Статский советник Акунин Борис
– Что гости? Собрались?
Двери распахнулись как бы сами собой. На пороге Долгорукой остановился, чтобы у присутствующих было время обратить внимание на выход хозяина и должным образом подготовиться.
Окинув взглядом собрание, князь встрепенулся:
– Кто это там в алом? Которая единственная спиной стоит?
– Это моя знакомая, Эсфирь Авессаломовна Литвинова, – печально ответил чиновник. – Вы же сами просили…
Долгорукой прищурил дальнозоркие глаза, пожевал губами.
– Фрол, голубчик, слетай-ка в банкетную и поменяй карточки на столе. Пересади губернатора с супругой подальше, а Эраста Петровича и его даму перемести, чтобы были справа от меня.
– Как-как? В морду? – недоверчиво переспросил генерал-губернатор и вдруг быстро-быстро захлопал глазами – только сейчас разглядел, как у соседки расходятся края выреза на платье.
На верхнем конце стола, где сидели самые именитые из приглашенных, от нехорошего слова стало очень тихо.
– Ну да, в морду, – громко повторила Эсфирь глуховатому старичку. – Директор гимназии сказал: «С таким поведением, Литвинова, я не стану вас держать ни за какие жидовские серебреники». Я и влепила ему в морду. А вы бы как поступили на моем месте?
– Да, в самом деле, выхода не было, – признал Долгорукой и заинтересованно спросил. – Ну, а он что?
– А ничего. Выгнал с волчьим билетом, доучивалась дома.
Эсфирь сидела между князем и Эрастом Петровичем, успевая и отдавать должное знаменитым рассыпчатым блинам, и оживленно болтать с московским властедержателем.
Собственно, в беседе участвовали только двое – его сиятельство и экстравагантная гостья. Все прочие, находившиеся в зоне слышимости, не раскрывали рта, а несчастный статский советник и вовсе окаменел.
Женская чувственность, рабочий вопрос, вредность нижнего белья, черта оседлости – вот лишь некоторые из тем, которые успела затронуть мадемуазель Литвинова за три первые смены блюд. Когда она отлучилась, не преминув сообщить, куда именно отправляется, Владимир Андреевич в полном восторге прошептал Фандорину: «Elle est ravissante, votre lue»[2]. Но и Эсфирь, в свою очередь, обернувшись к Эрасту Петровичу, отозвалась о князе одобрительно:
– Милый старичок. И что его наши так ругают?
На шестой перемене блинов, когда после севрюжки, стерляжьего паштета и икорок внесли фрукты, меды и варенья, в дальнем конце банкетной залы появился дежурный адъютант. Позвякивая аксельбантами, он на цыпочках побежал через все длинное помещение, и пробежка не осталась незамеченной. По отчаянному лицу офицера было видно, что стряслось нечто из ряда вон выходящее. Гости заоборачивались, провожая гонца взглядами, и лишь генерал-губернатор пребывал в неведении, шепча что-то на ухо Эсфири Авессаломовне.
– Щекотно, – сказала она, отодвигаясь от его пушистых крашеных усов, и с любопытством уставилась на адъютанта.
– Ваше сиятельство, чрезвычайное происшествие, – тяжело дыша, доложил капитан.
Он старался говорить тихо, но в наступившей тишине слова разносились далеко.
– А? Что такое? – спросил еще недоулыбавшийся Долгорукой. – Какое такое происшествие?
– Только что сообщили. На Николаевском вокзале совершено нападение на исправляющего должность начальника Губернского жандармского управления Сверчинского. Полковник убит. Его адъютант ранен. Есть и другие жертвы. Нападавшие скрылись. Движение поездов на Петербург остановлено.
Глава восьмая
Купили порося
Ночью он спал только два часа. Дело было не в клопах, не в духоте и даже не в пульсирующей боли – подобные мелочи не заслуживали внимания. Имелась проблема куда более насущная.
Грин лежал, закинув руки за голову, и сосредоточенно думал. Рядом на полу тесной каморки спали Емеля и Снегирь. Первый беспокойно ворочался, очевидно, одолеваемый кровососами. Второй тоненько вскрикивал во сне. Удивительно, что вообще уснул после вчерашнего.
Неожиданный исход сотрудничества с Козырем потребовал быстрых действий. Первым делом Грин привел в чувство истерически всхлипывающую Жюли, для чего пришлось легонько побить ее по щекам. Трястись после этого она перестала и выполняла всё, что он ей говорил, только избегала смотреть на неподвижное тело и светлую лужу от вина, которая темнела на глазах, разбавляемая кровью.
Затем наскоро перемотал свои раны. Трудней всего было с ухом, поэтому просто прикрыл его платком и потуже натянул приказчичью ватную фуражку. Жюли принесла кувшин воды – смыть кровь с лица и рук.
Теперь можно было уходить.
Поставив Жюли сторожить у саней, Грин перетащил мешки из номера. Как прежде, по два за раз, не вышло – не следовало тревожить раненое запястье больше нужного.
Куда везти деньги, он стал думать, только когда благополучно отъехали от «Индии».
На место сбора, в будку виндавского обходчика, опасно. Место голое, кто-нибудь увидит, как затаскивают мешки, заподозрит, что краденый товар из грузового состава.
В другую гостиницу? С мешками в номер не пустят, а отдавать их на сохранение рискованно.
Выход нашла Жюли. Вроде бы сидела молча, нахохленная в своем мещанском платке, ни о чем не спрашивала, думать не мешала. И вдруг говорит:
– А на Николаевский. У меня багаж в камере хранения. Чемоданы заберу, вместо них мешки оставлю. Там порядки строгие, шарить никто не станет. И полиции в голову не придет, что деньги прямо у них под носом.
– Мне там нельзя, – объяснил Грин. – Приметы.
– Тебе и не нужно. Скажу, что я горничная, за барыниными чемоданами. У меня квитанция. А в мешках, скажу, господские книжки. Какое кому дело. Ты – кучер, в санях останешься, на вокзал не пойдешь. Я носильщиков приведу.
Слышать, как она называет на «ты», было странно и неловко. Но идея про камеру хранения была правильная.
С вокзала поехали в гостиницу «Китеж» близ Красных Ворот, хоть и не первого разряда, но зато с телефоном у стойки, что сейчас имело особенную важность.
Грин протелефонировал связной. Спросил:
– Что они?
Игла дрожащим от волнения голосом ответила:
– Это вы? Слава Богу! С вами все хорошо? Товар у вас?
– Да. Что остальные?
– Все здоровы, только Арсений заболел. Пришлось оставить.
– Лечат? – нахмурился он.
– Нет, поздно. – Голос снова дрогнул.
– Пошлите за моими на Виндавский. Пусть в гостиницу «Китеж». Начало Басманной. И вы сюда. Номер семнадцать. Возьмите спирт, иголку, суровые нитки.
Игла приехала быстро. Коротко кивнула Жюли, едва на нее взглянув, хотя видела впервые. Посмотрела на замотанную голову Грина, на заклеенную бровь, сухо спросила:
– Вы тяжело ранены?
– Нет. Принесли?
Она поставила на стол маленький саквояж.
– Здесь спирт, иголка и нитки, как вы просили. И еще марля, вата, бинт, пластырь. Я училась на курсах милосердных сестер. Только покажите, я всё сделаю.
– Это хорошо. Бок могу сам. Бровь, ухо и руку неудобно. И пластырь правильно. Ребро сломано, стянуть.
Он разделся до пояса, и Жюли жалобно охнула, увидев синяки и мокрую от крови повязку.
– Ножевое, неглубоко, – объяснил Грин про рану в боку. – Важное не задето. Только промыть и зашить.
– Ложитесь на диван, – приказала Игла. – Я вымою руки.
Жюли села рядом. Ее кукольное лицо было искажено страданием.
– Гриночка, бедненький, тебе очень больно?
– Вам тут не нужно, – сказал он. – Вы свое сделали. Пусть она. Отойдите.
Игла быстро, ловко обработала рану спиртом. Суровую нить тоже вымочила в спирте. Прокалила на свече иголку.
Чтобы она не так напрягалась, Грин попробовал сказать шутку:
– Игла с иглой.
Очевидно, получилось недостаточно смешно – она не улыбнулась.
Предупредила:
– Будет больно, потерпите.
Но боли он почти не чувствовал – сказывалась тренировка, да и дело свое Игла знала.
С интересом наблюдая, как она кладет мелкие, аккуратные стежки сначала на боку, потом на запястье, Грин спросил:
– «Игла» – из-за этого?
Вопрос вышел неуклюжий, он сам это почувствовал, но Игла поняла.
– Нет. Из-за вот этого.
Быстрым движением подняла руку к тугому узлу волос на затылке и выдернула длинную, острую заколку.
– Зачем? – удивился он. – Защищаться?
Она промыла спиртом разбитую бровь, наложила два шва и только потом ответила.
– Нет. Заколоться, если арестуют. Я знаю, нужно вот сюда. – И показала себе на шею. – У меня клаустрофобия. Не выношу тесных помещений. Могу не выдержать тюрьмы и сломаться.
Ее лицо залилось краской – было видно, что признание далось Игле нелегко.
Вскоре прибыли Емеля и Снегирь.
– Ранен? – испуганно спросил Снегирь.
А Емеля, оглядевшись, прищурился:
– Где Рахмет?
На первый вопрос Грин не ответил, потому что было излишне. На второй объяснил:
– Нас теперь трое. Рассказывайте.
Рассказывал Снегирь, Емеля время от времени вставлял реплики, но Грин почти не слушал. Он знал, что мальчику нужно выговориться – в первый раз был на настоящей акции. Однако детали перестрелки значения не имели, думать сейчас надо было о другом.
– …Он отбежал немножко и упал. Ему вот сюда попало. – Снегирь показал повыше ключицы. – Мы с Гвоздем хотели его на руки подхватить, а он быстро так приставил револьвер к виску… Голову в сторону дернуло, и упал. А мы все побежали…
– Хорошо, – перебил Грин, решив, что хватит. – К делу. Мешки с деньгами на вокзале. Взять взяли, теперь переправить в Питер. Трудно: полиция, жандармерия, филеры. Раньше искали только нас, теперь еще и деньги. А нужно срочно.
– Я думала, – быстро сказала Игла. – Можно отправить шестерых человек, каждому дать по мешку. Не может быть, чобы все шестеро попались, кто-то непременно проскочит. Завтра этим займусь. Пятеро есть, я буду шестая. Мне как женщине даже легче.
– Завтра так завтра, – потянулся Емеля. – Утро вечера мудренее.
– Я тоже могу взять, – подала голос Жюли. – Только в моем багаже мешок будет смотреться странно. Я переложу пачки в чемодан, ладно?
Грин достал часы. Половина двенадцатого.
– Нет. Завтра они так обложат, что не вывезти. Будут вещи досматривать, нельзя. Сегодня.
– Что сегодня? – недоверчиво спросила Игла. – Деньги провозить сегодня?
– Да. Ночным. В два.
– Но это совершенно невозможно! Уже сейчас поднята вся полиция. Я пока сюда ехала, несколько раз видела, как повозки останавливали. А на вокзале, поди, такое творится…
И тогда Грин изложил свой план.
Предусмотреть нельзя было только одно – что после взрыва начальник вокзала с перепугу задержит отправление петербургского поезда и вообще прекратит движение на железной дороге.
А так всё прошло в точном соответствии с планом.
Без двадцати минут два Грин подвез Иглу и Жюли, одетых барыней и служанкой, к камере хранения и остался ждать, потому что на вокзале ему показываться было никак невозможно.
Носильщик погрузил мешки на тележку и приготовился катить к поезду, но тут тощая, строгая барыня устроила своей смазливой горничной разнос за какую-то забытую дома картонку, да так увлеклась, что спохватилась только на втором звонке и сама еще на носильщика набросилась – почему медлит, не везет мешки в багажный вагон. Против ожиданий с ролью Игла справилась превосходно.
Одновременно со вторым звонком полагалось вступить Емеле со Снегирем. Времени съездить к Нобелю за снаряженной бомбой у них было достаточно.
И точно – едва тележка с мешками приблизилась к выходу на перрон, едва четверо в штатском нацелились подойти к носильщику, которого подпихивала сумочкой в спину сварливая барынька, как с той стороны, где платформы, грянул глухой, гулкий взрыв, сопровождаемый криками и звоном стекол.
Филеры, разом забыв о тележке, ринулись на грохот, а барыня толкнула замешкавшегося носильщика, чтобы скорее поворачивался. Мало ли что там на вокзале стряслось – поезд ждать не станет.
Дальнейшего Грин не видел, однако можно было не сомневаться, что Игла и Жюли благополучно достигнут вагона, а мешки будут беспрепятственно помещены в багажное отделение. Жандармам и агентам стало не до досмотра.
Но минуты шли, а последнего звонка все не давали. В двадцать минут третьего Грин решился отправиться на рекогносцировку. Судя по хаотическому мельтешению синих шинелей в окнах, можно было не опасаться, что узнают.
Поговорил с растерянным служителем. Выяснил, что какой-то офицер взорвал большого полицейского начальника и скрылся. Это было хорошо. И еще выяснил, что нынче ночью дорога будет перекрыта. А это значило, что в самом главном акция не удалась.
Почти час ждал, пока Игла и Жюли вернутся с мешками.
Потом оставил женщин и повез деньги на явку, к Виндавским пакгаузам.
Подробности рассказал Емеля.
– Перед тем как из вокзала к поездам выходить, обшарили меня по всей форме. А я чистенький, без багажа, и билет на Питер третьего класса. Что с меня возьмешь. Прохожу на платформу, встаю в сторонке, жду. Смотрю – Снегирек подплывает. С большущим букетом, физия румяная. На него они и не взглянули. Кто про такого херувима вообразит, что у него в букете бомба. Сошлись в месте, где потемнее. Я бомбу тихонько вынул и в карман. Время хоть и ночное, а народу полно. Пассажирский из Питера запоздал, встречающие ждут. На наш двухчасовой публика прибывает. Порядок, думаю. Никто на меня пялиться не станет. Помаленьку присматриваюсь к дежурке. А она, Гриныч, окном прямо на платформу выходит. Шторки раздвинуты, и все внутри видать. За столом наш именинник сидит, около двери офицерик молодой зевает. По временам кто-то заходит, выходит. Не спят люди, работают. Я прошелся мимо, гляжу – мать честная, а фортка-то у них нараспашку. Знать, натоплено сильно. И так это на душе тепло стало. Э, соображаю, Емеля, рано тебе еще помирать. Раз такая везень, может, еще и ноги унесешь. Снегирек, как уговорено, напротив окна стоит – шагах в двадцати. Я сбоку в тенечке жмусь. Раз колокол ударил. До отправления десять минут, девять, восемь. Стою, молюсь Николе-угоднику и Сатане-греховоднику: только б фортку не закрыли. Трень-брень – второй колокол. Пора! Прошел мимо окошка неспеша и коротко так, как кошка лапой, в форточку бульбу. Аккуратно легла, даже по раме не чиркнула. Успел еще шагов пять пройти, и тут как шарахнет! Что началось – матушки-светы! Бегут, свистят, орут. Слышу, Снегирек звонко: «Вон он, к путям побежал! В офицерской шинели!» Всей толпой туда и затопотали, а мы легохонько, скромнехонько, через боковой и на площадь. А там давай бог ноги.
Грин слушал Емелю, а смотрел на Снегиря. Тот был непривычно молчалив и понур. Сидел на мешке с деньгами, подперев голову. Лицо несчастное, и на глазах слезы.
– Ничего, – сказал ему Грин. – Вы все сделали, как нужно. Что не получилось – не виноваты. Завтра придумаю по-другому.
– Я хотел крикнуть, но не успел, – всхлипнул Снегирь, по-прежнему глядя вниз. – Нет, вру. Растерялся. Боялся, крикну – Емелю выдам. И второй звонок уже был. А Емеле сбоку не видно было…
– Чего не видно-то? – удивился Емеля. – Выйти он не мог. Я как мимо окна проходил, глаз скосил – синий мундир на месте был.
– Он-то на месте, да как ты двинулся, в дежурную люди вошли. Какая-то дама и с ней мальчик, гимназист. На вид класс пятый.
– Вон оно что… – Емеля насупился. – Жалко мальца. Но ты правильно, что не крикнул. Я бы все равно кинул, только уйти бы трудней было.
Снегирь растерянно поднял мокрые глаза.
– Как все равно? Они же ни при чем.
– Зато наши барышни при чем, – жестко ответил Емеля. – Если б мы с тобой замешкали, их бы агентура взяла с деньгами, и всё псу под хвост. Считай тогда, что Арсений впустую смерть принял, и Жюли с Иглой зря пропали, и наших в Одессе никто от веревки не спасет.
Грин подошел к пареньку, неловко положил ему руку на плечо, и попробовал подоходчивей объяснить то, о чем сам не раз думал:
– Понять нужно. Это война. Мы воюем. Там, на той стороне, всякие люди есть. Бывает, что добрые, хорошие, честные. Но на них другой мундир, и значит, они враги. Вот все Бородино, Бородино. Скажи-ка, дядя. Помнишь, да? Там ведь стреляли, не думали, в хорошего или в плохого. Француз – значит, пали. Не Москва ль за нами. А тут враги похуже, чем просто французы. Жалеть нельзя. То есть можно и даже нужно, но не сейчас. Потом. Сначала победить, потом жалеть.
В голове все выходило убедительно, а вслух не очень.
Снегирь вскинулся:
– Я про войну понимаю. И про врагов. Они отца повесили, мать погубили. Но гимназист-то с дамой этой при чем? Когда воюют, ведь мирных жителей не убивают?
– Нарочно не убивают. Но если пушка выстрелила, кто знает, куда попадет снаряд. Может, что и в чей-то дом. Это плохо, это жалко, но это война. – Грин стиснул пальцы в кулак, чтобы фразы не сжимались комками – иначе Снегирь так и не поймет. – Разве они наших гражданских жалеют? Мы хоть по ошибке, ненарочно. Вот ты говоришь, мать. За что ее в каземате сгубили? За то, что отца твоего любила. А что они делают каждый день, год за годом, век за веком, с народом? Обирают, морят голодом, унижают, держат в свинстве.
На это Снегирь ничего говорить не стал, но Грин видел, что разговор не окончен. Ладно, еще будет время.
– Спать, – сказал он. – День был тяжелый. А завтра обязательно деньги отправить. Иначе и правда всё зря.
– Охо-хо, – вздохнул Емеля, пристраивая под голову мешок со ста тысячами. – Насилу добыли бумажки проклятые, а теперь не чаем, как их сбагрить. Вот уж в самом деле: не было заботы, купили порося.
Думал бльшую часть ночи, думал утром.
Никак не складывалось.
Шесть мешков – груз немалый. Незаметно не вывезешь, особенно после вчерашнего. Теперь жандармы и вовсе взбеленятся.
Как предлагала Игла, поделить между шесью курьерами? Это возможно. Но вероятнее всего, Жюли и Игла проскочат, а остальные четверо – нет. Молодые мужчины у филеров на первом подозрении. Терять две трети денег, да еще отдавать четверых товарищей – слишком большая цена за двести тысяч.
Послать только женщин, каждую с сотней тысяч, а остальные деньги пока задержать? Возможно, но тоже рискованно. Слишком много неаккуратностей вышло за последние дни. Самая худшая – Рахмет. Наверняка дал охранникам полное описание членов группы, а заодно и Иглы.
Как найти Иглу, Рахмет не знал, но несомненно выдал приват-доцента с Остоженки. Аронзон – еще одна неаккуратность. Через него Охранка может выйти на Иглу.
И еще Арсений Зимин. Труп из Сомовского тупика, конечно, уже опознан. Прослеживают связи и знакомства убитого, рано или поздно что-нибудь зацепят.
Нет, группа должна быть налегке, без груза.
Значит, от денег необходимо поскорей избавиться.
Трудная задача еще больше осложнялась тем, что нужно было отлежаться, восстановить силы. Прислушавшись к себе, Грин пришел к заключению, что сегодня к полноценному действию не приспособлен. После стычки с Козырем организм давал понять, что нуждается в поправке, а своему телу Грин привык доверять. Знал, что лишнего оно не потребует, и раз уж хочет передышки, значит, не может без нее обойтись. Если не придать значения, станет хуже. Если же подчиниться, организм придет в норму быстро. Лекарства не понадобятся, только полный покой и самодисциплина. Полежать без движения день, а лучше два, и сломанное ребро схватится, швы затянутся, отбитые мышцы восстановят упругость.
Шесть лет назад во Владимире Грин бежал с этапа. Выломал решетку вагона, спрыгнул на рельсы, да неудачно – прямо перед часовым. Получил удар штыком под лопатку. Уходя от погони, петлял меж путей и составов, спина была мокрой от крови. Наконец затаился на складе, среди огромных тюков с овчинами. Выбраться было нельзя – беглеца повсюду искали. Оставаться тоже было нельзя – тюки начали грузить в поезд, их оставалось все меньше и меньше. Распорол один, забрался внутрь, между пахучих и мокрых шкур – видно, нарочно намочили для большего веса. Лишней тяжести из-за этого было незаметно. Грузчики подцепили здоровенный тюк крюками, проволокли по настилу. Снаружи вагон запечатали, и поезд тихонько покатил на запад, мимо оцепления, мимо патрулей. Кому придет в голову проверять запломбированный вагон? Состав шел до Москвы медленно, шесть суток. Грин утолял жажду тем, что сосал волглую, трудно подсыхающую шерсть, а есть совсем не ел, потому что было нечего. Но не ослабел, а наоборот окреп, так как двадцать четыре часа в сутки направлял волю на латание организма. Пища для этого оказалась не нужна. Когда в Москве на сортировке вагон распломбировали, Грин спрыгнул на землю и спокойно прошел к выходу мимо похмельных, равнодушных грузчиков. Остановить его никто не пытался. Когда добрался до партийного доктора и показал рану на спине, тот поразился – дыра зарубцевалась сама собой.
От давнего воспоминания пришло решение.
Всё получится просто, только бы Лобастов согласился.
Должен согласиться. Уже знает, что БГ управилась без его помощи. Про Сверчинского тоже знает. Поостережется отказывать.
Было и еще одно соображение, пока непроверенное. Уж не Тимофей ли Григорьевич и есть таинственный корреспондент ТГ? Очень вероятно. Хитер, осторожен и жаден до чужих секретов. Не с одним дном человек, ведет свою игру, а какую – только он один и знает.
Если так, то тем более поможет.
Тихо, чтобы не потревожить Снегиря, разбудил Емелю. Вполголоса разъяснил ему поручение – коротко, потому что он хоть по виду и увалень, а схватывает на лету.
Емеля молча оделся, пригладил пятерней светлые волосы, нацепил картуз. Посмотреть – взгляд не остановится. Обыкновенный фабричный, у Лобастова на мануфактуре таких тысячи.
Вывел из сарая лошадь, покидал в сани мешки, сверху небрежно набросил рогожу и покатил по свежему снегу через пустырь, к темным пакгаузам.
Теперь ждать.
Грин неподвижно сидел у окна, считал удары сердца, и чувствовал, как, покалывая иголками, сходится разрезанная плоть, как сцепляется костяной разлом, как тянутся друг к другу клеточки новой кожи.
В половине восьмого во двор вышел хозяин-обходчик Матвей. Единственную комнату своей будки он уступил гостям, сам спал на сеновале. Угрюмый, неразговорчивый мужик, Грину такие нравились. Ни одного вопроса не задал. Раз прислала людей партия – значит, надо. Раз не объясняют зачем – значит, не положено. Матвей зачерпнул снега, протер лицо и развалисто зашагал в сторону депо, помахивая котомкой с инструментом.
Снегирь проснулся вскоре после десяти.
Не вскочил, как обычно, свежий и жизнерадостный, а медленно поднялся, взглянул на Грина и не произнес ни слова. Пошел умываться.
Ничего не поделаешь. Мальчика больше нет, есть член БГ. Цвет у Снегиря со вчерашнего дня неуловимо переменился: уже не нежно-персиковый – гуще и строже.
А к полудню проблема была решена.
Емеля сам видел, как деньги погрузили в вагон, наполненный мешками с красителем для петербургской фабрики Тимофея Григорьевича, и навесили пломбу. Паровозик укатил вагон на Сортировочную, там его прицепят к товарному, и в три пополудни состав малым ходом отбудет из Москвы.
Об остальном позаботится Жюли.
Сердце работало ровно, удар в секунду. Организм восстанавливал силы. Всё было хорошо.
Глава девятая,
в которой много говорят о судьбах России
Остаток ночи – бессонной, беспокойной и бестолковой – Эраст Петрович провел на Николаевском вокзале, пытаясь восстановить картину произошедшего и обнаружить следы преступников. Хоть свидетелей было множество, как синемундирных, так и партикулярных, ясности они не прибавляли. Все говорили про какого-то офицера, якобы бросившего бомбу, но никто, как выяснилось, его не видел. Понятно, что внимание полиции и агентов было сосредоточено на отъезжающих, на окна вокзала никто не смотрел, но все равно выходило странно. В присутствии нескольких десятков людей, приученных к профессиональной наблюдательности, безнаказанно взрывают их начальника, и никто ни сном ни духом. Объяснить беспомощность полиции можно было разве что чрезмерной дерзостью нападения.
Непонятно было даже, откуда бросили бомбу. Вероятнее всего из коридора, потому что никто не слышал перед взрывом звона разбитого стекла. Однако же листок с буквами БГ был обнаружен именно под окном, со стороны перрона. Может быть, снаряд забросили в форточку?
Из четырех человек, находившихся в дежурной в момент взрыва, жив остался только поручик Смольянинов, да и то только потому, что в это время уронил на пол перчатку и полез за ней под дубовый стол. Крепкое дерево уберегло адъютанта от большинства осколков, только в руку вошел кусочек железа, но зато и свидетель из поручика получился неважный. Он даже не мог припомнить, была ли открыта форточка. Сверчинский и неустановленная дама скончались на месте. Гимназиста увезли в санитарной карете, но он был без сознания и явно не жилец.
На вокзале распоряжался Пожарский, которого министр телеграммой назначил временно исправлять должность убитого, Эраст Петрович же чувствовал себя праздным наблюдателем. Многие косились на его неуместный в данных обстоятельствах фрак.
В восьмом часу, окончательно поняв, что здесь ничего выяснить не удастся, статский советник уговорился с Пожарским встретиться позже в управлении и, погруженный в глубокую задумчивость, поехал домой. Намерения его были таковы: два часа поспать, потом сделать гимнастику и прояснить голову посредством медитации. События развивались столь стремительно, что рациональность за ними не поспевала, требовалось вмешательство глубинных сил души. Сказано: среди бегущих остановись, среди кричащих замолчи.
Но осуществить план не вышло.
Тихонько открыв ключом дверь, Эраст Петрович увидел, что в прихожей, сложив ноги калачиком и привалившись к стене, спит Маса. Это само по себе уже было необычно. Надо полагать, ждал хозяина, хотел о чем-то предупредить, да сморило.
Будить настырного и любопытного камердинера Фандорин не стал, чтобы избежать лишних объяснений. Бесшумно ступая, прокрался в спальню, и тут стало ясно, о чем хотел предупредить Маса.
Поперек кровати раскинулась Эсфирь: руки отброшены за голову, ротик приоткрыт, достопамятное алое платье безнадежно измято. Очевидно, отправилась сюда прямо с приема, после того как Эраст Петрович, извинившись, отбыл к месту трагедии.
Фандорин попятился, рассчитывая ретироваться в кабинет, где можно было отлично устроиться в просторном кресле, но задел плечом о дверной косяк. Эсфирь немедленно открыла глаза, села на кровати и чистым, звонким голосом, будто вовсе и не спала, воскликнула:
– Явился наконец! Ну что, оплакал своего жандарма?
После тяжелой и бесплодной ночи нервы статского советника были взвинчены, и потому он ответил в несвойственной ему резкой манере:
– Ради того, чтобы убить одного жандармского полковника, вместо которого завтра же пришлют д-другого, революционные герои заодно раздробили голову ни в чем не повинной женщине и оторвали ноги подростку. Мерзость и злодейство, вот что такое т-твоя революция.
– Ах, революция – мерзость? – Эсфирь вскочила и воинственно уперла руки в бока. – А твоя империя не мерзость? Террористы проливают чужую кровь, но и своей не жалеют. Они приносят свою жизнь в жертву, и потому вправе требовать жертв от других. Они убивают немногих ради благоденствия миллионов! Те же, кому служишь ты, эти жабы с холодной, мертвой кровью, душат и топчут миллионы людей ради благоденствия кучки паразитов!
– «Душат, топчут» – что за д-дешевая риторика.
Фандорин устало потер переносицу, уже пожалев о своей вспышке.
– Риторика? Риторика?! – Эсфирь задохнулась от возмущения. – Да… Да вот. – Она схватила газету, валявшуюся на кровати. – Вот, «Московские ведомости». Читала, пока тебя ждала. В одном и том же номере, на соседних страницах. Сначала тошнотворное рабское сю-сю: «Московская городская Дума постановила поднести памятный кубок от счастливых горожан флигель-адъютанту князю Белосельскому-Белозерскому, доставившему Всемилостивейшее послание Помазанника Божия к москвичам по поводу всеподданнейшего адреса, который был поднесен Его Императорскому Величеству в ознаменование грядущего десятилетия нынешнего благословенного царствования…» Тьфу, с души воротит. А рядом, пожалуйста: «Наконец-то министерство просвещения призвало неукоснительно соблюдать правило о недопущении в университеты лиц иудейского вероисповедания, которые не имеют вида на жительство вне черты оседлости, и во всяком случае не выше установленной процентной нормы. Евреи в России – самое удручающее наследие, оставленное нам не существующим ныне Царством Польским. В империи евреев четыре миллиона, всего-то четыре процента населения, а миазмы, исходящие от этой язвы, отравляют своим смрадом…» Дальше читать? Нравится? Или вот: «Принятые меры по преодолению голода в четырех уездах Саратовской губернии пока не приносят желаемого результата. Ожидается, что в весенние месяцы бедствие распространится и на сопредельные губернии. Высокопреосвященный Алоизий, архиепископ Саратовский и Самарский, повелел отслужить в церквах молебны о преодолении напасти». Молебны! И блины у вас в горле не застрянут!
Эраст Петрович, слушавший с болезненной гримасой, хотел было напомнить обличительнице, что и сама она вчера не пренебрегла долгоруковскими блинами, но не стал, потому что это было мелко и еще потому что в главном она была права.
А Эсфирь не унималась, читала дальше:
– Ты слушай, слушай: «Патриоты России глубоко возмущены олатышиванием народных училищ в Лифляндской губернии. Теперь детей там заставляют учить туземное наречие, для чего сокращено количество уроков, отведенных на изучение Закона Божия, якобы необязательного для неправославных». Или из Варшавы, с процесса корнета Барташова: «Суд отказался заслушать показания свидетельницы Пшемысльской, поскольку она не соглашалась говорить на русском языке, ссылаясь на недостаточное знание оного». Это в польском-то суде!
Последняя цитата напомнила Фандорину об обрубленной ниточке – убитом Арсении Зимине, чей отец как раз и защищал в Варшаве злосчастного корнета. От досадного воспоминания Эрасту Петровичу сделалось совсем тошно.
– Да, мерзавцев и дураков в государстве много, – нехотя сказал он.
– Все или почти все. А все или почти все революционеры – люди благородные и героические, – отрезала Эсфирь и саркастически спросила. – Тебя это обстоятельство ни на какую мысль не наводит?
Статский советник грустно ответил:
– Вечная беда России. Всё в ней перепутано. Добро защищают дураки и мерзавцы, злу служат мученики и г-герои.
Такой уж, видно, выдался день: в Жандармском управлении тоже говорили о России.
Пожарский занял осиротевший кабинет покойного Станислава Филипповича, куда естественным образом переместился и штаб расследования. В приемной у беспрестанно звонившего телефонного аппарата стоял поручик Смольянинов, бледнее обычного и с рукой на эффектной черной перевязи. Он улыбнулся Фандорину поверх переговорного рожка и показал на начальственную дверь: мол, милости прошу.
В кабинете у князя сидел посетитель, Сергей Витальевич Зубцов, что-то очень уж раскрасневшийся и возбужденный.
– А-а, Эраст Петрович, – поднялся навстречу Пожарский. – Вижу по синим кругам под глазами, что не ложились. Вот, сижу, бездельничаю. Полиция и жандармерия рыщут по улицам, филеры шныряют по околореволюционным закоулкам и помойкам, а я засел тут этаким паучищем и жду, не задергается ли где паутинка. Давайте ждать вместе. Сергей Витальевич вот заглянул. Прелюбопытные взгляды излагает на рабочее движение. Продолжайте, голубчик. Господину Фандорину тоже будет интересно.
Худое, красивое лицо титулярного советника Зубцова пошло розовыми пятнами – то ли от удовольствия, то ли еще от какого-то чувства.
– Я говорю, Эраст Петрович, что революционное движение в России гораздо проще победить не полицейскими, а реформаторскими методами. Полицейскими, вероятно, и вовсе невозможно, потому что насилие порождает ответное насилие, еще более непримиримое, и так с нарастанием вплоть до общественного взрыва. Тут надобно обратить главное внимание на мастеровое сословие. Без поддержки рабочих революционерам рассчитывать не на что, наше крестьянство слишком пассивно и разобщено.
Тихо вошел Смольянинов. Сел у секретарского стола, неловко придавил перевязанной рукой лист и принялся что-то записывать, по-гимназистски склонив голову набок.
– Как же лишить революционеров рабочей п-поддержки? – спросил статский советник, пытаясь понять, что означают розовые пятна.
– Очень просто. – Было видно, что Зубцов говорит давно обдуманное, наболевшее, и не просто теоретизирует, а, кажется, рассчитывает заинтересовать своими идеями важного петербургского человека. – Тот, кому сносно живется, на баррикады не пойдет. Если б все мастеровые жили, как на предприятиях Тимофея Григорьевича Лобастова – с девятичасовым рабочим днем, с приличным жалованьем, с бесплатной больницей и отпуском – господам Гринам в России делать было бы нечего.
– Но как живется рабочим, зависит от заводчиков, – заметил Пожарский, с удовольствием глядя на молодого человека. – Им же не прикажешь платить столько-то и заводить бесплатные больницы.
– Для того и существуем мы, государство. – Зубцов тряхнул светло-русой головой. – Именно что приказать. Слава богу, у нас самодержавная монархия. Самым богатым и умным разъяснить, чтоб поняли свою выгоду, а потом закон провести. Сверху. О твердых установлениях по условиям рабочего найма. Не можешь соблюдать – закрывай фабрику. Уверяю вас, что при таком обороте дела у государя не будет более верных слуг, чем рабочие. Это оздоровит всю монархию!
Пожарский прищурил черные глаза.
– Разумно. Но трудновыполнимо. У его величества твердые представления о благе империи и общественном устройстве. Государь считает, что царь – отец подданным, генерал – отец солдатам, а хозяин – отец работникам. Вмешиваться в отношения отца с сыновьями непозволительно.
Голос Зубцова стал мягким, осторожным – видно было, что он подбирается к главному.
– Вот и надо бы, ваше сиятельство, продемонстрировать верховной власти, что рабочие хозяину никакие не сыновья, что все они, и фабриканты, и фабричные, в равной степени чада его величества. Хорошо бы, не дожидаясь, пока революционеры окончательно сорганизуют мастеровых в неподконтрольную нам стаю, перехватить первенство. Заступаться за рабочих перед хозяевами, иногда и надавить на заводчиков. Пусть простые люди понемногу привыкают к мысли, что государственная машина охраняет не денежных мешков, а трудящихся. Можно было бы даже посодействовать созданию трудовых союзов, только направить их деятельность не в ниспровергательное, а в законопослушное, экономическое русло. Самое время этим заняться, ваше сиятельство, а то поздно будет.
– Не надо меня «сиятельством» обзывать, – улыбнулся Пожарский. – Для толковых подчиненных я Глеб Георгиевич, а сойдемся поближе, можно и просто Глеб. Далеко пойдете, Зубцов. У нас умные люди с государственным мышлением на вес золота.
Сергей Витальевич залился сплошной розовой краской, уже безо всяких пятен. Фандорин же спросил, внимательно на него глядя:
– Вы что, пришли сюда, в Жандармское, специально, чтобы поделиться с Глебом Георгиевичем своими в-взглядами на рабочее движение? Именно сегодня, когда у нас творится такое?