Десант стоит насмерть. Операция «Багратион» Валин Юрий
Мама молчала.
Светило неяркое солнце, неспешно ступали крупные лошади, всадники в седлах устало горбились: глубокие стальные шлемы, винтовки поперек седел. Люди, серые от пыли, от мышастой, некрасивой формы…
– Мам? Это ж…
– Михась, ты сегодня в хате посиди. Я тебе как взрослому говорю. А Тольке я уж так скажу…
На столе оставался недочищенный островок. Вот тебе и праздник. Дурость одна с этой приборкой. Как угадали. Михась машинально скреб и дивился тому, как все просто. Въехали немцы в деревню, как к себе домой. Даже не озираются. Нахохлились, как куры сонные. Засесть бы на кладбище с ружьем. А лучше с пулеметом. Очень даже просто…
Стукнуло отчетливо. Михась замер со старым ножом в руке, застыла у печи мама, даже Мариха оцепенела, открыв рот…
Еще перестук, сразу несколько тресков… Выстрелы… Это не у моста, ближе…
Михась не выдержал.
– Я тебя, стервеца! – в бессильной ярости закричала мама, кидаясь следом.
Михась шмыгнул в дверь, слетел с крыльца, метнулся вбок, к пуне[18] и мигом оказался на крыше. Застыл, не чувствуя, как под коленями проминается старая солома. Скакали назад по улице огромные задастые кони, низко пригибались всадники, тряслись на серых дупах немцев странные рифленые цилиндры. Один из всадников оглянулся, что-то крикнул. Снова захлопало – свистнуло в высоте. Пуля, что ли? Михась, не веря, пригнулся и одновременно по-птичьи вытянул шею. Последний из всадников запрокинулся, лег на круп идущей тяжелым галопом лошади. Сапог выскользнул из стремени, немец бездушным мешком бухнулся на землю, чуть проволочился за лошадью и остался лежать в траве: шлем, съехавший на глаза, переплетение ремней и каких-то значков на груди, пятно темное… Еще стучали копыта полегчавшей лошади, треснул вслед удирающим всадникам припоздавший выстрел…
Михась скатился с крыши, кинулся в хату:
– Мам, отбили немцев! Один прям у забора лежит. Убитый, видать…
Жгут влажного полотенца переложил наблюдателя прямо по лбу. Михась охнул, зажмурился. Мама лупила молча, слышались лишь влажные удары. Потом захныкала Мариха, всхлипнула и сама мама, град ударов поутих. Михась осмелился раздвинуть заслоняющие голову локти:
– Да я ж только на минуту.
– Не смей, паразит! – конец полотенца метко достал по уху.
К вечеру ухо порядком припухло. Михась сидел обиженный, удрать не решился, хотя Володька упорно высвистывал с огорода. Потом пришел Толян, и мама попыталась и старшего брата полотенцем повоспитывать. Но, видать, все самое смачное, как обычно, уже Михасю досталось. Мама снова заплакала, брат ей что-то приглушенно говорил. Михася погнали спать, что было еще обиднее, чем схлопотать полотенцем.
Как все случилось, Михась узнал только назавтра, от Володьки и других хлопцев. Собственно, они-то и сами о перестрелке отступающих красноармейцев с германскими кавалеристами лишь в пересказе знали, поскольку никто своими глазами ничего не видел. Поэтому раз десять выслушали самого Михася, рассказавшего про панически удиравших немцев, про посвист пуль. Об убитом всаднике пришлось умолчать – Толян настрого предупредил. На языке так и вертелось, но Михась сглатывал – брат таких подзатыльников навешает, что там то полотенце.
А убитый немец пропал. Словно и не было его. Но, видимо, все-таки был. Искали его потом, уже когда немцы поназначали в Ордати полицейских и старосту. Вообще-то, все это было странно и весьма удивляло Михася с Володькой. Вот как так: Ларка Башенков – пусть вредноватый и болтливый, но вполне знакомый деревенский мужик, вдруг оказался назначен старостой? А сосед Ленька Шляхта – всего-то на год старше Толяна – назначен полицаем, нацепил белую повязку и таскает на плече винтовку.
Запуталось как-то разом все на свете в том августе. Приказы немецкие, такие несуразные, что вовсе ошалеешь, регулярно расклеивались на столбе у уличного колодца. Писали в них, что Смоленск и Киев героической германской армией уже взяты, что надлежит соблюдать порядок, колхозное имущество не портить, что партийные и евреи обязаны регистрироваться. Сидел в колхозном правлении гарнизон: немец-фельдфебель с шестью солдатами, полицаи к ним на доклад являлись. Искали дохлого кавалериста и прячущихся красноармейцев-окруженцев, что его застрелили. Правда, Ленька Шляхта, несмотря на повязку свою мерзкую, помалкивал, хотя точно знал, у какой хаты немец-кавалерист свалился. Сосед все-таки, до войны вполне нормально жили, в одну школу Ленька с Толяном ходил.
Толяна забрали попозже. Внезапно все как-то вышло. Тогда еще не понял Михась, что жизнь – она такая и есть. Непредсказуемая и от смерти почти неотличимая.
…Шагали, причавкивая, разноцветные сапоги, ремень винтовки Михась подтянул на ходу, делать было нечего, и ненужное от этого в голову лезло и лезло.
Октябрь первого года
Тюкали колуном по очереди – тяжеловат был топор.
– Натренируемся, – сказал Витька, подставляя очередной чурбан.
Михась, отдуваясь, кивнул и поднял топор. Ныло что-то в животе от напряжения, да и спину порядком ломило.
Без Толяна жизнь разом стала куда как сложнее. Забрали брата в сентябре, и было трудно осознать, что молчаливый суровый Толька может и не вернуться. Никогда. Фиг с ними, с подзатыльниками. Горше слова «никогда» ничего нет. Черт его знает, что это за такие «добровольные работы на благо великой Германии». Даже слухов, куда именно хлопцев и девок погнали, и то нет. А все Ларка, гад собачий…
…Староста стоял, придерживая отвисшую почти на мотню кобуру – новенькую, желтую, многозначительную.
– Илларион Никифорович, да как же так? – бормотала мама, заворачивая хлеб.
– Вот вас Советска власть учила указы читать, а вы все как дурные, неграмотные, – злорадно сказал староста. – Работа на благо рейха – честь немалая. Еще благодарить будете. Да куда ты харча столько суешь? Небось, не в Поволжье ссылаем. Работать будет – паек дадут. По орднунгу все…
Толян стоял уже одетый, смотрел в пол. Михась брата знал – морщится брат, прикидывает, как вломить увальню-старосте, сшибить через лавку. Толян – хлопец жилистый, управится. Только в дверях топчется свояк старосты – тоже увалень, но ростом такой, что загривком в косяк упирается. Во дворе полицаи курят, у калитки – сосед Ленька, что во двор постеснялся войти, топчется со своей трехлинейкой треснутой и проволокой замотанной.
– Илларион Никифорович, может, погодите с Толиком… – мама никак не могла завязать узел. – Я б…
– Да что «ты б»? Червонцем драным щедро отблагодаришь или подол заворотишь? Вот мячта-то, – Ларка ухмыльнулся.
– Мам, да что ты с ними разговариваешь? – удивительно безразличным тоном сказал Толян. – Съезжу, поработаю, гляну. Не сожрут ведь…
Брат не глядя подхватил узелок с харчами, сунул в старый чемодан, рывком затянул шнурок, что вместо сломанного замка был приспособлен, и пошел к двери. Неспешно пошел, но здоровый полицай попятился, тукнул прикладом о дверь. Всхлипнула замершая на лавке Мариха.
Староста глянул на девчонку, на Михася:
– Расти, хлопец. Следующим пойдешь. Оно ж по-честному надобно: раз папашка на Советы пупок до последнего рвет, значит, щенки на нашего фюрера сполна поработают. Работы много, вон Советы сколько барахла побросали. Ничего, сейчас Москву немцы возьмут, и все по-серьезному орднунгу пойдет. За давнее ответите, я все помню…
Мамка с Марихой ревели до полуночи. Михась крепился – знал, что Толян сбежит. Не тот он человек, чтоб покорно в Шклов катить да на немцев работать. Сбежит.
…Может, и правда, сбежал. Говорили, под Хоново прямо с эшелона хлопцы дернули, борт вагона проломив. Человек сорок. Охрана палила, побили многих. Может, и врут.
…В животе ёкнуло, Михась бухнул колуном по очередной упрямой колоде.
– Ты с понадтыку, – посоветовал Володька. – И глянь-ка, к вам Райка-Пудра зачем-то прется.
Михась от души приложил колоду и выпустил из уставших ладоней неудобно-толстое топорище.
Райка – то ли четырехъюродная, то ли пятиюродная сестрица, действительно уже закрывала щеколду калитки. Небрежно махнула мальчишкам и пропорхнула к крыльцу, осторожненько ступая по траве своими светлыми городскими ботами.
– Все фасонит, – неодобрительно проворчал Володька.
Райка действительно была девкой легкомысленной и непоседливой. Собственно, непонятно, девкой или молодкой: поговаривали, что в Минске шебутная родственница успела выскочить замуж. Потом то ли развелась, то ли молодой муж сам сбежал, испугавшись излишне веселого нрава новобрачной. Училась Райка по торговой части, работала в каком-то райпо[19]. Торговали там галантереей или еще чем-то неприличным – Михась принципиально не интересовался. Иметь родственницу с прозвищем Пудра и так радость невеликая. Как война началась, Райка мигом удрала из города в спокойную Ордать. Оно и понятно – у фронта таким овцам, перманентом завитым, делать нечего.
– Принесла нелегкая, – проворчал Михась, и друзья вновь занялись дровами.
С сучковатым чурбаком расправились, но тут вышла мать и позвала Михася в хату.
– Да не пойду я в Черневку, – наотрез уперся Михась.
– Так польза ж будет, – неуверенно сказала мама. – Что ни говори, а провизия. В запас оставим. Кушать-то можно.
Кушать лепешки из крахмала действительно было можно. Мама напекла, попробовала, поморщилась, а глупой Марихе даже понравилось. Полмешка крахмала досталось по случаю: поделилась тетка Вера, которой привез кум. В Черневке имелся крахмальный завод, и в те безвластные три дня, когда Советской власти уже не было, а немцы еще не заявились, крахмал со склада раздавали всем желающим.
– Зима вот-вот придет. Надо бы запастись, раз задешево отдают. – Мама нерешительно глянула на Михася.
– Да жидам этот крахмал девать некуда, – заверила Райка. – Все одно сиднем сидят в гетте своем, немецких приказов ждут, в мастерских для виду ковыряются. За тридцатку мешок легко возьмем. Пропадут ведь вовсе гроши советские. На подтирку разве…
Мама сурово глянула на болтливую родственницу.
– Так я чего? Я исключительно про ближайшую перспективу, – по-городскому умно оправдалась Райка. – Давай-ка, кавалер, бери вашу тачанку, да смотаемся в Черневку. Всего-то полдня затратим, а все польза. Не жмись.
Мама опять посмотрела, и Михась, не любивший этаких просительных взглядов, пробурчал:
– Тащить буду, а торгуется пусть сама.
– Напугал. Хорошо, что не наоборот, – хихикнула Райка. – Нацепляй кепку да тарантас бери. Мамка-то мне тележку не доверяет, боится, не верну ваш лимузинный экипаж.
– Ты, Раиска, не болтай. И не лезьте там, куда не надо, – строго сказала мама.
Двухколесная высокая тележка, весной подправленная и подремонтированная батей, катила легко. Шагалось тоже легко: еще пригревало неяркое солнышко, дорога подсохла. Райка, против опасений Михася, языком не молола, только поглядывала по сторонам. Городские кудряшки прикрывала чинная косынка, миловидное лицо казалось спокойным и не очень наглым. Михась, правда, помнил, как лихо родственница отшучивалась на мосту от постовых полицаев. Такое ляпнула, что аж уши у «тачечника» загорелись. А здесь, на дороге, ничего – шагает спокойно, только боты временами от пыли бережно отирает.
– Что ты их трешь? – не выдержал сам Михась. – Полупути еще нету. У Черневки и почистишь.
– Это у тебя башмаки – что свиней пинать, что в город ходить гостить – без разницы. А у меня единственная пара приличная. Кому я в драном нужна? В городе застыдят.
– Тоже нашла город.
– Да я не про Черневку. Что мне жиды запертые да пьянчуги нахальные? В Минск буду возвращаться. Вот бабку пристрою… – Райка поморщилась.
Михась понимал. Бабка у Райки сильно хворала. Видимо, теперь уж только на кладбище «пристроится». Мама с теткой Анной о том недавно разговаривали.
Райка о своей бабке, видимо, думать не хотела, потому что начала трещать о Черневке и о каком-то своем дядьке, что обещал помочь закупить крахмал. Жиды из гетто на заводе работают, крахмал на продажу воруют. Если с умом подойти, то вполне сторговаться можно.
– Они все подвалы этим крахмалом засыпали, – убежденно говорила Райка. – Такая хитрозадая нация, просто жуть. Я вот в Минске одного знала – волосы из носа торчком, аж метлой, а туда же. «Р-р-раичка, Р-р-раичка…» Такой вот Хаим Семэнович любезный, понимаешь ли, марципан кривоногий…
Михась катил тележку, Райка не на шутку завелась, вспоминая противного Хаима, Минск, евреев вообще и черневских жидов в частности, которые, как у них девка народится, так обязательно дурным именем Цыпа обзовут, а мужи ихние пейсатые что не спроси, так непременно Абрамчик.
– …что за народ?! Уж за проволоку их сунули, отгородили, а все торгуются, надурить норовят. А тридцатка, она что, на земле валяется? Ты ее попробуй заработай…
– Да что ты разоралась-то? – возмутился Михась. – Со мной торговаться собралась?
– Так готовлюсь, – Райка засмеялась. – Я ж в жизни чего только не покупала, а крахмал мешками скупать пока не приходилось.
Черневка стояла тихая, окруженная облетевшими яблоневыми садами и неглубокими овражками, торчала над крышами кривоватая труба мастерской, и вид у местечка был неживой и сумрачный. Михасю разом окончательно расхотелось туда идти.
– Слушай, Райка, дорога-то чего такая пустая?
– Так день не базарный, – Райка озабоченно глянула вперед, полезла в карман жакета.
Михась с осуждением смотрел, как она подмазывает губы.
– Что морщишься? Не дорос еще, не понимаешь.
У околицы маячили люди – Михась рассмотрел винтовки за их плечами.
– Полиция. Что-то много сегодня. Ты, знай, тачанку толкай, разговаривать я буду, – распорядилась Райка и решительно пошла вперед.
Донесся выстрел.
– Балуют. То на дальней окраине, – пробормотала Райка. – Шагай, шагай спокойно.
Михась и сам понимал, что поворачивать назад на глазах пятерых полицаев неразумно.
– Куда прете?
Кроме полицаев, у опущенного шлагбаума сидело двое немцев: молодой с интересом уставился на Райку, тот, что постарше, со многими нашивками на форме, продолжал читать газету.
Райка балаболила, рассказывая о «дядьке», о ценах в деревнях…
Полицаи смотрели странно: красноносый ухмылялся, длинный парень со съехавшей на обшлаг повязкой и рожей побледневшей, стал цветом в ту повязку.
– Нашла время по гостям ходить, дура гладкая, – буркнул мордатый полицейский и вопросительно глянул на старшего немца. Тот вяло махнул газетой:
– Mittag machen[20].
Судя по всему, разрешил проходить. Михась протолкнул тележку под веревкой, удерживающей шлагбаум. Зашагали по улице. Полицаи и молодой немец смотрели вслед. На Райкин тыл, городской юбкой обтянутый, понятно, смотрели.
– Эх, Мишка, не вовремя мы, – прошептала Райка.
Михась на неприятное «Мишка» внимания не обратил – уж очень хотелось свернуть, скрыться от глаз, в спину пристально глядящих. Ведь смотрели – всей спиной, даже сквозь старый, подшитый батин пиджак чувствовалось.
– Куда катишь?! – зашипела Райка. – Я ж им сказала, что на Кузнечную идем. И не оборачивайся.
Улочка вывела к рынку. И Михасю стало уж совсем не по себе. Нет, спине полегчало, но в целом-то наоборот. В Черневке доводилось бывать не то чтоб часто, но незнакомым местечко не назовешь. Только теперь не узнать. Вроде и улица та же, а… Людей почти нет. Торопливо перешел улицу пожилой мужчина, мелькнула за забором бабка… Робко гавкнул во дворе пес…
– Ой, не вовремя мы, – вновь повторила Райка. – К гетто не пойдем. К дядьке, а потом через речку…
Гетто Михась увидел издали: дома как дома, только колючая проволока на кольях растянута. У проволоки что-то лежало – но то, что это мертвец, Михась лишь позже понял, когда откинутую руку разглядел. Посреди улицы стоял полицай – увидев тележку и прохожих, поднял винтовку, прицелился…
– Ошалел, что ли?! – закричала перепуганная Райка. – Вот я господину фельдфебелю пожалуюсь…
Полицай, продолжая целиться, сделал два неловких шага навстречу, захохотал.
– Пьяный в сраку, – пробормотала Райка. – Миш, да ты кати-то быстрее.
Райка колотила в калитку, потом в оконное стекло застучала. Мелькнуло за окном пятно размытого лица, потом звякнул засов калитки:
– С ума сошла, Раиса. В такой-то день, – «дядька» в накинутом на нательную рубашку кожухе аж приседал от страха.
– Так договаривались же, – заикнулась окончательно побледневшая Райка.
– Так кто ж знал… тикайте скорее, – «дядька» пытался захлопнуть калитку.
– Да как мы пойдем, пустые? – Райка уцепилась за калитку. – Я ж не отмажусь. Нагрузи чем…
– Ах, чтоб вас… – Хозяин заковылял к сараю…
Мешок с трудом взвалили на тележку – он мазался белесой липкостью.
– И второй давай, – распорядилась Райка. – Деньги сейчас…
– Да какие деньги?! Потом отдашь. Вчера дома обыскивали, утром опять улицу обшаривали. Жиды недобитые разбегаются, так их ловят и по новой стреляют. Два дня как их в овинах у оврага позакрывали, гетто уж пустое, так все равно бегают и бегают. – Хозяин выталкивал за калитку девушку и Михася, и так с трудом волокущих второй мешок. – Через Рукреницу идти не вздумайте, там жидов и копают. Да тикайте, дурны головы…
Михась, не все понявший, впрягся в перекладину тележки, перепуганная Райка пинком подправила поклажу.
– Угораздило же…
С окраины долетел неслаженный винтовочный залп, потом захлопали торопливые, словно догоняющие выстрелы.
Райка судорожно перекрестилась:
– Не дай бог! Не, нас не тронут. Нету такого приказа…
Тяжело поскрипывали колеса – тележка с трудом набирала ход. Впереди, у проулка, что уводил к колючим кольям гетто, треснул выстрел. Райка вздрогнула:
– Обойдем. Они там упившиеся, не ровен час, стрельнут наугад для смеха. Сворачивай. К тем немцам у поста вывернем, они знакомые, пропустят…
Михась попытался развернуть потяжелевшую тележку, Райка забежала вперед, ухватилась, помогая повернуть. Вкатились между заборов: узкий проезд уводил от рынка в сторону мастерских. Можно будет на соседнюю улочку выбраться…
– Господи, ты боже мой, – сказала вдруг Райка и встала столбом.
Михась хотел выругаться – толкать и разгонять тележку по новой было тяжко. Но тоже увидел.
На тропке, меж побуревших крапивных стеблей, топтался ребенок. Лет трех, может, четырех. Почти голый, в голубых испачканных трусиках. Волосы, похожие на черно-серую мочалку, лицо чумазое. Плачет…
До того дня Михась и не думал, что можно плакать молча.
– Господи, ты боже мой, – повторила Райка.
Ребенок посмотрел на тележку, на людей, повернулся и побежал по тропке. Споткнулся, пополз прочь, да так и замер. Только попка в порванных трусах дергалась в судорогах беззвучного плача.
Райка высморкалась в пальцы, стряхнула на забор и сказала:
– Ты, Миш, иди к дядьке. Ты белобрысый, упросишь, он переночевать позволит.
– Не позволит. Ссыт он. Да и не управишься ты одна.
– Вдвоем управимся, что ль? Застрелят, совсем как дурачков. Что я твоей мамке скажу?
– Ты давай думай, что делать. Говорить потом будем.
Райка кивнула, шагнула к ребенку:
– Эй, Цыпа, ты тихонько сидеть можешь?
Ребенок – Михась так и не был уверен, что это девочка, пополз прочь, но тут же уткнулся лицом в землю.
– Ты эти жидовские штучки брось, – строго сказала Райка и подхватила малую на руки. – Слушаться будешь? В мешок тебя посадим, покатим отсюда. А ты замрешь, как камешек, и сидишь тихо. Так? Или ой как худо нам будет, ой каких марципанов отвесят. Поняла?
Райка вытирала грязную мордаху еврейки углом своей косынки, а малая все плакала и кивала, кивала, кивала…
Когда отсыпали в подзаборную крапиву крахмал, по улице прокатила машина: тупорылый немецкий грузовик. Под тентом невнятно ругались или командовали. Не понять вовсе – песий язык.
– Вот я не думала, что под забором сдохну, – сказала Райка и попыталась улыбнуться.
В мешке оставили треть сыпучего, сверху посадили Цыпу.
– Замрешь. Чтоб как камешек, – строго напомнила Райка и завязала мешок.
Такого страху Михась потом, в разведках, блокадах, под минами в болоте, да и вообще нигде и никогда не испытывал. Черт его знает, может, от неожиданности, а может, вовсе еще сопляком в ту первую осень был.
Постукивали ободья колес, лежала неподвижно Цыпа, может, уже и вовсе задохшаяся под непомерной тяжестью верхнего мешка. Трещал очередной залп у оврага, потом постукивали, добивая еще живых, выстрелы, болтала Райка, рассказывала о Минске, где улицы «как луга широтою», где «всё, небось, разбомбили, но что-то непременно и осталось». Толкал неровную тележку и старался слушать Михась. Потом Райка попросила глянуть, ровно ли губы подмазала…
Почти прошли. Полицаи у шлагбаума сменились, только мордатый остался. Но немцы сидели те же. Райка живо начала жаловаться мордатому, что дядька «по знакомству» за крахмал три шкуры содрал. Михась, чувствуя, что руки уж вовсе не слушаются, пропихнул тележку под шлагбаумную веревку. Тут молодой немец встал и что-то гавкнул. Михась от страха чуть тележку не выпустил, полицаи наперебой что-то объясняли немцу. Райка улыбалась. Немец кивал и тоже улыбался. Поманил пальцем, Райка заулыбалась еще польщеннее, небрежно махнула рукой Михасю – мол, не жди, проваливай…
…Стучали ободья, стучала в ушах кровь, заглушала и далекие выстрелы, и все на свете. Катил Михась тележку с поклажей, то ли живой, то ли мертвой…
…Роща придорожная была реденькой, через кювет протолкнуть тележку Михась не смог. Пока догадался, пока верхний мешок сдвинул, нижний на спину взвалил. Перенес, в кустах споткнулся, бухнулся на колени – мешок шлепнулся на траву вовсе безжизненно. Михась непослушными пальцами дергал завязку…
Цыпа была жива, даже дышала. Правда, глаза держала плотно зажмуренными, да и то сказать, крахмала на рожице было гуще некуда.
– Ох ты боже ж мой, – бормотал Михась чужие слова, пытаясь отчистить липкую детскую личину. Глаза Цыпа с трудом разлепила, и из них немедленно покатились слезы.
– Перестань, говорю, – растерянно приказал Михась. – И так не пойми на кого похожа. Мартышка африканская.
Цыпа беззвучно плакала, Михась пытался понять: что ж теперь делать-то? Сажать обратно в мешок и по дороге катить? А если полицаи догонят? Да и задохнется дитё в мешке – и так непонятно, как жива. А дальше? Домой ее везти? Маме как объяснить? Девчонку мама, конечно, пожалеет, но жить-то как? Цыпа, она и в крахмале – откровенно местечковая цыпа. В подвале ее прятать?
Ладно, умыть ее нужно, пока вовсе не заклеилась. На тележке бутылка с водой – Райка в дорогу прихватила.
– Сиди здесь. Сейчас водички принесу.
Михась достал бутылку, краюху хлеба и тут увидел неспешно бредущую по дороге фигуру. Райка… От сердца отлегло – ничего самому решать не нужно.
– Жива, что ль? – устало спросила Райка.
– Плачет. Чумазая – жуть.
Зашли в кусты – Цыпы не было. Мешок полупустой, рассыпанный крахмал…
– Вон она, – сказала Райка. – Вот же жуть живучая мышиная порода.
Девчонка забралась в гущу кустов, сжалась, на грязной худой спине вздрагивала ниточка позвонков.
Райка вздохнула:
– Сейчас напою чучелу, да опять в мешок запихнем. По дороге надежнее – гады по всей округе сейчас облавничают. Если ровиком[21] пойдем, точно поймают…
Шагали по дороге. Навстречу единственная подвода попалась, да двое знакомых плотников из Тищиц прошли. Полицаев не было. Райка морщилась и оправляла юбку. Михась помалкивал, так она сама сказала:
– Оголодал немчура. Пуговицу на жакетке оторвал, урод. Хорошо хоть молодой, скорый. А полицаи наши субординацию знают, не полезли, начальства застеснялись.
– Раиса, вот человек ты нормальный, но уж бесстыжая, спасу нет, – сердито сказал Михась.
– Да чего там, ты, Мишка, уж взрослый почти, – безразлично сказала Райка. – А мне ведь уходить теперь придется. Не в хату же к бабке мелкую жидовку тащить. Наши ордатьские мигом пронюхают, настучат.
– Да куда ж ты? – с ужасом спросил Михась.
– В Горецкий лес пойду, там вроде партизаны завелись, – Райка усмехнулась. – Вот они нам с Цыпкой обрадуются. А чего: нас только отмыть – барышни гарные.
Отмывали Цыпу у реки. Уже темнело, накрапывал дождик. Потом закутанная в жакетку девчонка сидела на мешке, грызла краюху и уже не плакала.
– Ну и ладно, – сказала Райка, – пойдем мы. В копнах за Овсяным лугом передохнем, а то вовсе замерзнет мой жиденок. Ты, Миш, мамку попроси – пусть к моей старухе зайдет, скажет, что я сразу до Минска подалась.
– Сделаем, – заверил Михась.
Пиджак и кепку он отдал девкам – старшая немедля нацепила кепку на голову Цыпке, подхватила «гриб иудейский» на руки. И ушли девицы.
Михась спрятал тележку и мешки в камышах и побежал домой. Мать поохала, наказала никому не говорить. Наутро с Володькой забрали тележку. Крахмал поделили по-честному: половину мама частями перенесла Райкиной бабке.
А саму Райку потом довелось встретить в Горецком отряде «Мститель», куда Михась ходил связным. Цыпка тоже там прижилась: говорить так и не начала, но шустрила при кухне, бегала с ложками и котелками. В начале 43-го Цыпку с другими детьми переправили самолетом на Большую землю.
Райка сгинула весной 43-го. «Мститель» выходил из блокады, раненых спрятали в землянке, завалив ветками. И Райка там осталась – голень у нее была осколком разворочена. Что с ранеными стало, никто не знал. Может, и чудо какое случилось. Взводный, с кем Райка жила, видно, сердцем к ней накрепко прикипел. Говорили, летом сам под пулемет поднялся. Может, и врут. Михась в те времена в Березенской бригаде застрял, сам не видел.
К западу идут партизанские роты. Переправу взять, Красную Армию дождаться. Секрета нет – приказ перед строем огласили. Взять мост, и конец партизанской войне. Или нет у войны конца? Людей еще много, всех не добили.
Шагал Михась, а мысли чаще не вперед, а назад убегали. Отставали мысли, видать, ноги у них заплетались…
Ноябрь первого года
Как в тот вечер осенний все вышло, Михась вспомнить не мог. А может, не хотел. Память у человека – чувство не самое железно-стойкое. Чуть что, сразу гнуться и ржавчиной осыпаться начинает. Но шепот мамин помнился:
– Беги, Михась…
В дверь колотили, во дворе кто-то матерился. Михась, не думая – страх в мамкином шепоте все мысли мигом отшиб, – шмыгнул на цыпочках к лестнице в сенях. Хорошо, разуться не успел, вот пиджак и кепка так и остались висеть. На чердаке Михась ощупью обогнул стопу досок, сдирая ногти, повернул гвозди, удерживающие раму оконца. Внизу мама дверь отомкнула: гавкали на три голоса: хрипатый голос старосты Башенкова, его свояка, еще кого-то…
Михась выбрался на крышу, сполз пониже. Во дворе разговаривали, но здесь, с тыльной, в сторону огорода, стороны, было тихо. Ухватился за знакомую жердь, прибитую под стрехой, повис на руках… в последний миг заметил чужую спину в гороховом, перетянутом солдатским ремнем полупальто…
Полицай обернулся на звук падения – Михась чудом успел под забор откатиться.
– Э, хто здеся?
Сумрак спасал, тощий беглец проскользнул между штакетинами, застыл, уткнувшись в куст паречки[22] – пожухлая колючая веточка норовила ткнуть в глаз, а в двух шагах от беглеца топали тяжелые сапоги.
– Хведор, чего там?
– Та кошак, видать, – недоуменно ответил близкий Федор.
Спас Михася, прикрыл, реденький заборчик у родной избы. Беглец пополз в глубь огорода, за спиной остался дух табака, самогона и смазных сапог.
Пришли, вонючие, косолапые… Марципаново гадово семя.
Уползал Михась в щедрый ноябрьский сумрак и не знал еще, что сам гаденыш бессовестный. Мамку, сестру бросил. Может, и не тронул бы их Ларка. Тогда бы не тронул, может быть, позже… Месяц, два… – это ведь много…
Два дня отсиживался Михась в старой сторожке у кладбища. Страшно не было, вот холодно, это да. Володька притащил старый полушубок, чугунок еще горячей картошки. Но того тепла ненадолго хватило.
– Увезли, – угрюмо сказал Володька. – Утром на телеги посажали и увезли. В Шклов, говорят. Дед Сумарь сам видал. Человек пятнадцать с деревни разом забрали. Вроде как пособники партизан и сочувствующие.
– И Мариху? Она ж совсем малая.
– Так, а куда ее им девать? Забрали. Могу у деда спросить. Хотя, что он там сослепу рассмотрел-то? Да ты не волнуйся, подержат да выпустят, дело такое, – Володька сочувственно засопел. – Пока обратно из города доберутся…
– Не выпустят. Это все Ларка, гад, – угрюмо сказал Михась, пытаясь натянуть на колени полы облезлого полушубка. – Убью псину немецкую.
– Да, подстеречь бы его. Орал староста, что тебя непременно сыщет. Он злопамятный. Тетка Варвара говорила, он на вас за старое взъелся. Еще в двадцать пятом, что ли, когда твой батька…
– То давно было. А я его сейчас убью, – сквозь зубы сказал Михась. – Марципан сучий, мне б только оружие достать…
…Винтовку тогда достали. И даже окончательно испортили краденую древнюю трехлинейку, вдоволь употев, обпиливая тупой ножовкой ствол и треснутый приклад. Стащить винтовку особого труда не составило: когда топили баню у соседей, Михась отлично знал. Проволокой поддели щеколду на бане Шляхт, и готово. Патронов, правда, всего пять – те, что в магазине и было. Эх, надо было хоть сапоги полицайские прихватить.
Еще сутки Михась с корявым обрезом стерег старосту. Но тут вовсе не задалось: то собаки учуют, то зоркий часовой у управы окликнет. Но главное, холод. Не готов был тогда Михась зад свой морозить. Опыта такое дело требует. Решил уходить в Горецкий лес.
Володька тогда всерьез обиделся. Вместе ведь рассчитывали идти. Володька и харчи натаскал, и валенки дедовы… Но мамка у него с двумя малыми оставалась, и…
Виделись потом дважды. Володька стал связным в 121-м отряде, потом в 6-й бригаде. Попался карателям зимой 43-го. Кажется, в феврале. Да, точно в феврале. Повесили его в Шупенях.
…Лесная тропа, по которой прошел батальон, уже никакая не тропа. Тракт истоптанный, загаженный. Блеснуло у лужицы – Михась нагнулся и неловко подхватил пару патронов. Желтенькие, автоматные.
– Вот идольское племя, разбаловались, – проворчал за спиной Фесько.
Михась кивнул, подбросил патроны на ладони, поймал – получилось. Два выстрела. По счету когда-то патроны были. Башкой за каждый патрон отвечали…
Зима первая
«Лесной чапаевец» стоял тогда на Мокути. Вообще-то никакого названия у лесистой низины не имелось. Два болота рядом, речушка поганенькая, сырость вечная – Мокуть, одним словом. Зимой получше, а летом, если на месте минуту постоять, того и гляди, засосет по колено. Островки, где землянки можно вырыть, переплюнешь без труда. До чугунки далеко, до партизанской Кличевской зоны тоже не близко. Неловкое в стратегии место.
Много позже, поблуждав по отрядам и бригадам, навидавшись командиров с разными званиями и ухватками, Михась понял, что в ином месте ту зиму «Лесной чапаевец» едва ли пережил бы. Три деревни, небольшие, но почти не трогаемые немцами и полицейским начальством, хутора с запасами и людьми надежными, куда раненых и больных можно отправить… Выживал в первую зиму «Лесной», просто выживал. Четыре десятка людей, три лошади, пять коров. Выживали, и немцу больше своим существованием, чем жуть как геройскими операциями, мешали. За зиму трех зарвавшихся «бобиков» убили, спалили две немецкие машины и склад, разведчики ходили за Днепр и к самому Бобруйску, но что там делали и делали ли что-либо, кто знает – Михасю и тогда никто особо не докладывал. Еще к «Лесному» шли люди: окруженцы-приймаки, у которых засвербело, беглецы из лагерей пленных и гетто, и много иного очень разного люда. Негусто шли, но регулярно. И командир Станчик переправлял тех людей дальше. В Бацевичи[23], в Октябрьскую[24], где создавались отряды настоящих народных мстителей, со штабом, радиосвязью (пусть и символической) и даже одной исправной «сорокапяткой». А в «Лесной» с вернувшимися проводниками попадали переписанные от руки сводки Совинформбюро и строгие приказы «не отсиживаться, без пощады уничтожать гада» и т. д. Станчик обещал непременно усилиться и безжалостно уничтожать, просил винтовки, патроны, гранаты, хотя бы пару автоматов. Но с оружием и в крупных отрядах было худо.
Не умели. И оружие добывать не умели, и воевать не умели. Землянки рыть, и то…
Почему тогда командир не погнал взашей сопляка из дальней Ордати, Михась не понимал до сих пор. А тогда, первой осенью, не понимал, как «Лесному чапаевцу» повезло с командиром.
…Щетинистый мужик молча смотрел на мальчишку.
– Возьмите, – несколько теряясь, повторил Михась. – Батька на фронте, мамку, брата с сестрой полицаи забрали. Я выносливый. Воевать хочу.