Из огня да в полымя: российская политика после СССР Гельман Владимир
Почему Кремль обратился к этой стратегии в 2000-е годы? В известной мере такой выбор обусловлен уроками, которые российские лидеры извлекли из опыта России 1990-х годов и из опыта других постсоветских стран. Хотя политический режим 1990-х годов был довольно непопулярен среди российских граждан (главным образом, в силу своей низкой эффективности), Кремль все же обладал широким пространством для маневра благодаря эффективному использованию тактики «разделяй и властвуй». Но в целом такой подход в плане преемственности и стабильности режима был довольно рискованным, о чем говорит опыт ряда других постсоветских стран, в частности Украины [131] . Да и в России процесс смены главы государства в 1999–2000 годах спровоцировал подрыв лояльности прежде подчиненных региональных и отраслевых элит, создавших в преддверии парламентских и президентских выборов 1999–2000 годов рыхлую коалицию «Отечество – Вся Россия», представлявшую угрозу политическому (если не личному) выживанию Ельцина и его окружения. Хотя Кремль смог избежать такого развития событий благодаря успешной избирательной кампании [132] , повлекшей за собой переход элит в лагерь сторонников «Единства», в 2000-е годы российские лидеры не хотели вновь наступать на те же самые грабли. Кроме того, первые годы правления Путина изменили и временной горизонт, которым оказался способен оперировать Кремль. В 1990-е годы предел времени, которым оперировали российские политики, составлял месяцы; в 2000-е ему на смену пришли уже не просто годы, но электоральные циклы общенациональных выборов. Таким образом, Путин мог планировать сохранение своего господства «всерьез и надолго» и потому, помимо краткосрочных соображений, стремился и к созданию долгосрочных оснований, способных обеспечить стабильность и преемственность политического статус-кво.
С этой точки зрения конфигурация авторитарного режима, сформированная в России в начале 2000-х годов, служила не слишком полезным инструментом достижения целей Кремля. При этом российские лидеры вынуждены были выбирать между двумя возможными стратегиями строительства авторитарного режима. Одним из вариантов мог стать «жесткий» вариант персоналистского авторитаризма (подобного режиму в Беларуси, если не в Туркменистане), поддерживающего лояльность элит и масс путем интенсивного использования репрессий. Но такая стратегия стала бы для Кремля слишком затратной – помимо необходимости масштабных инвестиций в аппарат подавления, способный пресечь угрозу неповиновения, режим мог бы столкнуться с вызовами международной изоляции, оставаясь при этом неспособным решить проблему преемственности. Более того, поскольку в рамках «жестких» авторитарных режимов шансы представителей элит оказаться жертвами репрессий гораздо выше, чем у обычных граждан, то российская «выигрышная коалиция» не имела стимулов для столь рискованного предприятия. Альтернатива в виде форматирования «мягкого» авторитарного режима, опирающегося на доминирующую партию, выглядела намного привлекательнее как для Кремля, так и для различных сегментов элит. Такой режим мог служить эффективным инструментом правящей группы, поскольку позволял: (1) повысить легитимность режима с помощью весьма эффективного политического патронажа и препятствования появлению альтернатив существующему статус-кво [133] ; (2) успешно и гибко реализовывать политический курс правящей группы благодаря неидеологической природе режима и доминирующей партии [134] ; (3) поддерживать консолидацию элит посредством взаимно усиливающих друг друга политических и административных механизмов. Однако, хотя выбор этой стратегии строительства авторитарного режима мог принести Кремлю крупные долгосрочные выгоды, она также требовала и значительных политических инвестиций, которые не сразу давали отдачу. Несмотря на то, что политическая среда 2000-х годов была крайне благоприятной для строительства авторитарного режима в силу начавшейся рецентрализации российского государства, беспрецедентного экономического роста и концентрации контроля над важнейшими экономическими активами в руках государственного аппарата, успешная реализация стратегии Кремля, наряду с организационными усилиями, потребовала и политической, и институциональной инженерии. Кремль должен был не просто исключить нелояльность подчиненных акторов путем достижения временного и тактического «картельного соглашения», но обеспечить их полномасштабную интеграцию в состав единого механизма политического управления, координируемого главным, если не единственным, значимым центром принятия решений. «Навязанный консенсус», достигнутый Путиным в начале 2000-х годов, служил хотя и необходимым, но явно недостаточным условием для решения этой задачи, актуальность которой стала особенно значима для Кремля после волны «цветных революций» 2003–2005 годов. Новая стратегия властей включала три компонента:
кооптацию в единый общероссийский «эшелон» локальных «политических машин», контролируемых главами исполнительной власти регионов и городов [135] ;
выстраивание подконтрольной манипулятивной партийной системы, обеспечивающей лояльность элит и масс существующему политическому режиму независимо от его эффективности и персонального наполнения властных позиций;
возврат государственному аппарату «командных высот» в экономике, призванный, с одной стороны, максимизировать извлечение ренты чиновниками, а с другой – затруднить, если не полностью исключить, возможности альтернативной координации реальной и/или потенциальной политической оппозиции.
Хотя предпринятые в начале 2000-х годов реформы взаимоотношений Центра и регионов, получившие в российском политическом сленге название федеральная реформа, помогли восстановить контроль Кремля над региональными элитами, их результаты все же оказались неполными и частичными. Восстановление административного потенциала российского государства на основе укрепления рычагов контроля, повышение эффективности управления за счет сужения ресурсных баз региональных элит и подрыва «закрытых рынков» в регионах, в том числе путем захвата региональных рынков общероссийскими компаниями, рецентрализация бюджетно-финансовых потоков с помощью реформы налогового законодательства, служили «кнутом» в руках Центра, подкреплявшего его весьма сладкими «пряниками». Но, несмотря на политику рецентрализации (а отчасти даже и благодаря ей), большинство глав исполнительной власти регионов (губернаторов) в начале 2000-х годов сохранили и даже упрочили политический контроль над своими регионами благодаря кооптации и/или подавлению автономных политических и экономических акторов. По данным, которые проанализировал Григорий Голосов, если в 1995–1999 годах действующие главы исполнительной власти регионов побеждали на губернаторских выборах в 45 из 88 регионов, то в 1999–2003 годах они сохранили свои посты на 59 из 88 региональных выборов, причем потерпели поражение лишь в 16 регионах, и еще в 13 выборах не принимали участия [136] .
Неудивительно, что в ряде случаев, не имея шансов самостоятельно добиться контроля над политической и экономической ситуацией в регионах, Кремль прибегал к выборочному индивидуальному «торгу» с влиятельными главами регионов. Исходом такого «торга» становилось либо сохранение статус-кво на уровне руководства регионом в обмен на требуемый Центру исход федеральных выборов (как произошло в 2003 году в Башкортостане), либо, напротив, уход неугодного Центру главы региона на высокий пост в Москве с последующим перераспределением власти и/или собственности в пользу Кремля. Так произошло в Якутии, глава которой отказался от участия в выборах на новый срок в обмен на пост вице-спикера Совета Федерации, после чего Центр добился избрания главой Якутии своего кандидата и восстановил контроль над алмазной отраслью республики, в 1990-е годы фактически превратившейся в «вотчину» якутских этнических элит. Сходным путем губернаторы Приморского края и Санкт-Петербурга, критиковавшиеся за неэффективность, покинули свои посты с повышением в должности (перешли в ранг федеральных министров), а на их место пришли кандидаты, поддержанные на выборах Кремлем [137] .
В условиях почти повсеместного нарушения в регионах федеральных законов и низкой эффективности регионального управления такие методы управления регионами, как селективность санкций и индивидуальный «торг» с губернаторами, были логичными решениями, которые позволяли Центру успешно добиваться желательных для него результатов, минимизируя при этом собственные издержки контроля. Эти меры в целом лежали в русле стратегии «диктатуры закона» – восстановления потенциала российского государства при отсутствии гарантий верховенства права – охватывавшей все сферы российской политики в 2000-е годы [138] , и политика рецентрализации здесь отнюдь не была исключением.
Однако в дополнение к административным механизмам Центр вс активнее использовал и политические институты – партии и выборы – для устранения регионализма из политической жизни страны и вертикальной интеграции всех политических процессов в регионах России под своим контролем. Принятый в 2001 году закон «О политических партиях» запретил регистрацию региональных партий, по большей части являвшихся «политическими машинами» региональных элит. Начиная с 2003 года, по инициативе президентской администрации, на выборах региональных законодательных собраний была принудительно введена смешанная избирательная система, призванная закрепить влияние в регионах федеральных партий и, прежде всего, главного орудия Кремля – «Единой России». Но эта мера с точки зрения усиления контроля Центра над региональными и местными лидерами дала лишь ограниченный эффект. Напротив, в 2003–2004 годах «Единая Россия» добивалась успехов на региональных и местных выборах лишь там, где отделения этой партии сами находились под контролем губернаторов или мэров городов. Те же, в свою очередь, не имели стимулов «класть все яйца в одну корзину» и распределяли поддержку между разными партиями и блоками, созданными находившимися под их контролем локальными отделениями общенациональных партий. Вместе с тем, «Единой России» в большинстве регионов удалось создать влиятельные фракции в региональных законодательных собраниях, определявшие их повестку дня и процесс принятия решений. В целом, воздействие этих реформ на региональные политические режимы в России можно было описать замечанием Петра Панова: «авторитарные регионы становятся еще более авторитарными, а конкурентные – еще более конкурентными» [139] . Такое стимулирование межпартийной конкуренции само по себе расширяло набор политических альтернатив на региональном уровне, что в длительной перспективе могло бы способствовать подрыву губернаторских региональных «политических машин». Но подобное развитие событий едва ли входило в планы руководителей страны, которые были заинтересованы, прежде всего, в удержании собственной власти в ходе федеральных выборов 2007–2008 годов. А такой исход мог быть обеспечен лишь при включении локальных «политических машин» в состав общенациональной партийной системы.
На этом фоне решение об отказе от всеобщих выборов глав исполнительной власти регионов, хотя и принятое осенью 2004 года в силу ситуативного стечения обстоятельств, стало логическим завершением рецентрализации. Центр минимизировал политическую неопределенность в регионах, вызванную непредсказуемостью исхода конкурентных выборов, заодно снижая тем самым свои издержки. Унификация «правил игры» в регионах заметно сузила рамки различий региональных политических режимов. Если в 1990-е годы они простирались, по словам одного из аналитиков, «от вольных орд до ханской ставки» [140] , то в 2000-е годы регионы пережили бюрократическую рационализацию за счет единообразной регламентации правил и процедур. Но это единообразие было достигнуто, скорее, не повышением открытости и прозрачности политики и управления в наиболее печально известных регионах типа Башкортостана или Калмыкии, а путем навязывания новых «правил игры» во всех без исключения регионах, независимо от результатов инноваций. По экспертным оценкам, снижение качества политических институтов (и, прежде всего, качества выборов) в регионах России в 2001–2005 годах произошло именно из-за уменьшения средних показателей в регионах, ранее являвшихся наиболее открытыми и конкурентными. Вместе с тем, отмена губернаторских выборов вела к укреплению позиций «Единой России» в регионах. Свидетельством тому стало принятое осенью 2005 года решение о номинации кандидатов на посты глав регионов по предложению партий – победительниц региональных выборов – при том, что «Единая Россия» к 2007 году завоевала большинство практически во всех региональных законодательных собраниях.
Но на персональном уровне в отношениях Центра и регионов изменилось немногое – в большинстве регионов на посты глав исполнительной власти в 2005–2007 годах были назначены прежние руководители. Такой политический курс был вызван не только дефицитом у Центра кадрового резерва региональных управленцев, но прежде всего тем, что Центр стремился к минимизации рисков и потому к сохранению статус-кво в своих взаимоотношениях с регионами, при этом возлагая на назначенных глав исполнительной власти полноту ответственности за положение дел на вверенной им территории и – самое главное – за результаты выборов. Так или иначе, если «вывести за скобки» неразрешимые проблемы политики по отношению к этническим республикам Северного Кавказа, остальные регионы России оказались полностью подчинены Центру политически, экономически и административно.
С точки зрения переформатирования партийной системы, новая «партия власти» «Единая Россия» (ЕР), обладавшая большинством мест в Думе, уже с момента своего создания могла претендовать на парламентское доминирование [141] . На думских выборах 2003 года, хотя список ЕР получил лишь 37,6 % голосов, закулисная коалиционная политика в одномандатных округах и последующие изменения думского регламента привели к формированию «сфабрикованного сверх-большинства» – ЕР стала обладателем более чем 2/3 думских мандатов [142] . В результате не только парламентское доминирование ЕР укрепилось, но и любые возможные альтернативы ему утратили смысл, а парламент, по словам председателя Думы и формального руководителя ЕР Бориса Грызлова, превратился в «не место для дискуссий», послушно одобряя все законопроекты, предложенные президентом и правительством.
Введение фактического назначения глав исполнительной власти регионов, по сути, означало новый раунд «торга» Центра с локальными лидерами, который решал проблему взаимных обязательств элит, ранее препятствовавшую превращению «Единой России» в доминирующую партию в масштабах страны в целом. Институциональные изменения также определяли новые стимулы к поведению локальных лидеров, вынуждая их быть лояльными «Единой России» и при этом не оставляя им прежних возможностей для диверсификации политических инвестиций в различные партии и непартийные образования. Поэтому не стоит удивляться тому, что на думских выборах 2007 года 65 из 85 глав исполнительной власти регионов вошли в список «Единой России», хотя еще на думских выборах 2003 года в список ЕР входило менее половины региональных лидеров.
В свою очередь, Центр готов был сохранять у власти прежних региональных лидеров лишь в обмен на их способность приносить Центру голоса избирателей [143] . Способность контролировать локальный электоральный процесс любыми средствами, достигнутая порой даже в ущерб эффективности регионального и местного управления, обеспечивали выживание ранее назначенных Центром региональных лидеров и в ходе федеральных выборов 2007–2008 годов. Политический компромисс между ними и Центром по принципу «монопольное сохранение власти в обмен на „правильные“ результаты голосования» стал важнейшей составной частью российского политического режима. ЕР, в свою очередь, смогла сформировать большинство почти во всех региональных законодательных собраниях и к концу 2007 года достигла своего регионального доминирования – за отдельными исключениями, в регионах почти не осталось значимых политических альтернатив «Единой России».
Начиная с 2003 года, Кремль инициировал новую волну институциональных изменений, направленных на дальнейшее сужение поля межпартийной конкуренции. К ним следует отнести повышение барьера для прохождения списков в Государственную Думу (и в большинство региональных законодательных собраний) с 5 до 7 % и принятие новой редакции закона о политических партиях, ужесточившего организационные требования и требования членства при регистрации политических партий (50 000 членов) на фоне перерегистрации ранее созданных партий на новых условиях. Это настолько повысило входной барьер на российском рынке партийной политики, что создание новых партий стало крайне затруднительным, а численность партий, допущенных к думским выборам 2007 года, сократилась до 15 по сравнению с 46 на предыдущих выборах. Кроме того, запрет на создание предвыборных блоков сделал крайне затруднительным выживание малых партий. Наконец, реформа избирательной системы на парламентских выборах (замена смешанной системы голосованием за закрытые партийные списки) не только повысила партийную дисциплину внутри ЕР и лояльность ее депутатов Кремлю [144] , но позволила «партии власти» достичь электорального доминирования по итогам думских выборов 2007 года, когда ЕР получила 64,3 % голосов. Успеху ЕР способствовало немало факторов, начиная от высокого уровня массовой поддержки Путина как лидера списка ЕР и заканчивая несправедливым характером выборов, но вместе с тем, ни одна иная партия не способна была представить значимую альтернативу «партии власти».
Большинство политических партий в мире создаются политиками для завоевания власти посредством получения голосов избирателей. Генезис российских «партий власти» был совершенно иным – ЕР, как и ее предшественники, была создана высшими чиновниками для максимизации своего контроля над политическим процессом. Это различие определило основные характеристики российской «партии власти» в трех ключевых аспектах: партийная организация, партийная идеология и роль партии в политическом управлении. Партийная организация ЕР развивалась по принципу «внешнего управления» со стороны Кремля. В то время как официальное руководство ЕР в основном отвечало за рутинный менеджмент в рамках партии, кремлевские руководители выступали как ее внешние акционеры, контролирующие принятие стратегических решений. Таким образом, «партию власти» следует уподобить фирме, чьи активы принадлежат не ее менеджерам, а более крупному многоотраслевому холдингу, нанимающему менеджеров и исполнителей и заменяющему персонал время от времени. Так, накануне парламентских выборов 2007 года более трети бывших членов думской фракции ЕР (главным образом, депутаты-одномандатники, имевшие длительный опыт парламентской деятельности) не были включены в партийный список и утратили свои посты независимо от исхода голосования. «Внешнее управление» быстро превратило ЕР в высоко дисциплинированную и централизованную организацию – в ней полностью отсутствует внутренняя оппозиция или фракции, а все дискуссии в рамках партии строго регулируются Кремлем.
Генезис «партии власти» также повлек за собой отсутствие у нее четкой идеологии. Высшие чиновники нуждались в ЕР как в инструменте для сохранения статус-кво, но не как в инструменте изменений. Поэтому ЕР целенаправленно демонстрировала лояльность российскому политическому режиму и его лидерам, в то время как позиция партии по ключевым вопросам оставалась размытой и неопределенной. Примером здесь может служить главный лозунг ЕР в думской кампании 2007 года: «Голосуй за план Путина!», без расшифровки содержания этого «плана». Хотя критики утверждают, что идеология необходима для партий с точки зрения долговременности их существования [145] , но в краткосрочной перспективе, «неидеологичность» ЕР служила, скорее, активом партии, нежели ее бременем, внося свой вклад в успех «партии власти». На фоне снижения политической неопределенности в России 2000-х годов спрос на идеологии как продукт на российском электоральном рынке резко снизился. Отсутствие идеологии оставляло ЕР широкое пространство для политического маневра, которое было недоступно раздробленной оппозиции.
Наконец, генезис «партии власти» обрекал ее на подчиненную роль в процессе выработки и реализации политического курса – предельно огрубляя, Кремль нуждался в ЕР как в послушном исполнителе, а не как в автономном партнере. Это привело к значительной асимметрии в процессе политического управления – в то время как ключевые федеральные и, особенно, региональные чиновники вступали в ряды ЕР, сами члены партии (включая даже партийных депутатов) лишь время от времени вознаграждались второстепенными постами в исполнительной власти, в основном, благодаря своим персональным качествам, а не в силу принадлежности к партии. За пределами парламентской и электоральной арен роль «партии власти» оставалась весьма ограниченной, несмотря на претензии лидеров ЕР. Присутствие ЕР в кабинетах министров было чисто символическим, а те члены правительства, которые принадлежали к ЕР, были обязаны своим положениям президенту страны, а отнюдь не «партии власти», и едва ли оказывали партийное влияние на курс правительства. Напротив, «партия власти» проводила курс правительства в Думе и вынуждена была принимать на себя издержки непопулярных решений, подобных монетизации льгот в январе 2005 года (после этой реформы уровень голосования за ЕР на выборах региональных законодательных собраний значительно снизился).
Сугубо технократический подход к политическому управлению и принятию решений, присущий эпохе Путина, оставлял мало места для партийной политики. Такие характеристики ЕР как доминирующей партии: «внешнее управление», неидеологичность и второстепенная роль в управлении страной – вытекали из самой логики функционирования политического режима в России. По контрасту с советским опытом господства КПСС, который принято обозначать как «партия-государство», доминирование ЕР можно было обозначить как «государство-партия» – «партия власти» неформально служила как бы подразделением президентской администрации, да и вся партийная политика в России в целом играла ту же роль [146] .
Однако Россия 2000-х годов демонстрировала примеры активного участия Кремля не только в строительстве доминирующей партии, но и в создании лояльных и/или фиктивных альтернатив ей. Эти кремлевские «проекты» служили двум не исключающим друг друга целям: (1) страхование «партий власти» путем формирования своего рода «резерва» или суррогатного заменителя по принципу «не класть все яйца в одну корзину» (особенно в условиях неопределенности исхода выборов) и (2) ослабление оппозиции путем разбиения ее голосов партиями-«спойлерами» (не имеющими шансов победить, но оттягивающими на себя часть голосов). Примерами первого рода могут служить отдельные союзники «партии власти» в ходе думских выборов (например, «Народная партия Российской Федерации» в 2003 году). Что до многочисленных примеров второго рода, то здесь Кремль использовал самые разные технологии: от поддержки диссидентских фракций внутри оппозиционных партий с тем, чтобы они формировали собственные партийные списки, до недружественного поглощения ранее автономных от Кремля партий (как «Демократическая партия России», выступавшая на думских выборах 2007 года под лозунгом вступления России в Европейский Союз и стремившаяся раздробить электорат либеральных партий).
В 2000-е годы Кремль, столкнувшись с повышенным предложением среди потенциальных партий-сателлитов, был весьма активен во взращивании «управляемой оппозиции». Под его патронажем накануне думских выборов 2003 года был создан блок «Родина», который объединил мелкие левые и националистические партии и возглавлялся популярными политиками Дмитрием Рогозиным и Сергеем Глазьевым. Агрессивная и щедро финансировавшаяся кампания «Родины» протекала под популистскими и националистическими лозунгами и имела целью уменьшение доли голосов за КПРФ. Но итоги голосования превзошли все ожидания – «Родина» получила 9,1 % голосов, сформировала собственную думскую фракцию и вскоре вышла из-под контроля Кремля. Сперва Глазьев против воли президентской администрации принял участие в президентских выборах 2004 года и вскоре был исключен из рядов партии. Затем агрессивная националистическая кампания «Родины» во главе с Рогозиным повлекла за собой отмену регистрации ее партийных списков на выборах ряда региональных законодательных собраний. В конечном итоге Рогозин был вынужден покинуть пост лидера партии – его заменил полностью лояльный Кремлю бизнесмен Александр Бабаков [147] .
Взлет и падение «Родины» побудили Кремль к запуску нового «проекта», призванного решать две задачи: служить резервом «партии власти» и отнять голоса у коммунистов. В 2006 году по инициативе Кремля было проведено слияние трех ранее созданных партий-сателлитов: «Партии жизни» во главе с председателем Совета Федерации Сергеем Мироновым, пост-рогозинской «Родины» и «Партии пенсионеров» (руководство которой было сменено из-за того, что прежний лидер партии Валерий Гартунг вышел из-под контроля Кремля). Создание новой партии «Справедливая Россия» (СР), которая декларировала левые программные позиции и активно эксплуатировала социалистическую риторику, было воспринято как шаг на пути создания «управляемой» двухпартийной системы в России. Политический стратег президентской администрации Владислав Сурков даже заявлял, что хотя ЕР останется основной опорой Кремля, его «правой ногой», СР должна выступать ее возможной заменой, или «левой ногой», на случай, «если правая нога затечет». Дебют СР на выборах региональных законодательных собраний в 2006–2007 годах оказался относительно успешным в тех регионах, где партия смогла привлечь на свою сторону влиятельные сегменты региональных элит, хотя при этом СР и не завоевала голоса сторонников КПРФ. Накануне думских выборов 2007 года опросы говорили о значительном потенциале поддержки СР, и партия «левой ноги» превратилась в своего рода «Ноев ковчег» для многих политиков, ранее входивших в различные партии от КПРФ до «Яблока».
Среди партий-сателлитов наиболее ценным активом Кремля оставалась ЛДПР. С самого начала своей парламентской деятельности партия успешно сочетала националистическую и популистскую риторику с полной лояльностью Кремлю. Тем самым она одновременно играла две роли. Во-первых, партия поддерживала основные предложения Кремля в Думе, при этом блокируя инициативы оппозиции (такие, как попытка процедуры импичмента президента в 1999 году). Во-вторых, она создавала имидж фиктивной националистической партии, привлекательной для многих избирателей, но не создававшей угрозу нарушения статус-кво. На фоне парламентского доминирования ЕР, Кремль более не нуждался в услугах ЛДПР в Думе. Но присутствие партии на электоральной арене оставалось значимым в силу определенного спроса на национализм среди российских избирателей и возможности использования ЛДПР как инструмента негативных кампаний против избранных Кремлем «мишеней» (будь то «олигархи», коммунисты или кто-либо иной). Помимо ЛДПР (как фиктивных националистов) к услугам Кремля всегда были фиктивные левые, равно как и фиктивные либеральные партии.
Российский опыт строительства партий-сателлитов, впрочем, был не уникален. Помимо некоторых постсоветских государств (в частности, Украины времен Леонида Кучмы) можно вспомнить ряд коммунистических режимов в странах Восточной Европы, создававших лояльные крестьянские, христианские и прочие партии (например, в Польше и ГДР) в качестве каналов политического контроля над теми или иными социальными средами. Да и авторитарный режим в Мексике, сталкиваясь с организованным сопротивлением, предпочитал кооптацию подавлению оппонентов и также использовал различные приемы умножения числа партий-сателлитов с целью разбиения голосов реальной оппозиции, особенно в период упадка доминирующей партии PRI в 1980—1990-е годы. В России упадок партийной конкуренции создавал дополнительные стимулы для партий-сателлитов – партийным политикам, которые не входили в ЕР, предстоял тяжелый выбор между подчинением Кремлю и (относительной) автономией от него, что на деле означало выбор между выживанием и политическим упадком и деградацией. Кризис, который в 2000-е годы пережили либеральные партии: «Союз правых сил» (фактически исчезнувший в 2008 году) и «Яблоко», утратившее свое представительство в Думе и региональных органах власти, служил наиболее ярким тому подтверждением.
Наконец, взаимоотношения государства и бизнеса после достижения «шашлычного соглашения» также претерпели существенные изменения. На первый взгляд, достигнутое в начале 2000-х годов равновесие было взаимовыгодным. С одной стороны, российское государство сделало шаги навстречу «олигархам», создавая благоприятные условия для бизнеса. С другой стороны, Большой Бизнес, хотя и не отказался от лоббирования своих интересов в российском парламенте и в региональных органах власти, все же не мог открыто диктовать свои условия российскому государству, подобно периоду 1996–1998 годов. Он принимал «правила игры», выработанные политиками, активно поддерживал ряд шагов главы государства, в том числе политику рецентрализации государственного управления, разрушавшую локальные барьеры на пути развития бизнеса и направленную на становление единого общероссийского рынка. Президент и правительство страны признали крупнейшие объединения российских предпринимателей в качестве своих официальных младших партнеров. По оценкам некоторых наблюдателей, такой баланс сил оказывал в период 2000–2003 годов благоприятное воздействие на курс экономических реформ и на сохранение в России политического плюрализма.
Однако такое равновесие было обусловлено лишь ситуационной расстановкой сил и не опиралось на формальные «правила игры». Поскольку «шашлычное соглашение» являлось лишь тактической сделкой, постольку его условия легко можно было односторонне пересмотреть при изменении политической и экономической конъюнктуры. К такому пересмотру российские власти подталкивали как политические, так и экономические факторы. В экономическом плане рост мировых цен на нефть и повышение доходов от ресурсной ренты подталкивали российские власти к огосударствлению экономики и к пересмотру «правил игры» во взаимоотношениях с бизнесом, да и в целом к экономическому курсу, в основе которого лежит государственный контроль над экономикой. А в политическом плане идея ревизии итогов приватизации 1990-х и восстановления государственного контроля над экономикой пользовалась значительной поддержкой в российском обществе. Пересмотр прав собственности, прежде всего, в нефтегазовом секторе, в этой связи выглядел весьма логичным решением, особенно в ходе кампании парламентских выборов 2003 года.
25 октября 2003 года основной владелец и глава крупнейшей частной российской нефтяной компании «Юкос» Михаил Ходорковский был арестован по обвинению в уклонении от уплаты налогов и позднее осужден на длительный тюремный срок. По мнению ряда наблюдателей, наиболее вероятные мотивы его ареста носили, прежде всего, политический характер. Они были связаны со стремлением Ходорковского лоббировать свои интересы в парламенте и его поддержкой на выборах различных партий, в списки которых были включены его ставленники, а также и с его намерениями продать свой бизнес в «Юкосе» американским нефтяным компаниям (в качестве возможных покупателей назывались Shevron и Conoco Phillips) и заняться политической деятельностью. Арест Ходорковского вскоре повлек за собой и крах «Юкоса» – основные активы компании были проданы в счет уплаты ее долгов. При этом российские власти, используя непрозрачные механизмы и действуя через подставные посреднические структуры, обеспечили переход принадлежавших «Юкосу» добывающих и перерабатывающих предприятий под контроль государственной нефтяной компании «Роснефть», совет директоров которой возглавлял ближайший соратник Путина Игорь Сечин. Активы «Юкоса» оказались приобретены «Роснефтью» по цене, которая была намного ниже рыночной.
Андерс Ослунд и Вадим Волков, анализировавшие судьбу российских «олигархов» в начале XXI века в сравнении с американскими «баронами-разбойниками» в начале XX века, в этой связи обращали внимание на фундаментальные отличия логики развития событий в российском случае. В результате «дела Юкоса» исходом конфликта между бизнесом и российским государством стало не просто преследование и разорение преследуемого властями «олигарха» (как было, например, в случае Standard Oil в США), но фундаментальный пересмотр прав собственности, получивший развитие в последующие годы [148] . Собственно, «дело Юкоса» стало поворотным моментом во взаимоотношениях российского государства и бизнеса, обозначило переход к политике «захвата бизнеса» российским государством и становлению в России «государства-хищника», фактически ориентированного на извлечение ренты чиновниками, прямо или косвенно контролирующими экономических агентов и в той или иной мере «кормящимися» за их счет. «Дело Юкоса» спровоцировало волну передела собственности и «ползучей национализации» прибыльных активов и в других секторах экономики, а ключевыми бенефициарами (получателями выгод) этого процесса оказались ближайшие соратники главы государства [149] .
Резюмируя, можно утверждать, что стратегия переформатирования политического режима в 2000-е годы принесла российским властям ощутимые выгоды. Уже к 2007 году в стране практически не осталось ни одного значимого политического актора, способного оказать сколь-нибудь значимое явное сопротивление правящей группе. Оппозиционные партии были загнаны в крайне узкие «ниши», в значительной мере напоминавшие политическое «гетто» – некоторые наблюдатели даже характеризовали их как «вымирающий вид». Их символическое присутствие в национальном и/или региональных парламентах, слабый мобилизационный потенциал и низкий уровень массовой поддержки демонстрировали глубокий упадок оппозиционной политики. Хотя эти тенденции провоцировали рост непартийных протестных акций, некоторые из которых порой оказывались заметным явлением российской политики, но такой активизм носил локальный характер и никак не мог успешно заменить межпартийную конкуренцию.
«Олигархи», напуганные «делом Юкоса», сами готовы были по первому зову Кремля отдать свои активы в обмен на личное благополучие и сторонились любых несанкционированных политических шагов, хотя при этом вполне успешно развивали бизнес, будучи связаны общими интересами, а подчас, и личными узами с чиновничеством в Центре и регионах.
Ключевые СМИ (прежде всего, телевидение) находились под прямым или косвенным контролем Кремля, в то время как независимые (а тем более, оппозиционные) издания и интернет-ресурсы оставались «нишевым» явлением, которое привлекало внимание ограниченной политизированной аудитории. «Вертикаль власти», успешно выстроенная на уровне регионов России, вскоре достигла и нижнего «яруса» на уровне местного самоуправления, особенно после отмены всеобщих выборов мэров в ряде городов страны и ряда других изменений муниципальной политики, направленных на фактическое удушение местной автономии: как политической, так и экономической.
Но какие же изменения принес стране российский авторитаризм в 2000-е годы?
Операция «преемник»: ошибка президента?
На первый взгляд, результатом российских политических преобразований 2000-х годов стало воплощение мечты кремлевских политических стратегов о воссоздании «хорошего Советского Союза». Иначе говоря, российский политический режим отчасти напоминал политическую монополию правящей группы советской эпохи, при этом будучи лишен тех дефектов, которые были имманентно присущи коммунистическому режиму. В самом деле, на смену автономии тех или иных политических акторов пришла управляемость из единого кремлевского центра власти. Неопределенность электоральной конкуренции оказалась исчерпана в условиях несправедливого характера выборов. Региональные органы власти оказались встроены в общероссийскую иерархию «вертикали власти», а рынки во многом стали частью управляемых государством вертикально интегрированных корпораций во главе с «Газпромом». Политический статус и управленческие функции глав исполнительной власти многих регионов России к концу 2000-х годов, скорее, соответствовали статусу и функциям первых секретарей обкомов КПСС советского периода – как и 30–40 лет назад, российские регионы и города управлялись чиновниками, де-факто назначенными из Центра, но при формальном одобрении локальных элит. Да и тенденция к выстраиванию взаимоотношений органов власти и экономических агентов по модели государственного корпоративизма, отмеченная исследователями [150] , не так далека от картины, наблюдавшейся в СССР еще в 1960–1980-е годы. И хотя «Единая Россия» не являлась реинкарнацией господства КПСС, роль корпораций во главе с «Газпромом» мало чем напоминала диктат прежних общесоюзных ведомств, а губернаторы и мэры так и не стали «постсоветскими префектами», однако неконкурентный характер политического режима и монополизация экономики, ныне основанная не на централизованном планировании, а на извлечении ресурсной ренты, позволяли проводить немало параллелей. Но за внешним сходством скрывались и принципиальные различия. Они были связаны с самой природой нового российского режима и теми принципами, на которых были основаны его массовая поддержка и легитимность, то есть публичная санкция общества на власть.
В самом деле, политическому режиму советской эпохи были присущи фиктивные «выборы без выбора», то есть безальтернативное голосование граждан за единственного кандидата, не имевшее существенного политического значения. В этом смысле советский режим мало чем отличался от других образцов «классической» модели авторитаризма, примером которой на постсоветском пространстве может служить, например, Туркменистан. Российский режим, однако, не только не мог обойтись без выборов, но напротив, опирался на них как на основание своей легитимности – Путин (как и до него Ельцин) использовал тот мандат, который он получал от избирателей. Более того, выборы стали неотъемлемым атрибутом политической жизни страны, и их результаты во многом отражали как расстановку сил внутри элиты, так и политические предпочтения масс. Но российские выборы не предполагали демократической неопределенности, то есть такого исхода голосования, который не мог быть предрешен заранее правящей группой в свою пользу. Напротив, основной исход выборов всех уровней был заведомо предопределен, и в этом смысле голосование избирателей служило лишь оформлением решений, ранее принятых правящими группами. Поскольку победители этих выборов были назначены заранее, постольку на избирательных участках не принималось значимых решений ни с точки зрения их воздействия на политический режим и политический курс правительства – российский режим служил примером не «классического», а электорального авторитаризма, в основе которого лежало проведение несправедливых выборов с заведомо неравными условиями предвыборной борьбы (включая злоупотребления при голосовании и подсчете голосов).
По мнению Эндрю Уилсона, такое развитие событий в постсоветских политических режимах (он обозначал его термином виртуальная политика) оказывалось возможно в силу четырех ключевых условий: (1) монополия на власть элит, способных сосредоточить в своих руках контроль над ресурсами; (2) пассивность электората; (3) возможность контроля над информационными потоками; (4) отсутствие международного вмешательства в электоральные процессы в стране [151] . Все эти условия характеризовали российскую политику 2000-х годов в гораздо большей мере, нежели чем в 1990-е.
Вместе с тем, ограничения конкуренции существенно различались для разных режимов электорального авторитаризма. Можно выделить два типа ограничений: (1) «жесткие» – селективное исключение отдельных оппозиционных политических партий или кандидатов из предвыборной борьбы (отказ в регистрации или ее отмена в ходе кампании под тем или иным предлогом) и/или заведомо недостоверный подсчет голосов (то есть фальсификация выборов); (2) «мягкие» – заведомо неравный доступ кандидатов и партий к освещению кампании в средствах массовой информации и к финансированию кампаний в сочетании с использованием государственного аппарата для обеспечения победы правящей группы. Хотя и в том, и в другом случае выборы носят заведомо несправедливый характер, но их последствия могут быть различны. Применение «жестких» ограничений электоральной конкуренции – весьма рискованная стратегия, поскольку при таком развитии событий растут и шансы на подрыв легитимности режима в том случае, если правящей группе не удается соблюдение описанных ранее четырех условий. В случае возникновения массового протеста это грозит перерастанием в полный коллапс режима, если издержки подавления оппозиции (как на стадии подготовки выборов, так и после их проведения) окажутся слишком высоки. Массовые фальсификации итогов голосования в Сербии (2000), Грузии (2003), Украине (2004) и Кыргызстане (2005) стали детонатором краха режимов на фоне массовой мобилизации оппозиции. В то же время, «мягкие» ограничения электоральной конкуренции, хотя и требуют от правящей группы существенных издержек в ходе подготовки и проведения избирательных кампаний, позволяют ей минимизировать риски делегитимации режимов, не говоря уже о рисках потери власти по итогам выборов. Неудивительно поэтому, что режимы электорального авторитаризма при прочих равных условиях склонны предпочитать «мягкие» ограничения электоральной конкуренции «жестким».
Российский режим 2000-х годов не представлял исключения из этого общего правила электорального авторитаризма. Хотя фальсификации итогов голосования, по мнению ряда экспертов, получали все больший масштаб, а их географический ареал со временем расширялся, эти аспекты электоральной политики представляли собой всего лишь верхушку айсберга. Гораздо большее значение для хода избирательных кампаний имели иные институциональные и политические факторы. К ним относились: (1) запретительно высокие входные барьеры для участия в выборах партий и кандидатов; (2) одностороннее и пристрастное освещение избирательных кампаний в средствах массовой информации (прежде всего, государственных); (3) прямое и косвенное финансирование избирательных кампаний проправительственных партий и кандидатов за счет средств государства на фоне неформального контроля чиновников над финансированием всех иных партий и кандидатов; (4) систематическое использование государственного аппарата для ведения кампании правительственных партий и кандидатов и в целях препятствования кампании оппозиционных партий и кандидатов; и, наконец, (5) пристрастное рассмотрение споров между участниками выборов в пользу правительственных партий и кандидатов. Эти аспекты российских выборов стали неотъемлемым атрибутом российского политического режима, типичными элементами «меню манипуляций», характерного для ряда режимов электорального авторитаризма во многих странах третьего мира [152] .
Некоторые специалисты склонны были расценивать голосование в условиях российского электорального авторитаризма даже не как выборы (пусть даже и несправедливые), а как заведомо манипулятивные «события электорального типа», не имеющие отношения к выборам как таковым [153] . Но независимо от оценок, следует признать, что несправедливые выборы были полезны российским правящим группам с нескольких позиций. Во-первых, они выполняли функцию политической легитимации статус-кво, подобно президентским выборам 2004 года, на которых Путин набрал свыше 71 % голосов в отсутствие значимой конкуренции. Во-вторых, они позволяли правящей группе легитимно проводить любой политический курс независимо от предпочтений избирателей. В-третьих, наконец, они служили механизмом частичной смены политических элит, хотя и не на основе свободной конкуренции, а путем назначения победителей будущих выборов еще до голосования (подобно президентским выборам 2000 и 2004 годов, а также – позднее – и 2008 года). Такие «события электорального типа», отличаясь как от «выборов без выбора» советского периода, так и от демократических свободных и справедливых выборов, казалось, могли обслуживать политический режим настолько долго, насколько российские элиты были способны поддерживать свой «навязанный консенсус», а формальные и неформальные «правила игры» – обеспечивать сложившееся равновесие. В преддверии нового цикла думских выборов 2007 года и президентских выборов 2008 года эти условия оставались благоприятными для подобного развития событий.
Однако главная интрига электорального цикла 2007–2008 годов в России была связана не столько с голосованием избирателей как таковым, сколько с перспективами смены главы государства по его итогам. Она была обусловлена конституционным ограничением сроков пребывания президента страны на своем посту двумя четырехлетними периодами. Таким образом, перед Владимиром Путиным, чей второй президентский срок истекал весной 2008 года, стояла нелегкая дилемма. Он мог обойти установленные прежде конституционные нормы, либо изъяв из конституции страны ограничение сроков президентских полномочий, либо предложив принять новую конституцию страны «с нуля», либо, в конце концов, вообще отказаться от конституции как набора формальных «правил игры» в российской политике, перейдя от провозглашенного еще Ельциным принципа «кто-то должен быть главным в стране: вот и все» к принципу, который открыто декларировал назначенный в 2007 году на пост председателя Центральной избирательной комиссии России Владимир Чуров: «Путин всегда прав». Именно по такому пути пошли авторитарные режимы некоторых постсоветских государств: от Беларуси до Казахстана, а за пределами постсоветского региона примером такого рода мог служить Египет времен правления Хосни Мубарака. Альтернативой этому развитию событий был подбор лояльного Путину преемника на посту главы государства с его последующей легитимацией посредством всенародного голосования.
По сути, «дилемма Путина», стоявшая на повестке дня в преддверии электорального цикла 2007 годов, означала выбор в пользу одного из двух вариантов эволюции режима электорального авторитаризма в России: либо украшения демократического «фасада», призванного замаскировать политический монополизм, либо ничем не прикрытого и не связанного формальными ограничениями авторитарного правления. Схема назначения преемника предполагала движение по пути первого варианта, в то время как избрание Путина на третий срок так или иначе означало бы поворот российского авторитаризма ко второму варианту, который, по сути дела, не слишком отличался бы от «классической» модели. Публичные дискуссии вокруг этих вариантов продолжались на протяжении второго президентского срока Путина, с 2004 по 2007 год, но, в конечном итоге, интрига была разрешена лишь после думской кампании в декабре 2007 года – после того, как ЕР получила, по официальным данным, 64,3 % голосов избирателей и успешно обеспечила себе 315 из 450 думских мандатов, Путин публично объявил о своем решении. По его инициативе кандидатом на пост президента России был выдвинут Дмитрий Медведев, чье имя ранее неоднократно называлось в качестве возможного преемника Путина на посту главы государства. Не встретив сколько-нибудь заметного сопротивления ни со стороны элит, ни со стороны российских граждан, в ходе голосования в марте 2008 года Медведев, по официальным данным, получил свыше 70 % голосов избирателей, в то время как Путин, по заранее объявленной договоренности со своим преемником, занял пост председателя правительства России, сохранив ряд ключевых рычагов влияния на политический процесс в стране. Примечательно, что хотя, по оценкам ряда экспертов, выборы 2007–2008 годов в России сопровождались беспрецедентными по масштабам злоупотреблениями, вместе с тем, восприятие их итогов россиянами оказалось совершенно иным. Согласно данным одного из массовых опросов, большинство избирателей в общем и целом воспринимали выборы как «честные», а одна из участниц фокус-групп наивно (или, наоборот, цинично?) заметила: «все было честно, но на 50 % результаты были подтасованы» [154] .
Скорее всего, мы никогда не узнаем всех деталей кремлевской политики 2000-х годов и едва ли сможем дать ответ на вопрос о том, почему Путин и его окружение предпочли не сохранять все рычаги власти в собственных руках «раз и навсегда» (что предполагалось в случае отказа от ограничения сроков президентских полномочий), а передать – по крайней мере, на время – часть ресурсов и полномочий лояльному преемнику. Справедливости ради, отметим, что такая схема сулила немалые риски для Путина, поскольку поведение его преемника, наделенного большим объемом конституционных полномочий, заведомо предугадать было невозможно. По итогам своего маневра Путин мог разделить участь не мексиканского диктатора Диаса, который в ходе своего правления (в общей сложности длившегося 34 года) безболезненно уступал пост главы государства своим лояльным преемникам и позднее без проблем возвращал себе всю полноту власти, а нигерийского президента Обасанджо, который после передачи власти лояльному преемнику на президентском посту был обвинен в коррупции и вынужденно покинул страну [155] . В конечном итоге эти риски оказались несущественными, и нелояльность со стороны Медведева на протяжении всех последующих четырех лет Путину не угрожала.
В 2007 году проблема, скорее, лежала в иной плоскости. Поворот российского политического режима от электорального авторитаризма, плохо замаскированного демократическим фасадом, к ничем не прикрытой монополии Путина и его команды, если бы он состоялся, мог повлечь за собой довольно высокие издержки для российских элит. Во-первых, легитимность режима, как внутри страны, так и, в особенности, за ее пределами, могла бы оказаться весьма сомнительной. Для российских лидеров, которые были чрезвычайно чувствительны к своему международному статусу (некоторые критически настроенные наблюдатели даже говорили в этой связи о «статусной игле», сравнивая этот синдром с наркотическим), оказаться в мировой политике в одном ряду с Лукашенко или лидерами стран Центральной Азии было бы, как минимум, болезненной неприятностью. Во-вторых, и это, пожалуй, важнее, риски сомнительной международной легитимности российского режима создавали бы проблемы и для легализации доходов, и собственности российских элит за рубежом. Этот феномен, возможно, также сыграл не последнюю роль в стратегическом выборе, который в конце 2007 года анонсировал Путин. Но не стоит исключать и простой житейской логики такого выбора, который может быть суммирован суждением «от добра добра не ищут». Проще говоря, поскольку закамуфлированный электоральный авторитаризм, несмотря на немалые издержки по его поддержанию, в целом удовлетворял Кремль, то стимулы для того, чтобы пойти на кардинальный пересмотр «правил игры», оказывались явно недостаточными.
В такой ситуации сохранение статус-кво, скорее всего, представляло собой выбор «по умолчанию» – Путин и его окружение, как и многие наблюдатели, вероятно, исходили из ожиданий того, что вся внешняя среда и внутриполитические условия российского режима будут оставаться неизменными, по крайней мере, в краткосрочной перспективе периода президентства Дмитрия Медведева. Эти ожидания касались и высоких темпов экономического роста, и высоких цен на нефть на мировом рынке, и апатии и пассивности большинства российских граждан на фоне слабости оппозиции и отсутствия сколько-нибудь реалистических альтернатив статус-кво. Прогноз сохранения статус-кво в 2010-е годы, который в неявной форме лег в основу перехода президентского поста от Путина к Медведеву при сохранении в России режима электорального авторитаризма, сбылся лишь отчасти. Но оказался ли этот прогноз и вызванные им политические риски, которые проявились в 2011–2012 годах, принципиальной ошибкой второго российского президента или же эти риски стали неизбежной и не столь уж высокой платой за сохранение власти правящих групп и поддержание политического статус-кво? Ответ на этот вопрос пока что неочевиден.
Глава 5. 2010-е: трещины в стене?
Субботний день 4 февраля 2012 года в Москве выдался солнечным, но морозным, – термометр показывал минус 22 градуса. На эту дату в столице, как и в некоторых других городах России, были назначены шествие и митинг под лозунгом «За честные выборы!», их оргкомитет составили оппозиционные политики и общественные деятели. Уже третья по счету массовая акция протеста стала ответом политически активных граждан на исход думского голосования 4 декабря 2011 года. В преддверии кампании практически все оценки строились на том, что «Единая Россия», опираясь на государственный аппарат на всех уровнях власти, на доминирование в СМИ и на поддержку достаточно популярных в глазах населения лидеров страны, без особого труда получит подавляющее большинство голосов и мест в Государственной Думе, тем самым открыв дорогу триумфальному возвращению Владимира Путина в кресло главы государства в марте 2012 года [156] . Однако эти ожидания не оправдались: в то время как, согласно официальным данным, ЕР набрала 49,3 % голосов избирателей, многочисленные прямые и косвенные свидетельства – от экзит-поллов (опросов граждан на выходе из избирательных участков после голосования) до сообщений наблюдателей – фиксировали разнообразные злоупотребления при подведении итогов голосования. Не было сомнений в том, что реальная доля поданных за ЕР голосов оказалась гораздо ниже. Вслед за голосованием по стране прокатилась волна акций протеста против его итогов, отмеченная невиданным для постсоветской России размахом массовой мобилизации.
Многие наблюдатели ожидали, что митинг 4 февраля не соберет большого числа участников, и отнюдь не только из-за погодных условий. Волна протестов, прокатившихся по стране по итогам думского голосования 4 декабря 2011 года, казалось, пошла на спад после прогремевших московских митингов на Болотной площади (10 декабря) и на проспекте Сахарова (24 декабря). Однако, несмотря на мороз, оппозиционные шествие и митинг в Москве собрали наибольшее число участников протестных акций за всю постсоветскую историю России – по различным оценкам в этот день в колоннах от Якиманки до Болотной площади, где состоялся митинг, прошли от 70 до 100 тысяч граждан страны.
Хотя изначально лозунгом, объединившим протестующих, был призыв «За честные выборы!», возникший как реакция на многочисленные злоупотребления в ходе и по итогам голосования 4 декабря, но участников митинга, собравшихся под знаменами различных политических и неполитических организаций, объединяло, скорее, иное. По сути, главное, витавшее в воздухе над Болотной площадью, требование звучало как «Долой Путина!». Речь шла даже не только лично о бывшем президенте страны, планировавшем по итогам голосования 4 марта 2012 года вернуться на пост главы государства, сколько в целом о том политическом режиме, который связывался с его именем. Приподнятое настроение протестующим придавало не только обилие вышедших на улицы граждан, требовавших демократических перемен, но и царившая в этот день творческая атмосфера, выраженная яркими и смелыми лозунгами собравшихся и поддержанная разносившимися на площади и – через интернет-трансляцию – по всей стране песнями популярных музыкантов, включая Юрия Шевчука.
Многие участники и наблюдатели проводили явные параллели между протестной акцией 4 февраля 2012 года и аналогичными по духу московскими шествием и митингом 22-летней давности. После того, как 4 февраля 1990 года на Манежной площади в Москве сотни тысяч тогда еще советских граждан потребовали ликвидации монополии КПСС на власть, дни коммунистического режима оказались сочтены, а месяц спустя на выборах на Съезд народных депутатов России и в местные Советы оппозиция нанесла КПСС тяжелый удар, вскоре завершившийся крахом всего прежнего режима. Но в одну реку нельзя войти дважды, и результат московских протестов 2012 года оказался совершенно иным. На президентских выборах 4 марта 2012 года властям удалось восстановить контроль и, используя все доступные способы, добиться необходимого исхода голосования. Согласно официальным данным, Владимир Путин набрал 63,6 % голосов избирателей на фоне многочисленных злоупотреблений в ходе кампании и при подведении итогов голосования. Предпринятое вслед за этим наступление властей на оппозицию было призвано вернуть ситуацию в стране к состоянию прежнего статус-кво. Но, тем не менее, российский авторитарный режим понес ощутимые потери, и хотя пока преждевременно говорить о полномасштабном кризисе российского авторитаризма, а тем более – о его скором падении, однако те вызовы, с которыми столкнулись власти в ходе электорального цикла 2011–2012 годов, носят системный и неустранимый характер. Какова природа этих вызовов, были ли они неизбежными, почему они возникли «здесь и теперь», почему Кремлю удалось с ними справиться, и как эти события и процессы могут отразиться на дальнейшей траектории развития политического режима в России? Об этом пойдет речь в данной главе.
«Опрокидывающие выборы»: почему?
Событие, которое произошло в России в день думского голосования 4 декабря 2011 года и дало толчок волне политических протестов, справедливо расценивалось как поражение электорального авторитаризма. Но было ли это поражение «запрограммировано» заранее самой логикой эволюции политического режима или оно стало результатом действий ключевых политических акторов? Ответ на этот вопрос как минимум неочевиден. В самом деле, всякий раз выборы, в силу самой природы политической конкуренции, становятся для режимов электорального авторитаризма в разных регионах мира серьезным тестом на выживание [157] . Им приходится не просто добиваться победы в нечестной и неравной борьбе с иными партиями и кандидатами, но и прилагать немалые усилия для того, чтобы их победы были признаны внутри страны и за ее пределами, а обвинения в нечестности выборов имели не слишком значительный эффект [158] . Хотя многим режимам электорального авторитаризма удается решать эти задачи более или менее успешно, но протесты по итогам нечестных выборов могут создать для них вызовы, подчас несовместимые с выживанием, о чем свидетельствует недавний опыт «цветных революций» от Сербии (2000) до Молдовы (2009) [159] . Хотя российский политический режим (по крайней мере, пока) кое-как справлялся с этими вызовами и смог избежать летального исхода, цена выживания оказалась для него весьма высока, а уровень легитимации, достигнутый в ходе электорального цикла 2011–2012 годов, стал более чем сомнительным. Примечательно, что такой исход представлял собой разительный контраст с результатами предыдущего электорального цикла 2007–2008 годов, когда Кремль без особого труда решил стоявшие перед ним задачи, не спровоцировав хоть сколько-нибудь значимых постэлекторальных протестов и избежав рисков того, что общество не признает результаты голосования легитимными.
Собственно, поражения авторитарных режимов в ходе несправедливых выборов – также явление отнюдь не новое. Еще Самуэль Хантингтон в своем анализе «третьей волны» демократизации (охватившей мир в период 1974–1991 годов) специально рассматривал феномен опрокидывающих выборов [160] . Этим термином он обозначал ситуацию, когда авторитарные режимы проводят выборы в целях закрепления своей легитимации, но в результате они оборачиваются поражением правящих групп и в ряде случаев (хотя и не всегда) открывают дорогу к последующей полномасштабной демократизации. Наиболее наглядным примером для Хантингтона послужили выборы на Съезд народных депутатов СССР в марте 1989 года. Хотя они не были ни свободными, ни справедливыми, но сам факт их проведения позволил тогдашним советским гражданам выразить массовое неприятие существовавшего в стране политического режима, а сами выборы на фоне массовой протестной мобилизации повлекли за собой последующее становление политической оппозиции и, в конечном итоге, стали поворотным моментом в крушении господства КПСС [161] . Однако причинам и механизмам этого явления специалисты уделяли недостаточно внимания. Объяснения, а их набралось изрядное количество, зачастую были пронизаны духом экономического, социологического или технологического детерминизма. В частности, общим местом стали утверждения, что когда благодаря экономическому росту той или иной стране удается достигнуть определенного «порогового» уровня социально-экономического развития, то это приводит к увеличению численности образованного городского среднего класса, который начинает предъявлять спрос на гражданские и политические права и постепенно выходит на политическую арену [162] . В то же время, развитие информационных технологий и особенно Интернета и социальных сетей резко ускоряет процесс политических коммуникаций, поскольку снижает контроль властей над информационными потоками и существенно облегчает задачу мобилизации и координации массового протеста [163] .
Не отрицая значимости всех этих факторов в политическом развитии современных обществ, следует отметить, что ни по отдельности, ни даже в сочетании друг с другом они не способны объяснить, почему в конкретный «критический момент» нечестных выборов одним режимам электорального авторитаризма удается сохранять господство без особых потрясений, другие несут ощутимые потери, а третьи рушатся в ходе «опрокидывающих выборов». Существуют объяснения, в которых политический процесс рассматривается как «проекция» динамики спроса на политическом рынке, проявляющегося в виде колебаний общественного мнения. Они, в свою очередь, хотя и зависят от ряда параметров (таких, как массовые оценки положения дел в экономике) [164] , но в условиях авторитарных режимов в общем и целом не предсказуемы. Однако, как известно, «танго танцуют вдвоем», и было бы неверным, анализируя причины упадка электорального авторитаризма, ограничиваться лишь анализом спроса, игнорируя то предложение, которое на политическом рынке представлено правящими группами («режимом» в узком смысле) и их противниками (то есть оппозицией).
Неудивительно, что в последние годы, в особенности под воздействием волны «цветных революций», специалисты все чаще задавались вопросом о влиянии режима и оппозиции на упадок электорального авторитаризма. Одни авторы отмечали критическую роль массовой мобилизации в результате усилий оппозиции, при этом уделяя особое внимание кооперации различных групп противников режима и тактике оппозиционных сил [165] . По их мнению, сплоченная по принципу «негативного консенсуса» оппозиция, обладающая сильным организационным потенциалом и опирающаяся на широкую международную и внутриполитическую поддержку, способна сокрушить авторитарный режим в результате протестов по итогам несправедливых выборов. Другие исследователи обращали внимание на уязвимость самих авторитарных режимов из-за их открытости воздействию со стороны Запада, а также слабости их государственного аппарата и/или доминирующих партий, которые не способны обеспечить полномасштабный контроль лидеров над политическим процессом в ходе и по результатам голосования [166] . Между тем, в спорах о том, «кто виноват» в провале электорального авторитаризма – режим или оппозиция – уделяется недостаточно внимания взаимодействию как внутри этих групп, так и между ними. Однако в политике, как и в игре в футбол, успех одной из сторон конфликта, как правило, зависит от действий соперника – ведь и гол может быть порой забит из-за неудачной замены игроков, неточного паса защитника или опрометчивой игры вратаря. Точно так же и достижения оппозиционеров могут стать результатом ошибочной стратегии правящей группы, а успехи режима подчас выступают оборотной стороной слабости оппозиции или ее неверных шагов.
Поражение электорального авторитаризма в России в декабре 2011 года может служить показательным примером такого рода. Действительно, с одной стороны, в 2000-е годы российские лидеры приложили немало усилий для закрепления политической монополии, опираясь при этом на иерархию государственного аппарата («вертикаль власти») и на доминирующую партию («Единая Россия») и ограждая внутреннюю политику страны от «тлетворного влияния Запада». С другой стороны, систематические действия властей, направленные на маргинализацию оппозиции, загнали ее в политическое «гетто». Искусно проведенное разделение оппозиционеров на «чистых» («системные» партии, официально зарегистрированные, но находящиеся под косвенным контролем со стороны Кремля) и «нечистых» («внесистемная» оппозиция, исключенная из политического процесса) еще более ослабляло разрозненные сегменты оппозиции.
Оказалось, однако, что сильная сторона конфликта – режим – была недостаточно сплочена и монолитна, ожидания лидеров режима строились ретроспективно и не учитывали изменений политического спроса, соотношение «кнута» и «пряника», которое режим предлагал своим согражданам, оказалось недостаточно сбалансировано, наконец, тактика думской кампании 2011 года была плохо продумана. В то же время кампания открыла «окно возможностей» (скорее, «форточку»), и через него начали проникать новые фигуры, которые привнесли ряд неожиданных для властей эффектов. Реакция властей на эти шаги не всегда оказывалась адекватной, и в результате режим с каждым шагом нес все более сильные и ощутимые потери, прежние методы уже не обеспечивали контроль над политическим процессом в стране, а уровень массовой поддержки статус-кво снижался. Оппозиции же удалось не только выйти из «гетто», но и даже, перехватив инициативу, продемонстрировать способность к кооперации друг с другом и к мобилизации масс против режима. Хотя эти шаги и не привели к смене режима, но создали для него серьезные угрозы и вынудили к смене тактики, в конце концов, позволившей режиму достичь требуемого результата. Вновь обратимся к футбольной метафоре: более сильная команда сама создала голевую ситуацию у своих ворот, но более слабая сторона все же не смогла забить мяч в сетку. В итоге, более сильная команда перешла в контратаку и смогла удержать счет игры в свою пользу. Хотя еще рано делать выводы о том, как сложатся следующие матчи, но, по крайней мере, уже не приходится говорить о безусловном одностороннем преимуществе на поле сильных над слабыми. Для того чтобы понять, почему и как стал возможен этот результат, необходимо рассмотреть те шаги, которые предприняли режим и оппозиция в России в период президентства Дмитрия Медведева, их действия накануне и в ходе электорального цикла 2011–2012 годов, а также выявить те возможности и ограничения, которые определяют их шаги сегодня.
Авторитарная «модернизация»: утраченные иллюзии
Преемственность лидеров является «ахиллесовой пятой» многих авторитарных режимов в мире, в том числе и на постсоветском пространстве. Лишь немногим правителям удается безболезненно осуществить династическое наследование власти (примером может служить Азербайджан), в то время как в условиях электорального авторитаризма сам подбор «преемников» и обеспечение легитимации передачи власти создает риски и серьезные вызовы выживанию соответствующего режима (как произошло в случае украинской «оранжевой революции») [167] . С этой точки зрения, проведенная в 2007–2008 году замена Владимира Путина Дмитрием Медведевым на посту президента России, казалось бы, заслуживала «пятерки с плюсом» на гипотетическом экзамене для диктаторов. Действительно, сценарий «обратной замены» Медведева на Путина в электоральном цикле 2011–2012 годов предполагался «по умолчанию», но имел непубличный характер, будучи частью той политической стратегии российских властей, которую Эндрю Уилсон называл «виртуальной политикой» [168] . В рамках этой стратегии главным инструментом доминирования правящих групп являлись информационные манипуляции в сочетании с покупкой лояльности элит и масс. Между тем, именно высокие издержки «обратной замены» как раз и оказались той стрелой, которая попала в «ахиллесову пяту» режима через четыре года после первой стадии операции «преемник».
Действительно, российский режим, как при Путине, так и при Медведеве, отличался низкой репрессивностью по отношению к политическим противникам (если речь не шла о «точечных» расправах из-за личной вражды и/или в целях захвата бизнеса, как в случае с Ходорковским) [169] . Вместо этого в 2000-е годы власти последовательно и систематически превращали оппозицию в «вымирающий вид» посредством выстраивания высоких входных барьеров на политическом рынке, умелого использования тактики «разделяй и властвуй», кооптации в качестве «попутчиков» режима одних политиков и исключения из истеблишмента других [170] . Почти безраздельное доминирование Кремля в ведущих СМИ на фоне высокой поддержки статус-кво в общественном мнении облегчало режиму решение этих задач. Хотя операция «преемник» в ходе электорального цикла 2007–2008 годов сопровождалась злоупотреблениями в ходе подсчета голосов и жестким давлением на противников режима в духе «закручивания гаек», ее политические итоги не встретили сколь-нибудь заметного сопротивления в обществе (более того, в ряде исследований было зафиксировано, что избиратели скорее склонны оценивать выборы как «честные» и «справедливые») [171] . Но почему через четыре года немалая часть тех же избирателей взбунтовалась против статус-кво?
Для ответа на этот вопрос следует переосмыслить тот механизм власти и управления в России, который сложился в 2008–2011 годах и получил название правящий тандем. Суть его сводилась к тому, что президент Медведев, будучи по факту не более чем ставленником и марионеткой Путина, выступал в роли «доброго следователя» – либерала и реформатора, призванного инициировать прогрессивные преобразования в стране, в то время как на ушедшего на время в тень «злого следователя» Путина ложились тяготы оперативного управления страной. Теоретически, такая схема могла бы работать более или менее эффективно лишь при условии, если бы она была лишь исключительно манипулятивной. Но на деле разделение ролей между участниками тандема оказалось нечетким, сигналы, которые они посылали элитам и обществу, – непоследовательными, а неопределенность в отношении планов «тандема» в преддверии выборов 2011–2012 годов порождала неуверенность, нараставшую по мере их приближения.
Напротив, Медведев пытался публично презентовать себя не как марионетку Путина, а как самостоятельного политика, в ряде случаев стремясь публично демонстрировать автономию от старшего партнера. В результате аппарат управления оказался дезориентирован и, как часто бывает в ситуации «слуги двух господ», все чаще выходил из-под контроля политического руководства на фоне довольно непродуманной реакции Кремля – Медведев так и не смог наладить более или менее эффективный контроль даже над собственным аппаратом, будучи лишен возможностей подбора кадров по своему усмотрению и не имея права увольнять даже очевидно некомпетентных и/или проштрафившихся чиновников.
Если до 2007 года президентская администрация систематически инвестировала ресурсы и в организационное укрепление ЕР, и в упрочение иерархии «вертикали власти», то позднее ЕР окончательно приобрела черты электорального и законодательного придатка государственного аппарата, не обладавшего автономией от Кремля [172] , а «вертикаль власти» подверглась весьма серьезной кадровой чистке. Многие главы исполнительной власти регионов, в том числе и занимавшие свои посты на протяжении ряда лет политические «тяжеловесы», в ходе президентства Медведева лишились своих постов, уступив место чиновникам, зачастую не имевшим публичного политического опыта и/или не пользовавшихся авторитетом у региональных элит и у жителей вверенных им территорий. Наконец, «слабое звено» «вертикали власти» – выборные мэры городов – все чаще заменялись наемными управляющими (сити-менеджерами), раздражавшими как местные элиты, так и горожан. В итоге проблемы принципал-агентских отношений (Кремль – наниматель, губернаторы – наемные работники) усугублялись по принципу «хвост виляет собакой», а «вертикаль власти» превратилась в инструмент, который должен был в дни голосования обеспечивать требуемые Кремлем показатели лояльности электората, но при этом не был связан с решением проблем регионов и городов страны [173] . Неудивительно, что масштаб злоупотреблений на региональных выборах существенно возрос и не раз вызывал громкие скандалы, в то время как внутри «Единой России» нарастали конфликты, выплескивавшиеся в форме конкуренции кандидатов от «партии власти» на муниципальном уровне [174] .
Вместе с тем, Медведев в ходе своего президентства предложил стране позитивную повестку дня, которая, впрочем, так и не была реализована. Его приоритетом стал лозунг модернизации, сформулированный в ряде программных выступлений и серии указов и законов, однако на практике имевший более чем скромный эффект. Продвигавшийся Медведевым вариант модернизации носил весьма ограниченный характер. Ведь процесс модернизации включает в себя не только социально-экономическую (индустриализация, урбанизация, рост уровня образования, доходов и мобильности, распространение СМИ, уменьшение неравенства), но также и политическую составляющую (распространение политических прав и свобод, становление конкурентных выборов и партийных систем, разделение властей). Однако в России 2000-х годов даже сама постановка вопроса о политической модернизации страны представляла собой «табу» для Кремля – лозунг модернизации носил исключительно экономический характер и предполагал развитие современных информационных технологий и высокотехнологичных отраслей экономики, более активную интеграцию страны в глобализирующийся мир и повышение качества управления при сохранении политического режима в России неизменным. Иначе говоря, политический курс Медведева был основан на представлениях о том, что экономическая модернизация в России вполне возможна в условиях авторитаризма, а, в свою очередь, авторитарное правление является необходимым условием для успешной модернизации страны [175] .
Некоторые критически настроенные наблюдатели не без оснований утверждали, что риторика Медведева, содержавшая многочисленные мантры о «модернизации», служила не более чем преднамеренным и явно демагогическим прикрытием (говоря простым языком, чем-то типа «бла-бла-бла») [176] , призванным создать у части российской общественности иллюзию прогрессивных преобразований, в то время как на деле в стране сохранялось бы прежнее статус-кво. Хотя эти намерения, скорее всего, действительно во многом определяли шаги российского президента и его окружения, не следует полагать, что лозунги модернизации служили исключительно орудием политических манипуляций. В значительной мере они отражали и реальное стремление российских правящих групп к позитивным преобразованиям в экономике и в управлении страной. Неэффективность иерархической «вертикали власти» и неустранимо и неизбежно присущая ей чудовищно высокая коррупция, время от времени вспыхивающие конфликты между «башнями Кремля» за передел ресурсной ренты, чувствительные поражения на внешнеполитической арене – лишь некоторые характеристики политико-экономического управления в России накануне начавшегося в 2008 году экономического кризиса, который лишь усугубил эти проблемы. В этом отношении все разглагольствования о модернизации, привнесенные в российскую политическую риторику Медведевым, отчасти отражали глубокое разочарование подобным развитием событий и неудовлетворенность итогами путинского правления. Но его слова – в общем и целом, правильные и справедливые – были обречены оставаться лишь словами, не имея шансов на воплощение в сколько-нибудь серьезные дела. Причины здесь следует искать не только и не столько в текущей политической конъюнктуре и даже не в личных качествах и персональных и групповых интересов группировок российских элит. Они обусловлены куда более глубокими дефектами программы авторитарной модернизации, которые препятствовали ее осуществлению в сегодняшней России.
Говоря о неудачах проектов авторитарной модернизации, часто ссылаются на тот факт, что у лидеров авторитарных режимов зачастую недостает стимулов для проведения последовательного курса социально-экономической модернизации – они редко склонны к радикальным преобразованиям, а порой и не способны к ним. Безусловно, Медведев ни по своему опыту и прежнему багажу, ни по качествам своего характера не годился на роль реформатора – слабость лидерского потенциала российского президента не отмечал разве что ленивый. На этом фоне многочисленные объяснения в духе того, что «хорошему» Медведеву препятствовали-де «плохой» Путин и его приближенные, превратившиеся в новых «олигархов», выглядели в лучшем случае «разговорами в пользу бедных». Но поставим вопрос иначе: допустим, что «модернизация» для российских лидеров – это не просто слова, но и реальные намерения создать в России современную экономику и эффективную систему управления страной. Но способен ли был российский авторитарный режим воплотить их в жизнь?
Преобразования в любой стране – авторитарные или демократические, экономические или политические – невозможно провести лишь по воле лидеров, какими бы намерениями они ни руководствовались. Их успех возможен лишь при умелом эффективном использовании тех инструментов, которые доступны лидерам для воплощения своих планов в жизнь. Набор политических инструментов для проведения курса авторитарной экономической модернизации в современных обществах довольно ограничен – лидеры режимов могут опираться на один из трех институтов: бюрократию, «силовиков» или доминирующую партию (в той или иной комбинации). Это различие соответствует трем основным типам авторитарных режимов: бюрократические, военные и однопартийные [177] . Беда состояла в том, что ни один из этих инструментов был непригоден для осуществления модернизации в условиях сегодняшней России.
Говоря о бюрократической авторитарной модернизации, обычно имеют в виду «вариант Ли Кван Ю» в Сингапуре – реформаторски настроенный лидер маленького государства (и, по совместительству, крупнейший собственник на его территории) смог успешно создать «с нуля» эффективный бюрократический аппарат и, опираясь на него, «жесткой рукой» провел глубокие экономические преобразования, превратив город-государство в мировой финансовый и экономический центр. Однако такой сценарий авторитарной модернизации выглядит нереалистичным для государств, не способных создать для чиновничества подобные стимулы. Как минимум, он требовал довольно высокой автономии государства, то есть изоляции бюрократии от влияния со стороны групп специальных интересов, и высокого качества государственного управления, позволяющего успешно реализовать избранный политический курс. В государственном управлении России таких условий сегодня нет, да и не предвидится. Административный аппарат в нашей стране находился в состоянии глубокого институционального упадка еще к моменту распада СССР, и все последующие реорганизации 1990-х годов ситуацию в этом плане, как минимум, не улучшили [178] . В 2000-е годы, на фоне свертывания политической конкуренции и свободы слова, бюрократия попросту вышла из-под контроля руководства страны, в свою очередь, более заинтересованного в краткосрочной политической лояльности чиновников, нежели в долгосрочной эффективности их работы [179] . Результаты не заставили себя ждать – и Путин, и Медведев вынуждены были признать коррупцию чиновничества одной из самых серьезных неразрешимых проблем своего правления.
Превращению российской бюрократии в инструмент модернизации препятствовали не только низкая эффективность, но и стремление руководства страны повысить качество управления исключительно посредством усиления иерархического контроля в рамках «вертикали власти». Неудивительно, что в стране с огромной территорией, большой численностью населения и значительным по масштабам государственным сектором экономики, где роль бюрократии в жизни общества по определению высока, такой путь вел к повышению издержек контроля до запретительно высокого уровня. Проще говоря, вышестоящие звенья российского чиновничества оказывались неспособны эффективно контролировать его нижестоящие звенья, которые систематически дезинформировали руководство о положении дел. Такое усугубление принципал-агентских отношений было невозможно преодолеть одной только расстановкой на значимые посты «идейных» сторонников модернизации, лояльных по отношению к реформаторским лидерам, – их в любом случае не хватило бы на всю страну [180] . Соответственно, в отсутствие политической подотчетности российская бюрократия могла быть заинтересована лишь в сохранении статус-кво, а не в модернизации. В период президентства Медведева ситуация в этом плане не только не улучшилась, но, напротив, оказалась неподконтрольна главе государства.
«Силовой» сценарий авторитарной модернизации зачастую ассоциируется с «вариантом Пиночета», которого в начале 1990-х годов часть российских либералов числила своим кумиром. Чилийский опыт, когда армия, придя к власти, успешно подавила оппозицию, предоставив при этом либеральным реформаторам свободу рук в экономике, во многом остается исключением, подтверждающим правило – «силовики» [181] очень редко оказываются успешными агентами модернизации. Как минимум, силовые структуры для этого должны возглавляться лидерами, которые убеждены в необходимости реформ, отличаться весьма высоким уровнем организационной автономии и идейной сплоченности, пользоваться поддержкой среди значительной части общества и при этом быть не слишком глубоко вовлечены в экономику. Сочетание таких характеристик в мире встречается нечасто, тем более, оно совершенно не присуще нашей стране. Еще с советских времен силовые структуры прямо или косвенно контролировали значительные экономические ресурсы (от ВПК до ГУЛАГа), находились в состоянии острой межведомственной конкуренции (которую провоцировали лидеры страны по принципу «разделяй и властвуй») [182] , а их и без того ограниченная автономия к моменту распада СССР «скукожилась» до минимума. Поэтому в постсоветской России армия проявила пассивность и в 2000-е годы утратила роль значимого политического актора [183] . Что же до правоохранительных органов, то в 1990-е годы они подверглись весьма масштабной фрагментации и все в большей мере включались в занятия бизнесом на фоне ослабления механизмов политического контроля [184] . Поэтому неудивительно, что когда после 2000 года статус «силовиков» резко повысился, а их влияние существенно расширилось [185] , они использовали новые возможности исключительно с тем, чтобы расширить участие в извлечении ренты, а вовсе не для того, чтобы реализовывать собственный модернизационный проект. По сути, главной целью и основным содержанием деятельности правоохранительных органов стало «крышевание» бизнеса, что, в свою очередь, провоцировало конфликты между разными группировками в их среде, а отдельные попытки воспрепятствовать этим процессам оказались не слишком успешными [186] . Более того, некоторые исследования российских элит показывали, что именно «силовики» демонстрировали минимальное стремление к проведению курса модернизации [187] . Таким образом, говорить всерьез о возможности реализации в России «силового» сценария модернизации попросту не приходится. Напротив, создание взамен нынешних «силовых крыш» эффективных и подконтрольных обществу правоохранительных органов является для России одной из важнейших задач государственного строительства, которая, однако, в период президентства Медведева даже всерьез не ставилась главой государства в свою повестку дня.
Наконец, несостоятельными в российском случае выглядели и надежды на осуществление авторитарной модернизации с опорой на доминирующую партию. Казалось бы, опыт не только китайских реформ, но и ряда некоммунистических режимов (подобно Мексике в 1930—1980-е годы) [188] показывает, что иерархическая централизованная «партия власти» может быть способна не только обеспечить долгосрочное удержание господства, но и успешно провести социально-экономические преобразования. Однако «Единая Россия» едва ли годилась на роль, подобную Компартии Китая или мексиканской PRI («вариант Карденаса»). Скорее, сопоставление опыта их деятельности в 2000-е годы с российской «партией власти» заставляло говорить о том, что роль ЕР в политическом управлении страной была, мягко говоря, незначительна. Отчасти такое положение дел оказалось обусловлено не только сложившимся в России разделением властей (в условиях сильной президентской власти доминирующая партия была обречена на второстепенную роль), но и институциональным наследием советского периода. Хотя КПСС и была способна успешно контролировать государственный аппарат, и порой даже характеризовалась как «партия-государство», но явная неэффективность партийного руководства экономикой и государственным управлением в последние десятилетия СССР фактически закрыла дорогу к воссозданию этой модели. В превращении «партии власти» во влиятельный политический институт в России не были заинтересованы не только чиновничество, но и политическое руководство страны. В результате нынешний механизм взаимоотношений между государством и «партией власти» – аппарат управления в нем играл ведущую роль, а «партия власти» выступала лишь ведомой, – поддерживался «по умолчанию». ЕР не обладала необходимой для успешного проведения политического курса автономией [189] от чиновничества и была лишена сколь-нибудь содержательной идеологии (если под таковой не понимать поддержку статус-кво). Примечательно, например, что «Единая Россия» так и не стала ключевым каналом рекрутирования в административную элиту [190] – в ее состав политики и чиновники попадали, скорее, по каналам своих персональных связей, чем по партийной линии. Поэтому, даже если предположить, что Кремль дал бы «Единой России» указания проводить курс модернизации через партийные структуры, то вскоре оказалось бы, что собственных рычагов влияния как на общественность, так и на административный аппарат у «партии власти» попросту не существовало. Проще говоря, такая политика модернизации, скорее всего, обернулась бы лишь очередной пропагандистской кампанией и показухой, но и не более того.
Таким образом, из-за отсутствия у российских властей эффективных инструментов для проведения авторитарной экономической модернизации, попытка, предпринятая в период президентства Медеведева, оказалась изначально бессмысленной. Если вывести за скобки громкую риторику, включавшую в себя правильные, но пустые заклинания о верховенстве права и/или инновационной экономике, то на практике воплощение в жизнь этого курса в лучшем случае ограничилось поверхностным заимствованием технологических новшеств. Так, создание «электронного правительства» и внедрение «электронной демократии» в России свелось, соответственно, к компьютеризации документооборота ведомствами и к возможности записаться на прием к чиновникам и/или пожаловаться на их действия с помощью электронной почты и Интернета. Даже достижения в сфере правовых реформ, которые представляли предмет личной заботы Медведева, оказались сведены лишь к косметическим поправкам в законодательстве по типу фактического переименования милиции в полицию. В худшем же случае речь шла о «потемкинской модернизации», призванной создать благоприятный имидж руководства страны в глазах своих сограждан и зарубежного бизнеса и выступать элементом «престижного потребления» правящей группы (примером такого рода мог служить широко разрекламированный инновационный центр «Сколково», призванный стать ареной мирового саммита «большой восьмерки»). Неудивительно, что среди значительной части российских элит, да и общества в целом, довольно быстро возникло ощущение бесперспективности курса модернизации, которая во многом сводилась лишь к шагам, подобным сокращению в стране количества часовых поясов или отмене перехода на летнее время.
Между тем, главным событием президентства Медведева стал глобальный экономический кризис 2008–2009 годов, нанесший сильный удар и по экономике России. Обвал цен на нефть на мировом рынке (с $147 за баррель летом 2008 года до $35 за баррель в январе 2009 года) не только положил конец амбициозным надеждам российского руководства на лидерство страны как «мировой энергетической сверхдержавы», но и обусловил серьезные вызовы в решении текущих экономических проблем. Хотя созданные в предшествующие кризису годы золотовалютные запасы и средства Стабилизационного фонда позволили не допустить полного коллапса экономики России, ее спад оказался глубже, чем практически во всех странах «большой двадцатки» – почти 8,5 % в 2008–2009 годах. Даже несмотря на то, что кризис оказался не слишком длительным по времени, и российским властям в общем и целом, насколько возможно, удалось минимизировать его негативные эффекты, но косвенные эффекты кризиса носили не экономический, а социально-политический характер. В стране исподволь начало меняться общественное восприятие самой системы управления государством. Если ранее многие граждане считали ее пусть неэффективной и коррумпированной, но в целом более или менее приемлемой на манер «наименьшего зла», то после кризиса в общественном мнении наметился запрос на альтернативы статус-кво [191] . Эти тенденции первоначально развивались исподволь и фиксировались даже не столько на уровне массовых опросов, сколько в оценках участников проводившихся социологами фокус-групп [192] , однако позднее они стали все более явными и отчетливыми.
В то время как механизм управления страной с трудом справлялся с перегрузками, а после экономического кризиса 2008–2009 годов проблемы лишь усугубились, «виртуальная политика» в период президентства Медведева перешла на новый уровень манипуляций – на смену виртуальному «закручиванию гаек» пришла столь же виртуальная «оттепель». Публичные заявления главы государства о либерализации («свобода лучше несвободы» и т. д.) по большей части носили характер маскировки, призванной скрыть такие шаги режима, как внесение изменений в конституцию страны, продлевавших срок полномочий президента и Государственной Думы до 6 и 5 лет соответственно. На деле политическая либерализация оказалась лишь косметической правкой существующих «правил игры» (например, снижение барьера регистрации политических партий с 50 до 45 тысяч членов). Тем не менее даже дискурсивная (то есть «бла-бла-бла») либерализация режима имела и ряд побочных эффектов, которые вели к непреднамеренным завышенным ожиданиям как у части элит (заинтересованных в том, чтобы эти слова воплощались в дела) [193] , так и у немалой части общества, а также к расширению свободы самовыражения, которая ранее во многом сдерживалась самоцензурой.
Риторика властей стимулировала нарастание спроса на либерализацию, верховенство права и повышение качества управления, но сами власти при этом не заботились о воплощении соответствующих лозунгов в жизнь, тем самым превращая их в «потемкинскую деревню», в украшение фасада, призванное скрыть авторитаризм, произвол и коррупцию. В результате в стране углублялся разрыв между общественным спросом и государственным предложением – хотя общество предъявляло все больший спрос на перемены, власти предлагали сохранение политического статус-кво. Этот разрыв повышал риски нелояльности, которые в полной мере проявились в ходе думского голосования в декабре 2011 года.
Виртуальная «оттепель» сопровождалась и другими непредвиденными последствиями. Прежде всего, власти, добившись политической монополии и более или менее успешно кооптировав «системные» партии в качестве лояльных попутчиков режима, предоставили «несистемную» оппозицию самой себе, по-видимому, полагая, что она уже не выйдет за пределы отведенного ей «гетто». Действительно, все попытки создания новых партий успешно пресекались на стадии регистрации, полиция без труда разгоняла малочисленные акции политического протеста, а отдельные оппозиционные деятели часто подвергались дискредитации (а порой дискредитировали себя сами). Однако в период президентства Медведева ситуация стала меняться одновременно по нескольким направлениям. С одной стороны, в стране спонтанно возникали новые общественные движения, выступавшие с требованиями защиты прав граждан от произвола со стороны чиновников [194] . Шла ли речь об охране природы (движение в защиту Химкинского леса), защите исторического и культурного наследия (борьба против башни «Газпром-сити» в Санкт-Петербурге) или же о нарушении правил дорожного движения высокими чиновниками («Синие ведерки») – во всех случаях основной линией конфликта на тех или иных аренах было противостояние гражданского общества и авторитарного государства. При этом «новая общественность», хотя и избегала политизации своих требований (отдавая себе отчет в том, что открытый политический конфликт с властями не поможет ей добиться целей, а лишь затруднит их достижение), тем не менее, она становилась потенциальным резервом мобилизации со стороны оппозиции и своего рода «школой» общественного участия граждан [195] .
С другой стороны, с течением времени в лагере противников режима начался процесс смены поколений. Не секрет, что значительная часть российской оппозиции 2000-х годов наиболее точно характеризовалась презрительным эпитетом демшиза. В ее рядах было немало маргинальных и подчас даже не вполне адекватных персонажей, неспособных к созидательной политической деятельности и не имевших шансы на обретение поддержки обществом даже в случае конкурентного политического режима. Более того, в условиях российского электорального авторитаризма 2000-х годов даже прежние представители истеблишмента, оказавшись в оппозиции, переживали стремительную маргинализацию, порой растрачивая свой политический и профессиональный капитал почти до полного нуля (примерами могут служить Михаил Касьянов или Борис Немцов). Но постепенно на смену лидерам, пришедшим в общественную жизнь в эпоху перестройки, выдвигались те, кто сформировались и как личности, и как публичные деятели в 2000-е годы. Если первые воспринимали текущую ситуацию в стране по большей части как продолжение прежних политических баталий (подчас утративших былую актуальность), а общество справедливо или нет, но ассоциировало их имена с периодом «лихих 90-х», то вторые не без основания претендовали на то, чтобы сделать политическую карьеру уже в новых условиях. По сравнению со своими предшественниками молодые оппозиционеры (от Сергея Удальцова до Ильи Яшина и Владимира Милова) проявляли не только более высокую склонность к риску, но и более высокую готовность к объединению различных сегментов оппозиции по принципу «негативного консенсуса» против статус-кво. Самым ярким проявлением обеих указанных тенденций стал феномен Алексея Навального, который успешно «раскрутил» громкую антикоррупционную кампанию в Интернете, стал заметной публичной фигурой и позиционировал себя одновременно как либерал и националист – немыслимое сочетание для прежнего поколения оппозиционеров.
Нельзя сказать, чтобы Кремль не замечал этих тенденций в стане своих противников, но противодействие новым явлениям было ориентировано на прежние реалии и велось прежними методами. Главным ограничением для властей здесь был курс на виртуальную «оттепель» – по мере расширения разнообразных движений и групп властям становилось все труднее перейти от «виртуальной политики» к реальному насилию. Иными словами, «оттепель» увеличивала издержки, связанные с подавлением противников режима [196] . Хотя в 2008–2011 годах власти по-прежнему неукоснительно пресекали протестные акции политического характера, но к публичной критике режима они относились более терпимо, вероятно, рассчитывая на эффект «выпускания пара». Прокремлевские молодежные движения, такие как «Наши» и др., призванные противостоять «цветным революциям», со временем превращались во все более бесполезных и алчных соискателей политической ренты и становились объектом насмешек со стороны оппозиции. Когда в некоторых случаях власть шла на уступки общественности по частным вопросам (например, отменив решение о строительстве башни «Газпром-сити»), это повышало ставки для активистов общественных движений, побуждая их выйти за рамки локального протеста. Но и жесткий отказ властей удовлетворить требования «новой общественности» лишь способствовал ее политизации, подталкивая активистов в объятия оппозиции. Попытки публичной дискредитации отдельных оппозиционеров (вместо жесткого силового подавления и/или запугивания критиков режима, ряды которых расширялись) били «мимо цели» – власти по-прежнему пытались использовать против своих противников компромат [197] там, где, возможно, им помогли бы заказные убийства. Немало преуспев в превентивной борьбе с мифической «оранжевой угрозой» в преддверии 2007–2008 годов, Кремль оказался не готов накануне 2011 года подавить в зародыше потенциал будущей протестной мобилизации, пока он еще не превратился в ключевой фактор политического процесса.
Образно говоря, накануне кампании 2011–2012 годов российские власти по преимуществу заботились об украшении виртуального фасада «потемкинской деревни», не придавая достаточного значения тому, что в скрывавшейся за ним железобетонно-серой стене режима образуются все новые трещины. Видимо, расчет строился на том, что в ходе «обратной замены» в правящем «тандеме» демонтаж «потемкинской деревни» произойдет сам собой. Однако этот расчет не учитывал, что «потемкинская деревня» была населена гражданами страны, «демонтировать» которых вместе с «фасадом» (например, посредством массовых репрессий) власти полагали слишком рискованным предприятием, а убедить их по доброй воле переселиться за глухую серую стену (например, посредством покупки лояльности) – слишком дорогим и не таким уж обязательным средством. Таким образом, сочетание позитивных и негативных стимулов к массовому участию оказалось очевидно не сбалансировано.
Иными словами, российские власти пускали в действие «кнут» слишком селективно и слишком неэффективно, в то время как сладкие «пряники», которых (на фоне запредельной коррупции) и без того не хватало на всех, оставались по большей части виртуальными и не доставались гражданам страны в достаточной мере. Пагубная самонадеянность правящей группы была наказана итогами думского голосования 4 декабря 2011 года.
Время «Ч»: от 4 декабря 2011-го к 4 марта 2012-го
Накануне парламентской кампании 2011 года власти недооценивали риски «обратной замены» Медведева Путиным на посту президента страны, ориентируясь на инерционный сценарий – сохранение политического статус-кво «по умолчанию» в отсутствие каких бы то ни было реалистических альтернатив. В самом деле, в преддверии «обратной замены» политический фон как будто не таил в себе ничего неблагоприятного для Кремля. Все допущенные к думской кампании «системные» партии сохраняли лояльность и готовы были согласиться практически с любым ее исходом. Хотя уровень массовой политической поддержки режима, судя по данным опросов, плавно снижался, этот процесс никак нельзя было назвать критическим спадом, а отдельные «тревожные звонки», свидетельствующие о недовольстве имеющимся положением дел, не воспринимались всерьез. Наконец, экономика страны, если не демонстрировала впечатляющего роста, то, во всяком случае, до некоторой степени оправилась от кризиса 2008–2009 годов. Неудивительно, что в этих условиях власти делали ставку на: (1) административный ресурс во всех его проявлениях (от принуждения к голосованию до «рисования» фиктивных результатов); (2) поддержку статус-кво периферийной частью электората (пенсионеры-бюджетники-жители индустриальных центров, малых городов и сел); (3) апатию и пассивность «продвинутых» избирателей (образованные-молодые-успешные-жители крупных городов) [198] . Но из этих трех факторов в полной мере сработал лишь второй, в то время как третий обернулся своей противоположностью, а первый дал лишь частичные эффекты.
Исходя из таких ожиданий, кампания разворачивалась довольно вяло, и манипулятивная «драматургия» [199] в ее ходе была сведена к минимуму. Пожалуй, единственным заметным (и весьма важным) событием в кампании стала неудачная попытка Кремля реанимировать находившуюся в состоянии глубокого упадка партию «Правое дело». Ей была отведена роль лояльной «нишевой» партии, призванной собрать голоса части «продвинутых» избирателей. Но когда предложенный в качестве нового лидера партии миллиардер Михаил Прохоров предпринял несколько не согласованных с властями шагов, Кремль предпочел избежать рисков нелояльности со стороны своей же креатуры и перед самым предвыборным съездом партии избавился от непредсказуемого Прохорова.
Прозвучавшее 24 сентября 2011 года на съезде «Единой России» объявление об «обратной замене» (Путин – будущий президент, Медведев – будущий премьер-министр и лидер думского списка ЕР) создало у властей и части их попутчиков ощущение свершившегося факта. Если накануне кампании в политическом классе страны ощущалась нервозность из-за неясности кадровых «раскладов» и скрытой конкуренции клик в правящей группе, то разрешение этой неясности успокоило почти что всех представителей элит [200] . Если до объявления о «рокировке» они активно занимались дележом будущей «добычи» по итогам электорального цикла (проявлением чего, в частности, стало формирование параллельно «Единой России» аморфной структуры Общероссийского народного фронта), то, как только новая конфигурация стала известна, они погрузились в инертность и апатию – как выяснилось, в самый неподходящий момент. Такое развитие событий внезапно открыло для оппозиции новое, пусть и узкое, окно политических возможностей.
Накануне кампании разрозненные ряды оппозиции не могли прийти к согласию по поводу тактики своих действий. Самые ортодоксальные противники режима призывали к бойкоту думского голосования, заявляя о его нелегитимности. Часть умеренных оппозиционеров склонялась к поддержке «системных» партий (от КПРФ до «Яблока»), рассматривая их как наименьшее зло по сравнению с ЕР. Другие политики предлагали портить бюллетени на участках для голосования (так называемая тактика «НаХ-НаХ»), хотя ранее, в ходе электорального цикла 2007–2008 годов, аналогичное электоральное поведение оказалось явно неэффективным.
В результате наиболее популярной и, в конце концов, самой успешной оказалась стратегия, активно продвигавшаяся Алексеем Навальным, – голосовать за любую партию, кроме ЕР. Ее эффективность была обусловлена сочетанием двух факторов. Во-первых, она идеально позволяла выстроить «негативный консенсус» против сохранения статус-кво, который объединил самые разные идейные течения, – не только среди самих оппозиционеров, но и в различных группах и средах избирателей, не оставляя режиму шансов для ответных шагов по принципу «разделяй и властвуй». Во-вторых, выбор ЕР в качестве единственной «мишени» протестного голосования оказался как нельзя более удачным – партия, которая играла роль инструмента для оформления решений, принятых правящей группой, не представляла никакой идеологии, кроме поддержки статус-кво, а в глазах избирателей ассоциировалась исключительно с коррумпированным чиновничеством, – была очевидно непривлекательна для «продвинутых» избирателей сама по себе. Ситуацию усугубило и появление во главе списка ЕР Медведева, чья политическая беспомощность в процессе «обратной замены» стала особенно явной. Глава государства, еще вчера пытавшийся заручиться поддержкой «продвинутых» избирателей, привлекая их пустыми обещаниями либерализации и правового государства, вмиг превратился в объект многочисленных злых насмешек. Резкая критика уходящего президента, в которой рефреном звучал тезис о том, что Медведев смог доказать, что Россией может управлять даже полное ничтожество, звучала в этой связи как хотя и жестокий, но вполне оправданный политический приговор [201] .
Другим важным ресурсом, который смогла успешно мобилизовать оппозиция, стал Интернет. Вопреки распространенному мнению ряда специалистов о преобладающей роли социальных сетей в ходе массового протеста по итогам нечестных выборов, российский случай демонстрировал куда более высокую значимость Интернета на стадии, предшествовавшей протестам, – как средства информирования и вовлечения в политику прежде пассивных избирателей в ходе кампании. Ключевым ресурсом здесь выступил Youtube, ранее привлекавший аудиторию Интернета в качестве источника развлечений. Благодаря творческому освоению этого и многих других сайтов, позволявших пользователям самостоятельно размещать материалы в Сети, негативная кампания против ЕР получила невиданный доселе размах. Видеозапись дискуссии между Навальным и депутатом Думы от ЕР Евгением Федоровым, в которой впервые прозвучало определение «партии власти» как «партии жуликов и воров», к марту 2011 года набрала в Интернете свыше 600 тысяч просмотров [202] , а столь уничижительная характеристика ЕР вскоре превратилась в своего рода «бренд». Вслед за этим Сеть наводнили ролики, которые разоблачали, а чаще всего высмеивали манипуляции чиновников, стремившихся в ходе кампании любой ценой обеспечить высокий результат думского голосования за ЕР – количество таких роликов быстро достигло уровня «критической массы». Объявленный Навальным конкурс на лучший агитационный материал против «партии жуликов и воров», спровоцировал взрыв творческой энергии. Мультфильмы и музыкальные клипы работали на подрыв статус-кво, пробуждая интерес к голосованию против ЕР среди тех граждан, кто прежде был далек от политики.
На фоне унылой официозной риторики в духе брежневского «застоя» оппозиционный креатив привлекал «продвинутых» избирателей, менее всего склонных поддержать статус-кво, – тех, кому к тому же явно не хватало своей «нишевой» партии. Фон кампании начал стремительно меняться, и вслед за «несистемной» оппозицией вскоре активизировались и «системные» партии, получившие прямую выгоду от стратегии «голосуй за любую партию, кроме ЕР». Ряд представителей «Справедливой России», КПРФ и, особенно, «Яблока» все смелее и громче поднимали голоса против «обратной замены» и режима в целом. В ряде случаев в день голосования эти партии предоставляли свою «крышу» для оппозиционно настроенных наблюдателей, численность которых, особенно в крупных городах, существенно возросла по сравнению с 2007–2008 годами.
Нельзя сказать, что режим не предпринимал усилий для противодействия оппозиции, но его шаги оказывались явно запоздалыми и лишь провоцировали нарастание протестных настроений. Многочисленные «накачки» в поддержку ЕР, проводимые нижними этажами «вертикали власти», сопровождались обещаниями раздачи «пряников» и слабыми угрозами применить «кнут», но ни в посулы, ни в угрозы, похоже, не верили даже сами местные чиновники. Информационная атака против ассоциации «Голос», которая вела мониторинг нарушений законодательства в ходе кампании и в день голосования, была предпринята властями лишь на последней неделе перед 4 декабря [203] , и уже не смогла нанести ей ущерб, а лишь вызвала ненужный Кремлю скандал. Казалось, что власти стремятся не столько к максимизации результата голосования за ЕР, сколько к минимизации своих усилий по его достижению.
Планка ожиданий думского голосования у представителей режима по ходу кампании снижалась быстрее, чем плавно опускавшиеся рейтинги массовой поддержки «тандема» и ЕР. Если в сентябре-октябре чиновники заявляли, что ЕР получит 65 % голосов [204] , то уже в конце ноября речь шла о 55 процентах [205] . Кроме того, «вертикаль власти», которая прежде рутинно и вполне себе успешно использовала административный ресурс, на сей раз испытывала невероятное перенапряжение. Причиной тому отчасти стала массовая замена глав исполнительной власти в период президентства Медведева. Многие локальные «политические машины», призванные обеспечивать требуемые результаты голосований, выстраивались в течение долгого времени губернаторами и мэрами на основе персональных связей с так или иначе зависимыми от них местными заинтересованными группами, а новые назначенцы в целом ряде случаев оказались не способны управлять этими механизмами столь же успешно, как их предшественники. Еще одной причиной стало совмещение думской кампании с субнациональными выборами в ряде регионов, изначально призванное повысить долю голосов и мест ЕР в региональных и местных законодательных собраниях. В результате этого совмещения региональный и муниципальный чиновный люд стремился минимизировать усилия по обеспечению итогов думского голосования – ведь их собственное благополучие куда больше зависело от локальных «раскладов», нежели от итогов общероссийской кампании, победители которой заранее были назначены Кремлем. Наконец, высказывалось и предположение – не такое уж неправдоподобное – что организаторы кампании ЕР в ряде регионов попросту расхищали все деньги, предназначавшиеся на подкуп избирателей [206] .
Все эти тенденции в день голосования 4 декабря 2011 года слились воедино, придав первому этапу «обратной замены» характер, близкий к «опрокидывающим выборам». Помимо многочисленных и разнообразных злоупотреблений в день голосования, часть из которых оперативно фиксировалась и размещалась в Интернете наблюдателями и активизировавшимися избирателями, стоит отметить следующее: (1) повышенную явку на избирательные участки как раз тех «продвинутых» избирателей, на апатию которых рассчитывал режим; и (2) громадный разрыв между официальными итогами голосования и данными экзит-поллов (опросов избирателей на выходе с участков), опубликованными в день голосования лояльным Кремлю ФОМом (по Москве он достигал 20 % голосов) [207] . Хотя, согласно официальным данным Центризбиркома, ЕР получила 49,3 % голосов избирателей и 238 из 450 думских мандатов, на деле издержки формальной победы «партии власти» для режима намного превышали ее выгоды.
Напротив, оппозиция неожиданно для себя добилась максимально возможного успеха: (1) ЕР, при всех злоупотреблениях в ее пользу, не смогла заручиться поддержкой более половины избирателей; (2) режим глубоко дискредитировал себя в глазах «продвинутых» избирателей; (3) «негативный консенсус», стихийно сложившийся в ходе кампании, оказался упрочен по итогам выборов. Этот успех следовало развивать, и неудивительно, что сразу же после голосования в Москве и других городах страны прошли заметные акции протеста (хотя изначально и не слишком массовые, но намного превышавшие по числу участников протестные акции прежних лет). Демонстративный эффект «раскрутки» публичного неприятия результатов голосования оказал влияние и на общественное мнение, стремительно меняя прежде скрываемые массовые предпочтения и вовлекая в протест все новые группы граждан [208] . Страх и обман, которые вкупе с экономическим ростом обеспечивали лояльность граждан авторитарному режиму [209] , уже не могли служить столь же эффективным инструментом для поддержания статус-кво.
Власти, похоже, были не готовы к такому развитию событий. «Контрреволюционеры» из числа прокремлевских молодежных движений оказались не слишком полезны при защите статус-кво от перешедших на сторону оппозиции граждан, а вскоре и вовсе ушли в тень, а то и попросту дезертировали с политической арены. Прибегнуть к массовому насилию в отношении протестующих на фоне упадка массовой политической поддержки режима казалось неоправданно рискованным шагом. Прежняя стратегия «виртуальной политики» (например, публикация прослушанных телефонных переговоров оппозиционеров) себя исчерпала и имела лишь эффект, обратный задуманному, еще более сплотив «негативный консенсус».
Власти же восприняли свой провал не как системный и неустранимый вызов, а как досадный «ляп», недоразумение, вызванное технологическими и управленческими ошибками. Казалось бы, после относительной неудачи ЕР у Путина открывались новые шансы для кооптации части оппозиции в качестве «попутчиков» режима с последующей сменой политического курса. Теоретически, Путин мог, например, предложить посты в новом кабинете министров представителям не только «системных» партий, но и «внесистемным» противникам режима, включить в состав своей новой команды те или иные знаковые или просто новые фигуры. В конце концов, можно было бы даже убрать с политической сцены окончательно утратившего остатки репутации Медведева и призвать на пост премьер-министра бывшего министра финансов Алексея Кудрина, отправленного в отставку в сентябре 2011 года после его публичного несогласия с некоторыми шагами Медведева. Но такой подход мог быть воспринят частью правящей группы как проявление слабости лидера и повлечь за собой риски дальнейших размежеваний внутри элит. Поэтому, в конечном итоге, почти все кадровые перестановки свелись лишь к перетасовке прежней управленческой команды. Вместе с тем, резкие публичные выпады Путина в адрес оппозиционеров лишь усугубляли неприятие статус-кво и негативное отношение теперь уже лично к «национальному лидеру». От стадии «За честные выборы!» протест довольно быстро перерос в стадию «Долой Путина!».
Пассивность властей, как будто окончательно отказавшихся от «кнута», но упорно не желавших делиться с оппозицией «пряниками», в немалой мере способствовало диффузии протеста как «вширь», за пределы столицы, так и «вглубь» – численность участников акций оппозиции возрастала с каждым следующим митингом, а репертуар коллективных действий все более расширялся [210] . Наконец, после протестных акций в конце декабря 2011 года Медведев внес в Думу законопроекты, направленные на либерализацию правил регистрации политических партий и заявил о предстоящем возвращении к всеобщим выборам глав исполнительной власти регионов. Эти шаги были вынужденной реакцией режима на давление оппозиции, которая требовала отмены итогов думского голосования. Но подобная реакция властей уже не могла удовлетворить требования протестующих – запоздалые, половинчатые и/или растянутые во времени меры к тому же не были результатом диалога властей с общественностью, а выглядели как своего рода «подачки». Предложенные законодательные новации, касавшиеся и сохранения разрешительного порядка регистрации партий, и «муниципального фильтра» (барьера на пути кандидатов, выдвигаемых на выборах глав исполнительной власти регионов), выдавали явное стремление блокировать участие в выборах нелояльных Кремлю фигур, а реформа избирательной системы, по сути, сводилась лишь к косметическим правкам. Но главное – все эти шаги, в лучшем случае, могли бы что-то изменить, будь то конфигурация политического устройства регионов или партийной системы на уровне страны в целом, – не ранее следующих думских выборов.
Отдельные политики и общественные деятели (прежде всего, Кудрин) предпринимали попытки «навести мосты» между режимом и оппозицией, призывая обе стороны конфликта к переговорам. Однако эти шаги, направленные на достижение «соглашения элит» о поэтапном мирном пересмотре «правил игры» в российской политике и последующем постепенном демонтаже режима, не имели успеха, и отнюдь не только в силу робкого и закулисного характера несостоявшихся переговоров. В самом деле, успешные «соглашения элит» (или «пакты») в тех или иных странах (например, «круглый стол» 1989 года в Польше или «пакт Монклоа» 1977 года в Испании) обычно становились следствием длительного острого и масштабного противостояния различных сегментов элит и общества в целом. Они достигались тогда, когда издержки продолжения конфликтов становились для участников слишком велики, а прежний опыт их разрешения по принципу «игры с нулевой суммой» (как в 1981 году в Польше или в 1939 году в Испании) рассматривался обеими сторонами конфликта как явно неприемлемый [211] .
В России зимы 2011–2012 годов режим рассчитывал добиться легитимного возвращения Путина на пост президента по итогам голосования в марте 2012 года посредством минимального латания трещин в стене прежнего статус-кво. Между тем оппозиция еще не успела создать устойчивую массовую базу, не говоря уже об организационной консолидации (для сравнения: в 1981 году польская «Солидарность» насчитывала свыше 9 миллионов участников). Поэтому, не без оснований опасаясь обмана со стороны правящей группы, оппозиция настаивала на максимально скором и публичном пересмотре не только итогов думского голосования, но и «правил игры» в политике в целом. В таких условиях стимулы к поиску согласованных решений для каждой из сторон конфликта оказались явно недостаточными, и в итоге переговоры попросту не состоялись. Возможно, для них еще не пришло время, но нельзя исключить, что этот механизм (который не так часто приводил к успешной демократизации авторитарных режимов) вообще не будет востребован в нашей стране. Так или иначе, но режим и оппозиция двинулись к новому раунду голосования параллельными курсами.
Неудачные результаты ЕР в ходе думского голосования 2011 года свидетельствовали об исчерпанности стратегии «виртуальной политики» как основного средства поддержания статус-кво. Неудивительно поэтому, что главный идеолог и политтехнолог российского режима, заместитель руководителя президентской администрации Владислав Сурков, который в течение десяти с лишним лет систематически выстраивал конструкцию электорального авторитаризма, был вскоре смещен со своего поста. Его место занял куда менее склонный к изощренным манипуляциям Вячеслав Володин. Проблема для режима состояла в том, что выбор альтернативных стратегий поддержания своей политической монополии оказался довольно сильно ограничен. Силовое подавление протестов было исключено – масштабы протестной мобилизации переросли технические возможности разгона митингов, а массовое применение силы могло оказаться самоубийственным для теряющего популярность режима [212] .
Опережающая и более полноценная политическая либерализация грозила Кремлю потерей власти в не слишком отдаленном будущем – Путин, на глазах которого на рубеже 1980–1990-х годов произошел крах коммунистического режима в ходе его демократизации, был явно не готов открыть «ящик Пандоры» и перейти к открытой политической конкуренции. По-видимому, по сходным причинам для него оказалось неприемлемым и честное проведение президентских выборов с двумя турами голосования. Дело не только в тяжелых воспоминаниях о поражении патрона Путина Анатолия Собчака во втором туре выборов губернатора Санкт-Петербурга в июне 1996 года – необходимость второго тура демонстрировала бы очевидную слабость «национального лидера», создавала бы риски усиления «негативного консенсуса» и, как следствие, повышала вероятность проигрыша любому конкуренту.
«По умолчанию» доминирующей (то есть не зависящей от шагов противника) стратегией режима стало обеспечение любой ценой 50 % голосов за Путина в первом туре. Выбор средств для достижения этой цели также не отличался избыточной изобретательностью. По большей части были использованы прежние приемы, которые не принесли режиму успеха в декабре. Но на сей раз масштаб и интенсивность их применения резко возросли, а прежняя расслабленность Кремля и его обслуги вскоре уступила место агрессивному напору. Следствием этого стала массированная информационная кампания в поддержку режима и против оппозиции, запугивание избирателей «оранжевой угрозой», исходящей от «раскачивающих лодку» агентов «тлетворного влияния Запада», а также гораздо более целенаправленное и систематическое применение административного ресурса. Частным проявлением последнего стала масштабная замена нижних звеньев «вертикали власти», не способных обеспечить требуемый исход голосования (от губернаторов до председателей и членов участковых избирательных комиссий). В ответ на уличные акции оппозиции к этим шагам добавили также массовые мероприятия в поддержку Путина, проведенные в разных городах страны по принципу «лобового противостояния», превзошедшие по численности все акции оппозиции и отличавшиеся невиданной агрессией режима по отношению к противникам. Продолжая параллели с футболом, эту стратегию можно было сравнить с агрессивной и грубой игрой на удержание победного счета в ожидании истечения времени матча.
В свою очередь, оппозиции удалось поддерживать «негативный консенсус» с помощью прежней стратегии мобилизации под лозунгом «Ни одного голоса Путину!» и призывов к избирателям голосовать за кого угодно, кроме «национального лидера». Однако основные вызовы для противников статус-кво крылись в отсутствии у оппозиционеров единой позитивной альтернативы. По понятным причинам, трудно было ожидать, что либералы, левые и националисты, которые плохо переносили друг друга и имели весьма различные политические и экономические воззрения, сумели бы выработать сколько-нибудь сходные программы. Наглядным проявлением пределов и ограничений «негативного консенсуса» стало заявление Навального о том, что вся его экономическая программа сводилась лишь к борьбе с коррупцией. Однако жесткий отказ властей от диалога с оппозицией и использование тактики «лобового противостояния» сделал почти невозможное – хотя с программной точки зрения для каждого отдельного сегмента оппозиции гипотетический приход к власти идейных противников являлся неприемлемым и тем самым сохранение статус-кво как будто должно было стать наименьшим злом, к февралю 2012 года среди оппозиции в целом и ее сторонников возобладала точка зрения, что нынешний режим представлял собой зло, безусловно большее. Разногласия с режимом, похоже, оказались сильнее, чем программные расхождения, не только для оппозиции, но и для ее социальной базы – «продвинутой» части электората. Опыт падения самых разных электоральных авторитарных режимов (от PRI в Мексике [213] до Милошевича в Сербии [214] ) говорит о том, что «негативный консенсус» оппозиционеров служит необходимым, хотя очевидно и далеко не достаточным, условием для успешной демократизации.
Однако в преддверии голосования 4 марта 2012 года все острее давали о себе знать как организационная, так и стратегическая слабость оппозиции. Прежде всего, противники режима опирались не на политические или неполитические оппозиционные организации (сколько-нибудь влиятельных организаций такого рода в России попросту не было), а на «слабые связи» сетевой мобилизации через Интернет [215] . Такие связи оказалось легко активизировать на эмоциональном подъеме, подобном наблюдавшемуся после думского голосования в декабре 2011 года, но полагаться только на них, как на основной инструмент мобилизации, было явно недостаточно. Слабость оппозиции проявилась в том, что по-настоящему крупномасштабные протестные акции так и не вышли за пределы Москвы и отчасти Санкт-Петербурга и охватили лишь сегмент «продвинутых» избирателей.
В то же время немалая часть «периферийного» электората могла вполне рационально расценивать сохранение статус-кво как менее неприемлемый вариант по сравнению с возможным падением режима, которое сулило им немалые издержки при любом развитии событий. Кроме того, все партии «системной оппозиции» сохранили прежнюю лояльность режиму и, по большей части, не рисковали перейти на сторону протестующих, справедливо полагая, что в случае полного поражения правящих групп их шансы на политическое выживание резко снизились бы [216] . Вдобавок, хотя корпус новых наблюдателей за ходом голосования 4 марта, рекрутированных оппозицией из числа своих сторонников, составлял несколько тысяч человек, этого не хватало для избирательных участков даже в крупных городах страны. Стратегия оппозиционеров ограничивалась лишь подготовкой очередных протестных акций – они оказались не способны заглядывать хотя бы на шаг вперед, в то время как их противники уже перешли в контратаку. Наконец, отсутствие на президентских выборах кандидатов, приемлемых для большинства даже «продвинутых» избирателей (не говоря уже о многочисленном «периферийном» электорате), резко снижала привлекательность призыва «Голосуй за кого угодно, кроме Путина!» и вносила разлад в ряды оппозиционеров. Творческая оригинальность оппозиционных лозунгов, еще вчера так привлекавшая новых союзников, к марту 2012 года уже не могла подменить собой ни организационный потенциал, ни стратегическое планирование.
Возможно, если между парламентскими и президентскими выборами прошло бы не три месяца, а значительно большее время, оппозиция могла успеть хотя бы частично преодолеть эти слабости. Но стремительность развития событий оказалась на руку режиму, который сумел не просто испугаться протестов, но перехватить инициативу и эффективно ответить на вызов оппозиции с помощью всех доступных ему ресурсов и средств. В конце концов, 4 марта 2012 года властям удалось: (1) с помощью комбинации угроз и посулов мобилизовать сторонников статус-кво не только из числа периферийного электората; (2) в полном объеме задействовать локальные «политические машины», 4 декабря кое-где крутившиеся на «холостом ходу»; (3) максимально эффективно и успешно использовать весь арсенал злоупотреблений в ходе голосования и при подсчете голосов [217] . Хотя оппозиции, главным образом усилиями наблюдателей, удалось добиться относительно невысокого показателя голосования за Путина по Москве (официально 47 % голосов против 63,6 % по стране в целом) [218] , силы были все же слишком неравны. Режим смог отпраздновать свою убедительную победу и даже не слишком огорчаться тому, что протестное голосование за единственного зарегистрированного независимого кандидата – Михаила Прохорова – составило свыше 20 % избирателей в Москве и свыше 15 % в Санкт-Петербурге (при почти 8 % по стране в целом) – в конце концов, ни один из включенных в бюллетень кандидатов не мог создать для режима риска потери власти. «Системная» оппозиция и большинство ее сторонников по доброй воле или вынужденно смирились с возвращением Путина.
Для «несистемной» оппозиции 4 марта 2012 года стало днем унижения и деморализации, с одной стороны, и прощания с иллюзиями скорого успеха – с другой. Часть оппозиционеров потратили немало сил на попытки убедить общественность и самих себя в том, что Путин при честном подведении итогов голосования набрал бы менее 50 % голосов избирателей (хотя, говоря спортивным языком, куда важнее то, употреблял ли спортсмен допинг вообще, а не то, какие результаты он показал бы без применения допинга). Другая часть оппозиционеров совершила отчаянную попытку мобилизовать своих сторонников на запрещенные акции, которые были жестко пресечены в Москве и Санкт-Петербурге. Неудивительно, что вскоре после 4 марта 2012 года численность участников протестных акций пошла на спад (хотя последующие протестные выступления в Москве в мае-июне 2012 года вновь стали заметным явлением), а действия самой оппозиции подверглись критике со стороны ряда ее сторонников и активистов [219] .
В известной мере, российская оппозиция оказалась в весьма уязвимой ситуации, типологически сходной с судьбой белорусских оппозиционеров после победы Александра Лукашенко на президентских выборах 2010 года и последующего силового подавления послевыборного протеста правящей группой [220] . В случае Беларуси, унизительное поражение и без того слабой и раздробленной оппозиции привело к ее дальнейшему упадку и маргинализации [221] , рискам такого рода ничуть не в меньшей мере оказались подвержены и многие российские оппозиционеры. Часть активных участников протестных митингов вскоре ушли с политической сцены, другие вернулись к прежним не слишком успешным формам оппозиционной деятельности, и лишь немногие готовы были продолжать борьбу на новых аренах.
В свою очередь, режим по итогам голосования 4 марта 2012 года достиг поставленных целей при не столь уж больших издержках, что было для Кремля особенно значимо после относительного поражения ЕР в декабре 2011 года. Режиму удалось не допустить явного раскола элит и удержать в орбите своего влияния почти всех лояльных попутчиков. Более того, на фоне упадка протеста после президентских выборов Кремль смог частично отыграть назад уступки, изначально обещанные по итогам декабрьских митингов (в частности, ужесточив правила будущих выборов глав исполнительной власти регионов и максимально растянув по времени их сроки в ряде регионов). Избранная Кремлем стратегия отказа от компромиссов и агрессивной игры на «удержание счета» принесла свои плоды. Однако возвращение Путина на пост главы государства все же принесло как минимум два тревожных для режима побочных эффекта. Во-первых, сделав ставку прежде всего на «периферийный» электорат, режим утратил (возможно, что и навсегда) шанс вернуть поддержку статус-кво со стороны ряда «продвинутых» избирателей. Во-вторых, победа, достигнутая такими средствами, ставила под сомнение легитимность режима. Проще говоря, представление, что возвращение Путина на пост президента было нечестным, в глазах части избирателей имело куда большее значение, чем фактический масштаб злоупотреблений при голосовании [222] . Таким образом, победа режима по итогам электорального цикла 2011–2012 годов вполне может оказаться пирровой – независимо как от реальных, так и от официальных итогов голосований, трещины в стене статус-кво становится замазать все сложнее, и с течением времени риски потери власти для правящей группы, скорее всего, будут возрастать.
Предварительные итоги
Последствия «опрокидывающих выборов» 2011 года и провал, пусть даже и частичный, российского электорального авторитаризма во многом определяет как сегодняшнюю, так и завтрашнюю повестку дня российской политики. Этот провал вовсе не был неизбежен и заранее предопределен, напротив, он стал следствием стратегических ошибок правящей группы. Неоправданно переоценив на основе прежнего опыта 2000-х годов эффективность «виртуальной политики» и увлекшись украшением фасадов, режим явно недооценил риски «обратной замены» руководителей государства, которые и повлекли за собой активизацию «продвинутых» избирателей. Оказалось, что известный тезис американского политолога Валдимера Орландо Ки «избиратели – не дураки!», широко цитируемый при анализе выборов в демократиях, имеет немалый смысл и при анализе выборов в условиях электорального авторитаризма [223] . Тезис Ки в нынешнем российском контексте восходит к знаменитому высказыванию Авраама Линкольна о том, что можно долго обманывать немногих или недолго обманывать многих, но нельзя всегда обманывать всех. Вероятно, российские избиратели могли бы еще некоторое время сохранять прежнее безразличное отношение к манипуляциям и злоупотреблениям со стороны режима, если бы не действия оппозиции, которая смогла вовремя умело воспользоваться ошибками правящей группы и применить эффективные средства активизации и мобилизации своих сторонников. Тем не менее ресурсный потенциал режима оказался достаточно велик, так что власти не успели растерять большинство сторонников, и в конечном итоге, хотя и не без труда, в марте 2012 года смогли удержать свое господство. Но означает ли итог электорального цикла возвращение к статус-кво, имевшему место до выборов? Ответ на этот вопрос зависит, в частности, и от того, какие выводы из недавнего опыта сделают и режим, и оппозиция, и российские граждане.
Для российского режима (как и для других авторитарных режимов в мире) главным уроком на будущее, скорее всего, может стать вывод о том, что либерализация, пусть даже частичная и «виртуальная» [224] , представляет опасность для сохранения статус-кво, а значит, для удержания власти следует вовремя «закручивать гайки». Этот курс уже был анонсирован Путиным сразу после президентских выборов, и нет оснований сомневаться в серьезности его намерений [225] . Вместе с тем, трудно сказать, сможет ли режим и далее успешно использовать такие институты, как политические партии и парламент, в целях кооптации «системной» оппозиции, и удастся ли ему успешно изолировать оппозицию «внесистемную» [226] . Что же до оппозиции, то стоящие перед ней вызовы несоизмеримо серьезнее. Удерживать «негативный консенсус» в течение длительного времени, а тем более воплотить его в организационную консолидацию по принципу «гражданское общество против враждебного государства» (определявшего систему координат, скажем, в случае польской «Солидарности») [227] , российским оппозиционерам будет крайне тяжело – особенно с учетом того, что режим не преминет прибегнуть к тактике «разделяй и властвуй» в отношении своих противников.
Распространение новых идей, продвижение новых лидеров и становление новых организаций займет некоторое время, в то время как потенциал поддержки со стороны части «продвинутых» избирателей может оказаться ослаблен. И, тем не менее, опыт протестной мобилизации 2011–2012 годов в любом случае не пройдет зря и для самой оппозиции, и для десятков, если не сотен тысяч, их участников и куда большего числа сторонников перемен. Семена, посеянные зимой 2011–2012 годов на Болотной площади и проспекте Сахарова в Москве и на площадях других городов страны, обязательно дадут свои всходы, хотя, возможно, и не в ближайшем будущем. На руку оппозиции играет и тот факт, что настроения «продвинутых» избирателей по прошествии времени могут передаться и части периферийного электората, расширяя, таким образом, потенциальную базу ее сторонников. Иначе говоря, спрос граждан на альтернативы статус-кво, скорее всего, будет возрастать так или иначе, и вопрос заключается в том, сумеет ли нынешняя российская оппозиция или, возможно, иные политические игроки удовлетворить его в ближайшие годы.
Скорее всего, можно ожидать, что электоральный авторитаризм в России после 2012 года ждут новые перемены. Пока преждевременно обсуждать возможные механизмы и темпы этих изменений – слишком многое здесь зависит не только от действий режима и от шагов оппозиции на различных политических аренах, но и от ряда других факторов. Поскольку, по всей вероятности, статус-кво будет становиться все более хрупким, режим станет давать все новые трещины, и риск быть погребенными под его обломками для правящей группы и для оппозиции будет возрастать, то в условиях сужения временного горизонта дальнейшее развитие событий в стране может становиться все менее предсказуемым. И все же обсудим возможные сценарии дальнейшей трансформации политического режима в России – этому будет посвящена заключительная глава книги.
Глава 6. Повестка на завтра
Для специалистов в области социальных наук, пожалуй, нет более востребованной и более сомнительной деятельности, нежели прогнозирование будущих событий и процессов. От экономистов широкая публика ожидает, прежде всего, сообщений о перспективах цен на нефть и валютных котировок, от социологов – предсказаний результатов голосований на будущих выборах, а от политологов – прогнозов политической ситуации в стране и в мире. Те специалисты, которым успешно удается предугадать будущее, порой получают публичное признание, даже независимо от того, насколько содержательно обоснованы их прогнозы. Так, французский историк Элен Каррер д\'Анкосс еще в далеком 1978 году написала книгу о грядущем распаде СССР. При этом она предполагала, что причиной распада станет бунт в советских республиках Средней Азии [228] , который произойдет под радикальными исламскими лозунгами с целью обретения независимости от союзного Центра. Хотя ничего подобного на практике не произошло, а Советский Союз распался по совершенно иным причинам, но Каррер д\'Анкосс была избрана в состав Французской Академии и сейчас занимает пост ее секретаря, несмотря на то, что научная ценность ее прогноза оказалась нулевой (или, возможно, как раз именно благодаря этому факту).
На самом деле, проблема заключается отнюдь не в том, что политические прогнозы тех, кого принято считать экспертами, не намного чаще оказываются фактически верными, да и содержательно обоснованными, нежели предположения интересующихся политическими новостями дилетантов, подобных «пикейным жилетам» из романа Ильфа и Петрова «Золотой теленок». Ведь практически все прогнозы политического развития – исходят ли они от специалистов или от «пикейных жилетов» – строятся как проекция в будущее ситуации, существующей в настоящее время, с теми или иными поправками. Реальное же развитие событий подчас подчиняется иной логике, понять которую не всегда возможно, особенно с учетом влияния неожиданных и зачастую непредсказуемых факторов, резко меняющих все возможные сценарии. Иногда участникам прогнозов удается предугадать эти факторы, но чаще всего – нет, и тогда политическое прогнозирование превращается в вариант даже не тотализатора, а игры в лотерею.
Тогда зачем нужны всевозможные научные и наукообразные рассуждения о будущем и мира политики в целом, и российской политики в частности? Думается, это занятие все же имеет немалый смысл. Стоит согласиться с мнением Даниэля Трейсмана, полагающего, что «если мы не можем определить, какой из путей выберет история, размышления над их конфигурациями, развилками и пересечениями все равно полезны. Это, по меньшей мере, даст возможность быть готовыми быстро интерпретировать реальное развитие событий. Вместе с тем попытки „систематизировать“ будущее формируют определенную перспективу мышления и привычку видеть перспективу, что полезно и при осмыслении настоящего. Вы волей-неволей начинаете думать о том, как сочетаются друг с другом разные аспекты действительности» [229] .
Итак, мы начнем с характеристики нынешнего положения дел в российской политике (по состоянию на июнь 2012 года) и тех тенденций и ограничений, которые препятствуют кардинальным преобразованиям, с одной стороны, и способствуют сохранению статус-кво, с другой. Затем, рассмотрев вариант закрепления этого положения дел в более или менее длительной перспективе (загнивание), обсудим возможные альтернативы такому развитию событий: варианты «закручивания гаек», предполагающего установление в России репрессивного авторитарного режима (жесткая рука), быстрого и внезапного коллапса нынешнего режима, и наконец, его постепенной («ползучей») демократизации и связанных с ней как шансов, так и реальных либо мнимых опасностей. Некоторые общие суждения о закономерностях политического развития нашей страны станут логическим завершением этой главы и книги в целом.
Диагноз: «институциональная ловушка»
К началу лета 2012 года, казалось, в России восстановилось политическое равновесие по образцу того порядка вещей, который был присущ стране в предшествующее десятилетие. Путин вернулся на пост президента, распределив ключевые позиции и источники ренты («кормушки») среди участников своей «правящей коалиции». «Попутчики» режима в лице «системных» оппозиционных партий, представителей бизнеса, да и значительной части «прогрессивной» общественности, то ли по доброй воле, то ли вынужденно смирились с сохранением статус-кво. Волна массовых протестов в Москве и других городах после серии стычек с полицией выродилась в хотя и не малочисленные, но безопасные для властей хэппенинги. Уступки, которые Кремль сделал общественности, – такие, как возвращение к всеобщим выборам глав исполнительной власти регионов, – оказались выхолощены до того предела, за которым они уже не могли нанести урон правящей группе. Экономика страны росла, хотя и не слишком впечатляющими темпами. Наконец, уровень массовой поддержки властей россиянами, судя по данным опросов, если и не вернулся к временам «золотого века» первого президентства Путина, то, по крайней мере, явно далек от критического спада конца 2011 года.
Поэтому, в общем и целом, можно утверждать, что российские правящие группы смогли достичь своих целей, обеспечив становление и последующую консолидацию важнейших институтов – формальных и неформальных «правил игры» в российской политике, своего рода институционального «ядра» российского политического режима [230] . К этим «правилам игры» относятся:
монопольное господство главы государства в сфере принятия ключевых политических решений (персонализм);
отсутствие открытой электоральной конкуренции элит на фоне несвободных и несправедливых выборов (электоральный авторитаризм);
и де-факто иерархическая соподчиненность региональных и местных органов власти и управления («вертикаль власти»).
Эти «правила игры» явно несовершенны, поскольку им имманентно (неизбежно и неустранимо) присуща неэффективность, проявлениями которой служат крайне высокий уровень коррупции (которая, помимо прочего, создает и стимулы к лояльности почти всех сегментов элит); скрытая, но весьма жесткая борьба заинтересованных групп («башен Кремля») за доступ к ренте и за передел ресурсов; и, в конечном итоге, неспособность правящих групп к проведению реформ, которые могут нарушить сложившееся равновесие (что объясняет и неэффективность попыток авторитарной модернизации страны). Тем не менее, нынешние правила игры, говоря словами Дугласа Норта, если и не полностью служат «интересам тех, кто занимает позиции, позволяющие влиять на формирование новых правил» [231] , то, по крайней мере, на сегодняшний день позволяют эти интересы не ущемлять.
Но за внешними контурами восстановления политического равновесия в России кроется глубокое разочарование и нарастающее недовольство тем порядком вещей, который вновь претендовал на свою безальтернативность как на нечто само собой разумеющееся. Это недовольство фиксировали не только массовые опросы и фокус-группы с участием представителей различных социальных групп в разных городах и регионах стран, но и опросы и социологические интервью с участием представителей российских элит. Еще в 2008 году исследование элит, проведенное под руководством Михаила Афанасьева, продемонстрировало, что большинство российского правящего класса поддерживало демократизацию страны, выступая за проведение свободных выборов, конкуренцию партий, ограничение власти президента – но, однако, при этом весьма значительный по численности сегмент «силовиков» в российских элитах жестко выступал против любых демократических начинаний [232] . На фоне «опрокидывающих выборов» и протестов зимы 2011–2012 годов размежевания в элитах и в обществе и рост неприятия статус-кво лишь усилились.
На первый взгляд, нарастание спроса на перемены в различных группах российского общества при продолжающемся предложении все той же прежней «стабильности» со стороны российских властей грозит стать источником политической напряженности в стране и повлечь за собой смену режима. Однако такой вывод был бы преждевременным и необоснованным. Ведь на практике политическое равновесие может поддерживаться не только благодаря привлекательности действующего порядка вещей, но и в силу того, что альтернативы ему выглядят непривлекательными или мало реалистическими, а главное – в силу того, что издержки перехода от одного порядка вещей к другому представляются запредельно высокими (сравнимыми с теми, которые пришлось заплатить российскому обществу в ходе «тройного перехода» 1990-х годов). Как говорится в известной песне: «и уж если откровенно, всех пугают перемены», особенно на фоне недавнего опыта «лихих 1990-х», который воспринимается весьма негативно. Представители бизнса опасаются рисков нового передела собственности, работники предприятий отраслей, зависящих от государственных заказов, боятся структурных реформ и вызванной ими безработицы, умеренно лояльные властям «системная» оппозиция и «прогрессивная» общественность полагают, что в случае смены режима они не просто окажутся на периферии влияния, но и будут отодвинуты от выделенных им нынешними властями «кормушек». Иначе говоря, для многих из тех, кого не устраивает нынешнее положение дел в стране, сохранение статус-кво оказывается меньшим злом по сравнению с кардинальными политическими преобразованиями.
Не случайно, например, что протестная волна зимы 2011–2012 годов не встретила широкой поддержки со стороны тех слоев российского общества, которые весьма критически оценивали деятельность российских властей [233] . И до тех пор, пока издержки такого равновесия для российских правящих групп и для общества в целом не превышают его текущие выгоды, оно может поддерживаться многими заинтересованными акторами. Хотя продолжение такой политики и может усугубить проблемы страны, но стимулы для нарушения этого равновесия сегодня невелики. Можно утверждать, что в российской политике укоренилась институциональная ловушка, – устойчивое, но неэффективное равновесие, в нарушении которого мало кто заинтересован [234] .
Многочисленные примеры такого рода «институциональных ловушек» хорошо знакомы нам из повседневного опыта. Мы можем наблюдать супругов, которые давно надоели друг другу, и в мечтах, возможно, хотели бы строить свою жизнь вместе с иными партнерами, но понимают, что шансы успешно создать новую семью для них чем дальше, тем больше становятся сомнительными, а издержки, связанные с разводом и разделом имущества, велики и все более возрастают. Или школьного «твердого троечника», который ни шатко ни валко справляется с текущими учебными заданиями и по инерции переходит из одного класса в другой, но не имеет ни внешних стимулов, ни внутренних позывов к тому, чтобы кардинально улучшить свою успеваемость, – хотя и ухудшить, впрочем, тоже. В истории нашей страны наиболее известным и впечатляющим примером «институциональной ловушки» может служить период правления Леонида Брежнева (1964–1982), известный как застой. По сути, почти два десятилетия у власти бессменно находилась «выигрышная коалиция», заинтересованная лишь в поддержании политического статус-кво и не имевшая стимулов для проведения экономических реформ, в то время как спрос на перемены со стороны советского общества оставался латентным и по большому счету так и не был предъявлен. В конечном итоге, время было упущено, потенциал преобразований советской системы оказался растрачен впустую, а политика перестройки, начатая лишь после прихода к власти Михаила Горбачева, оказалась непродуманной и непоследовательной и завершилась полным крахом и политического режима, и всего советского государства. Параллели между нынешним российским политическим режимом и позднесоветской практикой 1970-х – начала 1980-х годов, ставшие в 2000-е – начале 2010-х годов общим местом в отечественной публицистике [235] , говорят о возможных пагубных последствиях «институциональной ловушки» для нашей страны сегодня.
Сформировавшееся в России к началу 2010-х годов политическое равновесие грозит оказаться самоподдерживающимся – не только из-за отсутствия или слабости значимых акторов, способных создать вызовы режиму, но и в силу инерции, задаваемой, в том числе и «правилами игры», сформированными в 1990-е и особенно в 2000-е годы. Проще говоря, по мере сохранения в стране текущего положения дел преодолеть его становится все сложнее. И по мере дальнейшего упрочения нынешнего режима и предлагаемой им институциональной «стабильности» Россия попадает в «порочный круг», чем дальше, тем больше снижая шансы страны на успешный выход из возникшей «институциональной ловушки». И хотя как многие исследования, так и опыт протестной зимы 2011–2012 годов говорят о глубокой неудовлетворенности и российских элит, и российского общества положением дел в стране, их коллективным действиям, направленным на изменения статус-кво, сегодня препятствует не только довольно сильная фрагментация акторов, но и институционально закрепленные барьеры. В самом деле, сложившееся равновесие фактически способствует тому, что стремление к сохранению любой ценой статус-кво в системе власти и управления («стабильность» режима) из средства его поддержания становится для правящих групп самоцелью. Кроме того, неэффективность политических институтов сужает временной горизонт всех без исключения значимых акторов, вынуждая их жертвовать долгосрочными целями во имя получения краткосрочных выгод «здесь и теперь». Поэтому даже если предположить, что те или иные группы в руководстве страны когда-либо сами захотят провести преобразования, ориентированные на повышение эффективности управления страной, то благие намерения почти неизбежно натолкнутся на риски непреднамеренного ухудшения их собственного положения, превосходящие возможные выгоды таких преобразований для самих правящих групп и для страны в целом.
Что уж говорить о гипотетической демократизации ее политического режима? Ведь, пожалуй, главный урок, который извлекли нынешние российские лидеры из опыта горбачевской перестройки, состоит в том, что политики, которые начинают реформы, сопровождающиеся политической либерализацией, рискуют потерпеть полное поражение и лишиться власти – а, следовательно, на этом пути необходимо повесить знак «кирпич». В итоге Россия оказывается в ситуации, когда даже осознание элитами, да и обществом в целом, острой необходимости перемен в стране и кардинального пересмотра приведенных ранее политических институтов не только не создает стимулов к преобразованиям, но и также наталкивается на представление о невозможности реализовать их «здесь и теперь» без существенных потерь для тех, кто рискнет эти перемены воплотить в жизнь.
Возможен ли, и если да, то каким именно образом выход России из «институциональной ловушки» – отказ от нынешних политических институтов неэффективного электорального авторитаризма и выработка новых, более устойчивых и успешных демократических «правил игры»? Ответ на этот вопрос сегодня совершенно неочевиден, по крайней мере в краткосрочной перспективе. И дело не только в том, что пока что условия для такого рода преобразований в России попросту отсутствуют (никто из нынешних акторов не способен, да и не склонен к их проведению). Проблема лежит в иной плоскости – опыт многих стран говорит о том, что выход из «институциональных ловушек» чаще становится побочным следствием мощных внешних (экзогенных) шоков. Речь идет о влиянии войн, этнических конфликтов, революций, природных и техногенных катастроф, экономических кризисов и коллапсов. Однако не только сколь-нибудь обоснованное предсказание такого развития событий, но и попытка предугадать их возможное воздействие на поведение акторов и общества в целом, – задача заведомо неблагодарная.
Скажем, некоторые специалисты полагают, что сохранение стабильности российского политического режима либо его изменение выступают не более чем побочными продуктами экономического развития нашей страны [236] . Отсюда и ожидания того, что возможный спад в экономике, вызванный глобальными процессами (от кризиса в зоне евро и замедления темпов роста в Китае до снижения спроса на нефть и газ в силу технологических перемен в мире), может спровоцировать крушение политического статус-кво в России – например, повлечь за собой подрыв «навязанного консенсуса» и переход к открытой конкуренции акторов, что способствует пересмотру важнейших «правил игры». Не отрицая вероятности такого развития событий, следует иметь в виду, что авторитарные режимы далеко не всегда реагируют на экономические кризисы подобным образом, и зачастую остаются ими не затронуты, а то и «сворачиваются» вовнутрь, утрачивая способность к переменам на долгий срок. Кроме того, стимулы к преобразованиям этих режимов, по мнению ряда исследователей, зависят даже не столько от глубины экономического спада, сколько от его продолжительности. Краткосрочные шоки (подобные экономическому кризису 2008–2009 годов в России) подчас либо не успевают непосредственно сказаться на политических режимах, либо оказывают на них ограниченное воздействие [237] .
Столь же неочевидным является и альтернативное предположение – о том, что длительный, устойчивый и относительно быстрый экономический рост в России как бы сам собой повысит спрос на демократизацию страны со стороны численно разросшегося городского среднего класса и потому неизбежно повлечет за собой политические реформы [238] . Хотя логика такого рода рассуждений вполне обоснованна и подкрепляется ссылками на опыт целого ряда стран, из нее напрямую не следует ни то, что этот спрос непременно будет предъявлен в тот или иной «критический момент» российской истории, ни уж тем более то, что реакцией со стороны правящих групп режима на этот спрос непременно окажется соответствующее адекватное предложение. Поэтому в последующих рассуждениях мы попробуем вывести за скобки перспективы анализа внешних шоков для России и возможных механизмов их влияния по принципу «если случится А, то произойдет В». Не то чтобы вся экономическая и международная среда в обозримом будущем останется примерно такой же, что и сейчас (очевидно, что это практически невозможно). Но поскольку политический процесс в любой стране (а уж тем более в России) – это не просто проекция социальных, экономических и международных условий, а более или менее автономная сфера жизни общества, то не будет слишком уж большой натяжкой постараться объяснить варианты преемственности и/или изменчивости российского политического режима преимущественно влиянием внутриполитических факторов, привлекая альтернативные объяснения в качестве фона, на котором разворачиваются политические процессы, и не более того (но и не менее). Исходя из этого подхода, мы обсудим несколько базовых вариантов относительно краткосрочной (в перспективе не более 5–7 лет) эволюции российского политического режима. К ним относятся:
сохранение в России нынешнего политического статус-кво (говоря языком советского периода, дальнейшее «загнивание» российского режима);
реакция российских правящих групп на вызовы своему господству и/или попытки преодоления низкой эффективности режима путем ужесточения авторитарных тенденций (механизм «жесткой руки»);
внезапный коллапс нынешнего режима под воздействием того или иного стечения обстоятельств (которое может отнюдь не обязательно возникнуть в силу глубоких внешних шоков);
пошаговая и, скорее всего, непоследовательная демократизация политического режима под давлением спроса со стороны российского общества.
Хотя вероятность каждого из этих вариантов поддается оценке с трудом, каждый из них отнюдь не исключен. Более того, все они представляют собой своего рода «идеальные типы», а реальная практика российской политики может представлять собой ту или иную комбинацию нескольких этих вариантов или последовательное либо непоследовательное чередование их элементов. Но мы попробуем по очереди сменить оптику анализа с тем, чтобы не только оценить варианты политического развития, но и понять возможности и риски потенциальных преобразований.
«Загнивание»: на политическом фронте без перемен?
Многочисленные российские, а тем более зарубежные, обозреватели российской политики склонны рассматривать те или иные изменения в политической жизни страны не более чем как следствие закулисной борьбы неких сил в ее руководстве, выступающих на стороне добра или зла (или, в предельном варианте – разных групп, выступающих на стороне противостоящих друг другу сил зла), а сохранение статус-кво – как следствие своего рода баланса во взаимоотношениях между ними. Подобные суждения основаны на уверенности, что неудовлетворенность правящих групп существующим положением дел в стране почти по умолчанию задает стимулы к политическим переменам в том или ином направлении. В предыдущих главах книги было показано, что это далеко не так – и в мире политики в целом и в российской политике в частности. Скорее, логика политического развития, предполагающая сохранение статус-кво в качестве самоцели правящих групп, может быть объяснена даже не поговоркой «от добра добра не ищут», а простой житейской логикой – не искать новых приключений на свою голову.
В самом деле, если та среда, в которой функционирует российский политический режим, в обозримом будущем не претерпит кардинальных перемен, если соотношение сил ключевых акторов и их возможности по извлечению и перераспределению ренты останутся более или менее, что и сейчас, если давление на режим со стороны оппозиции и протестных движений удастся «сбить» до уровня, ненамного превышающего тот, что наблюдался до начала электорального цикла 2011–2012 годов, то не стоит ожидать, что российские правящие группы пойдут на односторонний пересмотр базовых «правил игры», на ревизию институционального «ядра» политического режима. Инерционное развитие событий, предполагающее сохранение нынешних политических институтов России с отдельными, не слишком существенными изменениями, в этом случае выглядит куда более предпочтительным для российских элит по сравнению как с демократизацией режима, так и с поворотом к более репрессивному авторитаризму.
Однако поддержание неэффективного политического равновесия не может происходить само собой – напротив, оно потребует от российских правящих групп немалых усилий. Речь идет не только об умелом сочетании «кнута» и «пряника», сбалансированность которого оказалась нарушена в преддверии выборов 2011–2012 годов. Властям почти неизбежно придется, с одной стороны, прибегать к «точечным» и строго дозированным репрессиям по отношению к своим радикальным оппонентам и проводить политику «разделяй и властвуй» по отношению к противникам умеренным, а с другой – корректировать формальные и неформальные «правила игры», с тем, чтобы не просто сохранить, но и в какой-то мере укрепить институциональное «ядро» политического режима.
Примерами такого рода могут служить те шаги, которые предпринял Кремль по завершении волны протестов зимы 2011–2012 годов. Жесткий разгон протестных акций (таких, как «Марш миллионов» в Москве или уличные лагеря оппозиционеров в Москве и Санкт-Петербурге) и ужесточение санкций за нарушения правил проведения митингов сопровождались и двумя существенными институциональными изменениями: реформой законодательства о политических партиях и возвратом к практике всеобщих выборов глав исполнительной власти регионов, которые были анонсированы в декабре 2011 года. Однако в обоих случаях пересмотр «правил игры» и отказ от их наиболее антидемократических элементов ставил целью, скорее, закрепить и упрочить статус-кво, пусть и в новом обличий.
Возврат губернаторских выборов отчасти был призван снизить недовольство граждан и локальных элит практикой фактических назначений региональных руководителей, многие из которых не пользовались общественной поддержкой во вверенных им «вотчинах». Но отчасти он также стал реакцией на неспособность ряда назначенных Центром чиновников выполнять главную часть своего неформального контракта с Кремлем – любой ценой доставлять голоса избирателей в ходе федеральных и региональных электоральных кампаний. При этом, по ходу подготовки закона, в документ была внесена норма о «муниципальном» фильтре для выдвижения кандидатов, которая фактически блокировала возможности для выдвижения на выборах кандидатов, не пользующихся поддержкой Кремля, равно как и региональных властей, и оставлявшая возможности для участия в выборах лишь лояльным и не представлявшим никаких угроз для властей представителям «системной» оппозиции.
Аналогично, реформа законодательства о партиях (снижавшая норму численности членов партий с 45 000 до 500 человек) была призвана понизить наиболее одиозные барьеры на пути партийного строительства, которые подталкивали даже часть умеренных и впоне лояльных «попутчиков» режима в ряды «несистемной» оппозиции. Но поскольку все другие элементы регулирования электоральной политики сохранялись неизменными, а механизм регистрации партий оставался разрешительным (на усмотрение властей), то, по большому счету, такая реформа сама по себе не создавала вызовов для Кремля, а при необходимости позволяла ему формировать те или иные коалиции в поддержку статус-кво и лично Путина с участием ЕР и других партий, в том числе вновь созданных.
Как отмечал в этой связи Григорий Голосов, целью подобных политических реформ является «не демократизация, а консолидация авторитарного порядка путем придания ему более эффективной институциональной формы», то есть своего рода работа над ошибками и исправление некоторых эксцессов прежнего этапа строительства авторитаризма в России [239] . В самом деле, и недавняя замена «сверхбольшинства» ЕР в Государственной Думе простым большинством, и создание условий для «управляемой» электоральной конкуренции на региональных и местных выборах, и вероятная замена абсолютного большинства ЕР в региональных законодательных собраниях относительным, и возможное расширение полномочий законодательных собраний (например, согласование с большинством депутатов кандидатур на посты федеральных и региональных министров), и другие шаги такого рода в общем и целом лишь позволят правящей группе кооптировать реальных и потенциальных автономных акторов вместо того, чтобы подавлять их, но, по большому счету, не смогут подорвать ее господство.
Можно ожидать, что курс на «загнивание», предполагающий дальнейшую консолидацию и перегруппировку авторитарного режима, не только не сможет решить никаких проблем нынешнего политического порядка в России, а, скорее всего, лишь обострит их. Вероятно, в этом случае произойдут дальнейшее усугубление проблем принципал-агентских отношений между Центром, региональными и местными органами власти и управления, нарастание коррупции на всех уровнях и перманентные всплески (периодически «разруливаемых») конфликтов групп интересов за передел ренты. «Загнивание» будет означать и резкое увеличение издержек на поддержание политического равновесия (поскольку властям, в том числе, придется увеличить масштабы платы за лояльность соискателям политической и экономической ренты), что никоим образом не повысит эффективность власти и управления.
А что же общество? Спрос на перемены, столь заметно предъявленный властям в ходе волны протестов зимы 2011–2012 годов, может частично быть удовлетворен благодаря отдельным уступкам по мелким вопросам и политике кооптации, частично канализирован в «ниши» относительно успешного решения частных проблем, а частично так и оставаться на уровне латентных проявлений недовольства или явных «бунтов» локального уровня. Иными словами, реакцией значительной части общества на «загнивание», говоря словами Альберта Хиршмана, может стать не активный коллективный и публичный протест, а его противоположность – пассивный индивидуальный уход [240] .
«Уход» может проявляться в различных формах – одной из его разновидностей выступает, например, активно обсуждаемое многими россиянами намерение «свалить» из страны на Запад, но так или иначе он безвреден для властей, поскольку не только не подрывает статус-кво сам по себе, но и увеличивает издержки по его преодолению для участников протестов. А без кумулятивного и относительно длительного по времени давления со стороны общества на режим кардинальных перемен ждать не стоит. И это, в свою очередь, будет означать, что политика «загнивания» может продолжаться до тех пор, пока издержки поддержания статус-кво не окажутся запретительно высокими, либо пока нынешнее поколение российских руководителей попросту не уйдет в мир иной, подобно поколению советских руководителей эпохи «застоя», при жизни которых на саму возможность пересмотра институционального «ядра» в стране было наложено табу.
Хотя сценарий «загнивания» на сегодняшний день следует рассматривать как базовый, его успешной реализации в России препятствуют два важных ограничения. Во-первых, для поддержания политического равновесия российским правящим группам потребуется постоянный по времени и при этом значительный по объему приток ренты, позволяющий поддерживать лояльность всех значимых акторов и общества в целом. Во-вторых, с течением времени эффективность манипуляций властей по отношению к общественному спросу на перемены может упасть даже в сравнении с нынешним не слишком высоким уровнем (как известно, можно долго обманывать немногих или недолго обманывать многих, но нельзя всегда обманывать всех). А значит, попытки обеспечить сохранение статус-кво посредством «загнивания» далеко не обязательно достигнут своих целей.
«Жесткая рука» – друг диктатора?
Альтернативный вариант развития событий в России предполагает, что правящая группа будет сталкиваться с нарастанием реальных и потенциальных вызовов своему господству в самых разных формах. Протестные акции в Москве и в других городах страны могут не только разрастаться по численности участников и масштабу, но и приобретать новые (в том числе и насильственные) формы, риски нелояльности со стороны ряда нынешних «попутчиков» режима будут возрастать, а потенциал их кооптации и/или использования других инструментов окажется исчерпан. Опыт ряда авторитарных режимов в самых разных частях мира говорит о том, что в таких условиях их лидеры, прежде всего, склонны брать в руки «кнут» и применять его по полной программе, нежели пытаться использовать лишь одни «пряники». Примеров тому немало: от жесткого подавления южнокорейским режимом студенческого восстания в Кванджу (1980) до введения военного положения коммунистическим режимом в Польше (1981).
И хотя в длительной временной перспективе такая стратегия выживания авторитарных режимов не столь часто оказывается успешной (особенно если уровень их массовой поддержки низок, а протесты приобрели значительный размах), но на более короткой дистанции подобная реакция на кризисы со стороны правящих групп может оттянуть негативные последствия для режимов, хотя платой за это часто становится рост насилия и конфликтов. Таким образом, нельзя исключить, что и российские власти могут прибегнуть к поддержанию своего господства посредством «жесткой руки», то есть с помощью полного или частичного демонтажа демократического «фасада» ряда нынешних институтов и их замены сугубо авторитарными механизмами управления при сохранении институционального «ядра» неизменным. Даже если «закручивание гаек» в российском случае в конечном итоге повлечет за собой срыв резьбы, и поворот к «жесткой руке» окажется самоубийственным шагом, то отложенное самоубийство и его возможные последствия также заслуживают обсуждения.
Трудно предсказывать те конкретные шаги, которые могут быть сделаны Кремлем на этом пути, однако здесь вполне возможны различные ограничения деятельности политических партий и общественных объединений (включая и «лояльные» властям), кардинальный пересмотр законодательства и правоприменительной практики в направлении расширения полномочий правоохранительных органов и спецслужб и дальнейшего ограничения прав и свобод граждан, частичное свертывание деятельности независимых СМИ, давление на общественные организации, отказ властей от кооптации «прогрессивной» общественности и последующий упадок всевозможных консультативных советов и т. д. Более радикальные версии могут включать в себя еще большее сужение полномочий российского парламента путем «добровольного» делегирования исполнительной власти права принимать законы с их последующим утверждением Государственной Думой и Советом Федерации, а также аналогичное делегирование региональными органами власти части своих полномочий Центру. Наконец, логическим следствием движения по этому пути может стать принятие новой Конституции страны, избавленной от рудиментов эпохи «лихих девяностых» в виде деклараций прав и свобод граждан, норм о приоритете международных обязательств России перед внутренним законодательством и прочих либеральных положений. Набор возможных изменений «правил игры», равно как и масштабы и длительность возможных репрессий в отношении противников режима, скорее, будет зависеть не от того, насколько реально велики вызовы для правящих групп и обусловленные ими риски, а от того, в какой мере эти вызовы и риски будут восприниматься ими как критически опасные для собственного выживания. Известно, что у страха глаза велики, но в какую сторону в тот или иной «критический момент» будут смотреть эти глаза и насколько глубоким и долгим окажется страх, предугадать заведомо невозможно.
«Закручивание гаек» даже в наиболее благоприятном для российских властей варианте, скорее всего, позволит им бороться только лишь с некоторыми симптомами патологий политического режима, но не с причинами заболеваний. Не приходится рассчитывать на то, что подобные меры повысят эффективность власти и управления страной: коррупция, «борьба башен Кремля» за передел ренты и нарастание проблем принципалагентских отношений не исчезнут, а попросту приобретут иные формы. Наоборот, можно ожидать, что поворот к «жесткой руке» повлечет за собой для правящей группы резкое увеличение затрат на поддержание политического равновесия в стране. Им придется не только намного увеличить издержки контроля и подавления, с одной стороны, но и пойти на масштабное повышение побочных платежей «силовикам» за их лояльность – с другой. Риски, связанные с превращением правящих групп в своего рода заложников аппарата подавления, присущи всем репрессивным режимам, но в российском случае речь идет не об армии (выступавшей в таком качестве для ряда авторитарных режимов стран Африки и Латинской Америки), а о правоохранительных органах и спецслужбах, которые глубоко вовлечены в масштабное извлечение и перераспределение ренты, а самое главное, не пользуются существенной поддержкой в российском обществе.
Вместе с тем, не стоит ожидать, что возможный поворот российского политического режима к сценарию «жесткой руки» (если и когда он позволит властям достичь своих целей) сам по себе может спровоцировать нарушение политического равновесия, даже если расширение репрессий будет угрожать значительной части прежде лояльных акторов или тем или иным «несогласным» с правящей группой. По крайней мере, до тех пор, пока «уход» в форме отъезда из страны будет оставаться для «продвинутой» части россиян более доступной альтернативой «протесту» против статус-кво, риски сопротивления со стороны общества для правящих групп могут оставаться не слишком велики. Во всяком случае, опыт режима Александра Лукашенко в Беларуси говорит о том, что в отсутствие реалистических альтернатив неэффективные репрессивные авторитарные режимы могут довольно длительное время поддерживать политическое равновесие, сохраняя статус-кво не то чтобы совсем «по умолчанию», но и не подвергаясь опасностям, несовместимым с их выживанием.
В российском случае риски поворота к «жесткой руке» для правящей группы, скорее, обусловлены иными причинами и лежат в иной плоскости. Во-первых, международный опыт говорит о том, что существующие на протяжении некоторого времени авторитарные режимы с изначально низкой репрессивностью довольно редко становятся намного более репрессивными. После длительного успешного опыта раздачи «пряников» эффективное использование «кнута» оказывается не столь простой задачей. Во-вторых, международные последствия поворота российского режима к «жесткой руке», вероятнее всего, окажутся однозначно негативными, и не только с точки зрения престижа страны и ее лидеров, ухудшения экономического климата, роста оттока капитала и т. д. в конечном итоге, все эти неприятности не столь критичны для выживания режима. Но для российских элит внешнеполитическая легитимация играет слишком важную роль, прежде всего, в связи с проблемой легализации доходов на Западе, где живут и проводят значительную часть времени и их семьи, да и сами представители правящей группы. Этот феномен, который Владислав Сурков некогда обозначил словами оффшорная аристократия [241] , задает иные стимулы для части российских элит – на риски своему господству им может оказаться выгоднее реагировать не «закручиванием гаек», а выводом и легализацией активов за рубежом и последующим собственным переездом за границу. Наконец, в-третьих, в случае внезапной смены курса и поворота к «жесткой руке» риски нарушения баланса сил внутри правящих групп и низкая функциональность аппарата подавления в России могут оказаться столь велики, что неудачная попытка применения репрессий и/или их угрозы против сограждан грозит повлечь за собой крах авторитарного режима уже не в сколько-нибудь длительной перспективе, а «здесь и теперь», подобно тому, как это произошло в результате августовского путча 1991 года в СССР. При таком развитии событий «жесткая рука» может привести к непреднамеренным последствиям и оказаться вовсе не «другом диктатора», а одной из возможных причин развития событий в совершенно ином ключе – коллапса авторитарного режима.
Коллапс режима: ужасный конец или ужас без конца?
Коллапс политического режима, то есть его внезапное и относительно быстрое полное крушение в результате массовых протестов или иных внутренних конфликтов, которое сопровождается практически полной сменой правящей группы и отказом от прежних «правил игры», в сегодняшней России, на первый взгляд, маловероятен. Ограничением на этом пути выступает тот факт, что текущая ситуация в стране явно не демонстрирует (по крайней мере, пока) никаких признаков «революционной ситуации», о которых еще почти век назад писал лидер большевиков Владимир Ленин. Хотя «низы и не хотят жить по-старому», но все же масштабы антисистемной мобилизации и потенциал оппозиции явно недостаточны для свержения режима. Вместе с тем «верхи» еще вполне себе «могут управлять по-старому», поскольку уровень консолидации правящих групп и их союзников (пока) остается достаточно высоким. Более того, даже возникновение революционной ситуации само по себе не всегда приводит к революционным исходам политического процесса. Поэтому если не принимать в расчет риски внешних шоков, то коллапс российского режима в обозримом будущем вроде бы не предвидится.
Но зачастую события такого рода происходят отнюдь не вследствие длительного и систематического противостояния режима и оппозиции, а в результате стихийного и иногда во многом даже случайного стечения обстоятельств в тот или иной «критический момент» истории. Ни Февральская революция 1917 года, положившая конец монархии в России, ни падение авторитарного режима в Тунисе в начале 2011 года, запустившее начало «арабской весны», вовсе не были неизбежны и заведомо предопределены – при ином развитии событий прежние режимы в обеих странах могли существовать в неизменном виде еще некоторое (возможно, и относительно длительное) время. Нет оснований для того, чтобы исключить вероятность коллапса и нынешнего российского режима в силу тех или иных непреднамеренных эффектов – особенно в ситуации, когда поддерживать политическое равновесие властям становится все сложнее, и со временем, похоже, будет еще сложнее. Во всяком случае, полностью сбрасывать со счетов вариант коллапса российского режима явно неосмотрительно, но и прогнозировать его гипотетические последствия было бы равнозначно плаванию без руля и ветрил в мутных водах как бы «политологической» фантастики.
Житейская мудрость говорит о том, что порой ужасный конец лучше, чем ужас без конца. Однако в отношении коллапса политических режимов логика далеко не столь очевидна: и опыт краха царизма в России 1917 года, и недавний опыт краха советского коммунизма в 1991 году говорят, скорее, о том, что результатом подобного развития событий зачастую (хотя и не всегда) может стать смена одних авторитарных режимов другими, подчас куда более репрессивными. В самом деле, «на обломках самовластья» порой происходит то захват власти случайно оказавшимися в нужное время в нужном месте политическими предпринимателями, то разрешение конфликтов борющихся не на жизнь, а на смерть новых элит по принципу «игры с нулевой суммой», часто сопровождающееся массовым политическим насилием, то даже восстановление прежнего порядка в том или ином обличий.
Проблема обычно связана с тем, что к коллапсу режима, как к внезапной смерти, окружающие оказываются не готовы, и в условиях острого дефицита времени и высокой неопределенности политические акторы делают ошибочные шаги, а общество подчас «ведется» на неоправданные посулы и ожидания. И если в случае коллапса нынешнего российского режима Владимира Путина на посту главы государства сменит новый авторитарный лидер – скажем, некий гипотетический и условный «Шмутин», – то само по себе это никоим образом не будет означать демократизацию страны, а, скорее, поворот режима от «плохого» к «худшему». Ну и, пожалуй, главное – попытка сохранения власти любой ценой в случае коллапса режима может оказаться самоубийственной не только для российской правящей группы, но и для страны (а то и для всего мира) в целом – в конце концов, революции пока еще не случались в странах, начиненных ядерным оружием. Хотя вариант, при котором Путин будет угрожать пустить в ход ядерную «красную кнопку» в ответ на протесты против режима и требования его отставки, сегодня выглядит, скорее, как завязка сюжета фильма-катастрофы, но ведь реальная жизнь порой, увы, оказывается драматичнее любых придуманных «ужастиков».
И все же не стоит рассматривать прежний политический опыт нашей страны как своего рода препятствие, заведомо непреодолимое даже в случае внезапного коллапса режима. Нельзя исключить и того, что Россия может вполне успешно воспользоваться шансом демократизации, если и когда он ей представится при таком развитии событий. Как писал Мансур Олсон, «автократия предотвращается, а демократия становится возможной в силу исторических инцидентов, при которых баланс сил приводит к патовой ситуации, и распределение сил и ресурсов делает невозможным для любого лидера или группы полное преобладание над остальными игроками» [242] . Но и рассчитывать на то, что такая ситуация сложится сама собой и повлечет за собой успешную демократизацию без специальных усилий со стороны политических акторов и общества в целом, не более оправданно, чем рассчитывать на выигрыш при игре в казино. Во всяком случае, риски в случае внезапного коллапса российского политического режима довольно велики, а позитивные последствия для нашей страны, как минимум, не очевидны.
«Ползучая демократизация»: возможности и РИСКИ
«Ползучая демократизация» [243] представляет собой долгий и извилистый путь – сложный поэтапный, иногда довольно длительный во времени, процесс перехода от авторитаризма к демократии посредством серии стратегических действий как правящей группы, так и оппозиции, меняющих свои стратегии под воздействием шагов друг друга. Суть этого процесса состоит в том, что под давлением оппозиции правящие группы могут пойти на частичную либерализацию режима, а затем (если давление усиливается, а режим не сворачивает либерализацию) на расширение пространства политического участия, что, в свою очередь, приводит как к размежеваниям внутри правящих групп, так и к вовлечению оппозиции в политический процесс.
Дальнейшее развитие событий может предполагать различные варианты: и компромисс между реформистски настроенной частью правящих групп и умеренной оппозицией («соглашение элит», как в случае «круглого стола» в Польше в 1989 году) [244] , и инициативу правящих групп по опережающей демократизации режима, позволяющей удержать власть по итогам конкурентных выборов (как в Южной Корее в 1987 году) [245] , и, наконец, серию противостояний на электоральной арене, правила борьбы на которой со временем могут стать более прозрачными и обеспечить мирный переход власти к оппозиции (как было в Мексике в 1997–2000 годах) [246] .
Такого рода развитие событий в том или ином виде было характерно для «историй успеха» демократизации ряда стран в конце XX века, и нет никаких оснований исключить его и для сегодняшней России. Исходя из этой перспективы, волну политического протеста 2011–2012 годов можно рассматривать как первый (хотя и необходимый, но явно недостаточный) шаг на пути «ползучей демократизации» страны. Однако никто не может гарантировать результат политических изменений в этом направлении: «срывы», отход от пути «ползучей демократизации» и возврат к статус-кво и/или к другим формам авторитаризма ничуть не менее вероятны, чем возможность «истории успеха», – опыт той же Польши или Южной Кореи говорит, что «ползучая демократизация» зачастую оказывается непоследовательной и порой включает в себя несколько попыток.
В самом общем виде можно утверждать, что стратегия правящих групп в России по сохранению и удержанию электорального авторитаризма может измениться, лишь если и когда давление со стороны оппозиции будет не просто усиливаться, но также носить одновременный и кумулятивный характер по разным направлениям – то есть, различные социальные группы и политические силы будут способны сплотить на основе негативного консенсуса и мобилизовать значительную часть своих сторонников. На сегодняшний день потенциал российской оппозиции довольно-таки ограничен – и отнюдь не только из-за организационной слабости, как на общенациональном, так и на субнациональном уровне. Проблема состоит еще и в том, что даже снижение уровня массовой поддержки статус-кво, отмечавшееся специалистами как до, так и после электорального цикла 2011–2012 года, само по себе не усиливает оппозицию автоматически. Проще говоря, оппозиция не воспринимается (по крайней мере, пока) значительной частью российского общества как привлекательная и как реалистическая альтернатива существующему политическому порядку.
Конечно, такая ситуация отнюдь не представляет собой устойчивое равновесие «раз и навсегда» – напротив, оно может быть подорвано в результате внешних шоков, например, связанных с изменением массового восприятия положения дел в экономике. Однако немало здесь будет зависеть и от самой российской оппозиции. Опыт «ползучей демократизации» в ряде стран показывает, что для достижения цели противникам режима необходима даже не столько организационная консолидация, сколько сочетание различных методов борьбы против общего врага в лице правящих групп и взаимная поддержка тех шагов своих потенциальных союзников, которые «раскачивали лодку» сложившегося статус-кво, доведя его до полного слома. Важным условием успеха такого сотрудничества является и поиск различными сегментами оппозиционеров поддержки у разных социальных групп общества, и (что немаловажно для сегодняшней России) отказ от публичной борьбы оппозиционеров друг с другом во имя достижения главной цели, их способность к тактическим компромиссам и готовность к гибкому пересмотру своих идейных воззрений. Но пока что российские оппозиционеры склонны бороться друг с другом активнее, нежели чем с режимом, держаться за идейные штампы, выдавая их за свои политические принципы, и апеллировать к одному и тому же узкому кругу соратников, а не искать новые группы поддержки. Им еще предстоит многому научиться на опыте своих предшественников, как успешных, так и провалившихся.
Важнейшим механизмом, способным подорвать нынешнее авторитарное равновесие в России, помимо массовых протестных выступлений в разных формах, служат выборы. Это не означает, что переход России к демократии, если и когда он произойдет, станет результатом победы оппозиции над правящей группой на выборах, которые проходят по нынешним «правилам игры». Электоральный авторитаризм в России в обозримом будущем сам по себе не исчезнет, и в этом плане можно говорить лишь об «опрокидывающем» эффекте выборов, подобном произошедшему в ходе думского голосования в декабре 2011 года и позднее на выборах мэров ряда городов (Ярославль, Тольятти – март 2012). Однако кооперация оппозиции, выдвижение ею согласованных кандидатов и списков, и, в конце концов, поддержка любых кандидатов, кроме кандидатов «партии власти», могут нанести Кремлю максимальный урон. И если региональные и местные выборы, а в особенности – выборы мэров городов и глав исполнительной власти регионов – повлекут за собой целый каскад «опрокидывающих» эффектов, то нельзя исключить, что правящая группа вынуждена будет пойти по пути гораздо более серьезной (не только косметической, как сегодня) опережающей либерализации режима в преддверии общенационального цикла думских (2016) и президентских (2018) выборов, меняя и формальные и неформальные правила их проведения и расширяя политические возможности для оппозиции. В этом случае можно ожидать, что в ряде регионов все чаще будут наблюдаться примеры того, как некогда лояльные «попутчики» правящих групп начнут выступать под лозунгами оппозиции, а то и опираться на ее поддержку, апеллируя к протестным настроениям избирателей. Если эти тенденции пойдут «вширь» (в разные регионы и города) и «вглубь» (усиливаясь во времени), то общенациональные выборы при таком развитии событий могут стать ключевым вызовом сохранению режима, в особенности в условиях высокой неопределенности.
Однако успешная демократизация не происходит сама собой лишь вследствие свержения авторитарного режима. Она становится возможной (но не гарантированной), если и когда важнейшим политическим акторам удается не просто принять новые демократические «правила игры», но и добиться их успешного воплощения в жизнь, – иными словами, эти правила должны стать работающими как с точки зрения предотвращения монополии на власть, так и с точки зрения эффективного управления страной. Принять такие правила и выполнять их удается далеко не всегда. Так, например, одним из результатов украинской «оранжевой революции» стало ограничение власти президента страны и увеличение полномочий премьер-министра. Но разделение функций между ними оказалось слишком размытым, партийная система страны была не в состоянии обеспечить баланс различных политических сил, и в итоге в течение всего периода президентства Виктора Ющенко (2005–2010) украинская политическая жизнь была отмечена острыми конфликтами между ним и премьер-министрами (Тимошенко, Януковичем, и снова Тимошенко), а управление страной оказалось отчасти парализовано. Неудивительно, что этот опыт был признан настолько неудачным, что в 2010 году Украина вернулась к конституционным нормам, которые действовали в стране до 2004 года и служили тогда предметом для повсеместной критики. Тем самым эффекты демократизации Украины, которые были достигнуты в ходе «оранжевой революции», оказались отчасти сведены на нет [247] .
Поэтому тем политикам, которые заботятся о демократизации России, необходимо будет извлечь уроки и из чужих ошибок, и из отечественного опыта 1990-х и 2000-х годов. В самом деле, большинство тех политических институтов, которые сформировались в России за два десятилетия, не подлежат эволюционному улучшению посредство частных изменений и поправок. В то же время, надо отдавать себе отчет в том, что кардинальная смена «правил игры» может привести как к тому, что одни недемократические правила будут сменены другими, так и к тому, что игра по новым (пусть и более демократическим) правилам может принести для нашей страны ничуть не лучшие результаты. Эти риски неизбежны, но их можно и нужно минимизировать.
Обсуждение того, какие новые «правила игры» окажутся полезны для демократизации России, могло бы занять целую главу этой книги. Нет необходимости повторять детально проработанные предложения о реформах разделения властей, избирательной системы, федеративных отношений, региональной политики и местного самоуправления в России (например, высказывавшиеся Григорием Голосовым) [248] или проекты реформ судебной и правоохранительной системы, представленные Институтом проблем правоприменения [249] . Проблема лежит в иной плоскости – не в том, что у специалистов нет продуманных идей касательно того, «как нам обустроить Россию», а в том, что само по себе формирование и внедрение новых «правил игры», скорее всего, станет следствием соотношения баланса сил и интересов различных политических акторов, и влияние специалистов на этот процесс не стоит преувеличивать. Но все же минимальный консенсус элит и общества в целом в отношении необходимости ограничения произвола исполнительной власти, введения эффективной системы «сдержек и противовесов», обеспечения политической подотчетности и препятствования монополизации власти как в Центре, так и в регионах, кажется, необходим. Пока преждевременно говорить о том, какие конкретные институты окажутся востребованы в процессе демократизации в России, однако и политическим акторам, и экспертам, и обществу в целом надо быть готовыми к возможности пересмотра «правил игры» и не упустить свои шансы вновь, подобно тому, как произошло в начале 1990-х годов. В то же время, принятие таких «правил игры» будет возможно лишь в процессе демонтажа нынешнего режима или непосредственно после его падения – до тех пор говорить о новых демократических институтах в России как о первоочередной задаче будет попыткой поставить телегу впереди лошади.
Эффективный институциональный выбор сам по себе отнюдь не создает гарантий успеха демократизации, но он позволяет существенно снизить риски этого процесса. Предельно огрубляя, отметим, что эти риски для России (как, впрочем, и для других стран) обычно сводятся к следующему: либо демократизация приведет к власти экстремистские политические силы, способные подорвать перспективы успешного развития страны и привести к насилию и хаосу, либо она обернется столь вопиющей неэффективностью управления, что повлечет за собой тяжелые последствия вплоть до территориального распада страны. В какой мере эти суждения оправданны для сегодняшней России?
Дискуссии об опасностях демократии не уникальны и не специфичны для России – всегда находятся специалисты, которые исходят из наиболее мрачных ожиданий, тем самым явно или неявно соглашаясь, что сохранение статус-кво (авторитарного режима) выступает меньшим злом по сравнению с демократизацией. Так, еще в период перестройки Андраник Мигранян и Игорь Клямкин выступили с критикой ускоренной демократизации СССР, утверждая, что из-за слабости гражданского общества в стране она приведет к хаосу [250] . Иными мотивами руководствовались Анатолий Чубайс и его ленинградские соратники, в 1990 году предложившие Горбачеву проект рыночных преобразований, который предусматривал возможности силового ограничения нарождавшихся тогда политических и гражданских свобод (таких, как свобода слова, права на забастовки и др.) [251] . Их аргументация строилась на том, что рыночные реформы в условиях демократизации могли быть повернуты вспять под напором популизма (подобно тому, как это произошло в ряде стран Латинской Америки), и наиболее эффективной стратегией экономической политики в этой ситуации стала бы «изоляция» правительства от интересов социальных групп [252] , предполагающая отказ от демократии. Чубайс оставался верен себе и много лет спустя, в 2008 году, он отмечал: «Представьте, организовали в стране по-настоящему полностью демократические выборы, основанные на волеизъявлении трудящихся с равным доступом к СМИ, к деньгам…. Результат таких выборов оказался бы на порядок хуже, а возможно, просто катастрофичен для страны» [253] .
Но оправданны ли опасения, что в случае демократизации политического режима в России к власти придут радикальные националисты (и тогда страна рискует потонуть в волнах этнического насилия и конфликтов) либо радикальные левые популисты, которые положат конец рыночной экономике и похоронят надежды на ее успешное развитие на долгие годы? Если вывести за скобки фобии и откровенные политические спекуляции, то эти опасения выглядят, как минимум, преувеличенными. В самом деле, результаты массовых опросов показывают, что радикальные взгляды не пользуются поддержкой россиян, а анализ предыдущего опыта посткоммунистической политики в России говорит, что радикализм левого и/или националистического толка и в 1990-е годы не имел сколько-нибудь устойчивого спроса в российском обществе (интерпретировать в этом духе высокие показатели голосования за КПРФ или ЛДПР в 1990-е годы означало бы откровенно грешить против истины).
Более того, в этот период партии и движения, выступавшие с позиций этнического русского национализма, оказались неспособны не только заручиться серьезной поддержкой избирателей в ходе выборов, но и сформировать дееспособные политические организации, ограничиваясь шумными, но не слишком эффективными манифестациями. Конечно, в стране есть немалый спрос и на левые лозунги социальной справедливости и выравнивания доходов (что неудивительно на фоне высокого уровня неравенства в России и массового неприятия в обществе итогов приватизации 1990-х годов), и на ксенофобские и антииммигрантские лозунги. Но делать из этого выводы о неизбежности левого популизма и/или радикального национализма в России не стоит. И дело не только в том, что россияне в массе своей не склонны поддерживать проявления массового насилия даже в отношении тех социальных групп, которые не вызывают у них больших симпатий (как, скажем, те же мигранты). Но и в том, что партии и политики, приходящие к власти под левыми лозунгами, далеко не всегда проводят левую популистскую политику, а порой даже реализуют вполне себе правую повестку дня (подобно Кардозу и Луле в Бразилии), и наоборот – правые политики осуществляют левый курс. Во всяком случае, вера в то, что угрозы «красной диктатуры» и/или «русского фашизма» станут неизбежными побочными эффектами демократизации нашей страны, основательно засевшая в головах части отечественных публицистов в конце 1980-х – начале 1990-х годов, на сегодняшний день лишена всяких оснований. Скорее, наоборот, риски такого рода могут возрастать как раз в случае, если нынешний политический режим в России будет «загнивать» в течение более или менее длительного времени – тогда намерение «всё отнять и поделить» и впрямь окажется реализовано, причем в наименее цивилизованных формах.
Фобии другого рода – о неизбежности упадка в стране качества управления экономикой и уровня правопорядка, вплоть до угрозы территориального распада России – довольно широко распространены главным образом из-за того, что прежний травматичный для России опыт преобразований 1990-х годов – сознательно или нет – проецируется и на нынешнюю ситуацию. Хотя в одну и ту же реку, как известно, нельзя войти дважды, но генералы и солдаты часто готовятся лишь к прошедшей войне. Между тем, повторение сегодня сценария одновременного полного краха прежней экономической и политической системы и распада государства (подобно произошедшему в начале 1990-х) выглядит явно нереалистичным последствием возможной демократизации нашей страны. Вряд ли можно ожидать того, что уровень коррупции и беззакония в России в этом случае кардинально увеличится, а экономические проблемы резко усугубятся. Скорее, напротив – многие специалисты указывали на то, что демократизация, в общем и целом, способствовала успеху экономических преобразований в ряде посткоммунистических стран Восточной Европы и позволяла, пусть и не сразу, улучшить состояние дел с правопорядком.
Особый разговор – о рисках распада страны. Они активно обсуждались в начале 1990-х годов, сразу после коллапса Советского Союза [254] , но так и не воплотились в реальные угрозы ни тогда, ни в последующий период (за исключением случая Чечни, которая действительно фактически находилась вне рамок российской политической и экономической системы в течение более чем десяти лет). Если же говорить об объективных причинах, которые могли бы повлечь за собой территориальный распад России, то если «вывести за скобки» проблемы республик Северного Кавказа, таковых просто не наблюдается. Наша страна достаточно гомогенна в культурном отношении, интегрирована экономически, да и те политические силы, которые могли бы стать агентами сепаратистских настроений, на сегодняшний день просто отсутствуют. Предельно огрубляя, можно утверждать, что в выходе из состава России и оформлении тех или иных регионов в качестве независимых государств почти никто всерьез не заинтересован (более того, вызовы такого рода и в 1990-е годы использовались лидерами некоторых республик и регионов лишь в качестве средства шантажа по отношению к Центру). А в отсутствие реальной заинтересованности со стороны тех или иных акторов риски распада останутся только лишь фобиями, от которых России со временем предстоит избавляться.
Наконец, есть еще один аргумент, который подчас звучит как «последний довод» против демократизации нашей страны. Он связан с рисками утраты или резкого ограничения суверенитета России и превращения ее в марионетку (если не в колонию) США, Запада и/или других развитых держав. Любые возражения против него наталкиваются не только на возможные обвинения в отсутствии патриотизма, но также и на довольно широко распространенные представления о том, что «коварный зарубеж» спит и видит, как бы обобрать Россию, захватив контроль над ее природными ресурсами, и затем довести ее до полного коллапса. Хотя победить эти представления силой логических контраргументов практически нереально, а риторика защиты российского суверенитета от любых внешних посягательств обычно скрывает лишь стремление защитить интересы ее правящей группы от рисков внешних санкций, проблему суверенитета не стоит сбрасывать со счетов. Ее сложность для сегодняшней России, однако, лежит в совершенно иной плоскости. Она связана не только с тем, что во взаимозависимом глобализирующемся мире любой стране все сложнее изолировать внутреннюю политику от международного влияния по принципу «что хочу, то и ворочу», но и с тем, что, по большому счету, вопрос для сегодняшней России стоит не в сохранении суверенитета, а в том, чье именно внешнее влияние на ее внутреннюю политику окажется более значимым. Грубо говоря, будет ли Россия через какое-то время восточной провинцией Европы (или «Запада») или западной провинцией Китая. Этот выбор, если бы он встал на повестку дня сегодня, большинство российских элит, да и общество в целом, сделали бы в пользу первого варианта, однако интересы правящих в России групп подталкивают ее ко второму. Но беда в том, что сохранение нынешнего режима в более или менее длительной перспективе, скорее, приведет к тому, что этот вопрос будет вообще решаться без российского участия – страна просто рискует «провалиться» между мировыми экономическими и технологическими лидерами и в итоге оказаться никому не нужной. Таким образом, даже самым горячим защитникам российской самодостаточности необходимо признать: выбор между демократизацией и отсутствием таковой с точки зрения перспектив суверенитета страны – это даже не выбор между плохим и худшим, а между возможностью самостоятельного выбора и отсутствием такового.
Но даже если принять как императив, что эволюционная «ползучая» демократизация необходима и наиболее желательна в качестве сценария политического развития России, означает ли это, что она неизбежна для нашей страны в обозримом будущем?
Задача со многими неизвестными
Прогнозирование в социальных науках в целом и в политической науке в особенности похоже на решение задачи с большим количеством неизвестных величин, которые подчас невозможно измерить даже «здесь и теперь», не говоря уже о сколь-нибудь обоснованной оценке перспектив их изменений со временем. Поэтому оценивать вероятность каждого из четырех описанных вариантов траектории политического развития России: «загнивание», «жесткая рука», «коллапс режима» и «ползучая демократизация» – занятие, возможно, и увлекательное, но познавательно не слишком полезное. Каждый из этих вариантов отнюдь не исключен, равно и как их комбинация либо последовательность, анализ вариантов которой также наталкивается на сходные препятствия.
Список неизвестных величин, которые могут обусловить тот или иной вариант или привести к смене одного из них на другой либо к некоему их сочетанию, сам по себе слишком широк и не специфичен по отношению к сегодняшней российской политической ситуации. Поэтому нет необходимости перечислять все те факторы, воздействие которых на возможные изменения политического режима в нашей стране (да и не только в нашей) заведомо непредсказуемо. Но есть как минимум три неизвестные величины, динамика которых особенно значима в нынешнем российском контексте – от нее зависит, в каком именно направлении могут оказаться «развернуты» возможные изменения политического режима.
Во-первых, речь идет об изменениях общественных настроений (как на уровне элит, так и на уровне общества в целом) и связанных с ними характеристик политического поведения россиян. Нет необходимости объяснять, насколько эти изменения важны сами по себе, но сложность заключается еще и в том, что эти тренды поддаются оценке с большим трудом именно в условиях авторитарных режимов. Ведь помимо того, что находящиеся в распоряжении специалистов познавательные средства – такие, как массовые опросы или фокус-группы, – далеко не совершенны, при авторитаризме их данные подчас оказываются систематически искажены из-за эффекта «фальсификации предпочтений» [255] , или, проще говоря, своего рода «фиги в кармане», которую граждане до поры до времени скрывают от окружающих, сообщая социально приемлемые с точки зрения режима сведения. Такого рода «фигу» граждане иногда достают из кармана и демонстрируют властям в самый неожиданный «критический момент».
Порой смена декларируемых предпочтений может повлечь за собой даже крах авторитарного режима (как, например, это произошло в Восточной Германии в 1989 году), но подчас «фига» может оставаться в кармане на протяжении долгого времени, и об истинных предпочтениях граждан так и не узнает ни режим, ни его противники до тех пор, пока новые вызовы сохранению статус-кво не возникнут как бы «из ниоткуда». А поскольку внешне стабильный авторитарный режим может оказаться опрокинут в любой вдруг возникший «критический момент» (и правящие группы об этом риске знают), то поведение всех участников политического процесса становится заведомо непредсказуемо. С одной стороны, власти в условиях авторитарных режимов (Россия здесь не исключение) подчас реагируют на любые вызовы по принципу «у страха глаза велики» и стремятся обезопасить себя от тех рисков, которые не слишком для них опасны. С другой стороны, похожие на мантры заклинания о том, что рано или поздно авторитарный режим падет, могут так долго оставаться всего лишь благими (или не очень благими) пожеланиями, что когда они рано или поздно станут реальностью, то к переменам мало кто окажется готов, подобно тому, как произошло в период краха коммунистического режима и распада СССР в начале 1990-х годов.
Во-вторых, ключевым вопросом для выживания любых авторитарных режимов является мера готовности применения правящими группами механизмов силового подавления своих противников и возможные последствия таких шагов. В российском случае эта проблема стоит особенно остро. В самом деле, репрессивные режимы обычно не слишком задумываются о применении силы, когда речь идет о малейших угрозах их выживанию, и массовое политическое насилие (а то и просто убийства) своих сограждан для них – дело рутинное. Среди постсоветских государств примером может служить Узбекистан, где был жестоко подавлен «бунт» в Андижане в мае 2005 года. Иначе, однако, обстоят дела для авторитарных режимов, не практикующих массовые репрессии или от них отказавшихся ранее, – они могут оказаться перед нелегким выбором в ситуации вынужденного поворота от «пряника» к «кнуту». Даже если в этом случае включение машины репрессий не влечет за собой непосредственных политических последствий для режима, оно на долгие годы определяет выбор стратегии правящих групп (как это было в СССР после бойни в Новочеркасске в 1962 году). Да и сам ключевой вопрос «бить или не бить (массы, выступающие против режима)?» решается подчас в зависимости от прежнего опыта применения массового насилия правящими группами, подобно тому, как происходило в Китае в 1989 году, когда силовое подавление выступлений на площади Тяньаньмынь стало возможным в силу того, что верх в ходе дискуссий в руководстве страны о тактике противодействия оппозиции взяли ветераны революции, привыкшие убивать сограждан еще со времен борьбы Коммунистической партии за завоевание власти.
Российский опыт в этом отношении специфичен не только из-за низкого уровня репрессивности режима, но и из-за ненадежности средств массового подавления, – армия (выполняющая эти функции в ряде военных режимов) в подобном качестве в России не может быть использована, а спецслужбы, рассматривающиеся в качестве главной опоры репрессивной политики, выступают, перефразируя Иосифа Бродского, скорее как воры, нежели как убийцы. Стоит подчеркнуть, что для нынешних российских руководителей не стоит вопрос о моральных ограничениях такого рода выбора – об этом говорит опыт уничтожения ими взятых в заложники сограждан наряду с боевиками во время террактов в театральном центре на Дубровке в Москве в 2002 году и в Беслане в 2004 году (вопрос о сохранении их жизней не мог стоять в принципе). Но неверно было бы и сводить этот вопрос лишь к техническим границам возможностей подавления, которые оказываются пройдены, если и когда на акции протеста выходит настолько много протестующих, что всех их подавить попросту невозможно (известно высказывание шефа служб безопасности ГДР в адрес Хонеккера в ноябре 1989 года: «Эрих, мы не можем побить столько людей») [256] .
Скорее, следует задать вопросы в иной последовательности: (1) решатся ли российские лидеры в случае реальной или воображаемой угрозы их политическому выживанию отдать приказ о массовом насилии в отношении сограждан; (2) если да, то будет ли этот приказ успешно выполнен, и позволит ли им насилие избавиться от подобной угрозы; и (3) если да, то окажутся ли вследствие такого шага российские лидеры заложниками исполнителей своего же приказа. Ответы на все эти вопросы, как минимум, неочевидны, и остается лишь рассчитывать на то, что на деле они могут так и не встать в политическую повестку дня нашей страны.
В-третьих, наконец, ни мы, ни российские лидеры, ни Россия в целом так и не знают степени управляемости (или, точнее говоря, неуправляемости) нашей страной со стороны правящих групп. Речь идет не о проявлениях сепаратизма на региональном уровне управления или сознательного саботажа принимаемых правящими группами решений нижестоящими чиновниками – такого рода проявления сегодня для России не характерны и нет оснований ожидать их в ближайшем будущем. Речь идет о том, что в условиях высоко коррумпированного авторитарного режима иерархия «вертикали власти» просто-напросто не справляется даже с относительно небольшими перегрузками и нештатными ситуациями – например, в случаях стихийных бедствий, подобных лесным пожарам летом 2010 года, когда с проблемами локального уровня поневоле вынужден был справляться федеральный Центр в режиме «ручного управления», а нижестоящие звенья «вертикали власти» систематически дезинформировали вышестоящее руководство.
Техногенные и природные катастрофы, точно так же, как экономические кризисы, в случаях, если и когда они происходят, могут стать тестом на выживание не только для «вертикали власти», но и для режима в целом, подобно тому, как трагическая Чернобыльская катастрофа 1986 года сыграла немалую роль в трансформации политического режима в СССР – именно после нее в полной мере стала очевидной вся пагубность информационной закрытости страны и невозможность принятия адекватных решений ее руководством. Последующий же поворот к политике гласности нанес по советскому режиму неотразимый удар.
Мы не можем предугадать всех возможных последствий управленческих кризисов любого масштаба и уровня в России сегодня, но не будет большой ошибкой полагать, что при сохранении в стране нынешнего политического режима и попытках удержания статус-кво любой ценой деградация всего аппарата управления государством и проблемы принципал-агентских отношений со временем будут лишь усугубляться. А, следовательно, те или иные вызовы, сами по себе не столь существенные с точки зрения управления страной, могут в тот или иной «критический момент» истории не встретить должного и своевременного ответа – известная строчка «враг заходит в город, пленных не щадя, оттого, что в кузнице не было гвоздя» наглядно иллюстрирует эту проблему. Хорошо известно, что коррупция в системе хлебных поставок в Петрограде в феврале 1917 года спровоцировала относительно локальные выступления протеста столичных жителей, вскоре переросшие в революцию, которая положила конец монархии и всему прежнему политическому порядку царской России. И отнюдь нельзя исключить типологически сходного развития событий в нашей стране сегодня – пусть даже их фактическое наполнение может носить совершенно иной характер.
Даже этого короткого перечня неизвестных величин: (1) «фальсификация предпочтений» и непредсказуемость поведения россиян; (2) уровень готовности и способности правящих групп эффективно подавлять сопротивление граждан; (3) управленческая деградация и неспособность к реализации антикризисной политики – вполне достаточно для того, чтобы снять вопрос о сколь-нибудь реалистической оценке вероятности тех или иных сценариев политического развития нашей страны. Но помимо конкретных развилок и поворотов ситуации «здесь и теперь», существует и общая логика политической эволюции режимов и обществ, и нам необходимо за деревьями текущих событий в России увидеть и лес тех политических тенденций, которые определяют настоящее и могут определить и будущее политики в нашей стране.
Вместо заключения: Россия будет свободной
Крах коммунистического режима и распад СССР произошли в 1991 году, когда в мире отмечался процесс, который Самуэль Хантингтон в том же году назвал «третьей волной демократизации» (по аналогии с «первой» волной XIX – начала XX веков и «второй» волной после Второй мировой войны). В тот период (Хантингтон датировал его начало 1974 годом, когда пала диктатура в Португалии) рухнули многие авторитарные режимы в Латинской Америке (от Аргентины и Бразилии до Чили), Азии (от Филиппин до Южной Кореи и Тайваня), Южной Европе (Испания, Греция), наконец, после 1989 года произошла демократизация стран Восточной Европы. Многим наблюдателям тогда казалось, что новый глобальный процесс всеобщего и полного перехода к демократии захватит, в том числе, и постсоветские страны, которые «по умолчанию» обречены на то, чтобы стать демократическими.
Эти во многом наивные ожидания сбылись или не в полной мере, или не сбылись вовсе – Россия в этом плане отнюдь не оказалась исключением. То, что двадцать с лишним лет назад казалось появлением на свет новой постсоветской демократии в России, на деле оказалось лишь болезненным распадом прежнего авторитарного режима и последующим не менее болезненным становлением нового постсоветского авторитаризма. Эти тенденции в нашей стране оказались вписаны в охватившие многие страны и регионы мира (от постсоветских Украины или Армении до далекой от нас Венесуэлы) процессы становления режимов электорального авторитаризма [257] . Но значит ли это, что именно авторитаризм представляет собой основную закономерность, своего рода магистральное направление политической эволюции нашей страны, а попытки ее демократизации неизбежно носят лишь временный и частичный характер, заведомо обречены на неудачу, да и в общем и целом представляют собой не более чем тупиковые ветви российского политического развития?
Если перейти с языка описания политики на язык повседневной жизни, утверждение, что даже тяжелое и болезненное поражение раз и навсегда закрывает дорогу к успеху, выглядит абсурдным (если бы дело обстояло именно так, то в мире не было бы «историй успеха» повторных браков после разводов или появления выдающихся литературных произведений, авторы которых прошли через провалы своих первых рассказов или стихов). Если же обратиться к мировой политической истории, то без труда можно обнаружить во многом сходные повороты и зигзаги политического развития, которые были присущи самым разным странам в те или иные эпохи. Можно вспомнить ту же Францию, где падение монархий дважды (в 1789 и 1848 годах) после серии драматических постреволюционных событий оборачивалось приходом к власти сперва Наполеона Бонапарта, а позднее – его племянника Луи (именно начало его правления было охарактеризовано знаменитой фразой Карла Маркса о том, что история повторяется дважды: первый раз в виде трагедии, второй раз в виде фарса) [258] . Падение чрезвычайно коррумпированного режима Луи Наполеона после военного поражения от Пруссии носило крайне болезненный для страны характер, но в конечном итоге именно оно открыло дорогу к успешной демократизации Франции. Становление Третьей республики в 1870-е годы отчасти явилось следствием стихийно сложившегося стечения обстоятельств, но, по большому счету, оно все же стало логическим результатом всего драматического процесса трансформации тогдашнего французского политического режима, да и французского общества на протяжении XIX века, и во многом отражало общие тенденции европейской демократизации той эпохи [259] . Параллели между российским политическим режимом эпохи Владимира Путина и Второй империей во Франции времен Луи Бонапарта весьма популярны в отечественной публицистике [260] , но они дают надежду и на то, что на смену сегодняшнему российскому авторитаризму может (пусть и далеко не безболезненно) прийти и вполне устойчивая демократия, хотя никто не гарантирует, что ее будущее окажется безоблачным.
В самом деле, неудача первой попытки посткоммунистической демократизации в России после 1991 года вовсе не говорит нам о том, что демократия в нашей стране обречена на неудачу, и вторая попытка демократизации (если и когда она состоится) принесет нашей стране новый раунд бегства от политической свободы к авторитаризму или, скажем, «порочный круг» конфликтов, кризисов и насилия (хотя такого рода исходы, конечно же, не исключены). За два с лишним десятилетия, прошедшие с момента распада СССР, проекты демократизации были вполне успешно реализованы в таких отличающихся друг от друга по многим параметрам странах, как Бенин, Мексика, Молдова и Монголия. Ни социально-экономические и/или культурные предпосылки, ни прежний политический опыт вовсе не гарантировали этим странам успех демократического проекта. Однако они выбрали путь к свободе после десятилетий персоналистского авторитаризма (Бенин), господства доминирующей партии (Мексика) или коммунистического режима (Монголия, Молдова) и смогли достичь успехов, пройдя через драматические испытания (в каждом случае свои), но при этом избежав и безнадежных срывов, и бесповоротных крахов. И если сложный и тернистый путь к демократии в последние два десятилетия удалось пройти и близким соседям, и далеким заморским государствам, то почему этот путь должен быть закрыт для России?
В жизни довольно часто случается, что не снабженный дорожной картой водитель на той или иной развилке сворачивает на дорогу, ведущую в тупик, – от ошибок в подобной ситуации не застрахован никто. Хороший водитель отличается от плохого не тем, что он никогда не попадает в тупик, а тем, что способен, вовремя признав ошибку, поменять направление движения, вернуться на развилку и, в конце концов, выбрать верный путь. Но плохой водитель, забравшись в тупик, либо так там и остается, либо начинает искать путь по бездорожью, сваливаясь в кювет, либо возвращается на развилку слишком поздно, когда в баке уже не остается бензина. Советский опыт служит как раз примером такого рода – реформирование советской экономической и политической системы в период перестройки началось слишком поздно, когда оказалось, что Советский Союз невозможно улучшить. К тому моменту его можно было лишь уничтожить, что и произошло в 1991 году. Удастся ли России вернуться из сегодняшнего тупика электорального авторитаризма на путь демократизации, или этот путь надолго (если не навсегда) останется закрытым для застрявшей в тупике страны?
После краха коммунизма и распада СССР Россия не смогла воспользоваться внезапно открывшимся «окном возможностей» для демократизации страны. Отчасти это произошло оттого, что оказавшиеся у власти в России после 1991 года политические лидеры не были заинтересованы в электоральной демократии, которая предполагает возможность смены правящих групп в результате поражения на выборах. Отчасти оттого, что построение демократии в России в период комплексной и драматической трансформации страны не рассматривалось в качестве первоочередной задачи реформирования России ни элитами, ни обществом в целом. Казалось бы, за два десятилетия строительства авторитаризма в России правящие группы (еще менее заинтересованные в демократии, чем прежде) смогли наглухо заколотить «окно возможностей» демократизации страны.
Но ситуация в России начинает меняться – и благодаря тому, что россияне, пусть и медленно, но все же учатся на ошибках недавнего прошлого, и благодаря тому, что со сменой поколений в Россию, пусть и не сразу, но проникает ветер перемен. «Опрокидывающие выборы» 2011 года и волна протестов 2011–2012 годов, по крайней мере, позволили приоткрыть если не окно, то «форточку» возможностей для демократизации России, и понимание необходимости этого процесса и его первоочередной значимости для нашей страны сегодня ширится среди различных групп российского общества. Опыт постсоветского развития не прошел зря для россиян, так что спустя два десятилетия после СССР наша страна в общем и целом уже лучше готова к осмысленному, целенаправленному и последовательному переходу к демократии, нежели в начале 1990-х годов – даже несмотря на то, что политические условия для такого перехода сегодня и менее благоприятны, чем непосредственно после падения коммунистического режима.