Молодые львы Шоу Ирвин
– В этой комнате полно мужчин, которые раньше встречались с Лаурой. – Майкл оглядел гостей. Уэйд, Толбот, долговязый актер по фамилии Морен, который снимался в одном из фильмов Лауры. Их имена как-то появились рядом в колонке светской хроники одной крупной лос-анджелесской газеты, и Лаура позвонила в Нью-Йорк ранним утром, чтобы заверить Майкла, что это была официальная вечеринка, устроенная студией. При желании он мог продолжить список.
– В этой комнате, – глаза Луизы затуманились, – полно женщин, которые раньше встречались с тобой, Майкл. Или «раньше» лучше опустить?
– На нынешних вечеринках слишком много народу. Я больше не буду на них ходить. Есть здесь место, где мы могли бы посидеть в тишине, держась за руки?
– Скорее да, чем нет. – Луиза взяла его за руку и повела через холл, где тоже толпились гости, в другой конец квартиры. Открыв одну из дверей, заглянула в комнату. Свет в ней не горел, и Луиза знаком предложила Майклу последовать за ней.
Они переступили порог, тихонько закрыли за собой дверь и сели на маленький диванчик. После яркого света других комнат Майкл поначалу ничего не видел. Он закрыл глаза, удовлетворенно вздохнул и почувствовал, как Луиза прижалась к нему и нежно поцеловала в щеку.
– Тут тебе больше нравится? – спросила она.
В другом конце комнаты заскрипела кровать, и теперь, когда его глаза привыкли к сумраку спальни, Майкл увидел, как какой-то человек привстал на постели и потянулся к столику, стоящему между двумя кроватями. Послышалось характерное позвякивание чашки о блюдце. Человек взял чашку и поднес ко рту.
– Унижение. – Это единственное слово человек произнес в промежутке между двумя длинными глотками, но и одного слова хватило, чтобы Майкл узнал усевшегося на кровати Арни. Тот наклонился вперед, едва не свалившись на пол, и уставился на вторую кровать.
– Томми, – позвал Арни. – Томми, ты проснулся?
– Да, мистер Арни, – сонно ответил десятилетний мальчик, сын Джонсонов, которые принимали у себя гостей.
– С Новым годом, Томми.
– С Новым годом, мистер Арни.
– Не хотел беспокоить тебя, Томми, но мне приелось общество взрослых, вот я и пришел сюда, чтобы поздравить с Новым годом новое поколение.
– Премного вам благодарен, мистер Арни.
– Томми…
– Да, мистер Арни? – Томми уже окончательно проснулся.
Майкл чувствовал, что Луиза едва сдерживает смех. Он понимал, что ситуация действительно презабавная, но его злило, что нужно сидеть в темноте и молчать.
– Томми, рассказать тебе историю?
– С удовольствием послушаю, мистер Арни.
– Тогда попробую… – Арни вновь отпил из чашки, звякнул фарфор. – Попробую… Я не знаю историй для детей.
– Расскажите любую. На прошлой неделе я прочитал «Тощего человека».
– Хорошо, – с пафосом заявил Арни. – Я расскажу тебе историю, не предназначенную для ушей ребенка. Историю моей жизни.
– Вас когда-нибудь били по голове рукояткой револьвера сорок пятого калибра? – спросил Томми.
– Не перебивай меня, Томми, – раздраженно бросил драматург. – Если меня и били по голове рукояткой револьвера сорок пятого калибра, ты узнаешь об этом в должное время.
– Извините, мистер Арни. – В вежливом голосе Томми слышалась обида.
– Пока мне не исполнилось двадцать восемь лет, я считался подающим надежды… – начал Арни.
Майкла передернуло. Не хватало еще услышать исповедь драматурга. Но Луиза нежно сжала его руку, и Майкл смирился.
– Я получил образование в хороших школах, Томми, как нынче принято писать в романах. Учился прилежно и узнавал цитаты из всех английских поэтов. Хочешь выпить, Томми?
– Нет, благодарю вас. – Томми уже сидел, не сводя глаз с Арни.
– Ты, должно быть, слишком молод, чтобы помнить рецензии на мою первую пьесу, Томми. «Жердь и коротышка». Сколько тебе лет, Томми?
– Десять.
– Слишком молод. – Чашка в очередной раз звякнула о блюдце. – Я бы мог процитировать некоторые из этих рецензий, но едва ли тебе это интересно. Однако упомяну, что меня сравнивали со Стриндбергом и О’Нилом. Ты слышал о Стриндберге, Томми?
– Нет, сэр.
– И чему только в наши дни учат детей в школе? – сердито воскликнул Арни, глотнув виски. – Итак, история моей жизни, – продолжил он уже более спокойно. – Меня принимали в лучших домах. Я подписывал чеки в четырех самых дорогих ресторанах Нью-Йорка. Мои фотографии неоднократно публиковали в газетах. Меня приглашали выступить на торжественных приемах и обедах. Я перестал разговаривать со всеми своими прежними друзьями, и у меня словно гора с плеч упала. Я поехал в Голливуд и долгое время зарабатывал по три с половиной тысячи долларов в неделю, и было это до введения подоходного налога. Там я пристрастился к бутылке, Томми, и женился на женщине, у которой был дом в Антибе, это во Франции, и пивоварня в Милуоки. В 1931 году я бросил эту женщину ради ее лучшей подруги и в этом ошибся, потому что дама была костлява, как горная форель…
Арни шумно отхлебнул виски. Майкл понимал, ему не остается ничего другого, как сидеть в темноте и надеяться, что драматург не заметит его присутствия.
– Люди говорят, – в голосе Арни зазвучали ностальгические нотки, – что я оставил свой талант в Голливуде, Томми. И вот что я тебе скажу: если уж талант придется оставить, то лучше всего оставлять его именно там. Но я им не верю, Томми. Я отработанный материал, и все меня избегают. Я не иду к врачу. Зачем? Я и так знаю диагноз. Врач только подтвердит, что жить мне осталось шесть месяцев. Мою последнюю пьесу запретили бы к постановке в штате с достаточно строгими законами, но причина не в Голливуде. Я слабый, интеллигентный человек, Томми, а наш век не приспособлен для слабых, интеллигентных людей. Вот тебе мой совет, Томми. Вырастай глупым. Глупым и сильным.
Арни тяжело поднялся с кровати, его силуэт, который Майкл видел в тусклом свете, падающем из окна, качался из стороны в сторону.
– Только не подумай, что я жалуюсь, Томми. – Голос Арни стал громким, а тон – сварливым. – Я старый пьяница, и все надо мной смеются. Я разочаровал всех, кто меня знал. Но я не жалуюсь. Если бы мне дали шанс прожить жизнь заново, я бы прожил ее точно так же. – Арни взмахнул руками, чашка и блюдце полетели на ковер и разбились, но он этого не заметил. – Только в одном, Томми, только в одном я бы поступил иначе. – Арни выдержал театральную паузу. – Я бы… – Он замолчал. – Нет, Томми, ты слишком молод.
Арни повернулся и, давя ботинками осколки блюдца, направился к двери. Томми снова лег. Арни прошествовал мимо Майкла и Луизы, распахнул дверь. Свет залил спальню, и Арни их увидел.
– Уайтэкр, – проворковал он. – Уайтэкр, старина, как насчет того, чтобы оказать мне маленькую услугу? Сходи на кухню, Уайтэкр, старина, возьми чашку и блюдце и принеси мне. Какой-то сукин сын разбил мои.
– Конечно. – Майкл встал, Луиза поднялась вслед за ним. – Томми, – он повернулся к мальчику, – а ты спи.
– Да, сэр, – сонно ответил Томми.
Майкл вздохнул, закрыл за собой дверь и отправился на поиски чашки и блюдца.
Остаток ночи навсегда впечатался в память Майкла. Правда, потом он не мог вспомнить, когда договорился встретиться с Луизой, то ли во вторник, то ли в среду, забыл, что нагадали Лауре: распадется их брак или нет. Но он запомнил, как Арни появился в другом конце комнаты, улыбающийся, с текущим изо рта на подбородок виски. Чуть склонив голову, словно у него болела шея, Арни достаточно твердой походкой пересек комнату и остановился рядом с Майклом, перед высоким французским окном. А потом внезапно открыл окно и уже шагнул вперед, но его пиджак зацепился за торшер. Арни освободил пиджак и вновь повернулся к распахнутому окну. Майкл смотрел на него, понимая, что должен рвануться к нему, схватить за плечи, оттащить от окна. Он уже двинулся к драматургу, но очень медленно, словно сопротивление воздуха возросло в тысячу раз. Майкл знал, что надо прибавить скорость, иначе ему не успеть – Арни шагнет из окна и полетит вниз, на асфальт.
Тут Майкл услышал быстрые шаги. Мужчина проскочил мимо него и схватил драматурга в охапку. Две фигуры на мгновение застыли на фоне ночных огней Нью-Йорка и облаков, подсвеченных красным неоном рекламы. Потом кто-то захлопнул окно, и опасность миновала. Только тут Майкл увидел, что Арни держит за плечи Пэрриш. Он стоял у стойки, но успел пробежать полкомнаты и спасти драматурга от неминуемой смерти.
Лаура бросилась в объятия Майкла, и из ее глаз хлынули слезы. Его злило, что в такой момент она выставляет напоказ свою беспомощность, показывает всем, как нуждается в опоре, но он радовался, что может злиться на нее, поскольку эта злость отвлекала от более неприятных мыслей. О том, что он потерпел неудачу, продемонстрировал свою полную несостоятельность. Но Майкл понимал, что эти мысли еще вернутся, никуда ему от них не уйти.
Скоро все разошлись, изображая веселье и притворяясь, что Арни выкинул отличную шутку. Арни уже спал на полу. Лечь в кровать он категорически отказался и скатывался с дивана всякий раз, когда его туда укладывали. Пэрриш, улыбающийся, счастливый, вновь обосновался в баре и спрашивал бармена, в каком профсоюзе тот состоит.
Майкл хотел поехать домой, но Лаура заявила, что она голодна, и каким-то образом они оказались в битком набитой машине, где все друг друга знали и сидели друг у друга на коленях, так что Майкл облегченно вздохнул, когда они выгрузились у большого, ослепительно освещенного ресторана.
Уселись они в зале с оранжевыми стенами, разрисованными индейцами, где неопытные официанты, вызванные на подмогу по случаю праздника, метались среди столиков, за которыми теснились те, кому хотелось продлить встречу Нового года. Майкл больше молчал, так как начинал заикаться, когда уставал. Зато он смотрел по сторонам, и рот его кривился в презрении к окружающему миру. Внезапно Майкл обнаружил, что за одним столом с ним сидят Луиза с мужем. И Кэтрин с тремя гарвардскими студентами. И Уэйд, как выяснил Майкл, сидел рядом с Лаурой и держал ее за руку. Пьяный туман по большей части рассеялся, но разболелась голова. Майкл заказал гамбургер и бутылку пива.
Это непристойно, думал он, непристойно. Экс-девочки, экс-мальчики, экс-всякие и разные. Во вторник он встречается с Луизой или в среду? А в какой день Уэйд встречается с Лаурой? Змеиное гнездо в зимней спячке, сказал Арни. Конечно, Арни – спившийся, несчастный человек, но ведь он сказал правду. Понятие чести забыто… Мартини, пиво, бренди, виски, и в алкоголе тонут порядочность, верность, мужество, решительность. Пэрриш – единственный, кто метнулся через всю комнату. Автоматически среагировал на опасность. Майкл стоял рядом, у самого окна, но успел подойти разве что на шаг. Не на шаг – на шажок. Так и остался стоять, слишком толстый, слишком много выпивший, слишком занятый собой, с женой, которая стала для него незнакомкой, изредка приезжающей на неделю из Голливуда, которая говорит только о себе и занимается бог знает чем с другими мужчинами в теплые калифорнийские вечера, напоенные ароматом апельсиновых деревьев, тогда как его самого все дальше и дальше уносит от юности, он выбирает легкие пути, зарабатывает легкие деньги, всем доволен, не способен на решительный шаг… Ему уже тридцать лет, и наступил 1938 год. Надо что-то делать, если только он не хочет, как Арни, шагнуть в окно.
Майкл поднялся, пробормотал: «Извините», – вылез из-за стола и направился в мужской туалет. Надо что-то делать, говорил он себе, надо что-то делать. Развестись с Лаурой, вернуться к здоровому образу жизни, какой он вел в двадцать лет, всего десять лет назад, когда честь была в чести, а встречая новый год, не надо было мучительно стыдиться года уходящего.
По лестнице из нескольких ступенек Майкл спустился к мужскому туалету. Начинать надо прямо сейчас. На десять минут подставить голову под ледяную струю, смыть пот, пьяный румянец. Мозги прочистятся, и он сможет взглянуть на новый год ясными глазами.
Майкл открыл дверь в туалет, подошел к ряду раковин, с отвращением взглянул на свое отражение в зеркале: помятое лицо, бегающие глаза, слабый, нерешительный рот. Он вспомнил, как выглядел в двадцать лет. Крепкий, сухощавый, энергичный, не признающий компромиссов… Он чувствовал, что то лицо никуда не делось, оно осталось, только спрятано под этой неприятной маской, которая смотрит на него из зеркала. Он найдет свое прежнее лицо, очистит его от того дурного, что накопилось за последние десять лет.
Майкл нагнулся над раковиной, плеснул ледяной водой в глаза и на щеки. Вытерся, кожу приятно пощипывало. Освежившись, он твердым шагом вышел из туалета, чтобы присоединиться к тем, кто сидел за большим столом в центре шумного зала.
Глава 3
На западной оконечности Америки, в приморском городе Санта-Моника, среди широких улиц и разлапистых пальм старый год уходил в плотной пелене серого тумана, клубящегося над маслянистой поверхностью воды, над волнами, которые бились о мокрый берег. Туман обволакивал ларьки для продажи хот-догов, закрытые на зиму, укутывал особняки кинозвезд и прибрежное шоссе, ведущее к Мексике и в штат Орегон.
Люди покинули улицы, оставив их туману, словно канун Нового года нес с собой страшные беды, которых местное население пыталось избежать, оставаясь в своих домах, пока опасность не минует их город. Тут и там сквозь мглу влажно поблескивали фонари, на некоторых улицах туман подсвечивался красным неоном. Цвет этот стал неотъемлемой частью ночной Америки. Мерцающие красные трубки рекламировали рестораны, кафе, кинотеатры, отели, закусочные, но в тихую, печальную ночь они предвещали трагедию, беду, словно человеческим существам давалась возможность заглянуть в будущее и там, сквозь серые покачивающиеся занавеси, они видели кровь и смерть.
Неоновая вывеска отеля «Вид на море», из окон которого никогда, даже в самые ясные дни, не представлялось возможным увидеть океан, добавляла ядовитой красноты в туман, повисший у окна Ноя. Свет этот проникал в номер, касался влажной штукатурки стен, литографии с изображением Йосемитских водопадов, висевшей над кроватью. Отблески красного падали на лежащую на высокой подушке голову спящего отца Ноя, на крупный нос с хищно изогнутыми ноздрями, глубоко запавшие глаза, высокий лоб, усы и вандейковскую бородку. Такая бородка в фильме была бы очень к лицу какому-нибудь полковнику из Кентукки, но казалась нелепой и совершенно неуместной здесь, в дешевом номере отеля, где умирал старый еврей.
Ной с удовольствием бы почитал, но он не решался зажечь свет, не хотелось будить отца. Он попытался заснуть, сидя на обитом жесткой материей стуле, но тяжелое дыхание отца, неровное, с хрипами, не позволяло сомкнуть глаз. Доктор сказал Ною, что Яков умирает. Это же говорила и та женщина, которую его отец отослал прочь в новогоднюю ночь, вдова… какая же у нее фамилия?.. ага, Мортон… но Ной им не поверил. По просьбе отца миссис Мортон отправила ему телеграмму в Чикаго с просьбой прибыть немедленно. Ной продал свое пальто, пишущую машинку и большой чемодан, чтобы купить билет на автобус. Он просидел всю дорогу и приехал в Санта-Монику сам не свой от усталости, чтобы присутствовать при великой сцене.
Яков расчесал волосы и бороду и восседал на кровати, словно Иов, спорящий с Богом. Он поцеловал миссис Мортон, которой уже перевалило за пятьдесят, и отослал ее, пророкотав хорошо поставленным актерским голосом: «Я хочу умереть на руках своего сына. Я хочу умереть среди евреев. Поэтому давай попрощаемся».
Так Ной впервые услышал, что миссис Мортон – не еврейка. Она плакала, и все происходящее напоминало Ною второй акт еврейской пьесы, какие ставят в Нью-Йорке на Второй авеню. Но Якова не тронули вдовьи слезы, и миссис Мортон ушла. Ее замужняя дочь увезла плачущую вдову в Сан-Франциско, к себе домой. Ной остался с отцом один в маленьком номере с единственной кроватью, в отеле «Вид на море», расположенном на узкой улочке в полумиле от зимнего океана.
Каждое утро на несколько минут заходил врач. Кроме него, Ной не видел ни единой души. В городе он никого не знал. Отец настаивал на том, чтобы сын не отходил от его кровати ни днем, ни ночью, и Ной спал на полу у окна на комковатом матрасе, который с неохотой дал ему управляющий отелем.
Глубоко вдохнув пропитанный запахами лекарств воздух, Ной прислушался к тяжелому, прерывистому дыханию отца. Он решил, что отец проснулся и специально так дышит, натужно, с превеликим трудом.
Не потому, что иначе дышать отец не может. Просто он полагал, что, если человек при смерти, каждый вздох должен служить тому доказательством. Ной пристально вгляделся в величественную, совсем как у библейского пророка, голову отца, возлежащую на темной подушке рядом с целой армией поблескивающих пузырьков с лекарствами. И вновь не смог подавить раздражение, поднимающееся при виде этих кустистых бровей, этой густой волнистой гривы волос, которые отец, по твердому убеждению Ноя, тайком обесцвечивал, добиваясь благородной седины, этой седой бородки на худых челюстях аскета. Ну почему, спрашивал себя Ной, почему этот человек изо всех сил старается выглядеть как иудейский царь, прибывший с визитом в Калифорнию? Все было бы по-другому, если бы и образ жизни соответствовал облику… Но со всеми женщинами, которые прошли через руки Якова за его долгую и бурную жизнь, со всеми банкротствами, деньгами, которые он занимал, но не возвращал, кредиторами, разбросанными по всему свету от Одессы до Гонолулу… Должно быть, кто-то решил сыграть с человечеством злую шутку, даровав отцу Ноя внешность Моисея, спускающегося с горы Синай с каменными скрижалями в руках.
– Поспеши, – Яков открыл глаза, – поспеши, о Боже, и прими меня к себе. Поспеши и помоги мне, о Господи.
Эта привычка раздражала Ноя ничуть не меньше. Хотя Яков был атеистом, он знал Библию наизусть, как на древнееврейском, так и на английском, и постоянно пересыпал свою речь длинными цитатами.
– Прими меня, о мой Бог, из руки злобной, из руки неправедного и жестокого человека. – Яков повернул голову к стене, его глаза закрылись.
Ной поднялся со стула, подошел к кровати, подтянул одеяло к шее отца. Яков никак не отреагировал. Ной постоял, глядя на отца, прислушиваясь к его дыханию, потом повернулся и отошел к окну. Открыв его, Ной втянул в себя влажный воздух, насыщенный соленым запахом океана. По улице, меж растущих вдоль мостовой пальм, на большой скорости пронесся автомобиль. Водитель нажал на клаксон, празднуя Новый год. И звук, и сам автомобиль растворились в тумане.
Хорошенькое местечко, помимо своей воли подумал Ной. Просто роскошное местечко, лучшего для празднования Нового года не придумать! От порыва холодного ветра по его телу пробежала дрожь, но окно он закрывать не стал. В Чикаго Ной работал делопроизводителем в фирме «Товары – почтой» и, откровенно говоря, порадовался возможности уехать в Калифорнию, пусть и для того, чтобы проводить отца в последний путь. В Калифорнии сейчас, должно быть, яркое солнце, теплый песок, деревья в садах, лениво сбрасывающие листву, красивые девушки… Ной мрачно усмехнулся, оглядев пустынную улицу.
Дождь лил всю неделю. И его отец растягивал сцену прощания до бесконечности. У Ноя осталось только семь долларов, и он выяснил, что кредиторы наложили арест на фотостудию отца. Даже при самом хорошем раскладе, если бы все ушло по самым высоким ценам, они надеялись получить тридцать центов на каждый одолженный Якову доллар. Ной прогулялся к этой маленькой, убогой студии на берегу океана, заглянул в нее сквозь пыльную стеклянную панель запертой двери. Его отец специализировался на высокохудожественных, мастерски отретушированных портретах молодых женщин. Местные красавицы, задрапированные в темный бархат, смотрели на Ноя сверкающими, как звезды, глазами. Этот бизнес его отец возрождал вновь и вновь, то в одном конце страны, то в другом. Этот бизнес доконал мать Ноя. Такие фотостудии появляются на летний сезон, несколько месяцев процветают, а потом исчезают бесследно, оставляя после себя бухгалтерские книги с многочисленными подчистками, шлейф долгов и кипы фотографий и рекламных объявлений, которые первым делом сжигает в переулке за домом следующий арендатор.
За свою жизнь Якову также довелось продавать участки на кладбище, противозачаточные средства, недвижимость, церковное вино, подержанную мебель, свадебные наряды. Однажды (каким образом – так и осталось загадкой) Яков стал судовым поставщиком в Балтиморе, штат Мэриленд. Ни одно из этих занятий прибыли не принесло. Но всегда – спасибо его раскатистому голосу, архаичной риторике, библейским цитатам, благообразному лицу и бьющей через край энергии – находились женщины, которые компенсировали разницу между тем, что Яков зарабатывал, и тем, что ему в действительности требовалось на жизнь. Детство и юность Ноя, который был единственным ребенком Якова, прошли в бесконечных переездах. Часто его оставляли одного, часто на долгое время отправляли к дальним родственникам или, того хуже, в третьесортные военные школы.
– Они сжигают моего брата Израиля в небесной печи.
Ной вздохнул и закрыл окно. Яков лежал на спине, оцепенев, уставившись в потолок широко раскрытыми глазами. Ной зажег единственную лампочку, прикрытую абажуром из розовой бумаги. Бумага покрылась подпалинами и при зажженной лампочке добавляла свою ноту в букет запахов, которыми благоухала комната больного.
– Ты что-то хочешь, папа? – спросил Ной.
– Я вижу языки пламени, – вещал Яков. – Я чувствую запах горелой плоти. Я вижу кости моего брата, лопающиеся в огне. Я оставил его, и сегодня он умирает среди иноверцев.
Раздражение горячей волной захлестнуло Ноя. Яков не видел брата тридцать пять лет, он действительно оставил его в России поддерживать отца и мать, когда сам уезжал в Америку. Из всего слышанного Ноем выходило, что Яков презирал брата и они расстались врагами. Но два года назад Якова нашло письмо брата, отправленное из Гамбурга, куда Израиль перебрался в 1919 году. Письмо, полное отчаяния и мольбы. Ной знал, что Яков сделал все что мог: писал бесчисленные прошения в Иммиграционную службу, поехал в Вашингтон и там обивал порог Государственного департамента.
Ной представлял себе этого бородатого пророка, то ли раввина, то ли шулера, среди сладкоголосых молодых чиновников с дипломами Принстона и Гарварда, перекладывающих бумажки и пренебрежительно взирающих на просителей из-за полированных столов. Но усилия Якова не дали результата, и единственный отчаянный крик о помощи сменился зловещим молчанием властей Германии. Яков вернулся в Санта-Монику, к солнечным пляжам, фотостудии и пухлой овдовевшей миссис Мортон и более не упоминал о брате. Но сегодня, когда за окном сгустился туман, подсвеченный красным неоном вывески отеля, на пороге Нового года, в последние несколько часов жизни (если верить врачу), покинутый брат, не сумевший выбраться из стоящей на пороге войны Европы, вновь возник в помутившемся от болезни сознании Якова.
– Плоть, – рокотал Яков, лежа на смертном одре, – плоть от плоти моей, кость от кости моей, тебя наказывают за грехи тела моего и грехи души моей.
О Боже, думал Ной, глядя сверху вниз на отца, ну почему он не может говорить как обычный человек? Он вещает, словно пастырь на холмах Иудеи, надиктовывающий свои видения секретарю.
– Не улыбайся. – Яков прострелил сына взглядом, его глубоко запавшие глаза ярко сверкнули. – Не улыбайся, сын мой, – брат мой горит и за тебя.
– Я не улыбаюсь, папа. – Ной коснулся ладонью отцовского лба. Кожа была горячей, сухой, шершавой. Ной едва не отдернул руку, такие она вызывала неприятные ощущения.
Но Яков продолжил словесное бичевание:
– Ты стоишь передо мной в дешевой американской одежде, и ты думаешь: «Какое он имеет ко мне отношение? Для меня он незнакомец. Я никогда его не видел, и если он умрет в печах Европы, что в этом особенного, люди умирают каждую минуту, везде и всюду». Насчет незнакомца ты не прав. Он еврей, и весь мир охотится за ним, и ты еврей, и весь мир охотится за тобой.
Обессилев, Яков закрыл глаза, и Ной подумал, что слова отца тронули бы его, говори тот простым, обычным языком. В конце концов, это так трогательно и трагично: отец, умирая, мучается мыслями о брате, которого, возможно, убивают в пяти тысячах миль от него. Человек, готовый предстать перед Господом, знающий наверняка, что отмеренный ему на земле срок подходит к концу, скорбит о судьбе своего народа, разбросанного по всей планете. И хотя Ной не чувствовал, что происходящее в Европе самым непосредственным образом касается его самого, логика подсказывала, что слова Якова не лишены здравого смысла. Но долгие годы отцовской риторики, его страсть к театральным жестам привели к тому, что монологи Якова не вызывали у сына никаких эмоций. Вот и теперь он смотрел на отца, вслушивался в его тяжелое дыхание и думал: «Святой Боже, старик будет вещать до последнего вздоха».
– Когда я оставил его, – заговорил Яков, не открывая глаз, – когда я покинул Одессу в 1903 году, Израиль дал мне восемнадцать рублей и сказал: «Толку от тебя никакого. Прислушайся к моему совету: используй женщин. Не может Америка так отличаться от остального мира. Женщины там такие же идиотки. Они будут содержать тебя». Мы не пожали друг другу руки, и я отбыл. Он должен был пожать мне руку независимо от наших взаимоотношений, не так ли, Ной? – Внезапно голос отца изменился, стал тихим, смиренным, сценические интонации исчезли. – Ной…
– Да, папа?
– Ты думаешь, ему следовало пожать мне руку?
– Да, папа.
– Пожми мне руку, Ной.
Ной на мгновение замялся, потом наклонился, взял широкую сухую руку отца. Кожа шелушилась, ногти, обычно такие ухоженные, отросли, под них забилась грязь. Отец и сын обменялись рукопожатием. Какие же слабые стали у него пальцы, печально подумал Ной.
– Хорошо, хорошо… – забормотал Яков и отдернул руку, словно поняв абсурдность своей просьбы. – Хватит, достаточно. – Он вздохнул и уставился в потолок. – Ной…
– Что?
– У тебя есть карандаш и бумага?
– Да.
– Тогда запиши.
Ной подошел к столу, взял карандаш, положил перед собой лист дешевой бумаги с изображением отеля «Вид на море». На бумаге, в отличие от жизни, отель стоял средь лужаек и высоких деревьев.
– Израилю Аккерману, – произнес Яков ровным, спокойным голосом бизнесмена, диктующего деловое письмо. – Дом двадцать девять, Клостерштрассе, Гамбург, Германия.
– Но, папа…
– Пиши на иврите, если не можешь писать на немецком. Образование у него не очень хорошее, но он поймет.
– Да, папа. – Ной не умел писать ни на иврите, ни на немецком, но подумал, что незачем говорить об этом отцу.
– Мне стыдно за то, что я не ответил тебе раньше, но ты можешь себе представить, сколько у меня дел. Вскоре после приезда в Америку… Ты это написал, Ной?
– Да, папа, – ответил Ной, разрисовывая бумагу черточками и кружочками. – Написал.
– Вскоре после приезда в Америку… – Голос Якова вновь набрал силу, зарокотал, до самых углов заполнив маленькую комнату. – …я поступил на работу в крупную компанию. Трудился, не жалея сил, хотя я знаю, ты этому не поверишь, и меня постоянно повышали, переводя с одной должности на другую. Через восемнадцать месяцев я стал самым ценным работником. Меня сделали партнером, и я женился на дочери владельца компании, мистера ван Крамера, который ведет свой род чуть ли не от первых колонистов Америки. Тебя, я знаю, порадует известие о том, что у нас пятеро сыновей и две дочери, которыми их родители могут только гордиться. Я уже на пенсии, и мы с женой живем в богатом пригороде Лос-Анджелеса, большого города на берегу Тихого океана, где всегда солнечно и тепло. Дом у нас из четырнадцати комнат, утром я встаю не раньше десяти часов, а во второй половине дня еду в клуб и играю там в гольф. Я знаю, тебе будет интересно…
Ной почувствовал, как у него перехватило горло. Он был убежден, что расхохочется, если только откроет рот, а его отец… его отец умрет от этого безумного смеха.
– Ной, ты это записал? – сварливо спросил Яков.
– Да, папа. – Каким-то чудом Ной сумел ответить и не расхохотаться.
– Да, конечно, ты старший сын, а потому постоянно давал мне советы. Но теперь, пожалуй, нет разницы, кто из нас старший, а кто нет. Я много путешествовал, и мои советы могли бы пойти тебе на пользу. Очень важно помнить о том, как должен вести себя еврей. В мире много людей, которых распирает зависть. Они видят еврея и говорят: «Вы только посмотрите, как он ест», или «Бриллианты его жены – на самом деле стразы», или «Сколько же от него шума в театре», или «Весы у него неправильные. В его магазине вас обязательно обвесят». Времена наступают трудные, и каждый еврей должен постоянно помнить, что от его поведения зависит жизнь всех евреев. Поэтому за столом надо есть не спеша, пользуясь ножом и вилкой. Жена не должна носить бриллианты, особенно фальшивые. Весы в магазине, где хозяин – еврей, должны быть самыми точными в городе. Жить следует с достоинством, ни перед кем не пресмыкаться… Нет! – воскликнул Яков. – Это вычеркни. Брат только обидится?
Он глубоко вздохнул и надолго замолчал. Лежал не шевелясь, и Ной озабоченно всмотрелся в отца: не умер ли тот?
– Дорогой брат, – заговорил Яков хриплым, едва слышным шепотом, – все, что я написал тебе, ложь. Жизнь свою я прожил в нищете, обманывал всех, кого только мог, свел жену в могилу, у меня лишь один сын, из которого едва ли выйдет толк, я банкрот, и все, что ты мне предсказывал, сбылось…
Яков замолк. В его горле забулькало. Он попытался сказать что-то еще и умер.
Ной метнулся к кровати, положил руку на грудь отца, чтобы уловить биение сердца. Морщинистая кожа, тонкие, хрупкие кости, а под ними – тишина. Сердце больше не билось.
Ной сложил руки отца на груди, закрыл яростно сверкавшие глаза – из кинофильмов он знал, что именно так принято поступать. Рот Якова остался открытым, словно он что-то не договорил. Ной не знал, что делать со ртом, и прикасаться к нему не стал. Глядя на мертвое лицо отца, Ной не мог не признать, что ощущает безмерное облегчение. Наконец-то все закончилось. Требовательный, признающий только повелительное наклонение голос замолк навсегда. Не будет больше и театральных жестов.
Ной прошелся по комнате, прикидывая стоимость оставшихся от отца вещей. Деньгами тут и не пахло. Два потрепанных, когда-то модных двубортных костюма, Библия в кожаном переплете, серебряная рамка с фотографией семилетнего Ноя на шотландском пони, жестянка с запонками и зажимом для галстука (из железа и стекла), конверт из плотной бумаги, перевязанный бечевкой. Ной открыл конверт, вытащил бумаги: двадцать акций корпорации, производившей радиоприемники, которая обанкротилась в 1927 году.
В глубине стенного шкафа стояла картонная коробка. Ной вытащил ее, снял крышку. Внутри лежала большая портретная фотокамера, аккуратно упакованная в мягкую фланель. Из всех вещей, принадлежавших отцу, только она получала должные заботу и уход, и Ной мысленно поблагодарил отца за то, что ему хватило ума спрятать камеру от кредиторов. Вырученных за нее денег, возможно, хватит на то, чтобы оплатить похороны. Поглаживая потрескавшуюся кожу и полированную линзу камеры, Ной подумал, неплохо было бы сохранить ее у себя в память об отце, но он знал, что не может позволить себе такой роскоши. Ной вернул камеру в коробку, предварительно завернув во фланель, и спрятал в углу стенного шкафа под ворохом старой одежды.
Ной направился к выходу. Уже взявшись за ручку двери, он оглянулся. В свете единственной лампочки отец казался таким одиноким. И его, похоже, не отпускала боль. Ной выключил свет и вышел в коридор.
Медленно зашагал вдоль улицы. До чего приятно пройтись по свежему воздуху, проведя целую неделю в душной комнатушке. Ной глубоко вдохнул, набрав полную грудь воздуха, вновь почувствовал себя молодым и здоровым и двинулся дальше, прислушиваясь к мягкому постукиванию собственных каблуков об асфальт. Соленый привкус в воздухе усиливался по мере того, как Ной приближался к океану, и достиг максимума, когда он вышел к обрыву, о который разбивались волны.
Сквозь сумрак до Ноя доносилась музыка. Она то пропадала, то внезапно усиливалась, подхваченная порывом ветра. Ной пошел на звук и, завернув за угол, понял, что музыка играет в баре на другой стороне улицы, над дверью которого красовалась надпись: «В ПРАЗДНИК ЦЕНЫ ТЕ ЖЕ. ВСТРЕЧАЙТЕ НОВЫЙ ГОД В БАРЕ “У О’ДЭЯ”». Мелодия изменилась: в музыкальный автомат вставили другую пластинку. Низкий женский голос запел о мужчине, равного которому нет ни под луной, ни под солнцем. Сильный, хорошо поставленный голос заполнял пустынную улицу.
Ной пересек мостовую, открыл дверь и вошел в бар.
Двое матросов и блондинка сидели у дальнего края стойки, глядя на мужчину, который спал, уткнувшись лицом в полированное дерево. Бармен вскинул глаза на Ноя.
– Есть у вас телефон? – спросил Ной.
– Вон там. – Бармен ткнул пальцем в глубь бара.
Ной направился к телефонной будке.
– Будьте с ним повежливее, парни, – говорила блондинка матросам, когда Ной проходил мимо. – Потрите ему шею кубиком льда.
Она широко улыбнулась Ною. В отсвете музыкального автомата кожа у нее позеленела. Ной кивнул блондинке и нырнул в телефонную будку.
Достав визитную карточку, которую оставил ему врач, с телефоном похоронного бюро, работающего двадцать четыре часа в сутки, Ной набрал номер. Держа трубку у уха, вслушиваясь в гудки, он представил себе телефонный аппарат на темном столе, рядом включенная настольная лампа, и звонки, разносящиеся по пустому похоронному бюро в новогоднюю ночь. Ной уже собрался повесить трубку, когда услышал мужской голос:
– Привет. Похоронное бюро Грейди.
– Я бы хотел узнать насчет похорон. Мой отец только что умер.
– Как зовут усопшего?
– Меня интересует диапазон цен. У меня мало денег и…
– Я должен знать фамилию усопшего. – Голос звучал очень строго. Мужчина боролся с опьянением, а потому старался предельно четко выговаривать каждое слово.
– Аккерман.
– Уотерфилд, – представился мужчина на другом конце провода. – Имя, пожалуйста… – Потом, уже шепотом: – Глэдис, перестань, Глэдис! – И снова в трубку, с трудом подавляя смешок: – Имя, пожалуйста.
– Аккерман, – повторил Ной. – Аккерман.
– Это имя?
– Нет, это фамилия. А имя – Яков.
– Я очень прошу вас точно отвечать на вопросы. – В голосе на том конце провода чувствовалась все та же пьяная строгость.
– Мне нужно знать, сколько вы берете за кремацию.
– Кремация, значит? Да, мы предоставляем эту услугу всем желающим.
– Сколько это стоит?
– Сколько автомобилей вы будете заказывать?
– Что?
– Сколько автомобилей вы будете заказывать? Сколько родственников и знакомых усопшего будут присутствовать на похоронах?
– Один, – ответил Ной. – Один родственник.
Песня закончилась грохотом барабанов, и Ной не расслышал последней фразы мужчины на другом конце провода.
– Я хочу, чтобы расходы были минимальными, – сказал он. – У меня мало денег.
– Понятно, понятно, – ответил мужчина из похоронного бюро. – Позвольте еще один вопрос. Усопший оставил страховку?
– Нет.
– Тогда придется платить наличными, вы понимаете? Авансом.
– Сколько?
– Вы хотите картонную коробку или урну с серебряной пластинкой?
– Картонную коробку.
– Минимальная цена, которую я могу вам предложить, молодой человек… семьдесят шесть долларов и пятьдесят центов.
– Доплатите пять центов за пять минут разговора, – раздался голос телефонистки.
– Хорошо. – Ной бросил в щель пятицентовик. Телефонистка поблагодарила его и отключилась. – Хорошо. Семьдесят шесть долларов и пятьдесят центов. – Он решил, что как-нибудь наскребет эту сумму. – Хоронить будем послезавтра. Во второй половине дня. – В этом случае у него появлялась возможность продать второго января камеру и другие вещи отца. – Адрес – отель «Вид на море». Вы знаете, где он находится?
– Да. – Язык у мужчины заплетался все сильнее. – Да, конечно. Отель «Вид на море». Завтра я пошлю человека, и вы сможете подписать контракт.
– Хорошо. – Ной, весь потный, уже собрался повесить трубку.
– И последнее, мой дорогой. Насчет ритуалов.
– Каких ритуалов?
– Какую религию исповедовал усопший?
Яков не исповедовал никакой религии, но Ною не хотелось говорить об этом мужчине из похоронного бюро.
– Он был евреем.
– Ага. – На другом конце провода помолчали, потом раздался веселый, пьяный женский голос: «Хватит болтать, Джордж, давай лучше выпьем». – Я очень сожалею, но у нас нет возможности хоронить евреев.
– Да в чем разница?! – заорал Ной. – Он не ходил в синагогу. И никакой похоронной службы ему не нужно.
– Невозможно. – К голосу на том конце провода вернулась прежняя суровость. – Мы не хороним евреев. Я уверен, вы сможете найти другие похоронные бюро… у которых есть все необходимое для кремации евреев.
– Но доктор Ферстборн рекомендовал вас. – Ной чуть не выл от отчаяния. Он чувствовал, что не выдержит еще одного разговора с похоронным бюро. – Вы же хороните людей, не так ли?
– Примите наши соболезнования в столь горький для вас час, – ответили ему, – но у нас нет никакой возможности…
На другом конце провода что-то зашуршало. «Дай мне поговорить с ним», – произнес женский голос. Трубка перекочевала к даме.
– Слушай, почему бы тебе не отстать от нас? – На Ноя, казалось, пахнуло виски. – Мы заняты. Ты слышал, что сказал Джордж? Мы не хороним кайков[12]. С Новым годом. – В трубке раздались гудки отбоя.
У Ноя дрожали руки, пот ручьями тек по телу. С трудом ему удалось положить трубку на рычаг. Он открыл дверь будки и медленно побрел к выходу мимо музыкального автомата, в котором крутилась пластинка Лоша Ломонда, мимо блондинки и пьяных матросов у стойки. Блондинка вновь улыбнулась ему.
– Что случилось? – спросила она. – Ее нет дома?
Ной не ответил. Силы покинули его, усталость придавливала к земле. Ему удалось дотащиться до стойки и залезть на высокий стул у самой двери.
– Виски.
Бармен поставил перед ним стакан. Первую порцию Ной выпил залпом и тут же заказал вторую. Виски подействовало мгновенно. Зал поплыл в приятном тумане, музыка перестала бить по барабанным перепонкам, люди, сидевшие у стойки, стали ближе. И когда блондинка в обтягивающем платье с цветами на желтом фоне, красных туфельках и маленькой шляпке с лиловой вуалеткой подошла к нему, нарочито покачивая полными бедрами, он встретил ее улыбкой.
– Так-то лучше. – Блондинка коснулась его руки.
– С Новым годом, – поздравил ее Ной.
– Сладенький… – Блондинка взгромоздилась на соседний стул, поерзала ягодицами по сиденью из красной кожи и потерлась коленом о бедро Ноя. – Сладенький, у меня беда. Я вот оглядела бар и решила, что положиться можно только на тебя. «Апельсиновый цветок», – бросила она бармену, переместившемуся на их край стойки. – А в час беды… – Она положила руку на локоть Ноя, пристально всматриваясь в его лицо сквозь вуалетку. Взгляд маленьких, синих, густо накрашенных глаз блондинки не оставлял сомнений в ее намерениях. – В час беды мне нравятся итальянцы. У них сильный характер. Они возбуждают, они сочувствуют. И сказать по правде, сладенький, мне нравятся мужчины, которые могут возбудить женщину. С другими просто не стоит иметь дело. Толку все равно не будет. Знаешь, что я ищу в мужчине? Доброжелательный характер и полные губы.
– Что? – переспросил Ной.
– Полные губы, – с придыханием повторила блондинка. – Меня зовут Джорджия. А тебя, сладенький?
– Рональд Бивербрук, – ответил Ной. – И должен сказать тебе… я не итальянец.
– О! – На лице женщины отразилось разочарование, одним глотком она ополовинила бокал с «Апельсиновым цветком». – Я бы поклялась, что ты итальянец. Так кто же ты?
– Индеец. Индеец сиу.
– Пусть так. Я все равно готова спорить, что ты знаешь, как порадовать женщину.
– Давай выпьем.
– Сладенький, – позвала блондинка бармена. – Два «Апельсиновых цветка». Двойных. – Она вновь повернулась к Ною. – Индейцы мне тоже нравятся. Кого я не люблю, так это обычных американцев. Они не знают, как ублажить женщину. Прыг-скок, ой-ой-ой – и они уже вылезают из кровати, натягивают штаны и бегут к своим женам. Сладенький, – она допила первый «Апельсиновый цветок», – сладенький, почему бы тебе не подойти к тем двум парням в синей форме и не сказать им, что ты проводишь меня домой? Возьми с собой пивную бутылку на случай, если они будут возражать.
– Ты пришла с ними? – спросил Ной. Настроение его заметно улучшилось, все тревоги куда-то подевались, он поглаживал руку блондинки и, улыбаясь, заглядывал ей в глаза. Ладони ее были в мозолях, кожа грубая, и она этого очень стыдилась.
– Это все от работы в прачечной, – печально вздохнула блондинка. – Никогда не работай в прачечной, сладенький.
– Хорошо, не буду, – охотно согласился Ной.
– Я пришла вон с тем. – Она мотнула головой в сторону пьяного, который спал, уткнувшись лицом в стойку. Вуалетка блеснула в зеленовато-лиловом отсвете музыкального автомата. – Выбыл из игры в первом иннинге. Вот что я тебе скажу. – Она наклонилась к Ною и прошептала, обдав его запахами лука, джина и фиалковых духов: – Эти матросы готовят против него заговор. Даже не стесняются того, что они в форме. Собираются ограбить его, а потом пойти следом за мной, затащить в темный переулок и обчистить мой кошелек. Возьми пивную бутылку, Рональд, и разберись с ними.
Бармен поставил на стойку два высоких стакана. Женщина достала десятку, отдала ему.
– Плачу я. Этот мальчик совсем один в новогоднюю ночь.
– Тебе незачем платить за меня.
– За нас, сладенький. – Она подняла стакан и кокетливо посмотрела на Ноя сквозь вуалетку. – Деньги, сладенький, нужны только для того, чтобы тратить их на своих друзей. – Они выпили, и блондинка погладила Ноя по колену. – Ты ужасно колючий, сладенький. С этим надо что-то делать. Давай смотаемся отсюда. Мне этот бар больше не нравится. Пойдем в мою маленькую квартирку. У меня есть бутылка «Четыре розы», только для тебя и меня, и мы сможем отпраздновать без посторонних. Поцелуй меня, сладенький. – Она вновь наклонилась к нему и решительно закрыла глаза. Ной поцеловал ее в мягкие, податливые губы. Помада блондинки пахла малиной, запахи джина и лука тоже никуда не делись. – Я больше не могу ждать, сладенький. – Она соскользнула на пол, одернула платье, взяла Ноя за руку, и, прихватив стаканы, они направились к другому концу стойки.
Двое матросов наблюдали за их приближением. Парнишки были очень молоденькие, в их глазах читалось горькое разочарование.
– Будьте повежливее с моим другом, – предупредила их блондинка. – Он индеец сиу. – Она поцеловала Ноя в шею за ухом. – Я сейчас приду, сладенький. Только подправлю марафет, чтобы ты еще больше полюбил меня. – Блондинка хихикнула, сжала руку Ноя влажной от пота ладонью и зашагала, нарочито покачивая бедрами, к женскому туалету.
– Что она тебе наболтала? – спросил младший из матросов. Его бескозырка лежала на стойке. Волосы этот парень стриг так коротко, что они напоминали пушок на голове младенца.
– Она говорит, – Ной чувствовал себя суперменом, – она говорит, что вы хотите ограбить ее.
Матрос в бескозырке фыркнул:
– Ограбить ее? Это круто. На самом деле все наоборот, братишка.
– Двадцать пять баксов, – пояснил короткостриженый. – Она запросила двадцать пять баксов с каждого. Сказала, что никогда этого не делала, что она замужем и готова рискнуть только ради хороших денег.
– Что она о себе возомнила? – пробурчал матрос в бескозырке. – А сколько она запросила с тебя?