Любовник смерти Акунин Борис

Подошёл Сенька поближе, чтоб слышно было, остановился.

Слышит, китаеза спрашивает (говор чудной, но понять можно):

– Фирин-кун, гдзе твой товарись? Который быстро бегар. Такой худзенький, ворос дзёртый, градза серые, нос с конопуськами?

Надо же, всё запомнил, нехристь, даже конопушки. И, главное, как это он Михейку отыскал? Должно быть, забрёл на Хитровку и увидел по случайности.

Но здесь Сенька заметил в руке у китайца старый картузишко с треснутым козырьком. Ну, ушлый! Это он не просто так сюда припёрся, а нарочно, бусы свои отыскать. Смикитил, что парни с Хитровки были (или, может, извозчики подсказали, у тех-то глаз намётанный), порыскал тут и сцапал Филина. Михейка грамоте не обучен, так он на всех своих шмотках, чтоб не спёрли, филина рисует. Вот и дорисовался. Надо думать, азиатец походил с обронённым на Сретенке картузом, поспрошал – чей такой. Вызнал на свою голову. Ох, лучше бы косоглазому сюда не ходить и Филина за рукав не держать. Наваляют ему сейчас по круглой, как блин, морде.

Михейка в ответ:

– Какой такой “товарись”? Ты чё, ходя, редьки китайской обожрался? Впервой тебя вижу.

Красовался Филин перед пацанами – ясно. Китаец помахал картузом.

– А это сьто? Сьто за птитька?

И пальцем в подкладку тычет.

А что толку? Сейчас за шарики эти семидесятикопеечные накидают китаезе по рылу, вот и весь прибыток. Даже жалко стало. Пика, шустрый пацан с Подкопаевского, уж за спиной у баклана на четвереньки встал. Сейчас пихнёт Филин жёлтощёкого, и пойдёт потеха. Без штанов уйдёт, да ещё зубы-ребра пересчитают.

С площади и из переулка глядели зеваки, скалились. Прошёл было по краю рынка Будочник с газетой в руках, поглядел поверх серого листа, зевнул, дальше потопал. Обыкновенное дело, когда баклана чистят. А не лезь, куда не звали.

– Ой, не пугайте меня, дяденька, не то я портки намочу, – снасмешничал Филин. – А за картузик благодарствуйте. Поклон вам за него и ещё вот – от мово щедрого сердца.

И как врежет китайцу в зубы!

Или, лучше сказать, нацелил в зубы, только косоглазый присел, и Михейкин кулак по пустому месту пришёлся, а сам Филин от замаха весь завернулся. Тут китаец двинул разом правой рукой и левой ногой: ладонью Михейке по затылку (легонько, но Михейка носом в пыль зарылся и остался лежать), а каблуком Пике в ухо. Пика тоже растянулся, а третий пацан, постарше Пики, клика ему Сверло, хотел было шустрого басурмана кастетом достать – и тоже по воздуху попал. Китаеза в сторонку скакнул, хлобысть Сверлу носком ботинка в подбородок (это ж надо так ноги задирать!) – тот навзничь запрокинулся.

Коротко говоря, зеваки рты разинуть не успели, а уж все трое пацанов, что собирались баклана китайского чистить, лежат вповалку и вставать не спешат.

Покачали люди головами на этакое диво и пошли себе дальше. А китаец над Михейкой присел, за ухо взял.

– Нехоросё, – говорит, – Фирин-кун. Софусем не-хоросё. Гдзе тётки?

Михейка затрясся весь – уж не понарошку, а всерьёз.

– Не знаю никаких тёток! Мамкой-покойницей! Господом Исусом!

Китаец ему ухо немножко крутанул и разъяснил:

– Сярики, зерёные, на нитотьке. В узерке быри.

А Филин возьми и крикни:

– Не я это, это Сенька Скорик! Ай, ухо больно! Вон он, Сенька!

Ну иуда! Простого ухокрута и того не снёс! Его бы дяде Зот Ларионычу в обучение!

Китаец повернулся, куда Филин показывал, и увидел Сеньку.

Встал, нерусский человек, и пошёл на Скорика – мягкo так, по-кошачьему.

– Сенька-кун, – говорит, – бегачь не надо. Сегодня у меня не гэга, сьтибреты – догоню.

И на штиблеты свои показывает. Мол, не шлёпанцы, не споткнусь, как давеча.

Но Сенька, конечно, все равно побежал. Хоть и зарекался зайцем бегать, но такая уж у него, видно, теперь образовалась планида – почём зря подмётки драть. Не хошь по рылу – гони кобылу.

Теперь побегать пришлось не в пример против прошлонедельного. Сначала пролетел Скорик по всему Подколокольному, потом по Подкопаю, по Трехсвятке, по Хитровскому, через площадь, снова свернул в Подколокольный.

Отмахивал Сенька шустро, как только каблуки не отлетели, но китаец не отставал, да ещё, пузырь толстомордый, на ходу уговаривал:

– Сенька-кун, не беги, упадёсь, рассибёсься.

И даже не запыхался нисколько, а из Скорика уже последний дух выходил.

Хорошо, догадался на Свинью повернуть, или иначе сказать в Свиньинский переулок, где Кулаковка – самая большая и тухлая из хитровских ночлежек. Спасли Сеньку от идолища поганого кулаковские подвалы. Они ещё мудрёней Ерошенковских, никто их в доподлинности не знает. Одних ходов-проходов столько понарыто – не то что китаец, сам черт не разыщет.

Далеко-то Сенька залезать не стал, там в темноте с небольшой привычки можно было и заблудиться.

Посидел, покурил папироску. Высунулся – китаец на корточках сидит возле входа, на солнце жмурится.

Что делать? Вернулся в подземелье, походил там взад-вперёд, ещё покурил, поплевал на стену (неинтересно было – не видно в темноте, куда попадаешь). Мимо тени шмыгали, кулаковские обитатели. Сеньку никто не спросил, чего тут торчит. Видно, что свой, хитровский, и ладно.

Снова глядеть сунулся, когда у входа уже керосиновый фонарь горел. Сидел сучий китаеза, с места не шелохнулся. Вот настырная нация!

Здесь Сеньке томно стало. Всю жизнь ему теперь в кулаковском подвале торчать, что ли? Брюхо подвело, да и дело ведь было, нешуточное – каляку предупредить.

Снова спустился вниз, зарыскал по колидору (одно название, что колидор – пещера пещерой, и стены то каменные, склизкие, то земляные). Непременно должен был тут и другой выход иметься, как же без этого.

Схватил за руку первого же кулаковца, что из тьмы вынырнул.

– Братуха, где тут у вас ещё выйти можно?

Тот вырвался, матюгами обложил. Хорошо ножиком не полоснул, кулаковские – они такие.

Опёрся Скорик о стену, стал думать, как из ямы этой выбираться.

Вдруг прямо под ним, где стоял, дыра раскрылась – чёрная, сырая. И оттуда попёрла косматая башка, да Сеньке лбом в коленку.

Он заорал:

– Свят, свят! – и прыг в сторону. А башка на него залаялась:

– Чего растопырился? Нору всю загородил! Ходют тут, косолапые!

Только тогда Сенька догадался, что это “крот” из своей берлоги вылез. Было в подземной Хитровке такое особенное сословие, “кроты”, которые в дневное время всегда под землёй обретались, а наружу если и вылезали, то ночью. Про них рассказывали, что они тайниками с ворованным добром ведают и за то получают от барыг со сламщиками малую долю на проедание и пропитие, а одёжи им вовсе никакой не надо, потому что зачем под землёй одёжа?

– Дяденька “крот”! – кинулся к нему Сенька. – Ты тут все ходы-выходы знаешь. Выведи меня на волю, только не через дверь, а как-нибудь по-другому.

– По-другому нельзя, – сказал “крот”, распрямляясь. – Из Кулаковки только на Свинью выход. Если подрядишь, могу в другой подвал сопроводить. В Бунинку – гривенник, в Румянцевку семишник, в Ероху пятнадцать…

Скорик обрадовался:

– В Ероху хочу! Это ещё лучше, чем на улицу!

Синюхин-то в Ерохе живёт.

Порылся по карманам – как раз и пятиалтынный был, последний.

“Крот” денежку взял, за щеку сунул. Махнул рукой: давай за мной. Что с деньгами сбежит, а подрядчика одного в темноте бросит, Сенька не опасался. Про них, “кротов”, все знали, что честные, без этого кто же им слам доверит?

Главное было самому не отстать. “Кроту”-то хорошо, привычному, он и без света всё видел, а Сенька так, наудачу, ногами переступал, только повороты считал.

Сначала прямо шли и вроде как немножко вниз. Потом провожатый на четвереньки встал (Сенька по звуку только и догадался), пролез налево, в какую-то дыру. Скорик – за ним. Проползли саженей, может, десять, и лаз повыше стал. Из него вправо повернули. Потом опять влево, и пол из каменного стал мягким, земляным, а кое-где и топким – под ногами зачавкало. Ещё влево и опять влево. Там навроде пещеры и откуда-то сквозняком потянуло. Из пещеры по ступенькам поднялись, невысоко, но Сенька все равно оступился и коленку зашиб. Наверху лязгнула железная дверца. За ней колидор какой-то. Скорику после лаза, где на карачках ползали, здесь светло показалось.

– Вот она, Ероха, – впервые за все время сказал “крот”. – Отсюдова можно либо к Татарскому кабаку вылезти, либо в Подколокольный. Тебе куда?

– Мне бы, дяденька, в Ветошный подвал, к калякам, – попросил Сенька и на всякий случай соврал. – Письмишко отцу-матери отписать желаю.

Подземный человек повёл его вправо: через большой каменный погреб с круглыми потолками и пузатыми кирпичными стояками, снова колидором, опять большим погребом и снова вышли в колидор, пошире прежних.

– Ага, – сказал “крот” и повернул за угол. Когда же Сенька за ним сунулся, тот будто сквозь землю провалился. За углом серело – там, близко, был выход на улицу, только “крот”, скорей всего, не туда припустил, а в какую-нибудь нору влез.

– Чего, пришли, что ли? – крикнул Скорик неведомо кому.

От потолка и стен откликнулось: “штоли-штоли-што-ли”.

А потом глухо – и вправду словно из-под земли: “Ага”.

Стало быть, это он самый и был, Ветошный подвал. Приглядевшись, Сенька рассмотрел по обеим стенам дощатые дверки. Постучал в одну, крикнул:

– Синюхины где тут проживают?

Из-за двери откликнулись, хоть и не сразу:

– Тебе чего, бумагу писать? – спросил дребезжащий голос. – Это и я могу. У меня почерк лучше.

– Нет, – сказал Сенька. – Он, гад, мне полтинник должен.

– А-а, – протянул голос. – Направо иди. Третья дверь.

Перед дверью, на которую было указано, Скорик остановился, прислушался. Ну как Князь уже там? То-то запопадешь.

Но нет, за дверью было тихо.

Постучал: сначала легонько, потом кулаком.

Всё равно тихо.

Ушли, что ль, куда? Да нет. Если присмотреться – из-под низа свет пробивался, слабенький.

Толкнул дверь – открылась.

Стол из досок, на нем огарок в глиняной миске, рядом щепки лежат – лучины. Больше пока мало что видать было.

– Здравствуйте вам, – сказал Сенька и картуз снял.

Никто ему не ответил. Рассусоливать, однако, некогда было – как бы Князь не нагрянул.

Потому Сенька зажёг лучинку и над головой поднял: ну-ка, что тут у них, у Синюхиных? Чего молчат?

На лавке у стены баба лежала, спала. На полу, под лавкой, дитё – совсем мелкое, года три или, может, два.

Баба на спине разлеглась, глаза себе чем-то чёрным прикрыла. Это у дядьки Зот Ларионыча супруга так же вот на ночь вату, шалфеем смоченную, на глаза клала, чтоб морщин не было. Дуры они, бабы, всякому известно. Посмотришь на такую – жуть берет: будто дырья у ней на роже заместо глаз.

– Эй, тётенька, вставай! Не время дрыхнуть, – сказал Сенька, подходя. – Сам-то где? Дело у ме…

И поперхнулся. Не ватки это у ней были, а жижа. Застыла в глазницах, будто в ямках, и ещё по виску к уху пролилась. И не чёрная она была, а красная. Тоже и шея у Синюхинской бабы была вся мокрая, блестящая.

Сенька сначала зенками похлопал и только после допёр: перехватили бабе глотку и ещё глаза выкололи – вот как.

Хотел крикнуть, но вырвалось только:

– Ик!

Присел на корточки, на мальца поглядеть. И тот был мёртвый, а заместо глаз две тёмные прорехи, только маленькие – сам-то тоже невелик.

– Ик, – сказал Сенька. – Ик, ик, ик.

И потом уже икал не переставая, не мог остановиться.

Попятился он от нехорошей лавки, споткнулся о мягкое. Чуть не упал.

Посветил – пацан лежит, лет двенадцати. Рот разинут, зубы посверкивают. А глаз опять нету, повыколоты.

– Ой! – удалось, наконец, Сеньке крикнуть. – Ой, беда!

Хотел к двери дунуть, но вдруг из угла, где темно, послышался голос.

– Митюша, – позвал голос тихо, жалостно. – Ушёл он? Мамоньку-то не тронул? А? Не слышу… Вишь, что он, зверь, со мной сделал… Иди, иди сюда…

Там в углу висела ситцевая занавеска.

Скорик икнул раз, другой. Бежать или подойти?

Подошёл. Отодвинул.

Увидел деревянную кровать. На ней лежал человек, щупал руками мокрую от крови грудь. А глаз у него тоже не имелось, как у прочих. Наверно, он-то и был каляка Синюхин.

Сенька хотел ему объяснить, что и Митюшу этого, и мамку, и мальца насмерть зарезали, но только икнул.

– Ты молчи, ты слушай, – сказал Синюхин, облизывая губы и вроде как улыбаясь. Сенька отвернулся, чтоб этой безглазой улыбки не видать. – Слушай, а то сила из меня уходит. Кончаюсь я, Митюша. Но это ничего, это пускай. Жил плохо, грешно, так хоть помру человеком. Может, мне за это прощение будет… Не выдал ведь я ему! Он мне всю грудь ножиком исколол, глаза вырезал, а я стерпел… Прикинулся, будто помер, а сам-то живой! – Каляка засмеялся, и в горле у него забулькало. – Слушай, сынок, запоминай… Заветное место, про какое я говорил, к нему идти вот как: ты подземную залу, сводчатую, где кирпичные опоры, знаешь? Да знаешь, как не знать… Там, за правой крайней опорой, в самом уголку, нижний камень вынуть можно… Я искал, где от мамоньки бутылку спрятать, ну и наткнулся. Вынешь камень, отодвинешь, тогда можно будет другие снять, которые над ним сверху… Лезь туда, не бойся. Там потайной ход. Дальше просто: иди себе и иди… Выйдешь прямо в камору, где сокровище. Ты, главное, не бойся. – Голос стал совсем тихий, так что Сеньке нагнуться пришлось – ещё и икота, проклятая, слушать мешала. – Сокровище… Большущее… Все у вас будет. Хорошо живите. Тятеньку лихом не поминайте…

Больше Синюхин ничего не сказал. Скорик посмотрел на него: губы в улыбке растянуты, а сам уже не дышит. Преставился.

Перекрестился Сенька, потянулся покойнику, как положено, глаза прикрыть, да руку-то и отдёрнул.

Уже не икал, дрожал беззвучно. И не от страха – забыл про страх.

Сокровище! Большущее!

Как Сенька искал сокровище

Конечно, не в себе был, после такого-то.

То думал: вот ведь носит земля изверга, дитю малому, и тому не спустил, да ещё глаза повырезал, ирод. А и Князь тоже хорош! Вроде честный налётчик. Зачем такого беспардонщика при себе держит, который живым людям глаза колет?

А то вдруг мыслью соскакивал со страшного и начинал сокровище воображать, но неявственно: что-то вроде царских врат в церкви. Всё сверкает, переливается, а толком ничего не разглядишь. Сундуки ещё представлял, в них – злато-серебро, самоцветы там всякие.

Дальше повернуло на брата Ванюшу – как приедет к нему Сенька, не деревяшку с мочальным хвостом подарит и не поню эту недсмерную, как судья Кувшинников, а самого настоящего скакуна арабских кровей и к нему коляску на пружинном ходу.

И про Смерть, само собой, тоже подумалось. Если Сенька при огромном богатстве будет, может, и она на него по другому взглянет. Не щербатый-конопатый, не комарик и не стриж, а Семён Трифонович Скориков, самостоятельный кавалер. И тогда…

Что “тогда”, и сам не знал.

Как вышел из жуткой комнаты – побежал назад, в самый дальний погреб с пузатыми кирпичными стояками, не иначе Синюхин про него говорил.

“Крайняя опора” это которая, с этого конца или с того?

Надо думать, та, что от Синюхинского жилья дальше всего.

Хоть Сенька от всего приключившегося вроде пьяного был, но спички и запас лучинок со стола прихватить догадался.

В самом дальнем углу сел на корточки, спичку зажёг. Увидел тёсаные камни старинной кладки, каждый величиной с ящик. Поди-ка сдвинь такой.

Когда огонёк погас, Скорик нащупал пальцами шов, подвигал и так, и сяк – мёртвое дело. Попробовал пошевелить соседний – тож самое.

Ладно. Перешёл в другой угол, по правой стороне. Теперь уже не спичку зажёг, лучину. Посветил туда-сюда. Камни тут были такие же, но у одного, нижнего, по краям чернели щели. Ну-ка, ну-ка.

Взялся, потянул – камень поддался, и довольно легко.

Кряхтя, вытащил, отодвинул. Из дырки пахнуло сырым и затхлым.

Сеньку снова колотить начало. Синюхин-то правду сказал! Есть там что-то!

Другой камень, сверху, снять ещё легче оказалось – он был малость пошире нижнего. Третий ещё пошире и тоже не прихваченный раствором, а всего камней вынулось пять. Верхний – пуда на три, если не больше.

Теперь перед Сенькой чернела щель – вполне можно человеку пролезть, если боком и скрючимши.

Перекрестился, полез.

Как протиснулся, сразу просторней сделалось. Заколебался: не поставить ли за собой камни на место. Но не стал – кто в угол погреба полезет? Без огня все одно щель не углядишь, а огня ерохинские обитатели не зажигают.

Очень уж Сеньке невмоготу было поскорей до сокровища добраться.

Запалил погасшую лучину.

Ход был шириной аршина в полтора, с низкого потолка свисали какие-то серые тряпки – не то паутина, не то пыль. А снизу пискнуло – крысы. Их по подвалам полно, самое ихнее крысиное отечество. Но эти наглые были. Одна прямо Сеньке на сапог прыгнула, зубьями в складку на голенище вцепилась. Стряхнул её, тут же другая наскочила. Вот бесстрашные!

Потопал ногами: кыш, проклятые.

И потом, когда вперёд по лазу шёл, остромордые серые твари то и дело из-под ног шмыгали. Из темноты, будто капельки, посверкивали ихние глазёнки.

Пацаны рассказывали, прошлой зимой крысы с голодухи обезумели и пьянчуге, что в погребе уснул, нос и уши отъели. Младенцев в люльке, если без присмотру оставить, часто обгрызают. Ништо, успокоил себя Сенька. Чай не пьяный и не младенец. А сапог им не прокусить.

Когда щепка догорела, новую не стал зажигать. Зачем? Дорога-то одна.

Сколько шёл в темноте, сказать затруднительно, однако не так чтоб очень долго.

Растопыренными руками вёл по стенам, опасался пропустить, если будет поворот или развилка.

Лучше б потолок щупал – налетел лобешником на камень, аж в ушах зазвенело, и колёса перед глазами покатились, жёлтые. Нагнул голову, сделал три шажочка, и стенки из-под обеих рук ушли.

Засветил лучину.

Оказывается, он из низкого прохода в некий погреб попал. Может, это и есть камора, про которую Синюхин своему мёртвому сыну говорил?

Потолок тут был плавно-изгибчатый, узкого кирпича, не сказать, чтоб очень высокий, но рукой не дотянешься. Кирпич кое-где осыпался, на полу валялись осколки. Помещение собой не большое, но и не маленькое. От стены до стены, может, шагов двадцать.

Никаких сундуков Сенька не углядел.

У стены, что справа, и у той, что слева, лежало по большой куче хвороста. Подошёл – нет, не хворост, пруты железные, почерневшие.

Напротив хода, из которого вылез Скорик, раньше, похоже, дверь была, но только её всю доверху битым кирпичом, камнями и землёй засыпало – не пройдёшь.

Где ж большущее сокровище, за которое Синюхин и всё его семейство страшную смерть приняли?

Может, в подполе, а Синюхин досказать не успел?

Сенька встал на карачки, принялся по полу ползать, стучать. Лучина догорела – другую зажёг.

Пол, тоже кирпичный, отзывался глухо. Посреди каморы нашлась большая мошна толстой задубевшей кожи, вся ветхая, негодная. Внутри, однако, что-то звякнуло.

То-то!

Вывернул, потряс. На пол со звоном посыпались какие-то лепестки-чешуйки, с мизинный ноготь каждая. Немного, с пару горстей.

Может, золотые?

Непохоже – чешуйки были тёмные и блестели.

Сенька слыхал, что золото на зуб пробуют. Погрыз один лепесток. На вкус он был пыльный, укусить – не укусишь. Черт его знает. Может, и вправду золото?

Насыпал чешуйки в карман, пополз дальше. Ещё три лучины сжёг, весь пол коленками обтёр, но боле ничего не нашёл.

Сел на задницу, голову подпёр, пригорюнился.

Ай да сокровище. Выходит, бредил Синюхин?

А может, тайник в стене?

Вскочил на ноги, прут железный из кучи подобрал и давай стены простукивать.

Через короткое время от раскатистого звона уши заныли – вот и вся прибыль. Ничего путного не выстучал.

Достал из кармана лепесток, поднёс к самому огню. Разглядел чеканку: человек на коне, какие-то буквицы, непонятные. Вроде монетка, только кривая какая-то, будто обкусанная.

От расстройства снова в мошну полез, за подкладкой щупать. Нашёл ещё два лепестка и монету – круглую, настоящую, больше рублевика. На ней был выбит бородатый мужик и тоже буквы. Деньга была серебряная, это Сенька сразу понял. Наверно, их тут таких раньше полная сумка лежала, да Синюхин все забрал, перепрятал куда-нибудь. Ищи-свищи теперь.

Делать нечего – полез Сенька по подземному ходу обратно, не сильно солоно похлебавши.

Ну, кругляш серебряный. Ну, лепесточки эти – то ли серебряные, то ли медные, не разберёшь. А чхоть бы и серебряные – невелико богатство.

Прут железный, которым в стены стучал, с собой взял, крыс гонять. Да и вообще сгодится – приятный он был на ощупь, ухватистый.

Как Сенька попался

Хоть и не оказалось в схроне сокровища, все же, когда вылез из лаза в погреб с кирпичными опорами, задвинул камни на место. Надо будет вернуться с хорошей масляной лампой да получше поискать. Вдруг чего не углядел?

С того места, где “крот” спрашивал, к какому выходу вести, Сенька теперь пошёл не вправо, а влево, чтоб в Ветошный подвал не угодить. Снова мимо двери ходить, за которой мертвяки безглазые лежат? Благодарствуйте, нам без надобности.

Теперь Скорик сам на свою отчаянность удивлялся – как это он после такой страсти не побежал из Ерохи со всех ног, а ещё сокровище искать полез? Тут либо одно, либо другое: или он все ж таки пацан крепкий, или сильно жадный – корысть в нем злее страха.

Про это и думал, когда через боковую дверь к Татарскому кабаку вышел.

Из ночлежки вышел – зажмурился от света. Это ж надо, утро уже, солнышко на колокольне Николы-Подкопая высверкивает. Всю ночь под землёй проползал.

Шёл Сенька Подколокольным переулком, на небо смотрел, какое оно чистое да радостное, с белыми кружавчиками. Чем на облачка пялиться, лучше б по сторонам глядел, дурень.

Налетел на какого-то человека – твёрдого, прями налитого всего. Ушибся об него, а человек и не шелохнулся.

Мама родная – китаец!

От всяких разных событиев Сенька про него и думать позабыл, а он, двужильный, всю ночь на улице проторчал. И это за семьдесят копеек! А кабы бусам этим паршивым цена в трёшник была, наверно, вовсе бы удавился.

Улыбнулся косоглазый:

– Добурое утро, Сенька-кун.

И лапу короткопалую тянет – за ворот ухватить.

Хрена!

Скорик ему прутом железным, который из подземелья, по руке хрясь!

Жалко отдёрнул, идол вертлявый.

Охо-хо, снова-здорово, давно наперегонялки не бегали. Развернулся Сенька и припустил вдоль по переулку.

Только на сей раз утёк недалеко. Когда пробегал мимо нарядного господина с тросточкой (и как только такой франт забрёл на Хитровку), зацепился карманом за набалдашник. Чудно, что у гуляльщика тросточка из руки не выдернулась, как следовало бы, а наоборот, Сенька к месту прирос.

Франт слегка тросточку на себя потянул, а вместе с нею и Сеньку. Человек был солидный, в чёрной шёлковой шляпе трубой, с крахмальными воротничками. И рожа гладкая, собой красивая, только немолодой уже, с седыми висками.

– Отцепляйте меня скорей, дяденька! – заорал Сенька, потому китаец уже совсем близко был.

Не бежал, неспешно подходил.

Вдруг красивый господин усмехнулся, усишками чёрными шелохнул и говорит, немножко заикаясь:

– К-конечно, Семён Скориков, я вас пущу, но не раньше, чем вы вернёте мне нефритовые чётки.

Сенька на него вылупился. Имя-фамилию знает?

– А? – сказал. – Чего? Какие-такие чётки?

– Те самые, что вы стянули у моего камердинера Масы т-тому восемь дней. Вы шустрый юноша. Отняли у нас немало времени, заставили за собой побегать.

Только тут Скорик его признал: тот самый барин, которого он в Ащеуловом переулке со спины видал, входящим в подъезд. И виски седые, и заикается.

– Не обессудьте, – говорил дальше заика, беря Сеньку двумя цепкими пальцами за рукав. – Но Маса устал за вами г-гоняться, ему ведь не шестнадцать лет. Придётся принять меру предосторожности, временно заковать вас в железа. Позвольте ваш п-прутик.

Франт отобрал у Сеньки железку, вцепился в её концы, наморщил гладкий лоб и вдруг как закрутит прут у Скорика на запястьях! Легко так, словно проволоку какую.

Вот это силища! Скорик так поразился, что даже кричать не стал – чего, мол, сироту обижаете.

А силач поднял точёные брови – вроде бы сам своей мощи удивился – и говорит:

– Интересно. Позвольте п-полюбопытствовать, откуда у вас эта штуковина?

Сенька ответил, как положено:

– Откуда-откуда, дала одна паскуда, велела сказать, что ей на вас…

Руки были, будто в кандалах, нипочём из железной петли не вытянуть, сколько ни елозь.

– Что ж, вы правы, – мирно согласился усатый. – Мой вопрос нескромен. Вы вправе на него не отвечать. Так где мои чётки?

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Это жесткий, кровавый, горький и очень лиричный текст. Задуманный как «правдивая история о вампирах»...
Вашему вниманию предлагается новейшая авторская редакция романа, которую писатель считает окончатель...
В биографии каждого человека всегда найдется свой «скелет в шкафу», а в биографии политика – тем бол...
Убит скандальный телеведущий, журналист Артем Бутейко – яркий представитель желтой прессы, известный...
Он – человек-брэнд, человек – коммерческий проект. Его знает и любит вся страна. У него миллионы пок...
Если двум разным людям суждено носить одно лицо, если сладкая жизнь отзывается болью прежних грехов,...