Любовник смерти Акунин Борис
Однако стыдно было, что свет горел, и вообще куда ей, Лореттке этой, кошке жирной, до Смерти.
Тьфу!
После ещё долго учился шампанское пить: кладёшь в него клубничину, даёшь ей малость пообвыкнуться, размокнуть и губами вылавливаешь. Потом выдуваешь пузырчатое пойло до дна, и по новой.
Утром, конечно, головой маялся, хуже чем от казённого вина. Но это пока Жорж не заглянул.
Жорж посмотрел на страдания ученика, языком поцокал, сразу послал слугу за шампанским и паштетом. Позавтракали прямо у Сеньки на кровати: он лёжа, студент сидя. Паштет мазали на белые булки, вино пили из горлышка.
Полегчало.
Сейчас французским позанимаемся, а в обед поедем укреплять знания во французский ресторан, сказал Жорж и облизнул толстые губы.
А ничего, расслабленно думал Сенька. Глаза боятся, а руки делают. Ко всему человек обвыкается. Можно, можно жить и в богачестве.
Про две большие мечты думать было приятно – воображать, как оно всё устроится с любовью и с бессчётным богатством. Однако и при нынешнем, пока ещё не столь великом богатстве сделалась доступна одна мечта, раньше казавшаяся несбыточной – появиться во всей красе перед братом Ванькой.
Тоже, конечно, без подготовки не нагрянешь: здрасьте, я ваш старший брат, барскую одежду напялил, а сам трущоба трущобой, ни слова по-культурному. Вдруг забрезгует Ванятка неучем?
Однако для мальца все-таки можно было обойтись и малой наукой.
С первого же дня Сенька уговорился с Жоржем – пускай тот при разговоре поправляет неправильные слова. Чтоб студент не ленился, ему была объявлена награда: по пятачку за каждую поправку.
Ну, тот и рад стараться. Чуть не через слово: “Нет, Семён Трифоныч, так в культурном обществе не говорят: колидор, нужно коридор” – и крестик на особой бумажке чирк. После, на уроке арифметики, Скорик сам же эти крестики на 5 перемножил. Первого сентября 1900 года погорел на восемнадцать рублей семьдесят пять копеек – и это ещё жадничал лишний раз слово сказать. Начнёт по-писаному: “А вот думается мне, что…” – и затыкается.
Закряхтел Скорик от такой суммы, потребовал с пятачка на копейку перейти.
Второго сентября отмусолил, в смысле отсчитал, четыре рубля тридцать пять копеек.
Третьего сентября три двенадцать.
К четвёртому сентября малость наблатыкался, то есть немного освоился, хватило рубля с гривенником, а пятого и вовсе обошёлся девяноста копейками.
Тут Сенька решил, что хватит с Ваньки, пора. Теперь он с отменной лёгкостью мог минут пять, а то и десять излагать свои мысли гладко, памятью-то Бог не обидел.
По светскому этикету полагалось сначала судье Кувшинникову по почте письмо отписать: так, мол, и так, желаю нанести Вашей милости визит на предмет посещения обожаемого братца Ванятки. Но терпёжу не хватило.
С утра пораньше Сенька пошёл к дантисту золотой зуб вставлять, а Жоржа снарядил в Тёплые Станы, предупредить, что пополудни, если его милости будет благоугодно, пожалует и сам Семён Трифонович Скориков, состоятельный коммерсант – вроде как с родственным визитом. Жорж нарядился в студенческий мундир, выкупил форменную фуражку из ломбарда, укатил.
Сенька сильно нервничал (то есть тряс гузкой). Ну как судья скажет: на кой бес моему приёмному сыну такая собачья родня.
Но ничего, обошлось. Жорж вернулся важный, объявил: ожидают к трём. Стало быть, не к обеду, сообразил Сенька, но не обиделся, а наоборот обрадовался, потому что пока ещё плохо умел со столовыми ножами управляться и отличать мясные вилки от рыбных с салатными.
В книге было прописано: “При визите детям обязательно должно дарить конфекты в бонбоньерке”, и Скорик не пожидился, то есть не поскупился – купил на Мясницкой у Перлова самолучшую жестянку шоколаду, в виде горбатого конька из сказки.
Нанял лаковую пролётку за пятерик, но, поскольку от нервов выехал сильно раньше нужного, сначала шёл по улице пешком, коляска следом ехала.
Старался вышагивать, как в учебнике предписано:
“На улице легко отличить хорошо воспитанного, утончённого человека. Походка его всегда ровна и размеренна, шаг уверен. Он идёт прямо, не оглядываясь, и только изредка останавливается на мгновение перед магазинами, обыкновенно придерживается правой стороны дороги и не смотрит ни к верху, ни к низу, а прямо за несколько шагов перед собой”.
Прошёл так через Мясницкую, Лубянку, Театральный. А как шея от прямоглядения задубела, сел в пролётку.
До Коньковских яблоневых садов катили неспешно, а перед самыми Тёплыми Станами седок велел разогнаться, чтоб подъехать к судейскому дому лихо, при всей наглядности, с шиком.
И в дом вошёл в лучшем виде: сказал бон жур, умеренно поклонился.
Судья Кувшинников ответил: “Здравствуй, Семён Скориков”, пригласил в кресло.
Сенька сел скромно, учтиво. Как положено в начале визита, снял одну правую перчатку, шляпу на пол положил, без салфетки. И только потом, благополучно всё исполнив, рассмотрел судью как следует.
А постарел-таки Ипполит Иванович, вблизи видно было. Усы подковой стали совсем седые. Длинные, ниже ушей, волоса тоже побелели. А взор остался такой же, как прежде: чёрный, въедливый.
Про судью Кувшннникова покойный тятенька говорил, что умней его человека на всем свете не сыщешь, а потому, поглядев в строгие глаза Ипполит Иваныча, Сенька решил, что будет держать себя не по светскому этикету, а по настоящей учтивости, которой его обучила не книжка и не Жорж, а некая особа (про неё сказ впереди, не всё в одну кучу-то валить).
Особа эта говорила, что настоящая учтивость стоит не на вежливых словах, а на искреннем уважении: уважай всякого человека по всей силе возможности, пока этот человек тебе не показал, что твоего уважения не достоин.
Сенька долго думал про такое диковинное суждение и в конце концов прояснил себе так: лучше плохого человека улестить, чем хорошего обидеть, ведь так?
Вот и судье он не стал светские разговоры про приятно прохладную погоду говорить, а сказал со всей честностью, поклонившись:
– Спасибо, что брата моего, сироту, как родного воспитываете и ни в чем не притесняете. А ещё больше вам за это Исус Христос благодарность сделает.
Судья тоже слегка поклонился, ответил, что не на чем, что ему с супругой от Вани на старости лет одно счастье и удовольствие. Мальчик он живой, сердцем нежный и при больших способностях.
Ладно. Помолчали.
Сенька ломал голову – как бы повернуть разговор в том смысле, что, мол, нельзя ли братца повидать. От напряжения шмыгнул носом, но тут же вспомнил, что “шумное втягивание носовой жидкости в обществе совершенно недопустимо” и скорей выхватил платок – сморкаться.
Судья вдруг сказал:
– Твой знакомый, что утром заезжал, назвал тебя “состоятельным коммерсантом”…
Скорик приосанился, да ненадолго, потому что дальше Ипполит Иванович заговорил вот как:
– С каких это барышей лаковая пролётка, фрак с цилиндром? Я ведь с опекуном твоим, Зотом Ларионовичем Пузыревым в переписке состою. Все эти годы раз в квартал перевожу по сто рублей на твоё содержание, отчёты получаю. Пузырев писал, что учиться в гимназии ты не пожелал, что нрава ты дикого и неблагодарного, якшаешься со всяким отребьем, а в последнем письме сообщил, что ты вовсе стал вор и бандит.
От неожиданности Сенька вскочил и крикнул – глупо, конечно, лучше бы промолчать:
– Я вор? А он меня ловил?
– Поймают, Сеня, поздно будет.
– В гимназию я не схотел?! Сто рублей ему на меня полагалось?!
Сенька задохнулся. Ну и подлец же дяденька Зот Ларионыч! Мало ему было витрину расколотить, надо было весь дом его поганый запалить!
– Так откуда богатство-то? – спросил судья. – Я должен это знать, прежде чем допущу тебя к Ване. Может, фрак твой из крови скроен и слезами сшит.
– Не из какой не из крови. Клад я нашёл, старинный, – пробурчал Сенька, сам понимая – кто ж в такое поверит.
Прокатился с шиком, угостил братика конфектами, как же. Прав был тятька: умный человек судья.
Однако Кувшинников оказался ещё того умней. Не почмокал недоверчиво губами, головой не покачал. Спросил спокойно:
– Что за клад? Откуда?
– Откуда-откуда, из хитровских подвалов, – хмуро ответил Сенька. – Пруты там были серебряные, с клеймом. Пять штук. Больших денег стоят.
– Что за клеймо?
– Почём мне знать. Две буквы: “Я” и “Д”. Судья долго смотрел на Скорика, молчал. Потом поднялся.
– Пойдём-ка в библиотеку.
Это была такая комната, вся сверху донизу заставленная книгами. Если все книжки, какие Сенька в жизни видал, вместе сложить, и то, пожалуй, меньше бы вышло.
Кувшинников на лесенку влез, достал с полки толстый том. Там же, наверху, принялся листать.
– Эге, – сказал. Потом:
– Так-так.
Взглянул на Сеньку поверх очков и спрашивает:
– Стало быть, “ЯД”? А где ты нашёл клад? Часом не в Серебряниках?
– Не. На Хитровке, вот вам крест, – забожился Скорик.
Ипполит Иванович с лесенки быстро слез, книгу на стол положил, а сам к картине подошёл, что висела на стене. Чудная была картина, похожая на рисунок разделки свиных туш, какой Сенька видал в немецкой мясной лавке.
– Гляди. Это карта Москвы. Вот Хитровка, а вот Серебряники, переулок и набережная. От Хитровки рукой подать.
Сенька подошёл, посмотрел. На всякий случай сказал: “Оно конечно”.
А судья на него и не глядит, сам себе бормочет:
– Ну разумеется! Там в семнадцатом столетии располагалась Серебряническая слобода, где при Яузском денежном дворе жили мастера-серебряники. Как твои прутья выглядят? Вот так?
Потащил Скорика к столу, где книга. Там, на картинке, Сенька увидел прут – точь-в-точь такой же, какие ювелиру продал. И крупно, на торце, буквы “МД”.
– “МД” – это “Монетный двор”, – объяснил Кувшинников. – Его ещё называли Новым Монетным или Английским. В старину на Руси своего серебра было мало, поэтому закупали европейские монеты, иоахимсталеры, ефимки. – Сенька на знакомое слово опять кивнул, но уже с толком. – Талеры переплавляли в такие вот серебряные пруты, потом из них волокли проволоку, резали её на кусочки, плющили и чеканили копейки, так называемые “чешуйки”. Копеек сохранилось много, талеров и того больше, а заготовочных серебряных прутов, разумеется, не осталось вовсе – ведь они все в работу шли.
– А этот как же? – показал Скорик на картинку.
– Молодец, – похвалил судья. – Соображаешь. Правильно, Скориков. Всего один прут только до нашего времени и дошёл, отлитый на Новом Монетном.
Сенька задумался.
– Чего ж они, серебряники эти, заготовки побросали, денег из них не начеканили?
Кувшинников развёл руками:
– Загадка. – Глаза у него теперь были не въедливые, сощуренные, а блестящие и широкие, будто судья сильно чему-то удивился или обрадовался. – Хотя не такая уж и загадка, если немного порассуждать. Воровства в семнадцатом веке было много, ещё больше, чем сейчас. Вот, тут в энциклопедии написано… – Он повёл пальцем по строчкам. – “За так называемое “угорание” серебра мастеров нещадно били кнутом, иным вырывали ноздри, однако от дела не отставляли, ибо серебряников не хватало”. Видно, мало били, если кто-то тайник из “угоревшего” серебра устроил. А может, не мастеров нужно было драть – дьяков.
Дальше судья стал про себя читать. Вдруг присвистнул. Сеньке удивительно стало: такой человек, а свистит.
– Сеня, ты за сколько свои прутья продал? Скорик врать не стал. Кувшинников сам богатый, завидовать не будет.
– По четыре катеньки.
– А тут написано, что этот прут пятьдесят лет назад на аукционе в Лондоне был приобретён коллекционером-нумизматом за 700 фунтов стерлингов. Это семь тысяч рублей, а по нынешним деньгам, пожалуй, и поболе.
У Сеньки рот сам собой разинулся. Ай да Ашот Ашотыч, ай да змей!
– Видишь, Скориков, если б ты свой клад казне отдал…
– Да с какой радости казне-то? – вскинулся Сенька, ещё не оправившись от ювелирова вероломства.
– Так ведь серебро у казны было украдено. Хоть и двести лет назад, но государство-то все то же, Российское. За передачу властям клада, согласно закону, нашедшему положена треть стоимости. Выходит, ты за свои пять прутьев получил бы не две тысячи, а во много раз больше. К тому же был бы честный человек, родине помощник.
Сенька хотел было сказать, что дело поправимое, да вовремя прикусил язык. Тут надо было сначала крепко думать, а потом уж болтать. Кувшинников-то остёр, враз всё выпытает.
И без того судья на Скорика хитро смотрел, со значением.
– Ладно, – говорит. – Ты подумай, куда прутья нести, если вдруг ещё найдёшь: барыге своему или в казну. Надумаешь по закону, я тебе подскажу, как и куда. В газетах про твой патриотизм напишут.
– Про что?
– Про то, что ты не только своё брюхо, но и родину любишь, вот про что.
Насчёт родины Сенька как-то не очень уверен был. Где она, его родина? Сухаревка, что ли, или Хитровка? За что их, вшивых, любить?
А Кувшинников опять удивил. Вздохнул:
– Так, значит, врал мне Зот про гимназию-то? И про остальное, поди, тоже… Ладно, за это он мне ответит.
И вдруг запечалился, сивую голову повесил.
– Ты, – говорит, – прости меня, Сеня, что я от своей совести ста рублями откупался. Мне бы хоть раз самому съездить да проверить, как ты там проживаешь. Хотел ведь я, когда твой отец умер, вас обоих к себе взять, да Пузырев намертво вцепился – родной племянник, я мол, сестрина кровь. А ему, выходит, только деньги нужны были.
Здесь у Сеньки мысли от огромных тыщ совсем в другую сторону развернуло: как бы оно у него всё сложилось, если б после родительской смерти не к Зот Ларионычу, а к судье Кувшинникову попасть?
Да чего там, что попусту убиваться.
Спросил хмуро:
– Не пустите с Ванькой повидаться?
Судья не сразу ответил.
– Что ж, говорил ты со мной честно, да и парень ты непропащий. Повидайтесь. Почему не повидаться? У Вани как раз урок французского закончился. Иди в детскую. Горничная тебя проводит.
А про братишку Сенька волновался зря. Тому когда сказали, что старший брат пришёл – выбежал навстречу и как прыгнет на шею.
– Ага! Это я, я ему письмо написал! Ты, Сеня, точь-в-точь такой, как я воображал! – И поправился. – Не воображал, а запомнил. Нисколько не изменился. Даже галстук тот же!
Вот врать здоров, оголец.
Дал ему Скорик бонбоньерку, ещё подарки: бинокль и перочинный ножик – тот самый, с ногтечисткой. Ванька про брата, конечно, сразу позабыл, принялся лезвиями щёлкать, но это ничего, пацанёнок он и есть пацанёнок.
С судьёй Сенька попрощался за руку, обещался через пару деньков снова быть.
Обратно шёл пешком чуть не до самой Калужской, думу думал.
Семь тысяч за прут! Если цену не сбивать, можно на одном прутике целый год по-княжески жировать.
Помозговать надо было, очень сильно думалкой поворочать.
Как учила некая, один раз уже поминавшаяся особа: “Кто маро думар – много пракар”.
Это в смысле: “Кто мало думал – много плакал”. Особа эта русскую букву “л” выговорить не умела, потому что в ихнем наречии такой буквы в заводе нет. Как-то живут, обходятся.
Стало быть, пора рассказать про второго Сенькиного учителя, не нанятого, а самозваного.
Дело вышло так.
В тот самый день, когда Скорик после балета и борделя утром сначала болел, а после лечился шампанским и паштетом, был к нему нежданный гость.
Постучали в дверь – тихо так, прилично. Думал – хозяйка.
Открывает – а там вчерашний японец.
Сенька напугался – страх. Сейчас как пойдёт метелить: чего, мол, удрал, расчёта за покражу не получив?
Японец поздоровался и спрашивает:
– Тево дрозись?
Сенька ему честно: так, мол, и так, дрожу, потому что за жизнь свою опасаюсь. Не порешили бы вы меня, дяденька.
Тот удивился:
– Ты сьто, Сенька-кун, смерчи боисься?
– Кто ж её не боится, – ответил на грозный вопрос Скорик и к окну попятился. Мысль возникла – не сигануть ли из окошка. Высоконько было, а то беспременно прыгнул бы.
Японец давай дальше стращать – вроде ещё пуще удивился:
– А сево её бояться? Ты ведь нотью спать не боисься?
От такого нехорошего намёка Сенька уж и высоты страшиться перестал. Допятился до окна, створку отворил, как бы душно ему. Теперь, если убивать начнут, одним скачком можно было на подоконник взлететь.
– Так то спать, – сказал он. – Знаешь, что утром проснёшься.
– И посре смерчи проснесься. Бери хоросё дзир – хоросё и проснесься.
Тоже ещё поп выискался! Будет, басурман, крещёному человеку про рай и воскресенье проповедовать! От близости окна Скорик чуток осмелел.
– Как вы меня сыскали-то? – спросил. – Слово, что ль, какое волшебное знаете?
– Дзнаю. “Рубрь” надзывается. Дар марьсику рубрь, он дза тобой победзяр.
– Какому мальчику? – опешил Сенька. Маса показал рукой на аршин от пола:
– Маренькому. Сопривому. Но бегает быстро.
Японец оглядел комнату, одобрительно кивнул:
– Мородец, Сенька-кун, сьто тут посерирся. От Асеурова переурка бризко.
Это он про Ащеулов переулок, где они с Эраст Петровичем квартируют, сообразил Сенька. В самом деле недалёко.
– Чего вам от меня надо? Ведь бусы-то я вернул, – сказал он жалобно.
– Господзин верер, – строго, даже торжественно пояснил Маса и вдруг вздохнул. – А есё ты, Сенька-кун, на меня походз. Я когда быр такой, как ты, тодзе быр маренький бандзит. Бери бы госпозина не встретир, вырос бы борьсёй бандзит. Он – мой учитерь. А я буду твой учитерь.
– Есть у меня уже учитель, – проворчал Скорик, перестав бояться, что станут до смерти убивать…
– Чему учит? – оживился Маса. (То есть на самом-то деле он спросил тему утит, но Сенька уже научился разбирать его чудной говор и с пониманием не затруднился.)
– Ну, там хорошим манерам…
Коротышка ужасно обрадовался. Это самое главное, говорит. И объяснил про настоящую учтивость, которая происходит от искреннего уважения ко всякому человеку.
В разгар объяснения над Сенькиной головой зажужжала муха. Он её, настырную, гнал-гнал, никак не отставала. А японец как подпрыгнет, махнул рукой – и поймал насекомую в кулак.
От такой его резвости Скорик взвизгнул, на корточки присел, да ещё голову руками прикрыл – думал, прибить хочет.
Маса посмотрел на скорчившегося Сеньку, спрашивает: ты что это?
– Напужался, что стукнете.
– Зачем?
Сенька ему со всхлипом:
– Сироту всякий обидеть может.
Японец наставительно поднял палец: нужно, говорит, уметь себя защищать. Особенно, если сирота.
– Как это – “уметь”?
Тот смеётся. А кто, мол, говорил, что ему учитель не нужен? Хочешь научу, как себя защищать?
Скорик вспомнил, как азйатец руками-ногами машет, и тоже так захотел.
– Неплохо бы, – говорит. – Да, чай, трудно этак ловко людей мордовать?
Маса подошёл к окну, выпустил пойманную муху на волю.
Нет, говорит, мордовать нетрудно. Трудно научиться Пути.
(Это Сенька потом понял, что он слово “Путь” как бы с большой буквы сказал, а тогда не смикитил.)
– А? – спросил. – Чему научиться?
Стал ему Маса про Путь объяснять. Что, мол, жизнь – это дорога от рождения к смерти и что дорогу эту нужно пройти правильно, не то дойти-то дойдёшь, никуда не денешься, только потом не обессудь. Если будешь ползать по той дороге по-мушиному, быть тебе в следующем рождении мухой, как та, что жужжала. Будешь гадом в пыли пресмыкаться, гадом и народишься.
Сенька подумал, что это он для образности сказал, к слову. Не знал ещё, что Маса про мух и гадюк взаправду говорил, во всей натуральности.
– А как правильно идти по Пути? – спросил Скорик. Оказалось, умучаешься, если по-правильному. Перво-наперво, как проснёшься с утра, нужно говорить себе: “Сегодня меня ждёт смерть” – и не пугаться. И все время о ней, смерти, думать. Потому не знаешь ведь, когда твой путь закончится, и нужно завсегда наготове быть.
(Сенька зажмурил глаза, сказал заветные слова и нисколько не напугался, потому что увидел перед собой Смерть, ужас до чего собой прекрасную. Чего ж бояться, если она тебя ждёт?)
Но дальше хуже пошло.
Врать нельзя, без дела валяться нельзя, на перине пуховой спать нельзя (вообще нежить себя ни-ни), а надо себя всяко терзать, испытывать, закалять и в чёрном теле держать.
Послушал Сенька, послушал, и чего-то не захотелось ему этакую страсть выносить. И без того набедовался, наголодался, только-только к настоящей жизни принюхиваться стал.
– А попроще нельзя, без Пути? Чтоб только драться?
Маса от такого вопроса расстроился, головой покачал. Можно, говорит, но тигра тебе тогда не победить, только шакала.
– Ничего, с меня и шакала хватит, – заявил Скорик. – Тигра можно сторонкой обойти, ноги не отвалятся.
Японец ещё пуще закручинился. Ладно, говорит, ленивая душа, бес с тобой. Снимай курточку, будет тебе первый урок.
И стал учить, как правильно падать, если с размаху по морде бьют.
Сенька науку освоил быстро: исправно падал, через голову перекувыркивался и на ноги вставал, а сам всё ждал, когда же Маса спрашивать станет, откуда у хитровского голодранца богатство.
Нет, не стал.
Однако перед тем, как уйти, сказал:
– Господин спрашивает, не хочешь ли ты, Сенька-кун, ему что-нибудь рассказать? Нет? Тогда саёнара.
Это по-ихнему “пакеда”.
И повадился в нумера ходить, дня не пропускал. Спустится Сенька к завтраку – а Маса уже сидит у самовара, весь красный от выпитого чаю, и хозяйка ему варенья подкладывает. Строгая мадам Борисенко от него вся размякала, румянилась. И чем только он её взял?
Потом начинался урок японской гимнастики. Честно сказать, Маса больше языком трепал, чем настоящему делу учил. Видно, задумал-таки, хитрый азиат, Скорика на свой Путь уволочь.
К примеру, обучал он Сеньку с крыши сарая вниз сигать. Сенька наверх-то залез, а прыгнуть не может, боязно. Это ж две сажени! Ноги переломаешь.
Маса рядом стоит, поучает. Это тебе, говорит, страх мешает. Ты гони его, он человеку без надобности. Только препятствует голове и телу своё дело делать. Ты ведь знаешь, как прыгать, я тебе показал и объяснил. Так не бойся, голова и тело всё сами исполнят, если страх мешать не будет.
Легко сказать!
– Вы чего, сенсей, вовсе ничего на свете не боитесь? – Это его так называть нужно было, “сенсей”. “Учитель”, значит. – Я думал, таких людей не бывает, кто совсем страха не знает.
Редко, говорит, но бывают. Господин, например, ничего не боится. А я одной вещи очень даже боюсь.
Сеньке от этих слов полегче стало.
– Чего? Мертвяков?
Нет, говорит. Боюсь, что господин или какой-нибудь хороший человек мне доверится, а я не оправдаю, подведу. Из-за своей глупости или невластных мне обстоятельств. Ужас, говорит, как этого страшусь. Глупость – ладно, она с годами проходит. А вот над обстоятельствами один Буцу властен.
– Кто властен? – спросил Скорик. Маса пальцем наверх показал:
– Буцу.
– А-а, Исус Христос.
Японец кивнул. Поэтому, говорит, я Ему каждый день молюсь. Вот так.
Зажмурил глазёнки, ладоши сложил и загнусавил чего-то. Сам же после и перевёл: “На Буцу уповаю, но и сам сделаю всё, что могу”. Такая у них японская молитва.
Сенька фыркнул:
– Тоже мне японская. На Бога надейся, а сам не плошай.
Потом ещё однажды заговорили о божественном.
Мух у Сеньки в комнате много развелось. Видно, на крошки налетали – очень уж он лют был пирожные со сдобами трескать.
Маса мух не любил. Ловил их, как кот лапой, но чтобы раздавить или прихлопнуть – ни в жизнь. Всегда к окошку поднесёт, выпустит.
Скорик раз спросил:
– Чего вы, сенсей, с ними церемонии разводите? Шлёпнули бы, и дело с концом.
Тот в ответ: никого не нужно убивать, если можно не убивать.
– Даже муху?