. А вот ты не умеешь. И мне тебя очень жаль. И еще вот что – ты все-таки подумай надо всем этим на досуге. Ладно? Знаешь, как говорят? Если ты очень злишься, значит, ты очень не прав…
– Ага, сейчас… – пробормотал он раздраженно, садясь за руль и поворачивая ключ зажигания. – Вот немедленно брошу все и начну думать, знаете ли…
Закрыв за собой калитку, Анюта тихо ступила во двор, пошла по выложенной красным кирпичом дорожке меж свернувших на ночь свои лепестки цветов. Выскочившая на шум подъехавшей машины Тина уже тревожно поджидала ее на крыльце, кутаясь в ажурный платок. Спустившись быстро и легко со ступенек, осторожно приняла у нее из рук спящую Сонечку, спросила шепотом:
– Анют, что случилось?
– Да ничего, мам. Ничего такого страшного не случилось. Просто мы с Олегом сейчас расстались.
– Как это – расстались? Ты что, дочь?.. – испуганно распахнула на нее глаза Тина и даже присела слегка, будто подкосились вмиг у нее колени.
– Да ладно, мам! Проживу. Нет, не так. Буду жить! Я ведь тоже не умею себе изменять, мам. Как и ты не умеешь. Так что все нормально. Я и есть, наверное, то самое яблоко, которое от яблони недалеко падает…
– А про ребенка ты ему сказала, яблоко?
– Нет…
– О боже, дочка… – только и выдохнула Тина, испуганно прижав к себе Сонечку. – Ты хоть понимаешь, каково это – с двоими детьми на руках да без мужа остаться?
– Понимаю, мам. Но ты же нас с Митькой вырастила? И я своих выращу!
– Ну знаешь… Мне все-таки твой отец помогал…
– Так и мне поможет! И ты поможешь! И Митька с Маринкой! Проживем, мам! Ты за меня не бойся, ладно? Не пропаду я. Ну помаюсь тоской какое-то время, не без этого… А вообще, и маяться не буду. Нельзя мне. Твой внук мне этого не позволит, мамочка! Пойдем в дом, прохладно уже стало. И сыро. Ночью гроза будет. Чувствуешь, как дождем пахнет?
– Ой, дочка, дочка… Не знаю даже, что и сказать тебе… – вздохнула Тина, заходя вслед за Анютой в дом.
– Мам, ты уложи Сонечку, ладно? А я пока чайник поставлю. Как там у вас с Митькой это звучит-то всегда? Дай вспомнить… Ночь, на улице прохладно, горячий чай, пятнадцатое июля… Или уже шестнадцатое? Тогда здравствуй, шестнадцатое…
Сидя в полутемной столовой за большим семейным столом, они проговорили-прошептались всю ночь. И поплакали вместе, и посмеялись, и состроили даже некоторые планы… Ночная гроза и в самом деле закатила настоящий для них концерт – сильный, мощный, с фейерверками голубых молний, с проливным пахучим дождем, с потоком целительного озона в распахнутое по окончании этого природного праздника окно. Высунув в него голову, Анюта медленно вдохнула в себя влажный терпкий воздух, послушала тихий шелест падающих с деревьев и цветов в мокрую траву последних капель. За рекой занимался уже рассвет – новый рассвет нового дня, благословенного июля шестнадцатого числа сего года, двадцать пятого года ее счастливой жизни… Потом развернулась решительно к матери, осмотрелась, уперев руки в бока.
– Так, мам! С завтрашнего дня начинаем в доме ремонт! Все, все здесь переделаем! У меня куча соображений по этому поводу…
– Вот так, да? – рассмеялась, глядя на нее, Тина. – Ну что ж, все по правилам, дочь! Раз с мужем разошлась, пора и ремонтом заняться… Только давай не завтра. Вот вернусь, тогда и приступим к ремонту, и соображения все твои реализуем.
– Так ты уезжай себе на здоровье! Мы с отцом и без тебя начнем. Сейчас посплю и сяду за эскизы. Мы с тобой здесь такое сотворим – смерть холодному гламуру! Такое сотворим, что всяким там бизнес-ледям вместе с их крутыми бизнес-бойцами и в райском сне не приснится. А главное – детскую комнату веселой сделаем. Чем черт не шутит, может, я и на третьего когда решусь…
– Э! Э! Доченька! Куда тебя несет-то? Ты сначала второго роди…
– А что? Ты разве против третьего?
– Нет, не против. Я даже против четвертого не против…
Глава 11
А ровно через день ранним рассветным утром Леня вез Тину в аэропорт. Взглядывал сбоку не узнавая – как же меняет человека нарочитая эта ухоженность-тщательность! Нет, хуже не делает, конечно. Но все это: волосок к волоску аккуратная причесанность, чуть тронутое пудрой да румянами лицо, чуть подкрашенные ресницы – и другая, кажется, женщина рядом с тобой сидит. Такая же красивая, но другая. И кажется даже, заговорит сейчас не Тининым, а другим, тоже подретушированным слегка голосом…
– Лень, тебе Анютка говорила, что она с Олегом вусмерть поссорилась?
– Да, говорила.
– А из-за чего? Мне ведь так и не объяснила ничего толком… Сказала – расстались, и все. Как ты думаешь, это серьезно?
– Не знаю, Тин. Хотя… И я бы на ее месте, скорее всего, так поступил. А вообще, она сама в своей жизни разберется. Ты ее не спрашивай ни о чем, ладно? Она девушка самостоятельная и знает, как ей жить. А вообще, чего это я тебе объясняю… Уж кто-кто, а именно ты свою дочь понимать и принимать должна. Ты и сама такая…
– Какая, Лень?
– Цельная. Из одного куска жизни скроенная. И потому гармонично в нее вписаться можешь при любых обстоятельствах, даже пусть самых горестных.
– Ну, я – это я… Просто для Анютки мне ничего такого горестного не хотелось бы, сам понимаешь… А она тебе говорила, что второго ребенка ждет?
– Да ты что?! Вот здорово, Тинка! Значит, дважды будем с тобой бабкой-дедкой!
– Да будем-то будем… – вздохнула, улыбнувшись навстречу его радостным эмоциям, Тина. – И помогать будем, и растить будем…
– Ну вот и не вздыхай! Будешь вздыхать – ребенок Анюткин тебя услышит! Сама же научила нас всех, как надо ему искренне радоваться. Мы что, тебе зря поверили?
– Не буду, Лень, не буду больше! Прости! – улыбнулась уже веселее Тина. – И вздыхать не буду, и за Анютку бояться не буду…
– И правильно, и не бойся. Она у нас девушка крепкая. Всегда знает, чего хочет.
– А все-таки, Лень, что у них там с Олегом произошло? Просто поссорились или что-то более серьезное?
– Да как тебе сказать… Не знаю даже. Просто на компромисс идти не захотела. Трудно ей это. Не может, не умеет себя на части рвать. Даже ради любимого мужа не смогла этого сделать. Она ведь максималистка у нас. Такая же, как и ты…
– А что ты называешь максимализмом, Лень? Только это – отсутствие в человеке компромиссов?
– Ну да. Причем полное их отсутствие. Хотя я вот считаю, что это не очень уж и хорошо. И для максималиста нехорошо, и для его близких… Так тоже нельзя жить, Тинк! Я согласен – нельзя свою жизнь полностью на одних только компромиссах строить, но и без них тоже нельзя. Мы как раз на эту тему вчера с Полиной разговаривали. Она вот, например, заявила мне, что устала в этом вечном горестном раздвоении жить. Не может больше. Сказала: иди, куда хочешь. Не нужен ей вроде как больше ее замужний официальный статус. И Вовка тоже, как ни странно, в этом ее поддержал. Она ему звонила вчера, советовалась. Отпусти, говорит, мама, отца, наконец уже…
– Не поняла, Лень… Она тебя прогнала, что ли?
– Ну да.
– Ничего себе…
– Так что я теперь несчастный брошенный муж, Тинка. И податься мне, бедному, некуда. Разве что о твой максимализм еще раз лбом удариться?
– Да нет у меня никакого такого максимализма, Лень! Чего выдумываешь? Да во мне компромиссов этих всяческих – хоть отбавляй! – весело возмутилась вдруг Тина. – Забыл, что ли, как мы Вовке твоему четверки за контрольные сочинения добывали? Как я тайком, как шпионка какая, доставала из общей стопки его тетрадку и ошибки своей рукой исправляла? Это ж, по большому счету, и не компромисс даже, а преступление учительское! Хоть и оправданное, я считаю. Он же очень умный, сын твой. И в том не виноват совсем, что грамотность в него не заложена. Вот не определила в нем природа места для грамотности, и все тут. Мозги математические дала, а грамотности пожалела!
– Ты, Тинка, мне зубы Вовкой моим не заговаривай. Есть, есть у тебя этот максимализм, и не спорь. Внутренний, сокрытый ото всех, но есть. Я же знаю! Иначе ты не позволила бы тогда Мисюське счастье свое отобрать. Если ты любила так этого своего Антона, почему уступила без боя?
– А любовь не уступают, Лень. Она ж не вещь, чтоб ее передавали из рук в руки. И она всегда со мной жила, все эти годы. А только знаешь, вот узнала я, что нет больше Антона, и будто сломалось во мне что-то. Будто все я по-другому уже видеть стала…
– Так максимализм твой, наверное, и сломался!
– Что ж, может, ты и прав… Ты знаешь, я так часто о Мисюсь в последние дни думаю! А раньше все гнала и гнала от себя эти мысли. А тут вдруг чувствую – нет во мне никакой обиды. Как будто вчера мы только с ней расстались, и никакой такой нехорошей истории меж нами и не было.
– Тинк, а ты увидишься с ней?
– Не знаю, Лень. А ты как думаешь – надо?
– Конечно! Конечно, надо. Обязательно даже.
– Страшно…
– Чего тебе страшно?
– А вдруг я увижу ее, и во мне эта боль снова расти начнет?
– Не начнет, Тинка. Потому что хватит уже. Потому что и для боли твоей, и для максимализма, и даже для Полинкиного компромисса, как выяснилось, все сроки уже истекли. Потому что ушел в мир иной твой Антон – освободил нас всех от этих обоюдных страданий. И еще вот что – хочешь ты или не хочешь, а я к тебе сегодня переберусь. Мы решили с Анюткой сегодня ремонт начать. Все, все начнем с самого начала! Какие наши годы с тобой, Тинка? Все у нас еще впереди. Внуков поднимать будем, жить будем, радоваться будем… Я по-прежнему люблю тебя, Тинка! Ты – моя женщина-жизнь…
Уже сидя в самолете и глядя в узенький иллюминатор на белоснежную кудрявую плотность облаков под крылом, Тина все вспоминала, вновь и вновь прокручивала в голове этот разговор с Леней по дороге в аэропорт. Как он ее назвал интересно – моя женщина-жизнь! Она вдруг поймала себя на мысли, что впервые за долгие годы не сказала ему «нет»… Ей даже слово это и в голову не пришло, между прочим! Наверное, Леня прав: надо все начинать сначала. Смешно, конечно, начинать все сначала в пятьдесят пять лет. Хотя почему? Жизнь – она вообще никаких человеческих возрастов не признает. Течет себе и течет одинаково – и в двадцать, и в тридцать, и в пятьдесят пять… И еще – все время ей о Мисюсь думалось. Наверное, Леня прав: они обязательно должны встретиться. Хотя при чем тут Леня – она и сама для себя это уже решила. Интересно, какая она сейчас, ее беспокойная младшая сестренка? А вдруг она и видеть ее не захочет? Надо было Олю с Никитой расспросить поподробнее о их матери, когда приезжали. Зря она тогда так растерялась, будто душа вмиг онемела. Будто затаившаяся в ней на долгие годы обида напряглась в последней предсмертной судороге и сковала ее всю. А потом взяла и враз ушла куда-то, уступив свое место образовавшейся вдруг потребности увидеть, поговорить, простить… Нет, она обязательно, обязательно сразу поедет к Мисюсь! Если Оля ее не повезет, так и сама поедет! И бояться ничего не будет. Ни боли, ни памяти, ни призрака дома с мезонином…
Город счастливой молодости встретил ее совсем недоброжелательно, сереньким моросящим дождем, которого, казалось, и нет вовсе, однако лицо моментально стало влажным и тоже будто серым. Теплый сырой воздух аэропорта был по-городскому невкусным, отдавал асфальтом и суетливыми людскими буднями, все спешили куда-то с озабоченными лицами, с поднятыми домиком бровями, с тяжелой поклажей в руках, толкали друг друга нещадно…
В реденькой толпе встречающих Тина сразу разглядела Ольгу – она ей сама позвонила накануне, чтобы уточнить время прилета. Подхватив по-свойски Тину под руку и улыбнувшись почти по-родственному, повлекла бегом к машине, заботливо придерживая над головой зонтик.
– Спасибо, спасибо, Валентина Петровна, что вы приехали! Если только б знали, как вы вовремя… Завтра я, знаете, в командировку должна ехать, а на Никитку особо полагаться нельзя – вдруг бы не встретил? Вы ж его видели – совершенно несобранный мальчишка! Ну что, поедем сразу к нотариусу? Я уже договорилась, он нас примет… А у вас билет обратный уже есть? Может, сразу купить? На этом же самолете и обратно улетите…
– Погоди, Оля. У меня к тебе просьба одна есть…
– А! Ну конечно же! Чего это я! Конечно же, я взяла для вас несколько отцовских фотографий… Сейчас, сейчас…
Ольга принялась лихорадочно рыться в сумке, потом вытащила небольшой канцелярский конверт из жесткой серой бумаги, торопливо протянула его Тине:
– Вот, возьмите, пожалуйста… Еще ваша дочка просила, чтоб я на кладбище к отцу вас свозила. Хотите? У меня времени совсем в обрез, конечно, но после нотариуса можно и съездить. Правда, мы памятник еще не поставили, все как-то руки не доходят. Вернее, средства не позволяют. Но вот попозже обязательно, обязательно поставим. Хороший такой, из мрамора. Так я не поняла, хотите или нет?
Тина ничего ей не ответила. Рука ее, принявшая грубый канцелярский конверт, вдруг дрогнула отчаянно, будто сопротивлялась предстоящему путешествию в прошлое. У нее действительно не осталось ни одной фотографии Антона – Мисюсь, наверное, просто не догадалась тогда их положить в ту посылку с Тиниными вещами, что пришли четверть века назад на их белореченскую почту. Держа сейчас в руках этот конверт, она просто-напросто трусила туда заглянуть. А вдруг она не узнает Антона? Вдруг образ, хранящийся столько долгих лет в памяти, видоизменился каким-то образом и она увидит совсем чужого, незнакомого ей человека? А вдруг она просто придумывала все эти годы свою любовь? С самоотверженным максимализмом придумывала, как Леня сегодня выразился. Вот сейчас заглянет туда и поймет, что не было ничего…
Осторожно открыв конверт, она достала тоненькую пачечку фотографий, поднесла поближе к глазам первую, лежащую сверху. И сердце оборвалось – это был он… Именно он, ее Антон, взглянул на нее грустными и близорукими, такими добрыми, такими живыми и до боли знакомыми глазами. Все, все было в этих глазах для нее! И любовь, и тоска, и родство душ, и мягкая смешинка, и такая знакомая грусть… Чеховская грусть. Мудрая. Та самая, в которую она влюбилась так безоглядно тогда, в юности. Которую несла в себе долгие годы. Которая навсегда осталась, наверное, некоей основой ее внутренней жизни, хранительницей достоинства человеческого, не порушенного пошлостью да невежеством жизни внешней. Что ж, видно, судьба у нее такая. Любить и слышать Антона Павловича Чехова, любить и помнить Антона Павловича Званцева… А вот и другая фотография. Нет, таким она Антона уже не знала… Очень похудевшим, со стекшими будто вниз щеками, седым совсем. А глаза все равно те же! Глаза все равно улыбаются мудро и грустно. Прямо в душу смотрят, словно спрашивают ее: что ж ты, колокольчик мой Тин-Тин, не простила меня тогда?..
– Это папа к юбилею своему фотографировался. К семидесятилетию. Я помню. Мне тогда уже двадцать лет было… – тихо прокомментировала Ольга, заглядывая через Тинину руку на фотографию. – А мама тогда еще совсем, совсем молодая была. Конечно, нехорошо об этом спрашивать, Валентина Петровна, но что у вас тогда произошло все-таки? Вы же с мамой родные сестры… Мама у вас мужа увела, да? Отца нашего? Расскажите, Валентина Петровна!
– Ну что значит – увела… Нет, не увела, Оленька. Не то это слово. Тут одним словом всего и не объяснишь, пожалуй. Да и вообще – не хочется мне об этом говорить. Извини, – тихо и твердо произнесла Тина, убирая фотографии обратно в конверт. – Оленька, ты вот что… Ты отвези-ка меня сначала к Мисюсь…
– К кому? – удивленно вытаращила на нее глаза Ольга. – К кому вас отвезти, Валентина Петровна? Не поняла, извините…
– К Мисюсь. К маме твоей.
– Хм… А почему вы ее так странно назвали – Мисюсь? Это ведь что-то чеховское, да? Как же рассказ называется, я забыла? Нам с Никиткой отец все время его в детстве читал…
– «Дом с мезонином».
– А! Точно! Так вот откуда взялось это имя… От нашего дома, значит…
– Нет. Не от дома. Дом как раз тут ни при чем. Это я так маму твою с самого детства называла. Мы все ее так называли. И в памяти она осталась именно Мисюсь, а не Машей. А что, папа твой разве не звал ее так никогда?
– Нет. Впервые слышу. Нет, он и правда маму так никогда не называл! У них, знаете, вообще всегда были очень странные отношения. Натянутые будто. Мы жили все в одном доме, одной большой семьей, а будто и не жили. Все как-то сами по себе, знаете… И еще помню из детства – мама плакала все время. А отец из своей библиотеки не выходил практически. Там и умер…
– Да. Так бывает, Оленька. Людская близость – штука очень капризная. Ее в рамки одного дома, одного семейства загнать нельзя. Можно годами не видеть человека, а все равно он для тебя самым близким остается.
– Это вы про себя сейчас сказали, Валентина Петровна? Про себя и про отца?
– Неважно, Оля. Так что, отвезешь меня к Мисюсь?
– Хм… Странно как… Наша мама – и вдруг Мисюсь! Звучит даже нелепо. Всю жизнь она была Марией… Марией Петровной Артемовой… Она даже Званцевой не стала, так и прожила с отцом в гражданских женах. Теперь вот проблемы с наследством этим…
– Что ж, сочувствую. Хотя я бы против развода возражать не стала. Зря она ко мне не обратилась.
– Зря, конечно! И я о том же! Но ничего. Мы ведь с вами уже все решили, правда? Сейчас поедем к нотариусу, и вы все официально оформите…
– Сначала к Мисюсь, Оля. Она дома?
– Погодите, я не поняла… А зачем вы к ней хотите ехать?
– Да ни за чем. Просто так. Повидать.
– А к нотариусу?
– А потом к нотариусу.
– А что, наоборот нельзя?
– Нет, Оля. Нельзя, – сама удивляясь своей невесть откуда взявшейся настойчивости, твердо проговорила Тина. – Сначала поедем к Мисюсь.
– Но… Валентина Петровна… Это технически очень трудно сделать, понимаете? Это все так не по пути… А может, я вас лучше на кладбище к отцу завезу? Попрощаетесь по-человечески…
– Нет, Оля. Я прошу тебя – поедем сначала к Мисюсь, – тихо-железно произнесла Тина, четко разделяя слова. Знала она за собой такую вот учительскую слабость – так иногда могла сказать, громыхнув жестким железом в голосе, что все возражения у вредничающего оппонента отметались будто сами собой, и ничего уже этому бедному оппоненту и делать не оставалось, как автоматически подчиниться. Правда, пользовалась Тина этой своей то ли слабостью, то ли силой в исключительно редких случаях. Просто в этот момент что-то подсказало ее взволнованному сердцу, что как раз такой случай и наступил…
– Так. Это что же, условие ваше такое, Валентина Петровна? – испуганно переспросила Ольга, отчаянно уставившись на Тину.
– Да, если хочешь. Условие такое. Поехали.
– Ну что ж… К Мисюсь так к Мисюсь… Хм… Звучит-то как смешно! Наша мама – Мисюсь…
Всю длинную дорогу из аэропорта они молчали. Ольга сосредоточенно вела машину, покусывала острыми белыми зубками красивые, блестящие розовым прозрачным перламутром губы. Нервничала очень. Еще бы – что ни день, то потрясения какие-то… Ну чего вдруг вздумалось этой тетке ехать сейчас к матери? Она и не знает ничего про нее… Увидит – неизвестно еще как прореагирует. А вдруг еще и мать истерику закатит, как вчера, жаловаться начнет, что они ее в «богадельню» спроваживают? Хотя насчет «истерики» – это она сейчас погорячилась, это громко очень звучит, конечно. Вернее, неправильно звучит. Хотя такая ее реакция была бы более естественной. Или даже более желательной. Потому что не было на самом деле никакой истерики. Мать тихо заплакала только, и все. И ничего ей не сказала. Это она, Ольга, говорила и говорила без умолку, доказывая крайнюю необходимость ее устройства в «приличное очень место», а мать нет. Тихо плакала, и все. И даже слезы не вытирала. Они текли и текли тонкими дорожками по серым ее щекам, все текли и текли. А Ольга все говорила и говорила, будто старательно отвергала те самые, так и не прозвучавшие вслух материнские слова-обвинения, которые она, исходя из логики вещей, все-таки должна была произнести… Вот лучше бы и в самом деле она их произнесла, ей-богу! Лучше бы уж и впрямь закатила ей эту истерику…
Хотя без истерики в тот день тоже не обошлось. Совершенно для Ольги неожиданно слезный концерт с рыданиями закатил ей в тот день Никитка, когда она сообщила ему об их с Игорем насчет мамы решении. Если честно, не ожидала она от брата таких эмоций. Вот вам и инфузория-туфелька! Так на нее орал сквозь слезы свои и сопли, что она разозлилась даже. Чего орать-то? Сам ничего другого придумать не может, а туда же – стыдить ее начал… Оно, конечно, гораздо удобнее – другого стыдить. В этот момент и наобещать даже сгоряча можно всякого-разного: мол, маму к себе возьму, сам с ней жить буду… Ничего, и это пришлось стерпеть. Потому что она-то знает – сгоряча да на эмоциях чего только не пообещаешь. А потом жизнь все равно свое возьмет, и сто раз пожалеешь о своей дурацкой этой не к месту горячности…
Ольга вздохнула сердито и скосила глаза на притихшую свою пассажирку – все-таки непонятная какая эта сестра мамина… То с ходу все бумаги не глядя подписать хотела, а теперь, смотрите-ка, условия ставит… А что сделаешь? Ничего и не сделаешь. Придется подчиниться. Только вот предупредить бы ее как-то, что ли, чтоб сильно перед мамой не охала. Да и вообще… Оказывается, от нее всего ожидать можно. Игорь-то прав, выходит. Тетка-то оказалась непредсказуемая…
Когда въехали в знакомый район со старыми домами, сердце Тинино забухало в груди часто и болезненно, ударило мощным кровотоком в голову. Она узнала эту улицу, узнала! Вот там, за поворотом, будет маленький парк с небольшим озерцом посередине, а потом сразу откроется глазу красивый дом с мезонином… Вот сейчас… Еще немного…
Однако Ольга как раз это самое «немного» и не проехала. Остановила машину резко, отвалилась на спинку кресла, прикрыв глаза и продолжая нервно покусывать губы. Потом так же резко распрямилась вдруг, выстрелила в Тину сердитым взглядом.
– Извините меня, Валентина Петровна, но я должна была вас сразу предупредить, конечно…
– В чем дело, Оля? О чем ты меня должна была предупредить? Неужели… Мисюсь… Она жива, Оля?
– Да жива, жива… Только… Как бы это сказать правильнее? Наполовину жива…
– Как это – наполовину? Как это может быть человек жив наполовину?
– Понимаете ли, Валентина Петровна… – начала свой грустный рассказ Ольга. – Пять лет назад мама попала в автомобильную аварию. У нее нижняя часть тела вообще атрофирована. Ездит по дому в инвалидной коляске… Отец все эти годы за ней ухаживал, конечно. А сейчас, понимаете, совершенно некому… В общем, у нас с Никиткой не было, не было другого выхода!
– Какого выхода, Оля? Что-то не понимаю я… – с трудом вбирая в себя полученную информацию, глухо проговорила Тина. – О каком таком выходе ты говоришь?
– Да об обыкновенном… О нормальном говорю выходе для такого случая, Валентина Петровна! В общем, сегодня после обеда должна прийти за мамой машина… Но вы не беспокойтесь! Мы ее в очень, очень хорошее место определяем! Мой муж специально через всякий блат договаривался… Там природа, уход хороший, и прочее все тоже на должном уровне… Там такой интернат специализированный…
– А Мисюсь? Как она к этому вашему решению отнеслась?
– Да как… Плакала, конечно. Вещи собирала и плакала… Я только вчера ей об этом сказала. Но поверьте, у нас не было, и в самом деле не было другого выхода, Валентина Петровна!
Ольга вдруг уронила голову на руль, заплакала злыми, лающими какими-то рыданиями. Красивые белокурые волосы рассыпались по плечам тяжелой волной, прикрыв собой, как заботливой шалью, ее вздрагивающие худенькие плечи. Взглянув на нее сбоку, Тина аж лицо прикрыла испуганно от пронзившего ее иглой через толщу прошедших лет дежавю – это же Мисюсь перед ней сидит и так же плачет зло и сердито! Точно Мисюсь… Ей даже плохо стало на какое-то мгновение. Показалось, воздуха в закрытом маленьком пространстве машины совсем нет. Она торопливо нащупала рукой дверной рычажок, так же торопливо выскочила на улицу. Сделав несколько глубоких и жадных вдохов и ничего перед собой не видя, пошла по кромке дороги. Вот зря, зря она Леню не слушает – сердце-то и впрямь барахлить стало… И муть такая перед глазами стоит… Вздрогнув от длинно-возмущенного гудка проезжающей мимо на большой скорости машины, она встряхнулась будто и поспешила пройти через газон на тротуар, заросший по краям толстыми кленовыми стволами. Постояла, отдышалась. И снова медленно пошла вперед. Тут уже близко совсем должно быть… Вот, вот сейчас должен быть поворот… А там дом… Там Мисюсь…
– Валентина Петровна! Постойте! Куда же вы? Садитесь в машину! Извините меня, что я так глупо расплакалась! – проговорила-прокричала из открытого окна машины Ольга, догнав Тину на самом углу улицы.
– Нет, Оля. Я пройдусь. Ничего.
– Вы очень презираете меня, Валентина Петровна? Что я так с мамой…
– Не знаю, Оленька. Бог тебе судья. Ты поезжай, я сейчас приду…
Дом действительно открылся ей сразу за поворотом. Ничуть за эти годы не изменившись, гордо стоял, выпятив взору белые свои колонночки. Хороший дом. Красивый. Заросший вкруговую кленами. Скоро листья с них полетят, красиво будет… Кленовый желтый лист – вообще вещь в природе необычная. Она помнит, как ходила тогда вокруг дома, собирала в букеты эти словно неведомым мастером причудливо вырезанные, хрупкие и нежные в своем увядании листья, как вдыхала их сырой осенний аромат. А потом был первый снег, и они выглядывали из-под тонкого его белого слоя острыми желтыми концами, будто руки тянули, помощи просящие. Как все это, оказывается, живо и остро помнится. Хотя и не больно уже. Вот он, стоит перед ней, дом с белыми колоннами, мираж из прошлого, а ей и не больно. Наоборот, даже пустота какая-то странная внутри образовалась. А вон и окна мезонина сквозь зеленые пока ветви проглядывают – плотно задернуты черными шторами. Там Антонова библиотека была… Хотя почему была? Наверное, и сейчас есть… Все, все то же самое, ничего тут за долгое ее отсутствие не изменилось. Это она теперь стала другой, а дом – тот же самый…
Так и не смогла Тина до конца определиться в своих чувствах, глядя на этот красивый дом. Нет, ничего, ничего такого особенного она действительно сейчас по отношению к нему не чувствовала. Больше боялась, как говорится. Боялась – нахлынут воспоминания, всю душу напрочь перевернут-перемешают… Нет, не нахлынули никакие воспоминания. Ну, прошли, начиная отсчет от этого красивого дома, долгие годы. Что с того? Хорошие годы, между прочим. Годы с Митенькой, с Анюткой, с жизненными обычными трудностями вперемежку со счастливыми, не так уж и редко выпадающими ей днями, когда душа так здорово умеет летать между землей и небом, красиво расправив перышки… Годы жизни, в общем. Счастливой довольно жизни. Когда-то давно, в детстве еще, она вычитала в одной умной книжке, что счастливый по своей природе человек в любых обстоятельствах счастлив. И в красивом доме с мезонином в большом городе, и в простом бревенчатом доме на белом берегу реки. И рядом со своей любовью, и вдали от нее…
– Что, узнали знакомые места? – тихо спросила сзади подошедшая Ольга. – Сколько вы здесь с отцом прожили, пока… пока…
– Оля, а там, в мезонине, по-прежнему библиотека располагается? – не ответив на ее вопрос, повернулась к ней Тина.
– Ну да… Куда ж она денется-то? Куча пыльных старинных книг…
– Эк ты сейчас презрительно сказала: пыльных, старинных… Я же помню, там такие раритетные издания были!
– Ну да…
– И что теперь с ними будет?
– Как – что? Продам, наверное!
– Да? А может, я куплю у тебя пару собраний? Чтоб память осталась?
– Да ради бога! Только с ценами мне определиться надо. Вы выберите сейчас, что вам нужно, а я позвоню, проконсультируюсь. Если вас по стоимости устроит – забирайте, что ж…
– Спасибо, спасибо, Оля.
– Да ладно, чего там… Отец всю жизнь трясся над этими книгами, знаете ли. А мама также всю жизнь его к этим книгам ревновала… Ну что ж, пойдемте к маме, Валентина Петровна?
– Подожди, Оля. Я сейчас. Подожди…
Тина вдруг остановилась около высокого белого крыльца как вкопанная. Чувствовала – не может она сделать ни шагу. Страшно очень. Страшно посмотреть в глаза Мисюсь, страшно вообще ее не узнать… Такая вдруг паника в ней образовалась, что хоть разворачивайся да обратно беги от этого крыльца сломя голову. Положив руки на грудь, она моргнула нерешительно и, будто извиняясь за свое странное поведение, жалобно произнесла:
– Ой, я так боюсь, Оля…
– Боитесь? Чего? – встав на верхнюю ступеньку и снисходительно посмотрев на нее сверху вниз, торжествующе-насмешливо спросила Ольга. – Вы же так этого хотели, Валентина Петровна! Так решительно настаивали! А теперь испугались, значит? Чего вы испугались-то? Насколько я понимаю, это мама должна бояться встречи с вами. Ничего-ничего! Смелее, Валентина Петровна! Пойдемте, раз уж приехали. Попрощаетесь хоть. Теперь уж точно навсегда. Скоро уже машина за мамой придет…
– Да. Да, Оля. Пойдем.
Враз ослабевшими, подогнувшимися предательски в коленках ногами Тина с трудом одолела невысокие ступени, поднялась вслед за Ольгой на крыльцо. С трудом удержала дыхание. Страшно волнуясь, начала внимательно следить за торопливыми, но четкими действиями своей племянницы – вот она достала большой ключ от первой двери, вот поменьше – от второй… Странно, но даже ключи с тех пор остались теми же самыми. Или ей показалось с перепугу? И старинная дубовая дверь так же охотно-приветливо скрипнула, как когда-то, пропуская ее в этот дом…
– Мама! Мам! Ты где? К тебе тут гости, мама! – громко позвала Ольга, по-хозяйски заходя в широкий холл, выполняющий роль то ли гостиной, то ли очень большой прихожей. – Проходите, Валентина Петровна… Только я вас умоляю – не вздумайте плакать! Маму сейчас нельзя волновать. Она и так, знаете ли, вчера переволновалась очень сильно. Так болезненно восприняла свой отъезд…
– Хорошо, Оля. Я постараюсь не плакать.
Тина прошла в холл, остановилась, обвела вокруг себя взглядом такое большое, такое знакомое пространство. Странно, но и здесь, в доме, ничего особенно не изменилось. Все то же самое. Огромные окна с заглядывающими в них любопытно кленовыми ветками, лепные вычурно-строгие потолки, старый рояль в углу… Мебель, правда, другая. И еще – запах у дома стал другим. Не пахло здесь больше счастьем. Пахло болезнью, отчаянной безысходностью, пахло не выветриваемой никакими способами немощной человеческой физиологией…
От странного скрежещуще-шуршащего звука, раздавшегося у нее за спиной, прошел мороз по коже. Она обернулась резко, ткнувшись глазами сначала в большие колеса старой инвалидной коляски, потом подняла осторожно взгляд…
Мисюсь. Господи, неужели это и впрямь Мисюсь… Это худенькое, будто силой какой согбенное существо с жилистыми ладонями, вцепившимися в колеса инвалидной коляски – ее красавица сестра? Нет, не может быть. Эти матово-пепельные, неаккуратно зачесанные назад волосы, этот странный потухший взгляд… Блеклые болотные глаза на сером, слегка одутловатом лице сестры и в самом деле смотрели куда-то мимо нее – ничегошеньки в этих глазах не отражалось, кроме внутренней за саму себя стыдливости. Казалось, утекли из этих глаз слезы на много лет авансом, и эмоции все – и горестные, и радостные – вместе с ними. Один только стыд остался. Стыд быть обузой своим детям, стыд за свой физиологический запах, стыд за свою жизнь, которая хоть и в таком виде, но все же идет и идет, черт бы ее побрал… Так и смотрела Мисюсь мимо нее пыльным своим взглядом, вцепившись жилистыми руками в колеса инвалидной коляски. Потом лицо ее дрогнуло одутловатыми щеками, взгляд из равнодушно-серого перетек в живой, испуганно-загнанный…
– Оленька, кто это пришел? Извините, не узнаю… Где мои очки, Оленька? Принеси мне очки, пожалуйста… Извините…
Сердце у Тины сжалось. Так больно сжалось, что не могла она произнести ни слова. Да и не смогли бы пробиться сейчас никакие слова через перехваченное слезной волной горло.
