Лунная походка Нефедов Сергей
– Особые приметы?
– Тисненая лилия в правом углу.
– Верхнем?
– Да.
– Сколько штук рассказов находилось?
– Около сорока. Или чуть побольше.
– Вы верно возлагали на них надежду? Пустое. Плюньте, молодой человек, устройтесь по горячей сетке во вредное производство, горячий стаж, раньше на пенсию пойдете. Пустое. Да у вас нет специального образования, мне вас жаль.
Виктору становилось все паскудней. Главное – эти слова, сколько раз и от кого он уже слышал? Хоть караул кричи. Зачем он приперся к этому старому вохровцу, уму непостижимо. Но что делать, что делать? Хоть что-то его должно удерживать на этой планете. Виктор убрал руки со стола. Старик продолжал:
– Кто же в наше время читает рукописи? Только компьютерная литера, краска, а не черчение.
Не нравился ему этот Петр Алексеевич, тихо прикидывающийся стариком да еще больным. От него перло здоровым скепсисом мужика, повидавшего виды. Вот такие должны быть писателями. Такого, как говорится, палкой не убьешь.
– Ну, я пошел, до свиданья.
– Да погодите вы.
На столе появилась клетка с морской свинкой.
– Вот, давайте попробуем.
Он вынул ее из клетки, почесал шерстку, поставил перед ней блюдечко и, достав из шкафа старинной работы пузырек с какой-то жидкостью, налил из него в блюдце. Свинка все вылакала. Затем Петр Алексеевич раскрыл перед ней коробочку с нарезанными из журналов словами, ворох слов появился перед ней. Свинка стала бегать по столу, вороша слова, и то мордочкой, то лапкой откидывала отдельные. Петр Алексеевич разгладил одну бумажку и прочитал:
– Болт. Один из рассказов назывался «Болт».
– Точно, – подумал про себя Виктор.
– А вот нам вещая свинка подсказывает «Варяг».
– И опять верно, – почему-то со злостью подумал Виктор.
– «Лидия», – сказал, прочитав бумажку.
– Прямо как русское лото, какая-то крыса таскает из вороха.
– Тут какой-то «Марс», а вот «Валя» и «Лето» на одной бумажке, – «Виолетта» что ли?
И какой-то брезгливостью пахнула на Виктора вся эта затея.
Нет, не нравится мне все это определенно. Надо делать ноги. Иначе меня вырвет прямо на стол.
– Вот тут деньги, – сказал Виктор. – Спасибо и прощайте.
– Раз вас это устраивает, – сказал старик, посмотрев поверх очков, – не смею задерживать. – И, взяв свинку на колени, почесл ей шерстку.
– Да, еще «Мишка» какой-то, – крикнул он вдогонку. – И «Леня», Леонид значит. Я не практикую уже, понимаете ли, – говорил Петр Алексеевич, прижимая свинку к животу, стоя в передней. – Но если что, прижмет если…
Виктор шел немного или даже много ошарашенный. Ему казалось или на самом деле ветер доносил из темноты: – Золото, Варя, Валя, Валентина!
Да, кстати, что же я не спросил, может он найти папку или действительно махнуть на нее рукой. Когда проходил по мосту, то показалось, что белая папка плывет, и вон ее огрызенные тесемки. Но было слишком холодно, и проверить никакой возможности. Все блазнится, надо собраться, я совершенно разбит, как будто из меня качнули пару литров крови, забыл, сколько всего в человеке. А, на вампира нарвался, что-то он поздоровел прямо на глазах. Энергетический вампир, и такое, говорят, сплошь и рядом. Обидно, конечно, что какая-то скотина угадывает. Он шел в расстегнутом пальто, а снег валил. Все, не думать, забыть, вернуться в свое немного невыносимое состояние, слегка так невыносимое, приправленное, так сказать, отчаянием и полной безысходностью.
– Ты говоришь, что ты беден, – вспомнил Виктор слова из «Апокалипсиса». – А я утверждаю, что ты богат.
И слова из сочинения епископа Шаховского – каждый глоток воздуха бесценен. Действительно, как, за какую сумму приобрести обычный глоток воздуха умирающему больному? И такие мысли подогревали, делали из него если не сильного, то по крайней мере отодвигали отчаянье, депрессняк отступал, давая подышать. Вот оно, где-то рядом, можно схватить, прижаться щекой, лобызать и умиленно плакать. Спасибо, спасибо! Издалека донеслось колокольное пение вечерней службы.
Частная жизнь куратора Петрова
В 216-й живет Композитор. Он мучается от множества разъедающих его композиторский мозг отвратительных шумов, мешающих созданию схватившего за все его живое произведения. Мышь точит корочку: гыр-гр-кр-тр-тр-хр. Будь ты проклята, чтоб лопнуло твое брюхо, отсох хвост, а ворона скормила тебя своим чадам! Будьте прокляты вы, вороны, что нагромождаетесь на проводах и на скрипучих, шоркающихся о шифер ветел козырьках бутиков! Будьте прокляты вы, бутики, порожденье гнусных топотов, шарканья и сморканья, шуршанья юбок, лязганья стальных челюстей! А эти физически невыносимые визжанья трамваев, тормозов, густая патока беременных перебранкой и склокой доильщиц мух и тараканьих чабанов. Но Композитор глух, и издания его произведений не пылятся на прилавках Вены, Берлина, Санкт-Петербурга. Мышь точит корочку, разрабатывает челюсти, она по известным ей ходам проведывает и других жильцов дома № 8 по улице Иегуды Менухина, раньше она носила название Осоавиахим, немного музыкальнее.
В 212-й стучит на машинке Писатель – очередной роман в двадцати частях с эпилогом. Роман захватывает жизнь семейства Петровых, начиная с конца девятнадцатого века, проводит персонажи по всем, как полагается, войнам, революциям, маевкам, коллективизациям, репрессиям, голоду, освоениям космоса, открытиям в области генетики, кибернетики, физики и прочей биомеханики, не упуская культурных достижений кинематографа, психиатрии и других оккультных проявлений. Эмиграция конца второго тысячелетия перемещает одного из последних Петровых в Штаты, где и заканчивает дни свои последний из Петровых на электрическом стуле. Особая техника воспроизведения текста привела Писателя к мысли о конспирации, поэтому бумага после отпечатывания на ней очередной страницы на первый взгляд кажется чистой. И если б не абсолютная память Писателя, то роман попросту представлял бы собой серию папок с надписями на корешках, с абсолютно пустыми листами. Но это далеко не так. Будьте покойны, Писатель вам в хронологическом порядке прочитает казалось бы не существующий текст, и даже укажет свои наличные сомненья и недоработки. Все дело-то в том, что каждый листок дотошно пронумерован и порядок соблюдается неукоснительно. В силу чего никакой путаницы не происходит. Кроме того, существует подробный план действия, характеристики и все данные на персонажей, занятых как в главных ролях, так и в эпизодах.
Близится час торжества моего, ненавистный соперник уйдет далеко от нас – напевает Писатель арию из «Руслана и Людмилы» во время отдыха за чашечкой натурального бразильского кофе с сэндвичем, в то время как приходящая домработница Сонечка стирает пыль с полок и корешков книг, количеством которых могла бы гордиться приличная провинциальная библиотека. Пора прокатиться на горном велике по слякоти, уступая дорогу машинам, зарулить на почту, взять из а/я свежую столичную периодику, обязательно какой-нибудь курицын пискнул на отрывок из романа самоуверенную, напичканную хамовитыми остротами статью, впрочем слишком верткую, чтоб уличить в определенной позиции одного из модных критиков. Клим Сангин, видите ли, его развеял и привнес в украинские блеклые будни струю, чем-то похожую на настоящую 96-градусную литературу. Этот молодой человек чем-то напоминал ему молодого Булгакова, еще не надорвавшегося в битве с чудовищем. Еще умеющего получать эстетские наслажденья от щиплющего язык свеженького пива и бутерброда с семгой. По крайней мере язык – этот сверкающий обоюдоострый инструмент – должен быть всегда в безукоризненном состоянии, и счастлив обладатель, по большому (гамбургскому) счету сознающий всю бесценную ценность дара сего.
У Писателя кружится голова от простора внутренних перспектив, жена подливает кофе еще, топленые сливки уже остыли. Каким ароматом веет от корешков папок, стоящих на полках: «Частная жизнь куратора Петрова». И все смешивается, когда он отстегивает велик и мчит по мокрому асфальту, холодный осенний посвист бодрящ и упрям, как китаец на вазе в спецхране Петрова, китаец у водопада, с непонятными иероглифами, текущими как птичьи следы, и эти школьницы, смеющиеся с набитым ртом, прохожий с собакой, похожий на нэцкэ. Петров, добившийся знакомства с княгиней Шаховской. Интересно отметить, вот здесь явная недоработка, не хватает прозорливых фактов и может быть некоего легкого волшебства, свойственного позднему Булгакову, алкоголику Гофману, Николаю Васильевичу, да мало ли чей пестрый товар обволакивает и уводит на время в жизнь истинную, взамен этой, взахлеб болтающей о своих быстропортящихся прелестях. Прогулки по тенистым аллеям придворцового парка, разговоры, сопоставления Азии и Европы, проникновений одной культуры в другую, их взаимовлияний. И как сейчас, по сомнительной случайности сорванной дуги троллейбуса – вспышка, грохот по крыше токосъемника, опрокинутая тележка с ящиками помидоров и пинающий их в приступе ярости чеченец, белые доски сломанного ящика и прыгающие, скачущие помидоры, – точно так просвечивает сквозь мирный огонь камина доверительная беседа со слегка на взводе, зарозовевшей княжной, от вина ли, пригубленного из бокала с черного столика, стоящего между ними… Или это процеживается лай собак, вертухай на вышке, и молитва о смерти в бараке, где греются у печки поочередно. То не вьюга в степи завывает и хрустит и звенит неломкий снег под ногами и глаза провожают в последний путь не его, нет, не его в небо с облупившейся краской.
Вы сказали, помнится, княгиня затянулась длинной папироской, что последний из Петровых закончит дни свои на электрическом стуле? Вы не ошиблись, дорогая княгиня, последний из фамилии, и это воистину моя головная боль… Тут Писатель плеснул в третий, стоящий пустым, бокал из темной бутылки… может быть тут какое-то недоразумение, Петров-куратор передвинул полено в камине черной кочергой, отчего искры устремились, на миг озаряя уютную комнату с астрами на столе и дагерротипами на стенах. Ну неужели ничего нельзя изменить? У нас в роду, насколько я могу судить, отродясь преступников не было. Кстати, княгиня, я должен вам выразить признательность, ваша посылка спасла мне жизнь, особенно Евангелие, переправленное с врачом из вольнонаемных. Друг мой, неизвестно, кого мы спасаем, спасая других, может себя. Итак, вы утверждаете, товарищ-господин Писатель, психологический процесс необратим? По крайней мере, я не вижу оправдания вашему внуку Алексею Арсеньевичу. Боже мой, как это гадко, это полное вырождение, не смею вам перечить, вырождение нации – я правильно сформулировала, да-да, пожалуй, полный провал; подкарауливание, выслеживанье беззащитных девочек переходного возраста, какие-то грязные подъезды, электрички; война в Чечне, скорей всего можно было бы списать все на чеченский синдром, извращенность, садизм…
– Ваше сиятельство, сыр подавать?
– Да, Дуняша, и арманьяк.
– Бокалы изволите?
– Да, да, смени.
Фальшивая мелодия
Аппетитно пахнет пышками и пирожками из приоткрытого окна. Приподнявшись на цыпочки, вижу: хозяйка разливает кофе по чашкам, дети чинно сидят с салфетками на шее.
Стоя в кустах, озираясь по сторонам, ем колбасу, запивая пивом. Иду по улице, и дети катятся с горки, пересекая дорогу.
– Здорово, Джек! – хлопает меня по плечу какой-то тип в пыжиковой шапке и темно-зеленых штанах. – Пошли быстрей, нас уже ждут.
Я делаю вид, что все так и должно быть и что мне нравится такая игра. Бежим, скользим, катимся по волнистым раскатанным ледышкам. Приятно с разбега подпрыгнуть на ледышке и, прокрутившись вокруг оси, скользить дальше.
Спускаемся в подвал, мой проводник, имени которого я так и не спросил, поскользнувшись, валится на ступени. – Оледенели совсем, надо бы песку подсыпать. Или золы из печки.
В прихожей помогает мне снять пальто. – Ну, вот мы и пришли. – Он дышит на свои покрасневшие руки, трет нос и представляет меня двум девушкам. – Знакомьтесь, Джек Эмерсон. – Сузи. Блузи, – по очереди представляются девушки.
Итак, я Джек Эмерсон, мне предстоит сыграть концерт для скрипки. Одна из дверей ведет в небольшой зальчик, мест на тридцать-сорок, где уже рассаживаются. У меня заметно дрожат пальцы.
– Выпейте, это пройдет. – Сузи протягивает мне рюмку подогретого коньяку. Моего проводника зовут Алекс, он открывает футляр и вынимает скрипку…
– Так вот, – говорю я публике и конкретно мужчине, сидящему в первом ряду и покачивающему ногой в ботинке, на котором кусочек засохшей грязи прилип к носку. – Сейчас я попытаюсь вам сыграть все то, о чем вам только что так колоритно говорил Алекс. Кстати, спасибо ему, – я кланяюсь, повернувшись в его сторону, на что он смущенно улыбается. – Прошу учесть, дорогие слушатели, специфика произведения требует крайнего внимания. Но я надеюсь, здесь собрались истинные ценители скрипки. Итак, первая часть решается мной в новом ключе, отличающемся от традиционного прочтения. Итак, часть первая.
Смычок коснулся струн, и полилась мелодия.
Первым упал со стула сидевший в первом ряду, тот, к кому я обращался. Затем один за другим стали заваливаться и громыхать слушатели с соседних стульев. Когда очередь дошла до последней слушательницы со слуховым аппаратом на коленях, из него раздался пронзительный свист, и прежде чем упасть, женщина успела хлопнуть в ладоши.
Ордер
Я тебе ничего пока уже давненько, да и сугробы к тому же в даль дальнюю то ли манят, то ли оставляют обзаводиться скарбом там всяким, домовиной, к примеру. Решительней внедряйте мечты пустопорожние!
Из сосняка два спортивного вида юноши в штатском на лыжах.
– Чего изволите? А сами дубинки резиновые туда-сюда, туда-сюда.
– Отца али сына? – задает провокационный вопрос один с лыжами за плечами в чехол зачехленными. А второй снежок лепит и так как-то прищуривается.
– Сына, – говорю. – А промежду прочим я ведь заметил, как вы в снежок гайку упаковали.
– А, ну как же, «Даму с камелиями» читал-с.
– А я вот не удосужился, и вообще в последнее время какая-то пертурбация.
– Может возраст такой, – говорит с лыжами в чехле, а сам столик раздвижной растележивает, второй помогает и галстук выпавший поправляет. Шляпы им даже к лицу. А то шел как-то мимо монтажного колледжа автор этих строк в шляпе, дай, думаю, пройдусь, а тут перемена, как назло, и они, все эти симулякры, как дэнди лондонские одеты, и я выплываю в облезлой куртке со сбитого еще немца, надо полагать, и в темных очках под Майкла Джексона.
– Привет-привет.
– Пока-пока.
Они на ступенях под колоннами в колготках в обтяжку, с сигаретками, и от хохота дружного в мою сторону аж стены содрогнулись.
– Ну и что, что же тут такого? – говорит парень в сером плаще, сидящий на раздвижном, как у меня, стульчике. Курит сигареты «Мальборо».
– Конечно, это к делу не относится, – говорю, а сам стараюсь не замечать включенный диктофончик на столе.
– Тогда что, что относится!? – кричит со снежком, как видно, передумал мне его подвесить.
Со стороны забавно получается – сидим мы, значит, на балконе, внизу город шубы заворачивает, а тут дебаты какие-то. Может, эти субчики под занавес мою персону вниз головой, дорожное, мол, происшествие, пдд не соблюл, поскользнулся, хрясть! Сидящих в «Мерсе» подбросило, и поминай, как звали.
Да я-то что, ничего, никаких претензий, ну, ты таскал текст, сложенный ввосьмеро в заднем кармане брюк, целых полгода. Там было так «Даже если не ответишь, все равно буду морально удовлетворен». Не ответила. Да и как ей мне ответить, куда, во-первых, на что? Я ведь так и не отослал.
Спрашиваю – почем у вас конфеты в Греции?
– Столько-то, – говорит.
– А во Франции?
– Столько же.
– Да, дороговато.
– В Швеции?
– Цена одинаковая.
– Япония?
– Да.
– Англия?
Тут я вижу, не нравится ей чехарда эта.
– Берете – не берете?
– Я подумаю.
Вышел, обошел вокруг девятиэтажки.
– Ладно, – говорю, – что ж поделаешь, хотел чаю купить. Давайте.
– Сдачи, – говорит, – нету.
И губу так жеманно поджала, как Мона Лиза.
– Вообще-то мы за тобой, – говорит юноша в коричневом, от Леграна, галстуке и показывает мне бумагу.
– Что это?
– Ордер.
– Погодите, я очки… где-то тут у меня в каком-то из карманов, с годами, сами понимаете, здоровье почему-то не улучшается. Итак ордер, откуда?
– Оттуда, – и юноша показал на перистые облака, медленно и бесшумно проходящие над нашей загородной виллой.
– А вы знаете, сегодня день памяти Нино Рота.
– Да, да, прекрасный был музыкант.
– Композитор, ну помните – «Крестный отец», сцена смерти в белой сирени.
– Извините, не смотрел.
– Амаркорд?
– О, да!
– Оказывается, сегодня же и юбилей Давида Тухманова!
– Правда?
– Я шел печаль свою сопровождая…
– А мне больше «Гу-у-ут На-айт…»
– А мне больше «Жил был я» в исполнении Градского – «Кажется, что жил, где же прежний я с золотим песком?…»
– Да вы наливайте, не стесняйтесь.
– А пропади все пропадом.
– А вы можете вот сейчас показать мне одну особу?
– Какую? Впрочем, нет проблем.
Он поставил на стол плоский серый чемоданчик, открыл его, и я уставился в мерцающий экран.
– Привет!
– Привет! Это что, ты что ли?
– Ну да.
– Херомантия какая-то, как ты в телевизор-то попал?
– Не в этом дело, понимаешь, за мной тут пришли.
– Давно пора.
– Кроме шуток, вот ордер.
Я протянул бумажку, и она оказалась у нее в руке.
– Но тут даты нет.
– Это легко поправимо, – сказал молодой человек, бросая шипучую таблетку в свой вишневый бокал.
– Значит, дело серьезное?
– Серьезней, чем ты думаешь. Да, кстати, извини, что не писал.
– Так ведь я понимаю, некуда, денег нет, сибирская язва, 11 сентября.
– Ну нет, я тут ни при чем… Извини, мне идти надо. И вот еще, это, как его, прости, что ли, виноват, виноват я перед тобой.
– Побудь еще.
Юноши переглянулись, один из них посмотрел на свои ручные часы.
– Сколько вас устроит?
– Тебя девять минут устроят?
На ее лицо налетело облачко задумчивости. И я понял, она выключилась. Я сам в последнее время выключаюсь с заходом солнца и ничего с этим не… хотя, есть книжка «Как избавиться от стрессов». Так ведь ее листать надо. И теперь понимаешь, как уходят из жизни совсем молодые, может быть чистые-чистые. Она снова осмысленно посмотрела, в глазах ее стояли настоящие слезы.
– Может, там тебе лучше будет? А? Я буду долго ждать звонка.
– Оттуда не звонят.
– Да нет, это «Речной трамвайчик»… Конечно, ты там может быть за свое горемыканье… короче, а я тут остаюсь?!
И этот крик ее был столь пронзителен, что ложечка, которой помешивал юноша кофе, вылетела из его пальцев и, крутясь, залетела к ней на стол, она тут же схватила еще горячую жгучую ложечку и прижала к груди, как драгоценность.
– Я хочу быть с тобой! – И я б-у-у-д-у, буду с тобой.
– Мадам, не балуйтесь.
И юноша протянул руку.
– Ну вот, я уже и мадам, не какая-нибудь девушка, а видите ли – мадам.
Он расстегнул у нее на блузке пуговицу.
– А я попрошу не лезть, даже с чистыми руками, – и ударила свободной рукой так, что он отдернул срочно свою руку ни с чем.
Юноша заерзал.
– Понимаете, все аксессуары на учете.
– А мне плевать и всё тут… Не отдам, и где этот ваш ордер?
Она выхватила его, протянувшись через стол, через разделяющие нас экраны. И никто не успел опомниться, как ордер вспыхнул от сильного напора огня из зажигалки. В огне лица стали расплываться, опять появился сосняк, два лыжника катились прочь, не оставляя за собой лыжни. Под ногами на полу что-то зазвенело. Я нагнулся, поднял горячую, обжигающую ложечку и изо всей силы сжал ее.
Райнер. О, Нил!
Есть приложенья к приложеньям, есть комментарии к комментариям. Написав все положенные цифры на дверях палат будущего дома отдыха работников коммунального хозяйства, Виктор Иваныч забрался в пустую, только что побеленную комнату и, улегшись в фуфайке на панцирную сетку кровати, раскрыл томик Рильке на немецком языке. День был ясный, осенний, и теплом веяло от желтевших кленов под окнами. Идиллия. Если не брать в расчет абсолютного незнания немецкого языка. Но был обширный комментарий. Роясь в коем, точнее, читая все по порядку, Виктор Иваныч ощутил себя причастным к высшей касте, к сверхчеловечеству, которому до п… твои алименты и что ты есть по сути своей тончайший ценитель алкоголя, страна с которым неустанно боролась. И половины, а может десяти процентов еще не отмерших клеток мозга, той, работающей его части, вполне хватило, чтобы ощутить всю каверзность существования, конечно же, совершенно не заливающего за воротник поэта.
Поэт был мастит. Ему даже дарили замки почитатели его выдающегося таланта для разрешения его проблем с алиментами, дырявыми носками и булкой с кефиром на обед. Интересно было наблюдать, как путались филологи и другие специалисты, названий которых Виктор Иваныч попросту не знал, но о коих догадывался, лежа в удобных резиновых сапогах поверх шерстяных носков.
Какие извивы невообразимо сложных сцеплений слов они распутывали, ссылаясь то на то, то на это. И это жлобское смакование приводило Виктора Иваныча в трепет и восторг, такой, что он даже прикорнул с раскрытым черным, с золотым обрезом, томиком на животе, все ровней и ровней дышащем. И ему казалось, что облака, медленно плывущие меж оконных рам, уже не просто белые кучки, а изваяния, величественно посещающие и осеняющие скромный замок Райнера. И все его окружение служило ему, его сокрушенному сознанию для прорыва в Сонеты к Орфею, в Дуинские эти, как их там, элегии. Как это прекрасно! – думал Виктор Иваныч, не обращая внимания на пьяный хохот и мат, доносившийся издалека, из дыма костра, где готовили борщец.
Его то звали, то он спускался, то хлебал обжигающее варево, то ехал с орущими бабами вперед в город, скрутивший его в бараний рог, растерзавший его юность и убивший всякие надежды, то ехал назад, все равно песни-то были татарские, ехал в тот декадентский уголок, где обрел короткое счастье; оказаться горбатым мальчиком, нарядившимся в султанские и китайские наряды и теперь в ужасе не знавшим, как выбраться из них…
У Виктора Иваныча отнялась нога от долгого сиденья на ней, он с трудом перевалил через борт в облепленных кленовым листом сапогах, и книжка выпала, черный томик с золотым обрезом и упоительно голубой закладкой на комментарии, – в грязь. Ее подняла татарка и, вытерев о подол, смеясь золотыми зубами, подала ему.
В пивной он поставил кружку на не очень чистую поверхность. Есть кружка, есть книжка, она такая же как всё на свете, он закурил под столом и стряхнул пепел на переплет. Дуинские элегии. И после первой приятная доброта ко всем этим марионеткам разлилась по животу. А после второй он ощутил, какая мощь поднимается каждое утро с тысячей розовых фламинго над заливом Нила. Каждое-каждое утро!
II. Пожиратели грейпфрутов
Пожиратели грейпфрутов
Позволю себе в этой маленькой лейке напомнить о снах и минувших событиях, перелившихся, как мне кажется, в настоящее. Множество дней, для которых я был носителем добрых начал. Кто был отзывчив и что старался запомнить и забыть поскорее? Террасочка, на которой происходили наши выступления, скрывала много неожиданного. Когда все кончалось, я на многих лицах замечал печаль неудовлетворенности. То есть она еще не переросла в волну, но прилив ее выплескивался. И это было так очевидно, что во мне просыпались невозможные вещи. Утром: лев, рысь, конь, стрела.
Тиски обыденности. Я не знал их в ту пору. Сидя с сигаретой, а день вислоухий, писк двери, уеду, сиди, пот помаленьку выступал. Вот что значит – выход еще впереди. Наступали холода. Явственно вижу себя в форме аппликации, старый трюк, и на велоаптечке знак – Земля Франца Неиосифа. Рис, комнатка, выключатель в спине над алыми трусиками. Спросим у девчонок, теперешних многодетных сирот. Пучок волос да сумка сухофруктов, ну что ж. Новогодние поздравления, внучек, кикимора, сейф. С губ слетают хлопья холодной пены – замкнутого себя посвящаю в ключники, в хранители краденого. Однако еще раз наведу луч фонарика и посчитаю, на корточках сидя.
Она была ростом с очень длинный макарон и не выговаривала букву «о». Странности замечались во взгляде, особенно когда она сидела у меня на коленях. Сколько было съедено мороженого в надежде на даму бубей. Сколько вечерних газет было прочитано утром. Она говорила примерно так – я, жам, жам, увы, йёф. И оркестр хохотал, придвинувшись вплотную. Черемуха моя. Мухобойка. С тем и прощаюсь, будучи списан в ключники. Жирный взгляд из-под кружевной кофточки – сними с меня этот постылый груз. Помню как нагибались над созданием воды в скопище облаков. Любил ли я вас? Без сомнения. И выжигал на фанерке неприличные слова – язва, гроб, математика. Чужой фамилией воспользовавшись, она и я, нас было четверо, и подтвержденьем этого будут рукава. Совсем унылый шепот. Счастье.
Остановимся на последнем несколько более положенного. По прошествии насморка я всегда ощущал прилив некоторого измождения и необъяснимой тяги заниматься самовоспитанием или самовоспоминанием.
Средство от икоты: нужно зажать нос, уши, глаза, верхнюю часть туловища руками и, нахлобучив ящик из-под помидорной рассады на голову, делать движения пальцами ног в направлении колесного трактора «Беларусь», разрушающего в это время гнездо свиристели.
После всего, после того и после этого, после вопросов и после стояния на морозе с окаменевшим задом – нет лучшего выхода, как начать спрашивать громким голосом девушку с карими глазами на лице смуглом, под лисьей шапкой, а сама она рядом с молодым человеком, он-то на кой черт, муж ее что ли, что-то не похоже, но сидит рядом на одном сиденье, а я, как дурак, разглядываю ее через плечо некрасивой моей соседки, ну давай выйдем вместе и пойдем ко мне на чердак.
Она мне не верила, я видел в ее кротких глазах массу недоверия. – Не отчаивайся, – шептала она мне, раздеваясь и одеваясь снова, но где, в какой именно точке земного шара? В точке Фаренгейта. Опять стал я зловредина, опять я упиваюсь личным несчастьем. Справедливое замечание.
Театр ля Пегас. Груды любителей. Башня. Я вспомнил, где ее видел. Это было по пути в Ликудубрю. Нас везли в противогазах и не разрешали курить. Кого ловили с сигаретой, заставляли скушать ее непотушенной. Башня, с небольшим деревцем на кромке, рыже-коричневые кирпичи напоминали лица товарищей. Чашки, миски и посреди стола китайская ваза для сержанта. Я сидел напротив генерала, он ел и плакал, слезы то и дело падали в его генеральскую мисочку супа, а из супа торчала маленькая, но очень изящная женская ножка. Мы сидели друг против друга и корчили рожи. Генерал сквозь душившие его слезы порой не видел, какую удачную я ему сварганил. Он продолжал помешивать суп с женщиной, задирающей ножки поочередно со дна мисочки. Генеральская женщина. Она снилась мне под утро, ничем не отличающееся от ночи, я стонал, как от зубной боли, и переворачивался на другой измазанный зеленкой бок.
Утром была команда ходить по проволоке, и все, лениво потягиваясь, шли и шли по слегка обвислой проволоке, протянутой между столбами с надписью «влезай, убьет», стараясь увильнуть по пути в сортир, посидеть, подумать о сержанте, о женщинах. Из последних чудесные стояли в оружейной комнате, нужно было протереть ветошкой, но кружилась голова от бессонно проведенной ночи.
Я помню, как она вошла ко мне в умывалку. Я, от нечего делать, скреб подбородок лезвием безопасной бритвы, тут послышались шаги, двое обернулись с мылом на физиономиях и выронили помазки прямо на кафель, где они встали торчком. Не обращая ни на кого внимания, я подошел к ней и, поцеловав руку, провел к моему умывальнику. Какое-то время она держала зеркало в своих руках. – Жжж – рррр – ссссс, – вот что она говорила. Незаметно надвигались майоры на колесиках и жужжали, в руках у каждого было по плакату: «Ешь смело, если кончил дело». Эти бушлатовидные тучки. Не знаю, как бы кончилась наша встреча, если б не прибежал связной с веером порнографических открыток. Сдувание пудры со щеки. До завтра. Как всегда до завтра.
Полковой комиссар запутался между коек в простынях, и нашей роте был приказ – взять и осторожно удалить его оттуда. Некоторые, например Содов, пробовали щипать его за ляжки. Мы так упарились, что очухались лишь за бараками в рытвине, в сплетении панцирных сеток. Он визжал и гнал нас дальше, в поле, копать землю. Земля. О ней ниже будет сказано следующее. Чем глубже в нее закапываешься, тем очевидней, что ничего кроме мозолей на руках и мерзлых крошек земли в прикрытое запотевшими стеклами противогаза лицо не будет.
Еще дрожали перчатки в ее руке, еще не остыла поросль, где мы слушали транзистор, – и вот навстречу нам вышел Криштапов – страшный человек из Ликудубри. Из его рта выглядывала кудрявая головка Супивини. – Подойди сюда, сын мой, – и он крутит мне ухо, выворачивая, вытягивая, а я в это время забываю, где я положил мою лопату. Уж не отправил ли я ее скорым поездом?
Что-то не позволяет уснуть. Справа Сергей Чувачек, дальше Ваня Кукшин. Их мирное посапывание заставляет восхищаться крепостью перегородок между отделениями в мозгу. У меня барахлят перегородки, я уставился в луну, заглянувшую в нашу казарму. Никто не хочет ловить грейпфруты, но мне не укрыться от полетов желтых планет. Я укроюсь с головой одеялом, я закутаюсь в храп двух сотен коек и постараюсь исчезнуть здесь, чтоб вынырнуть на бульваре города Руксворда. Заносит к газировальной будочке с милой девушкой в пластмассовых очках от загара. Сегодня осы не летают. Тебе помогло мое средство от ос?
Утром в столовой нам рекомендует официант борщ по-украински. Шмит, озираясь по сторонам, шепчет мне: – Ты что, вовсе с ума спятил? Какой официант? – И действительно, мы сидим вокруг деревянного стола без скатерти с дежурными кусками хлеба, тихо переговариваемся, держа шапки на коленях. Ожидание порции супа. У меня даже ложки нет. – Шмит, жри быстрее.
Кто виноват, что танцы тогда были местом сосредоточения душевных катаклизмов? И лесопарковые зоны рождали отношение ко мне, как представителю… а я ничьим представителем до сих пор не являюсь. Разве что поедателей грейпфрутов.
Я купаюсь в борще. На лице сотрапезницы горе от только что прочитанной книги про убийство и совращение. Последнего было меньше. На окнах тюль, скользкая на ощупь. Дыши взатяг. У нас курят и еще как. Смех поднимался из глубины двора и мог остановиться лишь в ванной, при виде складок на животе. Розовый младенец. Император приказал слугам ловить всех красивых женщин и выбивать передний зуб, так как дочь императора потеряла оный, подскользнувшись в паркетном зале. Трах! Ослик. Решение стать великим. Я не пойму, о чем ты говоришь. Мне безразлично, с кем ты была до меня. Но со мной ты можешь забыть обо всем на свете. В подъезд ее волоки, в подъезд! К подоконнику ее прижимай!
Поезд набирал скорость, я лежал на верхней полке и старался срастись с ее обивкой, с пружинящим поролоном. Но ни черта не выходило. Лишь кровавый закат да дрожь по воде. Ну вырви, вырви же меня из челюстей! Красавица, ты же знаешь, отсюда не так просто возвратиться, да и верен ли я останусь нашей юности? Обет, что ты мне дала на прощанье, я тоже держу, да и с кем тут, в горах? – одни кони да старшина. По политучебе у меня пять, скоро мы одолеем всё и я вернусь. Не спи ни с кем. Кстати, тут продают торшеры, помнишь, о таком мы мечтали, сидя на бревне, возле сарайки, за школой. Милый. Ее видели в окно, проходящую с папкой кожаной, на ней был голубой свитер облегающий, она ела яблоко, в сердцевине которого трещал червяк. Щелкнул выключатель, отец спал на полу не раздевшись. Может это был и не отец. Скорее всего это ее парень, а что он лежит лицом вниз, так ничего в том опасного нет, может быть, он слегка пьяный. Отчего бы это? Вроде не пахнет. Дыхни. Что он и делает вполне заметно, да еще в самое ухо, хоть наушники одевай. Главное, чтоб никто не вошел в служебное помещение. Все это глупости. Ты слышишь меня? Я утверждаюсь, окапываясь с головой, вот моя лопата, тебе хорошо видно, довольно тупомордая, не правда ли? Окапываюсь, так что пот идет от гимнастерки, поднимается выше и сливается с шумом воды и пара в прачечной. Увидишь меня набирающего снег в банную шайку, на мне, кстати сказать, нет даже кальсон. Остальные делают то же. Горячей воды много, но нет холодной.
Мы идем вдоль забора строем, а из репродуктора развевается джаз. Репродуктор на столбе. Вот оттуда и джазит вовсю. Уголь слева, забор справа. Ложись! Помилуй, господин капитан, после баньки-то. Ну что вы ребята, я же пошутил. А что у вас, ребята, в шайках? Да снег, товарищ капитан. Снег, видите, белеет, холодный снег, хрен слепошарый. Равняйсь, смирно! Товарищи солдаты, сегодня рота отмечает банный день, так что прошу кто хочет ко мне на чай.
Он наливает себе в чашечку кипятка. Ваня Кукшин подкрашивает заваркой. Сбегал бы ты, Ваня, сбегал. Право слово, а? Слушаюсь, товарищ капитан. И строевым шагом он удаляется с песней звенящей между колонн, голос его еще долго доносится из глубины зала, но тишина и залитая сияньем люстра поглощают всё.
Вставай, скотина! И туча пинков в бока неприятно пробуждают от действительности. Над погонами светятся звезды, но все они в небе и только на луне можно вполне прилично отдохнуть. Без девочек, уносящих в таких маленьких сумочках нашу припудренную юность и щетинистую суровость дальнейших лет готовности к смерти, к полному приятию ее во всех проявлениях, без оговорок.
Мертвые, мы напяливаем одежду и идем в морозном хрусте, впереди вышагивает писарь с чернильницей в левой вытянутой на уровне глаз руке. На углу машина, и достигая света фар, мы на время растворяемся. Лица исчезают на грани ночи и света. И лишь дергающиеся в одном направлении мундиры выносят нас снова в ночь. Но мрак редеет, с полей ветерком придувает свет утра. А мы всё идем, оглушенные топотом нескольких сотен наших сапог. Кто-то сзади запел, ни одного слова не разобрать. Плывет перед глазами маленький красный кружок солнца, отдаленно напоминающий вишенку в бокале. Потанцуем. Не в меру длинное платье, плечи обнажены, она слегка провисает на моей ничуть не вспотевшей руке. Ты знаешь, я часто предавался размышлениям, мне казалось, чем больше буду я постигать смерть, тем больше я стану неуязвим. Как странно, об этом я никогда не думала. Само собой, нет, я не хочу, коктейль? – попозже. Волосы льются через край, со всех сторон на нас смотрят, глаза из темноты. Мы в пятне расхлябанного прожектора. Мне осталось расстегнуть нижнюю пуговку. Голос нетерпеливо рвется из темноты, сейчас, я только сброшу пижаму на шлепанцы, куда спешить. Да быстрей ты, дохлятина! Я уже иду, я шагаю по светящейся дорожке к теплому аппарату, глядящему из темноты. Нужно лечь, подсунув голову под штуку с мягкими краями. Вспышка, шорох чего-то пролетевшего мимо. Вот собственно и всё…
Дорога кончилась внезапно крутым обрывом, далеко внизу шипел океан. Так что первые от неожиданности отшатнулись, оттесняя за ними идущих. Простор открывался необычайный, высоко-высоко в небе громоздились, вырастая одно из другого, облака. Может быть это был приказ, прозвучавший из синей дали, где птицы, даже самые крупные, настолько становятся крохотными, что глядишь-глядишь и вовсе теряешь из вида. Так только, разве что вздохнешь облегченно и подумается о чем-нибудь таком, из ряда вон выходящем. Потом вдруг опомнишься, о чем это я только что, вот сейчас, вот сию минуту подумал? И могут даже волосы на голове чуть-чуть пошевелиться.
Боль и другие
Заборов вышел на прогулку. Не то чтоб дома было слишком. И не для пользы. Ему было наплевать. Не в том смысле, а что бывало сядешь где, и нет в этом месте тебя. Не в том смысле, а что вечно алчешь то одного, то другого, то третьего, а то еще бог весть чего да притом еще всего сразу. Потому-то так тянет по душам заговорить насмерть. Вот так вот, а может быть иначе. Но уж определенно что-то в этом духе. И тут уж ничего не поделать, раз уж так повелось, так что во всяком случае лучше выйти погулять, для Заборова это однозначно. Ведь если разобраться, он-то и есть основная причина выхода на прогулку, тут скрывать нечего. Скрывай-не-скрывай, а вот она, правда: одна, и двух быть не может. Да и скрывать-то в сущности нечего. Всё бесцельно и в общем-то безнадежно, так что грусть-грустища забирает нашего Заборова, за жисть забирает.
– Хоть ссы с крыши – ну вот люблю я вас, грешный, обожаю; чтоб у вас дочери по рукам пошли, а мужеский пол с колуном на дорогу; чтоб соседи сговорились вас со свету сжить, не говоря уже о начальнике и благоверной. Вы же любите когда от вас пахнет. Хватит скрытничать. Ведь в холодильнике твоем, в твоем, твоем хранится зачем-то твой собственный кал. Зачем, с какой целью, кого ты хотел удивить?
– Разводить лягушек, жаб, солить их на зиму, у нас же демократия, насекомые тоже большей частью съедобны, хоть и не все полезны.
– Рыло свиное, что ты из себя корчишь умника. Конечно, ты тут ни при чем, что у Заборова такая вот подзаборная участь…
Тут он запнулся и упал, с трудом встал и, держась за разбитое колено, хромая, поплелся дальше…
– То, что сняли с меня часы, туфли, сколько раз забирали туда, где вечно пляшут и смеются, так это, как говорится, издержки производства…
Идти было трудно, идти было просто невозможно, боль такая взялась! – арматурина проклятая, – что пришлось сесть в тенек. Заборов откинулся на спинку. И в тихом вопле отчаянья начал истаивать и исходить в масличных блужданьях полупятен-полунаваждений. Среди буйственных обмороков лиственного света, опершись на батожок, шляпный старик, растворяясь в пронзительной боли, и не думал исчезать в своем чесучовом пиджаке, он – как воплощенье скрежещущей реальности, то скрутит боль, аж согнешься. Отставь ногу как можно дальше, километра на два, а потом ползи к ней, вот задача дня. Вдоль аллеи героев, начиная с Муция Сцеволы.
Дед сбоку посмотрел на него: – М-да, бывает.
– Какой х…, и главное – за что?!
– Ну мало ли.
– Как-то в детстве я ударил мальчика за то, что он мне не дал на самокате покататься… Подвернувшейся железячкой. Мне было неприятно его сморщенное от боли и хлынувшей носом юшки лицо.
– Ну, вот видите.
Боль с новой силой схватила Заборова, заполняя собой все так называемое жизненное пространство. Она опьяняла, отрезвляя, делая все прозрачным и контрастным одновременно. Боль и другие. Боже, когда же это кончится!?
– Так ты, старик, считаешь, я крайний и на мне можно ставить эксперименты, как на собаке Павлова? Я – один из представителей акакиев акакиевичей?
– Ваши слова, может быть, и не лишены смысла, во всяком случае ход ваших мыслей, хотя бы и с трудом, но угадывается. Завтра будет дождь.
– Завтра, завтра, что это, как не очередная бессмыслица. О, какая мерзость эта боль, какая мерзость! У вас случайно нет за пазухой обезболивающего?
– Да, да, пожалуйста, вот, как же я забыл. Но запить нечем.
– Ничего, я из лужи почерпну.
– Ну что, полегчало?
– Да, кажется, кажется…
Тут Заборов оглядел длинный ряд акаций и окон, подпаленных нахрапистым солнцем. Неужели за всеми этими тысячами и тьмами живущих в коробках нет ни одного достаточно живого?
– Вы имеете в виду яркую личность?
– М-м-м.
– Да сколько угодно. Достаточно повиснуть на телефоне и раскручивать. Разве вы не занимались этим на заре вашей юности?
– Хороший ответ; послушай, провидец, я – на финишной прямой.
– Мы с вами в чем-то похожи.
– Интересно получается, если я дотяну до такой же шляпы и батожка… то меня ждет…